Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Катастрофа

ModernLib.Net / Социально-философская фантастика / Скобелев Эдуард Мартинович / Катастрофа - Чтение (стр. 4)
Автор: Скобелев Эдуард Мартинович
Жанр: Социально-философская фантастика

 

 


Гости были любезно встречены хозяином и представлены Фрэнку Кордове, мультимиллионеру из Цюриха, и Уильяму Грею, капитану яхты «Санта Барбара», принадлежавшей Кордове.

День выпал как по заказу. После затяжного дождя северо-восточный ветер с архипелага Гильберта разогнал тучи и рассеял испарения. Солнце разлилось по всему побережью, высаживая в мелких лагунах морскую соль.

Гости заполнили затененную веранду, непринужденно разговаривали и смеялись, но будто чего-то ожидали. Подвыпивший Макилви, тронув за плечо художника, показал пальцем на крутобокую, ослепительно белую шхуну, стоявшую на якоре за полосой коралловых рифов.

— Черт подери, — похлопал себя по животу Дутеншизер, — и в самом деле надоела здешняя жратва! Если честно, мне не работается именно поэтому, что все приелось. Как ты думаешь, они сообразят угостить нас чем-нибудь таким? — и он покрутил пальцами в воздухе.

— Чем богаче хозяин, тем беднее его стол. Вполне твердо мы можем рассчитывать на жареную свинину и вареные бананы.

Дутеншизер изобразил, что его тошнит, и взял с подноса стакан минеральной воды.

— Мистер Фромм, — обратился он ко мне, — не кажется ли вам подозрительным, что они накачивают нас минеральными водами?

— Я бы предпочел хорошее вино, но не в такую жару. Там, на лестнице, кажется, открыли бочонок.

— Моча, — скривился художник. — Я уже пробовал.

— Здесь, на острове, люди теряют манеры, — включился в беседу Око-Омо. — Не хочу сказать, что все мы отличаемся бесцеремонностью, но клянусь вам, почти каждый из нас, попади он в какую-либо европейскую столицу, тотчас сделался бы чопорным. Отчего?

— В европейскую столицу, — пожав плечами, пробурчал Макилви. — Из какой же это столицы вы прибыли? Я кое-что слышал от вашего брата, но я забывчив…

Кто-то окликнул Око-Омо, стройного, симпатичного молодого человека, одетого в белый шелковый костюм. Он извинился перед собеседниками и ушел. Зато на веранду пожаловал черноволосый, крепко сколоченный Кордова. Он дружески всем улыбался, впрочем, ни на ком не задерживая взгляда.

— Прекрасный остров, — заговорил он с непонятным акцентом. — Эти смуглые аборигены — отличные парни. И, по-моему, нисколько не подозрительны к нам, белым.

— Ну, это кажется, — возразил Макилви. — На уме у них одно…

— Что же?

— Здешний мальчик, впервые увидев самолет, спросил у деда, что это такое. «Это вроде кокосового ореха, внучок, — объяснил старик. — То, что внутри, съедобно. Только палкой не сшибешь…»

Кордова громко засмеялся.

Слуга принес коньяк.

— Промочить горло никогда не лишне, — оживился Макилви. — А это селекционный коньяк. Откуда у Педро такой коньяк? Ну, да бог с ним, откуда — не наше дело. Если же коньяк с вашей яхты, мистер Кордова, предлагаю выпить за ее остойчивость…

Вернулся Око-Омо.

— Лучшее, чем владеет человечество, — смех. Хотя и его эксплуатируют, превращая в объект вражды.

— Глупейший анекдот, а мы смеемся, — сказал художник, вытирая платком глаза, а заодно и потную шею. — Но ведь и в самом деле, ребята! Смерти всякого народа предшествует утрата им здорового смеха.

Макилви нахмурился.

— Тут что-то есть, в этих словах. Я бы начертал их на стенах всех общественных зданий!

Око-Омо неожиданно возразил с упорством, которого я не ожидал в таком мягком, предупредительном на вид человеке.

— Гибель народа начинается с утраты идеала. Даже и самый прекрасный идеал будет отвергнут, если он опаскужен и извращен. Вот отчего попечение о чистоте идеала — первая заповедь подлинно национальной жизни…

— Ах, оставьте национальную жизнь в покое! — вскипел художник, ревниво относившийся к суждениям, в которых подозревал национализм. — Может, у нас с вами вообще нет идеала. Он фикция, фантазия, воображение!.. Добро, идея добра — последнее, что еще сохраняется в нашем лживом обиходе!

— Даже самое маленькое доброе дело важнее самых мудрых слов о доброте, — заметил я, желая примирить спорщиков.

— Это так, — согласился Око-Омо. — Но с некоторых пор меня настораживает, когда настаивают на этом. Не все то боги, которых ищут на небесах. Приглядеться, многие люди опасаются не болтовни, вводящей в заблуждение, а именно того, что кто-то не сделает им добра, которого, кстати, они не заслуживают… Да, любой, даже самый незначительный человек велик, если творит добро. Добрые деяния удерживают мир на его оси. Точнее, справедливые, какие могут и не совпадать с общепринятым понятием добра как дара.

— Нетерпимость оглупляет! — настаивал художник. Лицо у него вспотело, взгляд стал колючим, руки теребили камышовое кресло.

— Нетерпимость и есть страшная глупость самомнения, которое тем опасней для других и губительней для нас, чем неколебимей уверено в собственной правоте.

Никто не отвечал меланезийцу. Он едва приметно усмехнулся.

— Самомнение, скликающее свои жертвы на подвиг, — вот свидетельство полнейшего идиотизма формально нормального существа.

Макилви, зевнув, вмешался:

— Я часто, господа, повторяю сам себе: поменьше самоуверенности, побольше веры в правду создавшей нас природы. Иначе ведь и до коммунизма докатиться можно. Как вы думаете, мистер Око-Омо?

— Самое страшное — докатиться до безмыслия… Ведь что мы с вами знаем, к примеру, о коммунизме, кроме двух-трех лживых пропагандистских фраз при внушенном нам лакейском чувстве превосходства? И вы, и я собственники до мозга костей, хотя оба видим, что крупная собственность пожирает мелкую и подчиняет ее. Сверхкрупная собственность тяготеет к бесконтрольности и тайной диктатуре, она исключает равенство, а коммунизм обещает его.

— Равенство нищеты? — художник, выпятив подбородок, пренебрежительно сморщился. — Равенство изящества с грубостью?

— Полно вам приставать к господину… как его, — сказал Кордова. — В коммунизме мы, действительно, ни хрена не смыслим. Мы просто отвергаем его. Я панически боюсь так называемого равенства. Как вынести его при неравенстве, которое сложилось и которого не отменишь?

— Все верно, — сказал Око-Омо. — С точки зрения нравственности, собственность и есть страх перед равенством. Но без равенства люди не найдут способ разумной и счастливой жизни…

Слуга явился с подносом, уставленным разными напитками. Все взялись за свежие порции. Художник вспомнил о разговоре.

— А нужен ли человечеству счастливый человек? Нужна ли ради этого жертва?

— Без жертвы все сидели бы еще в пещере без огня, — твердо сказал Око-Омо.

— Так, может, это было бы и хорошо? Куда нас завело самопожертвование кретинов, жаждущих признания? Куда завели заботы о развитии личности? Мы не способны ныне обозревать накопленные богатства и обходимся дрянью, поделками массовой культуры!.. Куда мы пришли? К нейтронной бомбе? К «лучам смерти»? К торжеству философий, трактующих о людях как о разновидности тараканов?..

Музыка умолкла, возвестили о приглашении к столу.

Было еще задолго до полудня, но уже жара нестерпимая, песок на берегу раскалился — воздух над ним растекался расплавленным стеклом, искажая пространство. Все подернулось дымкой и потеряло объемность: и пальмы на мыске, и «Санта Барбара», и чуть синеющие горы Моту-Моту на соседнем острове Вококо, и сверкающая белизна прибоя у рифов, и чайки, кружившие над лагуной, — все это сделалось как бы деталями одной плоской картины…

Открытая веранда делилась на две части. Обе они, и та, что была обращена в сторону океана, и та, что выходила на плато, соединялись под надстройкой третьего этажа, занятого обзорной башней с библиотекой и спальней и площадками для шаффет-бола и приема солнечных ванн.

Под колоннами, удерживающими третий этаж, был накрыт стол — черный делфтский фаянс и серебро. Единственным украшением стола служила массивная хрустальная глыба, внутри которой светился причудливый цветок. Хотя он походил на живой, впаянный в хрусталь, он был создан хитроумным сверлением, стало быть, одною только игрою света.

Все подходили полюбоваться и восторгались. Дамы спрашивали, как это сделано, а Герасто, улыбаясь, пожимал плечами. Иллюзия, как всегда, вызывала больший интерес, чем натура…

Под перемигивание Макилви с Дутеншизером подали отбивную из свинины с жареными бананами, филе из черепахи и ананасы, запеченные в сыре.

Обсуждался план предстоящей вылазки за яйцами океанских чаек масиго. Герасто пообещал, что его повар приготовит из яиц ни с чем не сравнимое кушанье, но я заметил, что мужчин больше волновало не искусство повара, а скука — с нею связывали возможную неудачу всей затеи. «Если мы вернемся с хорошей добычей и вздумаем поплясать вокруг костра, нам придется перебить половину мужчин, потому что на всех не хватит женщин», — сказал Макилви. Слова вызвали гул одобрения.

В самом деле, я насчитал всего семь женщин на ораву мужчин, каждый из которых, конечно, непрочь был подурачиться на отмели. Самой яркой из них, бесспорно, была худощавая Гортензия. Крупные черты и широкая кость нисколько не вредили ее стройности. Она была обаятельна в каждом движении, в каждом взгляде темных глаз на продолговатом, еще молодом, но утомленном уже лице.

Даже в душе плюгавца никогда не умирает любовник. Гортензия тонко пользовалась этой слабостью сильного пола. В каждом, с кем она заговаривала, пробуждалась надежда, что именно он выделен ею из сонмища фавнов и шансы не такие уж незначительные, чтобы пренебречь ими. Короче, мужчины наперебой обхаживали Гортензию, и что самое странное, у наиболее робких, не допускавших даже мысли о соперничестве, чувства зарождались более пылкие, чем у настырных, самоуверенных мужланов. Я говорю об этом, потому что испытал чары Гортензии на себе и слышал от других, что они испытывали в обществе этой истомляющей ведьмы.

Гортензия сидела справа от Кордовы — тот краснел и запинался, если ему случалось говорить, а то и вовсе терял нить разговора. Позднее я узнал, что под столом Гортензия вела с миллионером далеко не детскую игру в «случайные» прикосновения.

Подушкой в кружевах торчала между своим мужем и епископом Ламбрини пухловатая, рослая Шарлотта. Густо надушенная, она потела, утиралась пестрым платком и без умолку восхищалась Гортензией.

На фоне шумной Шарлотты жена Ван Пин-Ченга, молчаливая, с застывшей на розовом фаянсовом личике улыбкой, выглядела куклой. Она была миловидна, эта малайка, но мужчины не интересовались ею: знали, что она шпионит для мужа.

Что касается двадцатилетней, беременной Оолеле, жены детектива, она тотчас же объявила, что участия в общей вылазке не примет и к вечеру уедет на катере, — так обещал ей дядя, председатель государственного совета Атенаиты Оренго, «второй после Такибае человек».

Клонили к тому, чтобы послать катер Атанги «за женским обществом». Сам полковник, которого развезло от вина, скалил белые зубы, икал и согласно кивал головою. Наконец нашелся смельчак, готовый возглавить экспедицию, — поляк Верлядски.

— Как кого, меня не оскорбляют дамы полусвета. В век великих освободительных идей недостойно проявлять пренебрежение к тем, интересы которых сужены обстоятельствами!

— Запретных тем среди истинно возлюбивших господа нет, — заметил на это Ламбрини, о сане которого напоминал только небольшой крест поверх сетчатой майки густого малинового цвета. — Это легко доказать…

Око-Омо при этих словах резко выпрямился, уронив вилку.

— Господа, — сказал Герасто, — на случай, если вам захочется поплясать «банано», я договорился с деревенскими девушками, что работают у меня на плантации. Они будут ждать нас сегодня и приготовят ужин по-меланезийски — в земляных печах. Гигиена гарантирована…

Атанга и Верлядски зааплодировали.

— Если бы не женщины, — сказала Гортензия, — идеалы были бы уже давно достигнуты: мужчинам не было бы причин поступаться своей совестью.

— Но кто захотел бы такой жизни — с идеалами, но без женщин? — прохрипел полковник Атанга.

— Идеалы, в которых нет достойного места женщине, — опасный мираж, — кивнул ему д-р Мэлс.

— А дело наверняка к ночи примет хорошенький оборот, — шепнул мне капитан «Санта Барбары» Грей. Я не понял, одобрял он или осуждал такую перспективу. — Эта публика не столь благочинна, как выглядит. Это все, пожалуй, ссыльные джентльмены, разрази меня молния, — добавил он, смакуя неразбавленный виски.

Взглянув на часы, Герасто, во всем соблюдавший строгий порядок, объявил об отплытии. На сборы было отведено пять минут.

Катер покачивался недалеко от берега. С шутками и смехом компания погрузилась в шлюпку. Макилви и Дутеншизер пожелали добраться до катера вплавь — там их приняли расторопные матросы-меланезийцы, несмотря на жару облаченные в куртки и белые береты с эмблемой республики.

Обнаружилось, что нет Герасто, Кордовы и Гортензии. Послали за ними, но прошло полчаса, прежде чем они показались на тропинке, ведущей от виллы к океану.

У Дутеншизера сразу испортилось настроение. «Неужели ревнует? Пора было бы развестись или привыкнуть». В том, что Гортензия и в грош не ставит художника, теперь я уже не сомневался…

Катер описал дугу, обходя песчаную банку, и ловко проскользнул в узкий проход между рифами. Недалеко от яхты развернулся на север и пошел довольно ходко, легко перебираясь с волны на волну.

Облачность смирила жару, но даже брызги из-под форштевня не освежали. Берег медленно уползал назад, светлая песчаная кромка то появлялась, то пропадала, зелень слилась в сплошной ковер, мягко поднимавшийся на холмы, которые где-то там, в дымке, переходили в неприступные горы. Все казалось диким и безлюдным.

Дутеншизер и Гортензия сели на скамью, где пристроился и я, так что — невольно — я стал свидетелем размолвки. Боковым зрением, которое у меня развито почти как у лошади, я заметил, что Гортензия гневно сбросила со своих колен руку супруга. Вероятно, Дутеншизер обнаружил какую-то погрешность в туалете жены, потому что разъяренным гусем зашипел оскорбительные слова…

Я отвернулся в другую сторону… Макилви, обняв шефа полиции, поглаживал его по голове, Ван Пин-ченг вместе с епископом пробовал на ходу ловить летучую рыбу.

Уютнее всех чувствовал себя, по-видимому, капитан Грей. Его храп временами заглушал шум гребных винтов. Все отпускали шуточки по этому поводу, но вот что я заприметил: стоило Кордове подняться на узкую верхнюю палубу к рубке, как там же оказался Грей с запасным пробковым жилетом в руке.

Катер закрепили в лагуне на два якоря, ожидая то ли прилива, то ли отлива. На шлюпке перебрались на берег, где почти у воды светлели стволы пальм, перистые зонтики которых поднимались высоко в небо.

В этом месте горы вплотную подступали к океану. Нас встретил сплошной жалобный гул. Над отвесными скалами кружили птицы — величиной с альбатроса. Это и были чайки масиго, которых мы собирались ограбить.

— Кто не собирал яиц на скалах, не почувствует их вкуса, — предупредил Герасто. — Главная задача — отличить свежее яйцо от насиженного. Обычный способ сбора: люди идут по четыре в ряд и топчут кладки, скажем, на площади в четверть акра. Затем спускаются вниз, отдыхают и развлекаются, через два часа поднимаются на свой участок и собирают абсолютно свежее яйцо — тысячи штук…

— Тысячи раздавленных птенцов и еще тысячи, какие никогда не родятся, — покачал головой Верлядски. — Не кажется ли вам, что мы чуточку не джентльмены?

— О нет, — Герасто едва коснулся взглядом поляка, явившегося на пикник, как я узнал, вовсе без приглашения. — Мы более защищаем природу, чем губим ее. Знаете ли вы, сколько рыбы пожирает эта зловредная птица? При больших отливах она склевывает в лагунах все живое…

Первая партия мужчин быстро взобралась на скалы и сбросила веревку, пользуясь которой наверх поднялись остальные. У подножия остался один Верлядски, сокрушенно повторяя: «Нет-нет, друзья, это зрелище не для меня…»

Скалы покрывал толстый слой помета. Пахло удушливо, хотя ветер тотчас срывал испарения. Кругом белели крупные чаечные яйца. Иные лежали разрозненно, другие в аккуратных кладках. В воздухе, как снежинки в февральскую пургу, носились обезумевшие птицы. Я увидел раздавленных, немощных еще птенцов. Оперившиеся пытались спастись бегством. Те из них, которые со страху прыгали со скал, разбивались о камни или тотчас погибали в волнах прибоя.

Несмотря на суматоху и крайнее возбуждение люди Герасто не теряли времени. Свежие яйца они раскалывали и выплескивали в бидон, а насиженные отшвыривали в сторону. Остальные пикникеры наполняли яйцами плетеные корзинки и подносили их для контроля главным сборщикам, которые работали ловко и споро, как автоматы.

Кордова, капитан Грей и Макилви, азартно крича и размахивая руками, устрашали чаек. В какой-то момент Грей выхватил пистолет. С каждым выстрелом на скалы падал окровавленный комок из перьев. Затем стрелял Макилви, состязаясь в меткости с капитаном, и тоже не промахнулся ни разу.

В сборе яиц участвовал и шеф полиции Атанга, предусмотрительно захвативший с собой в помощники двух матросов-меланезийцев. Эти матросы тащили пластиковые мешки, которые пригоршнями наполнял Атанга. Лицо его раздулось, глаза сияли, он пел песню, слов которой я не разбирал.

Из кучки праздных зрителей выделялся Око-Омо. Беспрестанно кивая головой, он энергично жевал резинку, руки его бесились, и он спрятал их в карманы. Наконец он повернулся и, скользя по слою гуано и разбитых яиц, побрел к спуску.

У меня на душе тоже было нехорошо. Меня мутило, я чувствовал себя соучастником преступления.

Наконец все спустились со скал. Герасто был неузнаваем: на бледном лице торжествовала улыбка героя.

— Тут, на скалах, — выкрикнул он с дрожью в голосе, — сразу видно, что ты за человек!..

Он неожиданно расхохотался и велел тащить доверху нагруженные алюминиевые бидоны к шлюпке.

— Капитан Грей и Макилви отличные стрелки! Когда-то и я, клянусь всеми чертями преисподней, мог бы поспорить с ними!.. Мистер Фромм, солдат, впервые в упор убивающий врага, скверно спит свою ночь. Его тошнит, как и вас. Вам не знакомо чувство охоты!

Я подтвердил, что ни разу в жизни не подстрелил никакой дичи. Герасто потер руки.

— Оно и видно! А между тем каждый мужчина — прирожденный охотник! И чем легче дается дичь, тем сладостнее ее преследование!

Я не оскорбился, но что-то в моей душе восстало. «Бог с ним, — сдержался я, не желая спора. — Человеку в такой глуши нужен громоотвод, иначе всей накопленной энергией отрицания он ударит в собственное сердце».

Компания налегке шагала по песчаному берегу. Солнце ушло за остров или за тучи по ту сторону острова. В этот вечерний час все вокруг поражало спокойным величием — природа как бы прощала своих детей за безумный день. Будто она и вовсе не имела права сердиться на них: или не она произвела их на свет? или не она отвечала за их многочисленные пороки?

Я поделился мыслью с Око-Омо.

— Нет-нет, — тотчас же возразил он, будто давно ожидая моих слов. — С человека нельзя снять ответственности. Если бы он всецело покорялся природе, тогда другое дело, но он тщится встать над нею все выше, похищая ее тайны, как враг. Дерзкое животное может насиловать природу, но оно не помышляет встать выше. Уже одна только мораль человека не дает ему никакого права на диктат. Природа была и остается выше всех именно потому, что никто не может сравниться с нею в бескорыстии и терпении…

Тонко скрипел укатанный прибоем песок. На секунду закрыв глаза, я увидел деревеньку Фрюлинсбэхер, — полосы леса, уступы гор и ветхий, приземистый, осветленный солнцем и дождями дом, возле которого стояла покосившаяся ограда из жердей, — там весной держали теленка. В этом доме я написал лучший свой роман. Не мудрствуя, не изобретая хитросплетений сюжета, день за днем я честно фиксировал свою однообразную жизнь бродяги и жизнь моих хозяев, радушных, немногословных старичков, ни разу не видевших большого города, не роптавших ни на судьбу, ни на людей, в которых они умели видеть те же неодолимые силы природы…

Песок сменился наносами глины — где-то рядом была река. Мы свернули в глубину острова, поднимаясь по мертвым водостокам. Их называют «крикс» — русла, по которым разбухающая во время дождей река сбрасывает избыток воды.

Стеною стоял непролазный скрэб, колючие кустарники и низкорослые деревья. Среди акаций на холме Макилви показал мне стрекулярию, бутылочное дерево, накапливающее в своем стволе влагу на случай засухи. По моим понятиям, в этих местах стрекулярии было нечего делать, но что значили мои понятия о целесообразности в сравнении с ожиданиями природы? Кто из нас мог проницательнее прозирать будущее?..

Перебравшись через разлом в скалах, мы вышли вновь к морю — пересекли мыс, сокращая себе путь.

В сумеречной дымке показалась широкая лагуна. По берегам ее темнели кокосовые и саговые пальмы. Горел костер. Молодые меланезийки готовили для нас ужин. Здесь уже стоял катер и суетились люди Герасто.

Я осмотрел земляную печь и пошел в хижину, выстроенную специально для нашего приема. Утомленные гости, рассевшись на циновках, ожидали угощения. Вахины в коротких юбчонках-тапа вскоре принесли бамбуковые сосуды с хмельным напитком из кокосового молока, свежее рыбное филе, плоды авокадо и пухлые, действительно вкусные лепешки из кукурузной муки, смешанной с яйцами чайки масиго.

Меланезийки едва-едва понимали пиджин. Они не могли принять участия в общей беседе, и их решили угостить отдельно. Но все переиначил Верлядски. Он раньше всех приготовился есть и уже запихнул за несвежую майку салфетку, которую носил при себе в особом футляре. Не обнаружив, однако, подле себя крутобокой толстушки, он возмутился:

— Исключая полицию и сыск, я более всех знаком с местными обычаями! Если мы не угостимся с женщинами сообща, нам ни за что не заманить их потом на танцы! Клянусь честью, они не простят неблагородства. Или мы колонизаторы времен Изабеллы?

— Конечно, — после паузы сказал Кордова, — мы не заинтересованы в осложнениях с местными жителями. Напротив, мы должны быть для них примером культуры и цивилизации.

— Все люди — дети господа, и разделение на касты — верх предубеждений, — добавил Ламбрини. — Не следует отделяться.

Провести переговоры с вахинами поручили полковнику Атанге. Он довольно быстро вернулся с шестью женщинами. При свете керосиновых ламп они выглядели уже не так соблазнительно, как в таинственных сумерках. Простые крестьянки, знакомые только с хозяином плантации, они подчинились приглашению, как приказу. Лица их были хмуры.

— Чем они испуганы? — спросил Герасто.

— Тут только что прошел патруль, — объяснил Атанга. — Женщины боятся, что будут стрелять в их поселке. Они хотят домой.

Герасто переглянулся с Кордовой:

— Объясните им, что партизан в этом районе нет. Это обычный патрульный рейд правительственных войск…

Все принялись за еду, но как-то вяло, без прежнего энтузиазма. Герасто распорядился, чтобы добавили спиртного.

Захмелевшая Гортензия, чтобы развеселить публику, переоделась в орнаментированную тапу…

И тут послышались будто взрывы. Все притихли. Под толчком ворвавшегося ветра качнулся и заскрипел свисавший с балки фонарь.

Вахины вскочили на ноги.

— Это гроза, — сказал Герасто. — Никому никуда не уходить! В такую темноту через джунгли не пройдет ни один человек!

Атанга поговорил с чернокожими красотками, округляя глаза и повышая голос.

— Они готовы уйти, сэр.

— Скажите им, что духи тьмы причинят им большие несчастья.

Совсем близко ударил разряд молнии. Голубой свет, пульсируя, несколько секунд озарял все вокруг. Ливень обрушился на тропический лес, на хижину, и его шум поглотил наши слабые голоса.

Словно извиняясь перед Кордовой за дождь и за тревогу вахин, оставивших в поселке своих детей ради заработка, какой им, верно, пообещали, Герасто призвал всех успокоиться и вернуться к столу. Но тут выяснилось, что наспех сделанная хижина не защищает от дождя.

— Господа, — Герасто принял новое решение, — предлагаю вернуться на мое ранчо, где каждого из вас ждет отдельная комната с сухим потолком и теплой подушкой!..

Отплывали группами. При сплошном ливне свет фонаря был почти бесполезен. Но свет ободрял и служил маяком. С катера отвечали вспышками прожектора.

С вахинами пришлось повозиться. Чтобы не привлекать внимания к драматическим сценам, ими занялся сам Герасто со своими прислужниками. Бедных женщин силой загнали в шлюпку.

Едва все перебрались на катер, дождь прекратился. С помощью прожектора удачно прошли рифы. К счастью, море было спокойно. Деловито стучал двигатель. Мелко дрожала стальная коробка катера. Вот-вот должен был объявиться сигнальный огонь на бетонной вышке возле виллы Герасто. Впереди меня дремал Ван Пин-ченг, за спиной слышались обрывки пьяной болтовни между Макилви и Дутеншизером. Макилви убеждал художника в том, что он никакой не художник, а аптекарь, его подлинная фамилия Дукатеншайзер и он преступник, разыскиваемый Интерполом как злостный перекупщик героина. Сникший Дутеншизер временами взрывался непристойными ругательствами, называл Макилви цеэрушником, которого рано или поздно повесят за ноги…

Я думал, гости тотчас разбредутся на ночлег. Но едва в большом зале стали накрывать стол и включили музыку, мужчины поспешно разобрали меланезиек. Макилви усадил свою вахину в кресло и влил в нее добрую порцию неразбавленного джина. Ту же операцию со своей вахиной проделал Верлядски.

Меланезийки были печальны, но, опьянев, согласились потанцевать. И все мужчины тоже танцевали, обнажившись до пояса.

По углам курили марихуану. Предстояли оргии. Кое-кто уже начал выбираться из зала.

Взяв ключ от своей комнаты, я вышел во двор и сел на скамейку, опустошенный, ошеломленный заурядностью попойки. Пытаясь успокоиться, я вслушивался в звуки тропической ночи. Вздыхал океан. Ухали, дробясь, волны у линии рифов, сплошным гулом гудел прибой. Попискивали на высоких нотах летучие мыши или неизвестные мне насекомые. Кто-то растворил в доме освещенные окна — хлынула музыка из зала. Старая джазовая мелодия «Как высоко в небе луна».

Белая тень мелькнула — появился Око-Омо. Я указал ему место рядом. Некоторое время мы слушали рок «банано», а потом непристойные ритмы «ококито», привезенного в Океанию с курортов Флориды. Тот, кто сварганил этот танец, хотел, чтобы человечество смотрело на все свои проблемы сквозь призму тотального секса.

— Гофмансталь сказал: «Добро так скудно, бледно, монотонно, и только грех богат неистощимо!» Почему белая цивилизация позволила кучке негодяев растоптать добро? Почему вы навязали людям цепи вместо свободы, разврат вместо мудрости и алкоголизм вместо осмысленной жизни? Откуда этот нескончаемый страх, эта неустойчивость?

Око-Омо вздохнул, не дождавшись ответа. С какой стати я должен был брать на себя ответственность?

— Если мир не изменится в самые ближайшие годы, он погибнет. Странно и страшно, что люди, даже лучшие из них, не понимают, что все уже у предельной черты. Вот-вот раздастся стартовый выстрел. Слишком велики иллюзии, которым мы присвоили безумное имя надежды…

Он был прав. Но не хотелось и думать о его правде: чем можно было помочь себе и остальному миру?.. Человека тысячелетия приучали к мысли, что он ни на что не способен. Тюрьмой и пыткой внушали, что он ничтожество. Если даже он решался на борьбу, доведенный до отчаяния, плоды его побед присваивали другие, а он, как был, так и оставался ограбленным, попираемым и ничтожным. О нем никто не помнил, ему бессовестно лгали, парализуя его надеждой. Все религии проделывали этот подлый трюк, обращая простых людей в навоз событий, в рабов, вздыхающих лишь о том, чтобы хоть немного побыть в роли господина.

Око-Омо был прав. Но мне было неприятно слышать о правде именно от него. Может быть, во мне говорило высокомерие белого человека, тоже чья-то злая уловка, чье-то коварное внушение, — науськать глупого на слабого и тем самым исключить их общую борьбу против общего врага. А может, мне было стыдно, но я боялся уронить свое достоинство, признавшись в этом? Но о каком достоинстве могла идти речь, если речь шла о том, быть или не быть человечеству? И тем не менее…

Иногда кажется, будто что-то делается или говорится без причины. Неправда: даже шизофреник не допускает немотивированных действий.

Я разозлился на Око-Омо: разве он не видит, что я не такой, как другие? Разве он не видит, что я отмежевался от циничной компании?

— Войны не будет, — сказал я. Стереотипные фразы защищали меня, как частоколом. — Вулкан дымится, прежде чем извергнуть раскаленную лаву. Что-то совсем новое должно появиться в жизни, чтобы стать сигналом надвигающейся беды.

— Да ведь дымит, по всей планете дымит! Неужели не видим и не слышим?.. Новая философия жизни требует действия буквально от каждого человека!.. Неужели не поймем?

— Здесь я не ощущаю запахов!

— И здесь то же самое! — с отчаянием произнес Око-Омо. — Вот она, трагедия близорукости… Тот, кто лжет себе, неизбежно начинает лгать и другим. И вот уже ложь входит в привычку, и сам лжец верит в свою ложь, как в правду. Тогда наступает пора общего идиотизма — пора расплаты…

Я за категоричность и остроту мышления. Все кругом настолько привыкли к компромиссам, что бескомпромиссность, по крайней мере, обращает на себя внимание.

— Что же вы умолкли? — я чувствовал усталость и апатию.

— Откровенность может вылезти мне боком, а правда останется не защищенной!

Я уже знал, конечно, что мое представление об острове как об уголке рая лживо. Я не очень хотел правды, но этот тип вынуждал меня играть роль правдоискателя.

— Разные лица просили меня написать о вашей стране, и любая информация будет мне полезна.

— Вас просил адмирал Такибае?.. Если нет, он просил через своих людей. Епископ Ламбрини мог морочить вам голову.

Я вспомнил, что на обратном пути из Канакипы его преосвященство, действительно, осторожно, но настойчиво советовал мне написать книгу об «атенаитском рае». Он взахлеб расхваливал адмирала: «Единственный политический деятель захолустья, умом и реализмом поднявшийся до крупнейших деятелей Запада».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25