Я дошел до залива, ища уединения. Мне нужно было придумать, как проще и надежней осуществить свое решение. Я напрягался, но мозг не хотел работать — тоска меня угнетала. Разве земля не дом человека? А вот плачет сердце в ожидании подлинного дома…
Кто-то, покашливая, приближался ко мне. Я обернулся — Верлядски. В ветхом костюме, в шляпе, которую таскали европейские щеголи полстолетия назад. Я смотрел на поляка, освещенного проглянувшим сквозь прореху в облаках солнцем, и видел, что он бесконечно стар, немощен и давно лишен надежды.
— Вот и вы затосковали, — сказал Верлядски, с покряхтыванием опускаясь на песок подле меня. — Рано или поздно это приходит ко всем, потому что острова — тоже мышеловка. Я знаю, я умру здесь, не увидев родной земли, не услыхав родной речи…
Все раздражало меня, все было враждебно. Я не исключал даже, что этот побитый молью аристократ — осведомитель Атанги.
— Впервые вижу вас в миноре, мистер Верлядски. Что-нибудь случилось?
— Истина напоминает мне утомительно длинную анфиладу. Переходишь из зала в зал, надеясь, что вскоре откроется что-либо иное, кроме стен, и вот за последней дверью наталкиваешься на зловонную свалку. Это и есть истина наших дней… Вы знаете, что батальон капитана Ратнера переброшен на Вококо из Утунги?.. Прелюбопытнейшая деталь: когда подошла баржа и началась погрузка, какой-то наемник опознал в Герасто своего бывшего командира. Оба они были в какой-то латиноамериканской стране и участвовали в карательных действиях против партизан. Якобы Герасто в то время звался Вальтером Шультом, ограбил банк, перебил свидетелей, своих сотоварищей, и улизнул из страны… Этот тип, которому суждено было тогда остаться в живых, бросился на Герасто с криком: «Да вот он, Шульт, старая падла, хватайте его!» Схватили, конечно, не Герасто-Шульта, а этого наемника. Ратнер задержал отправку баржи, чтобы лично допросить его. Допрос проходил на вилле в присутствии Герасто. Я думаю, вы не сомневаетесь, чем все окончилось: наемника объявили психически больным и в наручниках отправили в Куале. Понятно, по дороге он умер… Но самое интересное: говорят, будто Герасто — мультимиллионер, а Кордова — подставное лицо. В мире одни маски…
Кричали вдали чайки. Грузовое судно, подавая низкие гудки, медленно входило в залив Куале.
«Подумаешь, Герасто! Все мы — переодетые, перелицованные, перекрашенные… И сам я не тот, за кого себя принимаю…»
— Мистер Верлядски, — сказал я, набредая попутно на новую мысль, — вы слишком доверяетесь людям. Если Герасто легко убрал свидетеля, ему не трудно убрать и тех, кто знает о свидетелях.
— Увы, — вздохнул поляк, — вы сохраните факты гораздо лучше, чем я…
Мы отправились в какое-то кафе, полутемное и затхлое. Молча выпили вина и сразу же вышли на свет и воздух. Пожимая мне на прощанье руку, Верлядски сказал, глядя на залив:
— Люди чаще всего умирают от потери надежды…
Он уходил, осторожно перешагивая через лужи, и я провожал взглядом его одинокую, немощную фигуру. Он одряхлел на чужой земле и знал, что никогда не выберется на родину. Он играл всю жизнь роль, которая позволяла ему как-то сводить концы с концами, но я убежден, эта роль не стала его второй натурой, он тяготился ею и понимал, что прожил, скользя мимо жизни…
Но разве мои дни можно было назвать жизнью? Ни цели, ни любви, ни борьбы, — сплошь функции: визиты, обеды, развлечения ради отвлечения, размышления ради самоощущения…
Вечером пожаловал Куина. На лице — все та же предупредительная улыбка. Марионетка, воспринявшая цивилизацию как декорацию.
Куина передал приглашение отобедать с его превосходительством.
«Удобный случай поговорить об отъезде!..»
Загородной резиденцией Такибае служил особняк бывшего английского губернатора, выстроенный в середине XIX века среди скал Вачача. Город лежал внизу и с высоты в четыреста метров казался гораздо красивей, чем был на самом деле. Зеленые насаждения сливались в сплошной ковер вплоть до порта. А дальше простирались воды залива, желто-серые у берега и ослепительно синие перед островком Бёрдхоум.
От стоянки машин мы поднялись по лестнице, вырубленной в скалах, поросших колючим стелющимся кустарником.
Массивное трехэтажное здание за чугунной оградой примыкало к отвесной скале, высокие каминные трубы поднимались над ним. Круглые башни по углам придавали зданию угрюмый и официальный вид.
Охранники в штатском пропустили нас в парадный вход. Запущенные, полупустые залы отозвались на шаги таинственным гулом и скрипами. С темных портретов на стенах надменно смотрели на нас прежние обитатели особняка…
Потянув за кольцо в пасти бронзового льва, Куина открыл дубовую дверь — еще один зал явил себя, но уже обжитый и светлый. Окна его выходили на залив, камин, облицованный красно-коричневым гранитом, окружали зеркала в позолоченных рамах. На подставке с резным карнизом стояла модель фрегата — медные пушки, зарифленные паруса. В корпус корабля были вделаны часы.
Мебель — из темного дерева, обитая фиолетовым бархатом, местами значительно потертым, у стены слева — рыцарь в серебряных доспехах. Руки в железных перчатках оперлись на узкий меч. Двери справа растворены настежь. Там столовая — широкий стол, над ним на цепях — светильники. Часть столовой отделена темной решетчатой загородкой, очень искусно сделанной. За ней в прошлые времена, конечно, стояли лакеи, готовые исполнить любую прихоть гостей.
— Мерзавцы, я знаю вас! — послышался тонкий, шепелявый крик.
Я вздрогнул от неожиданности. Ах, вот оно что! В столовой, возле окна, набранного разноцветным стеклом, висела клетка с попугаем. Вновь прокричав свое приветствие, попугай лениво повис, уцепившись толстым клювом за проволоку. Мелькнули зоркие, хитрые глазки. Не попугай — загримированный лилипутик…
Вошел Такибае. В тенниске, в шортах, в мягких домашних туфлях. Махнул рукою — Куина поклонился и исчез за дверью.
Такибае сел в кресло.
— Все люди недовольны своей жизнью! Оппозиция спекулирует на этом! Болтает о революции, не понимая, что революции требуют ума и энергии, а если к рулю протискиваются глупцы и лентяи, революции гниют, как бананы, и становятся непригодны для перемен… Разумеется, мир можно переделать. Только зачем? Всякий иной мир перечеркнет всех нас крест-накрест, и прежде всего тех, кто тоскует о нем…
В столовой стали накрывать на стол. Слуга-малаец в белой куртке пронес что-то на подносе.
— Бездарности должны уйти из моего правительства и тем предотвратить национальную катастрофу!..
Такибае говорил лозунгами. Он жестикулировал — будто забылся, репетируя очередное выступление.
— Негодяи! Сутенеры! Куда мы хотим вернуться, в какое милое прошлое? Разве оно было? Разве не корчился человек от несправедливости и там? Вы дезертиры, не желающие трудиться на благо общества! Ваша цель — взгромоздиться на шею народа. Эксплуататоры неравенства духа!..
Я узнавал слова и фразы, которыми пользовались другие адмиралы и отцы нации. И пусть в других речах сохранялась видимость логики, все равно они были бессмысленны, потому что никто из этих Цицеронов не знал, как выглядит истинное будущее. Все они хотели сохранения прежнего, даже понимая, что оно обречено. Все они не представляли себе грядущий день образумившегося человечества — отсюда безответственность и идиотизм. Все они придумывали себе врагов, чтобы валить свои преступления на кого-нибудь иного. Больное человечество не могло существовать без козлов отпущения…
Прислушиваясь к словесной шрапнели, я, наконец, сообразил, что больше всего беспокоит Такибае — Око-Омо. Адмирал не терял надежды переубедить или перекупить его и попросил меня передать Око-Омо личное письмо с условием, чтобы оно было уничтожено тотчас после прочтения.
— Око-Омо согласится на встречу с вами! Он поверит вам! Всякий другой вызовет только подозрения!
— Но, позвольте, — я не хотел выполнять роль парламентера, — у меня нет никаких оснований для встречи!
— Вы исполните благородную роль Красного Креста, и ничего более! Око-Омо достоин петли, и я с удовольствием вздернул бы его на рее, но я хочу избежать кровопролития! Вы понимаете? О вашей миссии ни должна знать ни одна живая душа. Вы передадите письмо, и ничего более! Разумеется, я умею ценить оказанные мне услуги… Эй, каналья, что ты тут подслушиваешь? — закричал Такибае официанту, крутившемуся возле раскрытой двери.
— Я не подслушиваю, ваше превосходительство, — с угодливым поклоном отозвался официант. — Я и не слышу то, что не относится к моей работе…
Мы перешли в столовую и принялись за курицу, фаршированную бананами и какими-то аппетитными корешками.
— Если бы вы хоть на день влезли в мою шкуру, Фромм, вы бы поняли, как нелегок скипетр. А сколько искушений, сколько лап, помышляющих его вырвать!.. Клянусь, вы плохо себе представляете, куда завела нас прекраснодушная болтовня! Сочинители фраз больше всего дорожат своим покоем. Безосновательная надежда — источник подлости и трусости. Я проклинаю человеческое слово! Оно служит не согласию, но вражде, не пониманию, но сокрытию истины!
— И все же правда в чем-то ином…
Такибае отхлебнул коньяку.
— В человеческой жизни нет правды! Что я сказал, то и правда!
— А народ?
— Те, что пляшут и выращивают батат? Но что они создают, кроме навоза и детей? «Много» — всегда меньше единицы. Неопределенная величина всегда меньше определенной величины. Это доказывается строго математически.
— Рассуждая так, мы совершаем ошибку!
— Мы совершаем ошибку в любом случае!.. Если хотите, народу даже необходимы просчеты с нашей стороны. Если народ не ворчит, он чувствует себя не народом, а сборищем дураков!
Такибае задумался. Тирану были доступны проблески странной мысли.
— Когда-то я любил людей. Теперь — ненавижу. Решись я на революционный курс, думай о них ежеминутно, вы полагаете, они бы защитили меня? Они бы первые стали стаскивать с меня мундир! Чтобы сохранить власть, я вынужден попирать людей и поступаться их интересами.
— Нехорошо это!
— Нехорошо, когда недержание, Фромм! Нет более бездушного зверя, нежели человек. И наше демократическое общество — самое бездушное, потому что на каждый случай подлости оно приготовило побрякушки отговорок… Когда-то у меня были жена и дочь. Случилось, что я заболел. Я был близок к смерти, и ни жена, ни дочь не захотели помочь мне. Они боялись заразиться, они сторонились меня и были так жестоки, что я поклялся уйти от них, едва встану на ноги. Я выкарабкался из пропасти и тотчас выбрал якорь. Я понял, что был и останусь одиноким, и я не искал больше дружбы и умиротворения. С людей, как с деревьев, следует срывать плоды, не заботясь о том, посохнут или поломаются ветви… Я готов рисковать — я ни во что не ставлю свою жизнь и жизнь всех остальных.
— Человечество не повинно в том, что подлы и трусливы люди, — сказал я. — Человечество не может отвечать ни за кого из нас, потому что оно больно… Зашла в тупик наша вера, и оттого зашло в тупик человечество.
— Когда-то миром двигало желание доброй славы. Теперь людей обокрали — в них оскудело это великое чувство. Их все более превращают в стадо, вдалбливая идейку об относительности всех ценностей. А между тем это бессмертное дело, если человек, жертвуя именем, благополучием и жизнью, отстаивает честь и правду. Бессмертное — независимо от того, вписано оно на скрижали или не вписано… Героизм — русло, по которому течет подлинная жизнь народов… Разумеется, теперь и я убежден в ненужности подвигов. Значит, и я вполне готов к самоубийству…
Разыгрывал меня Такибае или говорил искренне?
— Ныне теряет свой смысл даже страх, — адмирал потянулся к бутылке. — Думаете, я всерьез озабочен тем, что вы нашкрябаете обо мне? Плевать! Да и не напишете вы вовсе, это я вижу, и не потому, что не хотите написать, — вы просто самовлюбленный лентяй, Фромм, как и все мы. Не оскорбляйтесь. Правда не должна оскорблять…
Зная, как он опасен, я с улыбкой выпил вместе с ним. Он больно оскорбил меня, это верно. Но все же в чем-то он был прав.
— Возможно, меня скоро прикончат. Чужие или свои. Задушат в клозете, отравят, устроят автомобильную катастрофу… Не думайте, что я покорно подниму лапки. Я буду огрызаться до последнего и немало негодяев потащу за собою. Я азартный игрок, Фромм, и поверьте, приятно сознавать, что я могу снимать крупные ставки, тогда как моя собственная — всего лишь моя дерьмовая жизнь, к которой время уже ничего не прибавляет… Порою я напрочь забываю о том, где живу, в каком веке и кто я такой… Все вокруг — бред, если посмотреть с несколько иной точки зрения. В сущности, нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего, — это абстракция логики. Мы молекулы в огромном котле, где все перемешано, и никто не знает, когда закипит…
Тоскливые и холодные, безжалостные глаза, никак не связанные с голосом звучащим, полоснули меня. Да, он был опасен, этот зверь, избравший мысль своим оружием.
— Ваше превосходительство, самая крупная ставка в нашей общей игре в жизнь — не судьба индивида, а судьба сообщества, судьба планеты, что ли!
Такибае устало закхекал. В уголках рта очертились морщины.
— Кто клянется судьбою планеты, думает о собственной судьбе. Но если человеку безразлична уже собственная судьба, разве станет он беспокоиться о судьбе планеты?.. Он согласится на мор, на эпидемию, на войну. «После нас хоть потоп» — это суть человеческой натуры, и она не меняется от того, что прицепляют козлиную бороду и роговые очки и начинают нести околесицу о всеобщем благоденствии… Вы, я вижу, хотите возразить. Хотите воскликнуть: «Это очень опасно!» Ваш козлиный бред продиктован страхом за самого себя. Но ведь вы при этом допускаете, чтобы кровь лилась где-нибудь в Сальвадоре или в Ливане. Не юлите, черт вас дери! Вы допускаете, чтобы горели все, кроме вас…
«Деньги на бочку! Деньги на бочку!» — выкрикнул хриплый голосок. Попугай заволновался, перебирая мохнатыми ножками по шестку.
В столовую вошла Луийя, пышноволосая вахина Такибае. В пристойно декольтированной кофточке и длинной, до пола, юбке из голубых лент.
— Как поживаете, мистер Фромм? — приветствовала она меня.
— Свинство! — пропищал попугай, надувая щеки.
— Ваш попугай, папа, слишком радикально критикует ваш стиль жизни. Я бы хотела, чтобы однажды мне подали критикана жареным — в соусе из перченых помидоров.
— Разрази меня гром, если однажды я не поджарю тебя, Луийя, живьем! — раздраженно ответил Такибае, поспешно выбираясь из-за стола…
Хлопнула дверь. Мы остались вдвоем.
Я молчал. Вахина села за стол, ковырнула вилкой какое-то блюдо и взглянула на меня в упор. Чуть лукавые, серые глаза и широкие губы, раздвинутые в легкой насмешке, придавали ее темно-шоколадному лицу непередаваемую прелесть.
— До недавнего времени диктатор был моим дружком, — просто, как о погоде, сказала она. — Но не более того… Я сестра Око-Омо, и теперь, разумеется, папа не может полагаться на меня, как прежде. Но он не смеет и выбросить меня за дверь. Есть обстоятельства. И, конечно, он скорее зажарит меня, чем выпустит на свободу… Когда вы едете на встречу с Око-Омо?
— Откуда вы взяли эту встречу?
— Я посоветовала ему попросить именно вас… Он попросит, непременно попросит. И я попрошу… Передайте брату! — Она протянула вчетверо сложенный листок, а потом еще один. — Возьмите и это. Ксерокопия последней дневниковой записи бедного, наивного Дутеншизера. Прочтите, напоследок он все-таки что-то понял в жизни. Именно то, чего не хотим понять мы…
— Откуда вы взяли, что я должен непременно увидеться с Око-Омо? — я продолжал разыгрывать дурачка, как бы вовсе прослушав замечание о художнике.
Она нежно погладила мою руку тонкими, нежными пальцами. Глаза наполнились такою мольбой и такой надеждой, что я поневоле взял обе бумажки и машинально спрятал их в карман.
— Брат уважает вас, и это достаточная причина, чтобы и я преклонялась перед вами…
Эта женщина не казалась мне больше вульгарной. «Что она за человек, Луийя?..»
— Допустим, я случайно увижу вашего брата и передам ему записку, — как я сообщу вам?
— Это моя забота…
Всполошенно закричал попугай — появился Сэлмон. Сутулясь, он энергично потирал руки, и вид у него был такой, будто он к чему-то принюхивался. Коротковатые брюки пузырились на коленях.
— Обалдеть можно! Пешком взбираться на гору, чтобы увидеть эту гнусную птицу. Я дам сто долларов, чтобы свернули ей шею.
— Я уже предлагала триста, — сказала Луийя, закуривая сигарету и помахивая спичкой.
Сэлмон присел к столу, выбирая себе напиток по вкусу.
— Жаль, что я никогда не занималась политикой, — сказала Луийя. — Мы уступали политику проходимцам, полагая, что это слишком грязно…
Она немного помолчала, кусая губы, и ушла.
— Да, это ассенизаторская работа, — покосившись на дверь, сказал Сэлмон. — Вчера спустились с деревьев, а сегодня подавай им политику!..
Вернулся Такибае.
— А, мистер Сэлмон, — приветствовал он жестом нового гостя. — Я как раз подумал о том, что именно вы могли бы лучше всех ответить на вопрос мистера Фромма.
— Какой вопрос?
— Люди требуют демилитаризации Океании, вывода иностранных воинских контингентов, демонтажа баз, прекращения ядерных и прочих испытаний в регионе. Они ссылаются на угрозу миру, ущерб природной среде и туризму, главному источнику дохода этого района… Я сказал мистеру Фромму: а какое, собственно, право имеют крикуны выступать от имени народов? Мистер Фромм писатель и не понимает отдаленных намеков.
Сэлмон с неприязнью взглянул на меня.
— Синдром интеллигентности? Это тоже форма шизофрении — когда неглупый человек верит лозунгам и химерам. Заклинания и надежды времен пещерного бытия очень сильны в нас, — Сэлмон вздохнул. — Тогда как реальности совсем, совсем иного свойства. Зачем мир перенаселенной планете? Да люди не с ракетами, а с дубинами скоро набросятся друг на друга и вымолотят с тем же успехом пару миллиардов обывателей. Наконец, зачем бесчисленные иллюзии и утопии в виде социальных программ? Если спокойно проанализировать политические обещания, начиная с Платона, мы убедимся в полной бессмысленности очередного предстоящего рая…
Лучше было не спорить тотчас с Сэлмоном, матерым, видимо, демагогом. Лучше было уступить ему, чтобы он, войдя в раж, раскрылся полнее.
— Все мы хотим чего-то необыкновенного. У нас в крови — выделиться, добиться признания. Это нормально для смертного существа. Но давайте отбросим дымную завесу школьных учебников, снимем флер идеализации. Все герои, которых мы славим, старались исключительно для себя. Даже те из них, кто не пользовался богатством и властью и был вынужден искать признания в так называемом самопожертвовании и страдании, — даже они старались ради своего неукротимо алчного «я»…
Видя на моем лице подобострастие и внимание, Сэлмон, довольный собою, продолжал:
— Не надо бояться войны. Смерть, вызванная чумой, не отличается от смерти, причиненной радиоактивностью. Все сторонники мира — или агенты коммунизма, или скопище трусов и евнухов. Как в прежние времена прихожан пугали сатаной, так теперь ловкие жрецы новой мировой религии пугают массы войной… Но мы-то с вами уже знаем, что война — самое законное и притом очищающее явление природы. Вроде грозы и молнии… Лично вас, мистер Фромм, я готов успокоить. Если сюда и залетят бомбы в случае конфликта, то считанные… Не надо бояться современного сатаны: он так же безвреден, как и сатана прошлых времен. Конечно, и раньше сжигали какое-то число еретиков. Аутодафе — это было. Но тысячи или миллиарды — какая принципиальная разница? Несколько лишних нолей, и только. Самое главное — уцелеть лично, и сколько бы мы ни болтали об общих интересах, мы имеем в виду прежде всего самих себя… Допустим, погибнет более четырех миллиардов. Даже если останется сорок тысяч двуногих, мы заставим их трудиться на нас, их повелителей, и будем благоденствовать, скрывая все секреты науки и техники. О, поверьте, служители богов и в древности не случайно скрывали достижения науки и технологии. Мы, мистер Фромм, тоже служители богов, и мы не повторим уже прежних ошибок: мы никогда не освободим своих рабов. Мы сделаем рабство философией, мы внушим, что у человека нет никаких особых прав… Что же касается высшей касты, мы будем постоянно подтверждать, что мы сверхлюди. Мы даже генетически отделимся от них и будем убивать забеременевших рабынь, если нам случится развлечься…
— Но сами-то мы, надеюсь, будем пользоваться благами цивилизации? — спросил Такибае.
— Очень умеренно и только для того, чтобы подчеркнуть свою избранность. Мы будем летать на вертолетах и стрелять из автоматов, но мы откажемся от тракторов, сеялок и прочей дребедени, облегчающей труд рабов и высвобождающей время, которое может быть использовано для размышления. Мы полностью подавим мысль, объявив невежество высшим знанием. Идеалом среди масс станет тупость, полная покорность и готовность к смерти. У нас будет две касты, но не будет общих богов. Мы запретим мечту и сделаем так, что все желания, все помыслы рабов ограничатся сексом, алкоголем и наркотиками. Жизнь навозных жуков, ползающих по луже виски. Пожалуй, мы даже навяжем им общую собственность, постоянную бедность и полуголодное существование. Тогда будет исключена любая революционная зараза, грезы о всеобщем счастье отсохнут, как пупок у новорожденного. Мы будем регулировать численность рабов, оставляя столько, сколько нам необходимо, и умерщвляя остальных, чтобы они не загаживали землю и не помышляли о равенстве. Да и в своей среде мы будем поддерживать постоянное равновесие, не допуская превышения рождаемости над смертностью… Пора вычеркнуть из лексикона слово прогресс. Мы должны в корне перестроить свое мировоззрение… Гарантированная неизменность — вот новая основа мира и жизни. Мы вернем рабам пещеры без холодильника и водопровода, но при чувстве постоянства. Все они истосковались по постоянству. Придет день, и они примут нашу центральную идею путем свободного голосования… Итак, никакого страха! Будем готовиться к новой главе земной истории, а эта должна быть закрыта шумной войной или бесшумной эпидемией, выполняющей те же задачи. Могу доверительно сообщить, что и этот технический вопрос вполне поддается разрешению. Теперь бомбы и ракеты вовсе не обязательны. В одно прекрасное время все начинают дергаться и задыхаться, пуская розовую пену, и только посвященные, удалившись в особые покои, пересидят смрадный период, пока черви источат миллиарды тел…
Терзаемый неожиданной жаждой, я выпил бокал неразбавленного джина. Мозги мои затуманились, беспокойство сфокусировалось на локальном пространстве. Прежде я не задумывался о том, что у человечества есть принципиальные враги и они методически делают свое гнусное дело.
— Вы не иронизируете, мистер Сэлмон? — спросил я, не испытывая неудобств оттого, что мой язык заплетался. — Скажите тогда, кто войдет в касту достойных?
— Их не так много. Но они есть. Откуда звезда, оттуда и скипетр…
Секундой раньше я ненавидел Сэлмона. И вдруг почувствовал, что моя ненависть ровно ничего не значит — ненависть комара к горящей лампе. Мне стало ясно, что все будет именно так, как предсказывает Сэлмон, потому что он наверняка представляет самый могущественный клан мировой власти. Я был благодарен ему, доверившему мне, быть может, величайшую из тайн оглупленного верой в добро человечества. Сэлмон не оспаривал лично моего права на жизнь в новом мире, и за это я тоже был бесконечно благодарен ему. Мне захотелось быть полезным, доказать свою нужность, вызвать доверие. Я готов был сделать ради него многое. О, многое я готов был сделать ради него в ту минуту!
— Сэр, мы уничтожим библию как орудие вражды и расизма, мы заменим ее неписаной практикой!
Сэлмон подмигнул Такибае:
— Вы просили кое-что разъяснить этому человеку. Ему не нужно разъяснять, он все понимает!
Я хотел целовать м-ру Сэлмону ноги. Точно помню, что хотел. И это ничего, что я был пьян. Слезы умиления текли по моим щекам. Мне было приятно среди этих всесильных людей, я чувствовал себя в полной безопасности. Мне подумалось, что всю мою прошлую жизнь я был только личинкой и лишь теперь обрел крылья.
— Сэр, мы вернем утраченное мужество, когда откажемся от пустых надежд! Ложь, будто кто-то поможет верующим! Пора покончить с верой!
Сэлмон послал мне воздушный поцелуй. Он руками разрывал курицу, и с пальцев его стекал жир, красный в отсветах витражей.
— Лично я после проповеди моего друга ощущаю восторг и тоску, — прозвучал как сквозь толщу воды голос Такибае. Адмирал улыбался, и я послал ему воздушный поцелуй. Я тоже ощущал восторг и, пожалуй, тоску. — После проповеди мне хочется взять бритву и полоснуть себе по шее!
— Не торопитесь, ваше превосходительство, — сказал Сэлмон, — другие это сделают более квалифицированно…
Они засмеялись, встали из-за стола и поцеловались. Я плакал, готовый исполнить любую прихоть этих славных людей. Я дал себе слово написать о них гениальный роман. Кажется, я дал такое обязательство вслух. Даже официант-малаец был растроган щедростью моего сердца. Он дружески кивнул, встретив мой взгляд, а мне хотелось лететь, лететь, махая большими лучистыми крыльями…
Смысл жизни? Это — труд ради космической вечности человечества. Отсюда все остальное: сохранение культуры прошлого и накопление новой культуры, науки и социальные революции. Отсюда смысл и ценность личности, семьи, потомства, природы, дружбы, любви, красоты. Побудить всех людей свободно и равноправно трудиться ради вечности человечества — вот он, смысл. Я, Дутеншизер, открыл его. Но не в красках неба и моря, а в боли своего сердца.
Главное, чему мы должны учить своих детей, — не счет, не букварь. Мы должны учить их видеть правду, говорить правду, любить правду, поклоняться правде как высшей справедливости, высшему счастью и высшему милосердию.
Низменное нельзя использовать в возвышенных целях — это аксиома.
Мы считаем человека самым тонким созданием природы — образом и подобием бога. Но разве случайно его разум уравновешен «механизмом» души, совести и сердца? «Божий человек» вырождается в скотину, едва в нем недостает души, сердца и совести! Чуть-чуть нарушилось равновесие, и человек исчезает в туманах эгоизма.
Наши враги славят робота. Они выдумывают все более совершенных роботов, способных разговаривать, выражать простейшие эмоции и воспроизводить себе подобных. Они кичатся этим и называют это прогрессом. Но это зловещий прогресс. Допускаю, он стал неизбежным в том прогнившем от искусственных противоречий мире, в котором мы живем, но это отнюдь не свидетельствует в его пользу.
Подобие человека, лишенное сердца и души, — преступно и омерзительно. Вряд ли мы обозреваем теперь все последствия этого эпохального изобретения. Речь идет не о восстании роботов, речь идет о более ужасном: о падении в человеке душевности, сердечности и совестливости от общения с царством механических рабов. Человек становится все менее нужен человеку — и это симптом общей погибели.
Мы на грани катастрофы. Что ожидает нас завтра? Я, Дутеншизер, торжественно заявляю: я противник нынешнего прогресса. Вчера я соглашался с ним, сегодня — восстаю, понимая, сколь непопулярен мой бунт. Но я не боюсь. Я хочу открыть глаза заблудшим, обманутым, гонимым бичом необходимости по жалкому кругу своих монотонных судеб.
Мы поддались своим врагам, и потому прогресс стал убийственным.
Этот «прогресс» всегда был односторонним, более техническим, чем социальным, более просвещенческим, чем нравственным. Мы остановились на пути к идеалу, и технология увлекла нас в бездну. Нам кажется, что прогресс бесконечен. Да, познание бесконечно, но технологический прогресс на земле знает свои оптимальные границы. Не улюлюкайте, не спешите объявить меня ретроградом, — вы всегда легко доказывали то, во что верили, но не давали себе труда вникнуть в логику, которая противостояла вашим ублюдочным схемам.
Независимо от нашей воли может произойти то, чего мы все не хотим, но что допускают некоторые из нас, и произойти может именно потому, что мы боимся говорить открыто об этих «некоторых», мы боимся восстать против них и накинуть на них узду, лишить их колоссальной собственности, которую они украли у нас. Это главная истина времени.
Они правят нами, зримо и незримо, они правят нашими правителями, они правят правителями наших правителей. Они контролируют все политические партии, нелегальные союзы и бандитские шайки…
Вслушайтесь в мой крик — в нем страшная правда, в какую не хочется верить. Но я знаю это, теперь я знаю!
Механизация мышления с помощью микромодулей не прибавляет ни здравого смысла, ни мудрости.
Какой бы могущественной ни стала техника, человек должен сохранить за собой право на все человеческие операции, не передоверяя их роботам. Он должен пахать и сеять, любить и растить детей, помогать более слабым, любоваться ландшафтами и облагораживать свою душу. Иначе человек выродится в существо, по сравнению с которым самый злой хищник покажется безобидным.
Не таков ли уже человек ныне?
Какой бы могущественной ни стала техника, человек не должен забыть о свободе, равенстве, добре, сочувствии, истине, о тех идеалах справедливости, которыми дышала история лучших сынов человечества. Иначе планетная жизнь теряет свой смысл. Иначе самоубийство становится более желанным, чем существование…
Люди, вам угрожают общей смертью! Слышите меня???
Еще осталось несколько минут, еще можно обрубить горящий фитиль. От каждого из нас зависит столько же, сколько от всех наших врагов вместе взятых. Но нужно действовать, действовать!
Каждому из нас — действовать!..
Заканчивалась погрузка баржи, отплывавшей на Вококо, где подразделение полицейских и наемники вот уже несколько дней безуспешно пытались выполнить приказ адмирала Такибае — «вступить в боевое соприкосновение с террористами и преследовать их, не отрываясь, до полного уничтожения»…
С чемоданчиком, где были самые необходимые вещи, я пристроился на палубе. Кряхтя и ругаясь, мимо меня сновали полицейские — таскали ящики с патронами. Настроение было дурацкое, каковое обычно случается у меня после крупной попойки: зачем, зачем я нахлестался, какая была в том необходимость? Я терзался и досадовал и в то же время испытывал сильное желание напиться вновь. Я понимал, что здорово-таки рискую, отправляясь на Вококо, но… слово было дано, и я утешал себя мыслью, что, может быть, мне посчастливится унять кровопролитие. Доброе дело смоет с меня позор всех ошибок, и я с легким сердцем уеду в Европу…