Она ничуть не опасалась по дороге к Перту подвергнуться оскорблению со стороны солдат, на каких могла бы набрести: правила рыцарства в те дни служили более верной охраной для достойной с виду девушки, чем отряд вооруженных приспешников, в которых какой-нибудь встречный отряд мог бы не признать друзей. Но мысли о более отдаленных опасностях не давали ей покоя. Преследование со стороны беспутного принца представлялось все более страшным после угрозы, которую не постеснялся пустить в ход его бесчестный советник Рэморни, — угрозы погубить ее отца, если она не поступится своею скромностью. В тот век подобная угроза со стороны такого видного лица давала все основания для тревоги. Небезобидными должна была считать Кэтрин и притязания Конахара на ее благосклонность — притязания, которые юноша держал при себе, покуда был на положении слуги, но теперь решил, как видно, смело предъявить: в самом деле, все чаще повторялись набеги горцев на Перт, и случалось не раз, что горожан похищали из дому и уволакивали в горы или убивали палашом на улице родного города. Страшило девушку и то, что отец так настойчиво предлагает ей в мужья Смита, о чьем недостойном поведении в день святого Валентина уже дошел до нее слух и на чьи домогательства, даже останься он чист в ее глазах, она не смела склониться, пока помнила угрозу Рэморни обрушить месть на ее отца. Она думала об этих разных опасностях с глубоким страхом и крепнущим желанием укрыться от них и от себя самой в стенах монастыря, но не видела возможности получить на то согласие отца, хотя ничто другое не могло ей дать защиту и покой.
Впрочем, мы не обнаружили бы в ходе ее мыслей прямого сожаления о том, что всем этим опасностям она подвергается потому, что прослыла пертской красавицей. И в этом мы вправе усмотреть черту, показывающую, что Кэтрин не была таким уж совершенным ангелом, как, может быть, еще и в том, что, несмотря на все провинности Генри Смита, действительные или мнимые, сердце ее билось чаще, когда ей вспоминался рассвет Валентинова дня.
Глава XV
Чтоб душу ввергло то питье
Истерзанную в забытье!
«Берта»Мы раскрыли тайны исповеди, не укроет от нас своих тайн и спальня больного. В полумраке комнаты, где запах мазей и микстур выдавал, что здесь применил свое искусство лекарь, лежал на кровати, запахнувшись в ночной халат, высокий худой человек и от боли хмурил лоб, меж тем как тысяча страстей клокотали в его груди. В комнате каждый предмет говорил о богатстве и расточительности. Хенбейн Двайнинг, аптекарь, как видно приглашенный пользовать страждущего, скользил из угла в угол своей профессиональной кошачьей поступью, составляя лекарства и подготовляя все необходимое для перевязки. Раза два больной застонал, и лекарь, подойдя к кровати, спросил, на что указывают эти стопы — на телесную ли скорбь или на боль души.
— На обе сразу, подлый отравитель, — сказал сэр Джон Рэморни, — и на то, что мне опротивело твое гнусное присутствие.
— Если все дело только в этом, я могу, сэр рыцарь, избавить вашу милость от одной из бед и немедленно уйти в другое место. В наши беспокойные времена, имей я хоть двадцать рук вместо этих двух бедных прислужниц моего ремесла, — он раскрыл свои тощие ладони, — мне при нынешних непрестанных, раздорах хватило бы дела на все двадцать — высоко ценимого дела, такого, что кроны и благословения сыпались бы на меня, стремясь наперебой щедрей оплатить мою службу, а вы, сэр Джон, срываете злобу на своем враче, когда гневаться вам надо бы только на того, кто нанес вам рану.
— Мерзавец, ниже моего достоинства отвечать тебе! — сказал пациент. — Но твой зловредный язык каждым словом наносит раны, которых не залечить никакими аравийскими бальзамами.
— Сэр Джон, я вас не понимаю, но если вы станете и впредь давать волю бурным припадкам ярости, непременным следствием будут жар и воспаление.
— Так зачем же ты, как будто назло, стараешься каждым словом разжечь во мне кровь? Зачем ты упомянул, что твоя недостойная особа могла бы располагать и лишними руками сверх тех, что ей отпущены природой, в то время как я, рыцарь и джентльмен, лежу увечным калекой?
— Сэр Джон, — возразил лекарь, — я не духовное лицо и даже не слишком крепко верю во многое из того, о чем толкуют нам священники. И все же я могу вам напомнить, что с вами еще обошлись по-божески: ведь если бы удар, причинивший вам увечье, пришелся, как был нацелен, по шее, он бы снес вам голову с плеч, а не отсек менее важный член вашего тела.
— Я жалею, Двайнинг… да, жалею, что удар не попал куда следовало. Мне тогда не довелось бы увидеть, как тонко сотканную паутину моей политики разорвала грубая сила пьяного мужлана. Я не остался бы в живых, чтобы видеть коней, на которых не смогу больше скакать, арену турнира, на которую больше не смею выйти, блеск, которым мне больше не щеголять, бои, в которых мне уже не сражаться! Одержимый мужским стремлением к власти и борьбе, я должен буду занять место среди женщин, даже и теми презираемый, как жалкий, бессильный калека, лишенный права домогаться их любви.
— Пусть все это так, но я позволю себе напомнить вашей милости, — начал Двайнинг, все еще занимаясь подготовкой к перевязке раны, — что глаза, которых вы едва не лишились вместе с головой, теперь, когда они при вас, обещают подарить вам утеху, какой не доставят пи услады честолюбия, ни победа на турнире или в битве, ни женская любовь.
— Должно быть, мой ум отупел — я не могу уловить, к чему ты клонишь, лекарь, — ответил Рэморли. — Каким же бесценным зрелищем предстоит мне услаждаться, потерпев крушение?
— Вам осталось самое драгоценное, что дано человеку, — сказал Двайнинг, и со страстью в голосе, как называет влюбленный имя своей повелительницы, он добавил одно лишь слово: — Месть!
Раненый приподнялся на ложе, с волнением ожидая, как разрешит свою загадку врач. Услышав разъяснение, он снова лег и, помолчав, спросил:
— В какой христианской школе ты усвоил такую мораль, добрый мастер Двайнинг?
— Ни в какой, — ответил врач, — потому что, хоть ей и учат тайным образом в большинстве христианских школ, открыто и смело она не принята ни в одной из них. Но я обучался ей среди мудрецов Гранады, где пламенный душою мавр высоко поднимает смертоносный кинжал, обагренный кровью врага, и честно исповедует учение, которому бледноликий христианин следует на деле, хотя из трусости не смеет в том признаться.
— Ого! Ты, значит, негодяй более высокого полета, чем я думал, — сказал Рэморни.
— Возможно, — ответил Двайнинг. — Самые тихие воды — самые глубокие, и самый опасный враг — это тот, кто не угрожает, а сразу наносит удар. Вы, рыцари и воины, идете прямо к цели с мечом в руке. Мы же, ученые люди, подбираемся к ней бесшумным шагом и окольной тропой, но достигаем желаемого не менее верно.
— И я, — воскликнул рыцарь, — кто шагал к мести одетой в сталь стопой, пробуждая громовое эхо, я должен теперь влезть в твои комнатные туфли? Ничего себе!
— Кто не располагает силой, — сказал коварный лекарь, — должен добиваться своей цели хитростью.
— Скажи-ка мне откровенно, аптекарь, к чему ты учишь меня этой дьявольской грамоте? Зачем ты меня подбиваешь быстрее и дальше идти дорогой мести, чем сам я, как думается тебе, пошел бы ею по своему почину? Я куда как искушен в мирских путях, аптекарь, и знаю, что такой, как ты, не проронит слова впустую и зря не доверится такому, как я, если опасное доверие не сулит ему кое-что продвинуть в его собственных делах. Какой же выгоды ждешь ты для себя на пути мирном или кровавом, который могу я избрать в данном случае?
— Скажу вам прямо, сэр рыцарь, хоть не в моем эго обычае, — ответил лекарь, — в мести моя дорога сходится с вашей.
— С моей? — удивился Рэморни, и в голосе его прозвучало презрение. — А я полагал, моя для тебя проходит на недосягаемой высоте. Ты метишь в своей мести туда же, куда и Рэморни?
— Поистине так, — ответил Двайнинг, — потому что чумазый кузнец, чей меч вас изувечил, часто обращался со мной пренебрежительно и обидно. Перечил мне в совете, выказывал презрение своими действиями. Его тупая, животная храбрость — живой укор человеку такого тонкого природного склада, как у меня. Я боюсь его и ненавижу.
— И ты надеешься найти во мне деятельного пособника? — сказал Рэморни тем же надменным тоном, что и раньше. — Знай же, городской ремесленник стоит слишком низко, чтобы внушать мне ненависть или страх. Но и он свое получит. Мы не питаем злобы к ужалившей нас змее, хоть и можем стряхнуть ее с ноги и раздавить пятой. Мерзавец издавна слывет удалым бойцом и, слышал я, домогается благосклонности той самонадеянной куклы, чья прелесть, сказать по правде, толкнула нас на столь разумное и благовидное покушение… Дьяволы, правящие нашим дольним миром! По какой подлой злобе вы решили, чтобы руку, способную вонзить копье в грудь наследного принца, отрубил, как лозинку, жалкий простолюдин, и как — в сумятице ночной потасовки!.. Ладно, лекарь, тут наши дороги сходятся, и можешь на меня положиться, я для тебя раздавлю гада кузнеца. Но не вздумай увильнуть от меня, когда я легко и просто совершу эту часть нашей мести.
— Едва ли так уж легко, — заметил лекарь. — Поверьте мне, ваша милость, связываться с ним не безопасно и не просто. Он самый сильный, самый храбрый и самый искусный боец в городе Перте и во всей округе.
— Не бойся, найдем, кого на него наслать, хоть был бы он силен, как Самсон. Но смотри у меня! Я расправлюсь с тобой по-свойски, если ты не станешь моим послушным орудием в игре, которая последует затем. Смотри, говорю тебе еще раз! Я не учился ни в каких мавританских школах и не отличаюсь твоей ненасытной мстительностью, но и я должен получить свое в деле мести… Слушай внимательно, лекарь, раз уж приходится мне перед тобою раскрываться, но берегись предать меня, потому что, как ни силен твой бес, ты брал уроки у черта помельче, чем мой… Слушай!.. Хозяин, которому я, забыв добро и зло, служил с усердием, быть может пагубным для моего честного имени, но с неколебимой верностью, тот самый человек, чью взбалмошность я ублажал, когда понес свою непоправимую потерю, — он готов сейчас сдаться на просьбы своего доброго отца, пожертвовать мною: лишить меня покровительства и отдать на расправу этому лицемеру, своему дяде, с которым он ищет непрочного примирения — за мой счет! Если он не оставит свое неблагодарное намерение, твои свирепейшие мавры, будь они черны, как дым преисподней, покраснеют со стыда, так я посрамлю их в моей мести! Но я дам ему еще последнюю возможность спасти свою честь и свободу, перед тем как обрушу на него всю беспощадную, неукротимую ярость моей злобы… Вот тогда-то, раз уж я тебе открылся… тогда мы ударим по рукам на нашем договоре… Как я сказал? Ударим по рукам!.. Где она, рука, которую Рэморни должен протянуть в подкрепление своего слова?! Пригвождена к столбу для объявлений? Или кинута вместе с отбросами бездомным собакам, и в этот самый час они грызутся из-за нее? . Что ж, приложи свой палец к обрубку, и поклянись, что будешь верным вершителем моей мести, как я — твоей… Как, сэр лекарь, ты побледнел — ты, приказывающий смерти «отступи» или— «приблизься», ты трепещешь при мысли о ней или при упоминании ее имени? Я еще не назвал, что ты получишь в уплату, потому что тому, кто любит месть ради мести, не нужно другой награды… Однако, если земли и золото могут увеличить твое рвение в смелом деле, поверь мне, отказа в них не будет.
— Они тоже кое-что значат в моих скромных желаниях, — сказал Двайнинг. — Бедного человека в мирской нашей сутолоке сбивают с ног, как карлика в толпе, и топчут, богатый же и сильный высится, как великан, над людьми, и ему нипочем, когда все вокруг теснят и давят друг друга.
— Ты вознесешься над толпою, лекарь, так высоко, как может поднять тебя золото. Этот кошелек тяжел, но в твоей награде он только задаток.
— Ну, а как с кузнецом, мой высокий благодетель? — сказал лекарь, кладя вознаграждение в карман. — С Генри Уиндом, или как там его зовут… Разве известие, что он уплатил пеню за свой проступок, не уймет боль вашей раны, благородный рыцарь, слаще, чем бальзам из Мекки, которым я смазал ее?
— Он ниже помыслов Рэморни, и на него я не досадую, как не злобствую на тот клинок, которым он орудовал. Но твоей злобе впору пасть на него. Где его можно встретить всего верней?
— Я все обдумал заранее, — сказал Двайнинг. — Напасть на него днем в его собственном доме будет слишком дерзко и опасно, потому что у него работают в кузне пятеро слуг. Четверо из них — крепкие молодцы, и все пятеро любят своего хозяина. Ночью, пожалуй, также рискованно, потому что дверь он держит на крепком дубовом болту и стальном засове, пока силой вломишься в дом, поднимутся ему на подмогу соседи, тем более что они еще настороже после переполоха в канун святого Валентина.
— Эге, правда, лекарь, — сказал Рэморни. — Ты по природе своей не можешь без обмана — даже со мною… Как сам ты сказал, ты узнал мою руку и пер-стень, когда ее нашли валявшейся на улице, как мерзкий отброс с бойни… Почему же, узнав ее, ты отправился вместе с другими безмозглыми горожанами па совет к Патрику Чартерису — обрубить бы ему шпоры с пяток за то, что якшается с жалким ремесленным людом! — и приволок его сюда вместе со всем дурачьем глумиться над безжизненной рукой, которая, будь она на своем месте, не удостоила бы его ни мирного пожатия, ни удара в честном бою?
— Мой благородный покровитель, как только я уверился, что пострадавший — вы, я изо всех сил старался убедить их, чтоб они не завязывали ссору, по Смит и еще две-три горячие головы стали требовать мести. Вы, мой добрый рыцарь, верно, знаете, этот чванливец объявил себя поклонником пертской красавицы и полагает долгом чести поддерживать ее отца в каждом вздорном споре. Тут, однако, я ему испортил всю обедню, а это месть не шуточная!
— Что вы хотите сказать, сэр лекарь? — усмехнулся пациент.
— Понимаете, ваша милость, — сказал аптекарь, — Смит не придерживается степенности, а живет как вольный гуляка. Я повстречался с ним на Валентинов день, вскоре после столкновения между горожанами и людьми Дугласа. Да, я встретил его, когда он пробирался улочками и проулками с простой девчонкой-менестрелем: прелестница сунула ему в одну руку свою корзинку и виолу, а на другой повисла сама. Как посмотрите на это, ваша честь? Хорош удалец: тягаться с принцем за любовь красивейшей девушки Перта, отсекать руку рыцарю и барону, а затем объявиться кавалером бродяжки-потешницы — и все на протяжении одних суток!
— Вот как! Он вырос в моем мнении: даром что мужлан, наклонности у него самые дворянские, — сказал Рэморни. — По мне, уж лучше бы он был добронравным обывателем, а не гулякой, тогда у меня больше лежало бы сердце помочь тебе в твоей мести. Да и что за месть? Месть кузнецу! Как если бы у меня вышла ссора с каким-нибудь жалким мастером, выделывающим грошовые шевроны! Тьфу… И все же придется довести дело до конца. Ты, поручусь я, кое-что сделал уже для начала на свой хитрый лад.
— В очень скромной мере, — сказал аптекарь. — Я позаботился, чтобы две-три самые завзятые сплетницы с Кэрфью-стрит, которых разбирает досада, когда Кэтрин именуют пертской красавицей, прослышали о ее верном Валентине. Они жадно подхватили слушок, и теперь, если кто усомнится в новости, тут же поклянутся, что видели все своими глазами. Час спустя влюбленный явился к ее отцу, и ваша милость поймет, какой прием оказал ему возмущенный перчаточник — сама-то девица и глядеть на него не пожелала. Так что ваша честь правильно разгадали, что я уже пригубил чашу мести. Но я надеюсь испить ее до дна, приняв из рук вашей светлости, поскольку вы вступили со мною в братский союз, который…
— Братский? — с презрением повторил рыцарь. — Пусть так. Священники говорят, что все мы созданы из одного и того же праха. Я бы не сказал — по-моему, разница все-таки есть, но глина более благородная будет верна более низкой, и ты упьешься местью… Позови моего пажа.
На зов явился из смежной комнаты юноша.
— Ивиот, — спросил рыцарь, — Бонтрон еще здесь? И трезвый?
— Трезвый, насколько может протрезвить сон после крепкой выпивки, — ответил паж.
— Так веди его сюда. И прикрой плотно дверь.
Послышались тяжелые шаги, и в комнату вошел человек, малый рост которого, казалось, возмещался шириною плеч и мощью рук.
— Есть над кем поработать, Бонтрон, — сказал рыцарь.
Хмурое лицо вошедшего прояснилось, рот осклабился в довольной улыбке.
— Аптекарь укажет тебе, над кем. Надо будет толково выбрать час, место и обстановку, чтобы исход был верный, и смотри, как бы тебя самого не ухлопали, потому что твоим противником будет умелый боец — Смит из Уинда,
— Дело не шуточное, — проворчал наемник. — Тут, если промажешь, считай себя покойником. Смит известен на весь Перт искусством и силой.
— Прихвати двух помощников, — предложил рыцарь.
— Ну нет! — сказал Бонтрон. — Если что удваивать, так уж лучше награду.
— Рассчитывай на двойную, — сказал его хозяин, — но смотри, чтобы сделано было чисто.
— Можете на меня положиться, сэр рыцарь, — не часто мне случалось сплоховать.
— Следуй руководству этого разумника, — сказал раненый рыцарь, указывая на лекаря. — Слушай… Ты его пропустишь вперед… И не пей, пока не управишься.
— Не буду, — отвечал черный приспешник. — От силы и верности удара зависит моя собственная жизнь. Я знаю, с кем имею дело.
— А теперь убирайся. Жди, когда лекарь тебя позовет, и держи топор и кинжал наготове,
Бонтрон кивнул и вышел.
— Вы полагаете, мой благородный рыцарь, что он управится с работой в одиночку? — сказал лекарь, когда за убийцей закрылась дверь. — Позволю себе напомнить вам, что тот позавчера расправился один с шестью вооруженными противниками.
— Будьте покойны, сэр лекарь. Такой человек, как Бонтрон, когда он наметил заранее место и час, стоит двадцати гуляк, захваченных врасплох. Позови Ивиота, ты сперва займешься врачеванием, а насчет дальнейшего не сомневайся — в работе у тебя будет помощник, не уступающий тебе в искусстве разить быстро и нежданно.
На зов лекаря снова явился паж Ивиот и, по знаку своего господина, помог хирургу снять повязку с искалеченной руки сэра Джона Рэморни. Осматривая обнаженный обрубок, Двайнинг испытал особое, профессиональное удовольствие, усугубленное той бурной радостью, которую он по злой своей натуре черпал в страданиях ближнего. Рыцарь тоже остановил взгляд на жутком зрелище, и то ли боль, то ли душевная мука вырвала у него стон, как ни хотел он его подавить.
— Вы стонете, сэр, — сказал лекарь вкрадчиво-улещающим голосом, но на губах его заиграла усмешка удовольствия и презрения, которых в своем привычном притворстве он все же не сумел утаить. — Вы стонете… Но могу вас утешить: Генри Смит знает свое дело — его меч бьет так же верно, как его молот по наковальне. Нанеси этот роковой удар заурядный мечник, он так попортил бы кость и раскромсал мускулы, что тут, возможно, и мое искусство мало что поправило бы. А Генри Смит отрезал чисто и так правильно, как будто бы это я произвел ампутацию своим тонким скальпелем. Если будете точно и неуклонно соблюдать предписания медицины, вы через несколько дней начнете выходить.
— Но рука… рука потеряна…
— На время это можно будет скрыть, — сказал аптекарь. — Я тут шепнул под великим секретом двум-трем болтунам, что найденная рука отрублена у вашего конюха, Черного Квентина, а вы, господин рыцарь, знаете, что Квентин уехал в Файф, так что все тем легче поверят такому слуху.
— Я отлично знаю, — сказал Рэморни, — что правду можно на короткое время затемнить ложью. Но что мне даст небольшая отсрочка?
— Вы, сэр рыцарь, на какое-то время удалитесь от двора, и, пока не вернетесь, никто ничего не узнает, а там, когда свежие новости вытеснят из памяти людей недавнее происшествие, вашу потерю можно будет приписать несчастному случаю — дрогнуло-де копье или вырвался из рук самострел. Ваш покорный слуга изыщет правдоподобное объяснение и подтвердит его истинность.
— Эта мысль сводит меня с ума! — сказал Рэморни и вновь застонал в духовной и телесной муке. — Но другого, лучшего средства я не вижу.
— Другого и нет, — сказал лекарь, наслаждаясь отчаянием своего покровителя. — А пока что люди думают, что вас держат дома полученные в драке синяки да вдобавок и досада на принца, который согласился по требованию Олбени дать вам отставку и удалить от своего двора, что уже получило широкую огласку.
— Негодяй, ты терзаешь меня! — вскричал пациент.
— Так что, в общем, — продолжал Двайнинг, — вы, ваша милость, отделались благополучно, и если не думать об отрубленной руке (эта утрата невосполнима!), то вы не сетовать должны, а радоваться, ибо ни один брадобрей-хирург ни во Франции, ни в Англии не мог бы искусней сделать операцию, чем это совершил одним прямым ударом кузнец.
— Я полностью признаю свой долг перед ним, — сказал Рэморни, еле сдерживая гнев под напускным спокойствием, — и если Бонтрон не заплатит ему таким же одним прямым ударом, да так, чтобы не явилось надобности во враче, тогда говори, что Джон Рэморни отступился от своих обязательств.
— Вот это речь благородного рыцаря! — сказал аптекарь. — И позвольте мне добавить, что все искусство хирурга могло бы оказаться бессильным и ваши вены иссушило бы кровотечение, если бы добрые монахи не наложили вовремя повязку, сделав прижигание и применив кровоостанавливающие средства, и если бы не услуги вашего смиренного вассала Хенбейна Двайнинга.
— Замолчи! — вскричал пациент. — Слышать не могу твоего зловещего голоса и трижды зловещего имени! Когда ты напоминаешь мне о пытках, которым я подвергался, мне чудится, что мои трепещущие нервы растягиваются и сжимаются, как будто хотят побудить к действию пальцы, которые еще недавно могли стиснуть кинжал!
— Этот феномен, — объяснил лекарь, — с разрешения благородного рыцаря, людям нашей профессии хорошо известен. Некоторые ученые древности утверждали, что сохраняется некая симпатическая связь между перерезанными нервами и теми, что принадлежат к ампутированному члену, и что не раз наблюдалось, как отсеченные пальцы вздрагивают и напрягаются, как бы в соответствии с импульсом, который вызывается в них симпатией к силам, действующим в живом организме. Если бы нам удалось завладеть рукой, пока она была пригвождена к кресту или хранилась у Черного Дугласа, я был бы рад понаблюдать это удивительное проявление таинственных симпатий. Но это, боюсь, оказалось бы куда как опасно — я лучше бы вырвал коготь голодному орлу!..
— Лучше дразни своими злыми шутками раненого льва, чем Джона Рэморни! — закричал рыцарь в бешеном негодовании. — Делай свое дело, собака, и помни: если моя рука и не может больше сжимать кинжал, мне повинуется сотня рук.
— Довольно будет и одной, в гневе занесенной над вашим хирургом, — сказал Двайнинг, — и он от ужаса умрет на месте. Но кто же тогда, — добавил он тоном не то укоризны, не то насмешки, — кто тогда придет облегчить огненную боль, которая сейчас терзает моего господина и распаляет в нем злобу даже против его бедного слуги, посмевшего заговорить о законах врачевания, столь жалких, бесспорно, в глазах того, кто властен наносить раны?
Затем, словно не отваживаясь больше дразнить своего грозного пациента, лекарь спрятал усмешку и принялся за обработку раны, приложив к ней бальзам, от которого разлился по комнате приятный запах, а в ране жгучий жар сменила освежающая прохлада. Для лихорадившего пациента перемена была так отрадна, что если раньше он стонал от боли, то теперь у него вырвался вздох удовольствия, когда он вновь откинулся на свои подушки, чтобы насладиться покоем после благотворной перевязки.
— Теперь, мой благородный рыцарь, вы знаете, кто ваш друг, — начал снова Двайнинг. — А поддайся вы безрассудному порыву и прикажи: «Убейте мне этого ничтожного знахаря!» — где между четырех морей Британии нашли бы вы мастера, чье искусство принесло бы вам такое облегчение?
— Забудь мои угрозы, добрый лекарь, — сказал Рэморни, — но впредь остерегись искушать меня. Такие, как я, не терпят шуток по поводу своих страданий. Глумись, если хочешь, вволю над жалкими бедняками, призреваемыми в монастыре.
Двайнинг не посмел возражать и, вынув из кармана склянку, накапал несколько капель в чашечку с разбавленным вином.
— Это лекарство, — сказал ученый муж, — дается больному, чтобы он уснул крепким сном, который не следует нарушать.
— Может быть, вечным? — усмехнулся пациент. — Сэр лекарь, сперва отведайте сами вашего снадобья, иначе я к нему не притронусь.
Лекарь повиновался с презрительной улыбкой.
— Я безбоязненно выпил бы все, но сок этой индийской камеди наводит сон как на больного, так и на здорового, а долг врача не позволяет мне сейчас уснуть.
— Прошу прощения, сэр лекарь, — пробурчал Рэморни и потупил взгляд, как будто устыдившись, что выдал свое подозрение.
— Нечего и прощать там, где неуместно было б оскорбиться, — отвечал аптекарь. — Козявка должна благодарить великана, что он не придавил ее пятой. Однако, благородный рыцарь, у козявок тоже имеются средства чинить вред — как и у врачей. Разве не мог бы я без особых хлопот так замесить этот бальзам, что рука у вас прогнила бы до плечевого сустава и жизнетворная кровь в ваших венах свернулась бы в испорченный студень? Или что помешало бы мне прибегнуть к более тонкому способу и заразить вашу комнату летучими эссенциями, от которых свет жизни меркнул бы постепенно, пока не угас, как факел среди гнилостных испарений в иных подземных темницах? Вы недооцениваете мою силу, если не знаете, что мое искусство располагает и этими и другими, более таинственными средствами разрушенияnote 36. Но, врач не умертвит пациента, чьими щедротами он живет, и, уж конечно, когда он только лишь и дышит жаждой мести, он не захочет убить союзника, который клятвенно обещал помочь ему в деле отмщения. Еще одно слово: если явится надобность разогнать сон (ибо кто в Шотландии может рассчитывать наверняка на восемь часов спокойного отдыха?), тогда вдохните в себя запах сильной эссенции, заключенной в этой вот ладанке. А теперь прощайте, сэр рыцарь, и если вы не можете почитать меня излишне совестливым человеком, то не откажите мне хотя бы в рассудительности и уме.
С этими словами аптекарь вышел из комнаты, причем в его поступи, обычно крадущейся, боязливой, появилось что-то более благородное, как будто сознание победы над властительным пациентом возвысило его.
Сэр Джон Рэморни предавался своим гнетущим думам, пока не почувствовал, что снотворное начинает оказывать свое действие. Тогда он на минуту приподнялся и кликнул пажа:
— Ивиот! Эй, Ивиот!.. («Зря я все же так разоткровенничался с этим ядовитым знахарем!..») Ивиот!
Паж явился.
— Аптекарь ушел?
— Ушел, с соизволения вашей милости.
— Один или с кем-нибудь?
— Бонтрон поговорил с ним с глазу на глаз и вышел почти тотчас же вслед за ним — как я подумал, по распоряжению вашей милости.
— Да, увы!.. Пошел принести еще каких-то лекарств… скоро вернется. Если он будет пьян, последи, чтоб не подходил близко к моей комнате, и не давай ему заводить с кем-нибудь разговор. Когда хмель вступит ему в голову, он блажит. Бесценный был человек, покуда английская алебарда не раскроила ему череп, а с той поры он порет вздор всякий раз, как приложится к чарке. Лекарь что-нибудь говорил тебе, Ивиот?
— Ничего, только повторил свой наказ не тревожить вашу честь.
— Чему ты должен неукоснительно следовать, — сказал рыцарь. — Меня, я чувствую, клонит ко сну, а я был лишен его с того злого часа, как получил свою рану… или если я и спал, то лишь урывками… Помоги мне снять халат, Ивиот.
— Да пошлют вам бог и его святые добрый сон, милорд, — молвил паж и, оказав своему раненому господину требуемую помощь, направился к выходу.
Когда Ивиот вышел, рыцарь, у которого все больше мутилось в мозгу, забормотал, как бы в ответ на прощальное пожелание пажа:
— Бог… святые… Я спал, бывало, крепким сном с их благословения. Но теперь… Мне думается, если не суждено мне проснуться для свершения своих гордых надежд на могущество и месть, то лучше всего пожелать мне, чтобы сон, что дурманит сейчас мою голову, оказался предвестником иного сна, который вернет к изначальному небытию мои силы, взятые взаймы… Я больше не могу рассуждать…
Не договорив, он погрузился в глубокий сон.