– Гедали мне такой же сын, как и ты! – закричал он. – И я буду заботиться о нем, пока есть силы. Если недоволен, собирай пожитки и катись отсюда.
Бернарду ушел. Он снял квартиру в центре города и порвал все связи с семьей. Но не мог отказать себе в удовольствии прокатиться мимо магазина на собственной машине с сильно накрашенной женщиной – наверняка не еврейкой – на переднем сиденье.
Вскоре Дебора на балу в Клубе [5] познакомилась с одним вдовцом, адвокатом из Куритибы; они полюбили друг друга и решили немедленно пожениться. Боясь огорчить, она все никак не решалась рассказать мне об этом; когда же наконец рассказала, то сделала это как нельзя более неуклюже, невнятно бормоча что-то, заикаясь и под конец разрыдавшись. Ты что, Дебора, сказал я, не плачь, я рад за тебя. Но ведь ты не сможешь прийти на свадьбу, Гедали! – простонала она. – Он о тебе ничего не знает, у меня смелости не хватило рассказать. Она добавила еще, что из-за меня же ни разу не пригласила жениха к нам домой: вдруг я обижусь, если она попросит, чтобы я спрятался. Глупости, сказал я, ты ведь знаешь, мне не привыкать, так что приводи его. Правда? – глаза у нее так и засверкали. Ты правда не обидишься, Гедали? Конечно, нет, сказал я, стараясь улыбнуться, ведь я так любил ее.
Адвокат пришел к нам на ужин. Это был человек в годах, обаятельный говорун; он довольно много выпил и в конце концов задремал в кресле.
Деборе пришла в голову одна мысль. Она прибежала ко мне в комнату: Гедали, хочешь посмотреть на моего жениха? Я не понимал, она настаивала: иди скорее, он спит.
Мы с ней подошли к окну столовой, и я осторожно заглянул внутрь. Адвокат, похрапывая, дремал с открытым ртом. По-моему, славный человек, прошептал я. Ведь правда? – сказала она, сияя. Как хорошо, Гедали, как здорово, что он тебе нравится.
Адвокат зашевелился в кресле, открыл глаза. Я опрометью бросился назад в комнату, задвинул засов, сердце у меня так и колотилось. Из столовой донесся обрывок разговора: но, Дебора, я своими глазами видел человека верхом на лошади! Ерунда, отвечала она, ты слишком много выпил.
Человек верхом на лошади! Я не выдержал и, упав на матрас, расхохотался. Человек верхом на лошади – это уж слишком! Я смеялся и смеялся. Мина услышала, испугалась, прибежала успокаивать меня, но расхохоталась сама. Я смеялся до колик, у меня разболелся живот, огромный живот, я катался по матрасу и хохотал, а Мина в это время пыталась вспомнить какую-нибудь историю про концлагеря, от которой бы нам стало не до смеха. Напрасный труд. Я перестал смеяться, только когда совсем обессилел. К тому времени Дебора уже ушла вместе со своим адвокатом; на всякий случай больше она его к нам не приглашала. Через неделю они поженились и уехали в Куритибу. Дом стал каким-то слишком большим, жаловалась мать; она скучала по дочери и осуждала отца за то, что тот выгнал Бернарду. Она стала часто грустить, начала посещать спиритические сеансы, на которых общалась со своими односельчанами из России, погибшими во время погрома. Но о домашних делах не забывала: готовила еду; по вечерам мы все так же собирались под навесом, разговаривали; неделя шла за неделей, месяц за месяцем. Казалось, что ничего больше не произойдет, что жизнь так и будет течь без изменений, день за днем, и лишь иногда мелкие события, тоже похожие одно на другое, будут нарушать привычную рутину. Я злился сам на себя за смутные, мне самому непонятные желания. Чего еще я могу желать, чего ждать, если то, что я жив – уже немало?
Тогда-то я и влюбился.
Годами я старательно отгонял мысли о сексе. Возбуждение я, конечно, испытывал, но, по совету мудрых книг, пытался сублимировать его. Вечером, перед сном, занимался гимнастикой: делал несколько десятков приседаний, наклонов, поднимал тяжеленные гири, хлестал себя мокрым полотенцем. В постель падал, выдохшись, но все равно никак не мог уснуть: мне чудились то вздохи наслаждения, то развратное хихиканье. Я попросил отца купить в аптеке снотворные пилюли. Пяти штук мне кое-как хватало, чтобы уснуть, но тогда начинали терзать сновидения, перенаселенные женщинами и кобылицами, где сам я был то нормальным мужчиной, то полноценным жеребцом, но самое ужасное, что не всегда в моих снах именно мужчина совокуплялся с женщиной, а жеребец – с кобылой. Просыпался я обессиленный, недовольный собой, но с чувством облегчения: в постели было сыро. Природа брала свое. Мне оставалось смириться.
Но в конце концов я влюбился. Случайно, как это всегда бывает.
Когда мне исполнился двадцать один год, отец спросил, что бы я хотел получить в подарок на день рождения. Я в то время интересовался астрономией, так что попросил телескоп. Собирался провести кое-какие наблюдения над звездами и планетами.
И вот телескоп, волшебный инструмент с сильнейшими линзами, прибыл. Я прочел инструкцию и тут же приступил к созерцанию небес. Ночью я направлял его то на Венеру, то на Сатурн, изучал созвездия (в первую очередь, по понятным причинам, созвездие Кентавра) – но был слегка разочарован: ничего особенного мне увидеть не удалось. (А что я надеялся разглядеть? Авраама и его лоно? Крылатого коня?) Днем телескоп, спрятанный за занавесками, обшаривал окрестные холмы. Так в одном особняке колониального стиля я увидел девушку.
Роскошный дом стоял километрах в двух от нашего, но я его видел хорошо. Сначала меня потрясло количество горничных, все они были в чепцах и в белых передниках. Через несколько дней я заметил, что там живет девушка с волосами цвета меди.
Каждое утро она выходила на балкон. Снимала халат и ложилась – обнаженная, совершенно обнаженная – загорать. Со столика, стоявшего рядом, она брала бинокль и принималась изучать пустынные окрестности. Она смотрела в бинокль, а я подглядывал за ней в телескоп. Лица я не мог различить как следует, но угадывал небольшой тонкий нос, полные губы, ровные белоснежные зубы. Зато глаза я видел. Глаза через стекла телескопа и бинокля я разглядел хорошо. Они ослепили меня. Правый глаз сияюще-голубой. Левый – еще более голубой. Сердце колотилось в груди, как сумасшедшее. Переднее копыто скребло пол более нервно, чем обычно. Ни в одной книге – a y меня были прекрасно иллюстрированные книги – ни в одном журнале я не видел девушки такой дивной красоты. Она меня околдовала. Я смотрел на нее и не мог оторвать взгляда.
Может быть, она видела меня со своего балкона? Может, она различала мое лицо за занавесками? Хотелось ли ей увидеться со мной? Я бежал к зеркалу. Нет, нет, я был вовсе не урод. Живописно взлохмаченные волосы, выразительные глаза, прямой нос, четко очерченный рот. Всего парочка прыщей на лбу. Я был прямо-таки красавцем. До пояса, естественно. А ниже – кентавр, кентавр, хоть ты тресни – кентавр.
А раз уж я уродился кентавром, приходилось довольствоваться подглядыванием. Мечтами о ней. Вздохами. Но нет: мне было мало только созерцать ее издали. Я хотел разговаривать с ней, прикасаться к ее лицу, к рукам. (В мечтах я отваживался заходить гораздо дальше. В мечтах я мчался галопом к ее дому, врывался через парадную дверь, поднимался по лестнице на балкон, брал ее на руки – любимый, шептала она, наконец-то ты со мной – и уносил далеко-далеко, в горы. Там мы жили, укрывшись от посторонних глаз, в пещере, питались лесными ягодами, лепили стаканы из глины, она каталась на мне верхом, нежно обхватив руками и поглаживая мне грудь. В мечтах она ложилась обнаженная и протягивала ко мне руки: иди ко мне, желанный, иди ко мне, мой обожаемый кентавр.)
Мечты мечтами, но мне хотелось увидеться с ней и наяву. Хотя бы раз. Но как? Как сделать, чтобы она не заметила копыт, хвоста? Как вести себя, чтобы она не убежала в ужасе, крича: чудовище, чудовище?
А если написать ей?
Почему бы и нет? Писал я хорошо, у меня был прекрасный почерк, почерк, способный произвести впечатление на женщину. Вот только адреса ее я не знал. Да и имени тоже (я представлял, что ее зовут Магали; Магали звали нежную героиню романа «Отпуск на Карибах»). Нет, по обычной почте послать письмо невозможно. Я вспомнил о рубрике «Сердечная почта» из бульварных журналов, которые коллекционировала Мина. Там печатались любовные письма под псевдонимами типа: Одинокая Птица, Умирающий Тигр, Грустный Фавн. В такой компании Влюбленный Кентавр смотрелся бы вполне нормально. Но как обратиться к ней? «Милая незнакомка из особняка, что в Терезополисе, Порту-Алегри»? Узнала бы она себя в этом обращении? И – жестокое сомнение терзало мою душу – читает ли она подобные журналы? По моим наблюдениям, она вообще не читала. Она загорала и смотрела в бинокль. И все.
Как бы то ни было, мысль о письме казалась удачной. Пока непонятно было только, как сделать, чтобы оно попало девушке в руки. Тогда мне пришло в голову послать его с почтовым голубем. Остроумная идея, вот только голубя у меня не было. Достать его, однако, было можно.
Мне бы хотелось завести голубятню, сказал я в тот вечер отцу. Он не понял: что завести? Голубятню, повторил я, домик для голубей. Он растерялся: голубятню? Зачем тебе голубятня, Гедали? Делать мне нечего, объяснил я, разводить голубей – какое-никакое, а занятие. Он сопротивлялся, боялся, что голубятня привлечет мальчишек, таких, как Педру Бенту. Вмешалась мать: сделай, что просит Гедали, Лев!
На следующий день он принес доски и инструменты. Мы с ним построили голубятню по чертежу из специальной книги. Когда сооружение было готово, отец купил шесть породистых голубей.
Я выбрал самого, на мой взгляд, умного – Колумб, вот какое имя я дал ему – и начал его дрессировать. Сначала он научился перелетать из одного места сада в другое, что было нетрудно: несколько зерен кукурузы в пункте отправления, несколько зерен кукурузы в пункте прибытия. Далее предстояло сделать так, чтобы Колумб ассоциировал наш двор с пунктом отправления, а особняк с пунктом прибытия. Для этого я по нескольку минут держал голубя, повернув его клювом в сторону особняка, а потом давал ему кукурузы – и так раза три за ночь (занятия наши были исключительно ночными).
Курс дрессировки длился несколько недель, и за время столь долгого и тесного общения я по-настоящему привязался к белоснежному Колумбу. Держа его в ладонях, я чувствовал, как трепещет его тельце; ты понимаешь меня, голубок, шептал я, ты ощущаешь всю силу моей страсти. Ни намека на чувства не отражалось в черных, твердых, как бисерины, глазках, но я был уверен, что он меня понимает и что миссию свою выполнит.
И вот час пробил. Изнемогая от наплыва чувств, я привязал к лапке Колумба записку адресованную Обожаемой Незнакомке из Особняка. В ней я выражал восхищение ее красотой и предлагал переписываться, чтобы познакомиться поближе. Серьезные причины, писал я, пока не позволяют мне назвать себя, но в свое время я это непременно сделаю. В конце я просил, чтобы она послала ответ с тем же голубем.
Поцеловав Колумба в головку, я высоко подбросил его. Он взмыл в небо, описал три-четыре круга над двором и полетел. В противоположную сторону. Кретин. Неблагодарная скотина.
Я вышвырнул прочь всех остальных голубей, сломал голубятню и сжег ее – к великому удивлению отца: но ведь ты так хотел ее иметь, Гедали? Я ничего не ответил. Только молча смотрел на белые доски, пожираемые огнем.
Никогда, думал я. Никогда и ни за что больше не влюблюсь, никогда.
Мне казалось, что это конец, но нет: через несколько дней я внезапно вновь проникся оптимизмом и решился на новую попытку. На этот раз Бог не мог не услышать меня – все должно было получиться. Записку предстояло забросить с помощью катапульты. Пришлось бы, конечно, долго пристреливаться, прежде чем камень, завернутый в мое послание, упал бы точно на балкон. Но это меня не смущало: времени было хоть отбавляй.
Однако я не успел даже соорудить машину. Она не понадобилась.
Однажды утром девушка загорала на балконе, обнаженная, как всегда, и смотрела в бинокль, как вдруг появился мужчина. Высокий загорелый мужчина, седой, в темных очках. Отец, подумал я в первую минуту. Но он подошел к ней сзади, обнял ее, сжал ее груди в своих ладонях – нет, это был не отец – и начал медленно целовать ее в шею. Она уронила бинокль. Она не положила бинокль на столик, нет, она уронила его. Ее ничуть не беспокоило, что стекла могут разбиться; глаза ее уже закрылись, ноздри раздулись, она уже ложилась и мужчина склонялся над ней.
Я заболел. Не знаю, была ли тут причинно-следственная связь, но факт тот, что со мной случился приступ необычной лихорадки. Шесть дней я лежал, не вставая с матраса, почти не принимая пищи, только воду.
Родители не отходили от меня. До тех пор я никогда не нуждался в услугах врача; на этот раз родители спрашивали себя, не отвезти ли меня в больницу, хотя бы это и значило – объявить на весь мир о моем существовании. Лишь бы я был жив, а там – пусть меня преследуют журналисты и любопытные. Все лучше, чем оставить меня умирать без медицинской помощи. Они обсуждали это вполголоса в моем присутствии. Открывая глаза, я встречался с их тревожными взглядами. Что с тобой, Гедали? – спрашивала мать. Ничего, мама, бормотал я, съел, наверное, что-то, живот побаливает. Она нерешительно протягивала руку и щупала мне живот. Бедная рука, затерявшаяся на бесконечных просторах моего живота, где-то между белым и коричневым пятном. Интересно, к какой лошадиной породе я отношусь? – спрашивал я себя в полудреме. Арабский рысак? Метис? Першерон?
На седьмой день жар спал.
Выздоравливая, я лежал на матрасе и думал. Что мне делать? – спрашивал я себя. Что мне теперь делать?
Наконец решил: уйти из дому.
Я хотел бежать далеко, в леса, к перепелам и муравьедам, к сатирам и волшебникам-саси, к индейцам и одиноким птицам.
Жаль было бросать семью. Но я не мог больше оставаться взаперти, попусту теряя время и превращаясь мало-помалу в дряхлого, седого и беззубого кентавра – с тем, чтобы в конце концов умереть, так и не попытавшись убежать от судьбы. Может быть, в лесу мне суждено обрести счастье.
В ночь накануне побега я не спал. Ходил из угла в угол. На рассвете написал письмо родным. В нем я сообщал им, что ухожу, но просил обо мне не беспокоиться: я найду свою дорогу. Я вышел. Осторожно заглянул в окно родительской спальни. Отец с матерью спали, обнявшись. Больше всего на свете в эту минуту мне хотелось лечь между ними и остаться там, в тепле, навсегда. Но ведь я кентавр…
Я зашел на кухню, взял немного денег из жестянки, в которой мать хранила сбережения. На что мне это? – подумал я, глядя на мятые банкноты. Но все же сунул деньги в карман и вышел во двор.
Было холодно, в густом тумане не было видно особняка – я вздохнул с облегчением – да и бежать в такую погоду можно было спокойно. Я глубоко вздохнул, сжал зубы, разбежался и прыгнул. За долю секунды до прыжка я еще колебался, понимая, что оставляю за спиной: дом, хранивший меня от непогоды, завтрак, обед и ужин в определенные часы, но главное – любовь родных. Однако уже и в тот миг не я решал, что делать, это ноги несли меня; и вот я уже в полете, нездешняя сила переносит меня через забор, а в сердце смесь ужаса и восторга: свобода! Я мчался галопом, за мной, отчаянно лая, неслась собачонка. Перемахнув забор, я оказался в саду. Еще забор – и я в курятнике; куры, раскудахтавшись, полетели из-под копыт в разные стороны; снова забор – и какая-то женщина, бросив стирку, с воплем умчалась прочь; снова забор – и грунтовая дорога – дорога, уводящая в лес, в неведомое.
Я скакал по ночам, прячась днем, и так преодолел огромное расстояние. Куда меня несло, мне самому было неведомо: возможно, к границе, в Уругвай или в Аргентину. Я мчался и мчался. И готов был не останавливаться до самого Южного полюса.
Цирк. 1953 – 1954
(Я воображал, как странствую – не по пустыне, подобно древним евреям, а по ледяной равнине, утопая копытами в снегу; окоченевшие ноги едва слушаются меня, но я иду с гордо поднятой головой, рискуя жизнью. И вот – победа: внезапно задние ноги и часть конского туловища отделяются и коченеют в снегу, а передняя часть, освободившись от лишней ноши, идет все вперед и вперед и пропадает за горизонтом.)
Скакал я по ночам, а днем – прятался. Когда запасы еды иссякли, начал воровать. Пробирался на огороды и уносил охапками листья салата. Из курятников таскал яйца; под покровом темноты доил заблудившихся коров. Нередко приходилось отбиваться копытами от злых собак. Два или три раза в меня стреляли; к счастью, мазилы попадались исключительные. Однажды я целый день просидел в болоте, высунув наружу только голову: несколько управляющих поместьями собрались меня линчевать. В другой раз, скрываясь от преследователей, я пробрался в вагон для скота. Растолкал волов, присел на передние ноги, наклонил торс вперед, оставив на виду только круп, и постарался затеряться среди животных. Вот ужас был, когда поезд тронулся: я живо представил себе, как меня ведут на бойню. Слава Богу, удалось вовремя спрыгнуть. К тому же, судя по звездам, меня отвезли еще дальше на юг. Туда мне было и надо.
Я повидал много разных мест, много людей. Негров, например. Раньше мне не приходилось встречать ни одного негра. Из книг я, конечно, знал, что они существуют, но не представлял себе, как выглядит настоящий негр, как он ходит, как смеется. Любопытство мое было удовлетворено: однажды ночью я увидел, как по дороге шли четверо негров и смеялись. (А негры-кентавры бывают?)
Я видел в поле страусов-эму. Видел горящий дом. Видел ночной крестный ход: люди молились о дожде.
Вольный бег пошел мне на пользу. Помог избавиться от горьких воспоминаний, от несчастной любви. И все же я скучал – по семье, по своей комнате, по книгам, по пластинкам и даже по телескопу. Одно время я часто молился: на закате оборачивался на восток, в сторону далекого Иерусалима, и бормотал молитвы, которым научил меня отец. Не к Иегове обращался я в молитвах; это была не набожность, скорее, ностальгия. Я вызывал заклинаниями свое детство.
А помолившись, снова пускался в путь. На юг.
Как-то на рассвете усталость сморила меня на окраине небольшого городка. Место для дневки было опасное, но у меня не оставалось сил: пот лил градом, ноги подкашивались под тяжестью тела. Хуже всего, что местность была совершенно ровная: пустырь. Но все же я нашел какую-то яму, навалил на себя кустов и заснул.
Проснулся я в ужасе, вокруг стоял невообразимый шум: били барабаны, пронзительно дудел рожок, слышались крики, удары молотка. Я вскочил; все ходило ходуном. Царила полная неразбериха: тут и клетки с дикими зверями, и грузовики, и ящики, и люди, натягивающие огромный полотняный шатер.
Цирк.
Два карлика в пижамах разглядывали меня с нескрываемым интересом. Это что, тот самый новый номер? – пропищал один. Думаю, да, ответил другой и обратился ко мне: дружочек, это у тебя новый номер? Увидим, ответил я осторожно, но тут же со смесью страха и веселья подумал: а что? – глядя на проходящего мимо верблюда: почему бы и нет? – на слона, привязанного цепью к столбу: в самом деле?
Надо бы с хозяином поговорить, добавил я. Карлик пожал плечами: хозяин в больнице; обычно жена за него остается, да она сбежала с эквилибристом. Похоже, что кроме укротительницы договариваться и не с кем.
Укротительницу я нашел у клетки с тигром, она удрученно рассматривала огромного представителя семейства кошачьих, явно нездорового с виду. У меня новый номер, сказал я ей.
Женщина обернулась и взглянула на меня удивленно и недоверчиво. Скорее недоверчиво, чем удивленно: экзотические существа ей были, видимо, не в новинку.
– Это что еще за чертовщина? – спросила она.
Не первой молодости, но все еще красивая, высокая и статная, четкими чертами лица немного похожая на портрет Греты Гарбо – я видел его в одной своей книге – в темных очках, расшитой блузе, брюках и высоких сапогах, она казалась решительной и властной. У меня новый номер, повторил я, немного робея, вот, изображаю кентавра. Она наморщила лоб: кого изображаешь? Кентавра, ответил я, мифологическое существо, получеловека, полулошадь. Ах, да, сказала она, слыхала о таком.
Женщина сняла очки – глаза у нее были светлые и холодные, – внимательно оглядела меня, велела покружиться. Ловко сделан костюм, заметила она. А шкура? Шкура настоящая, конская, сказал я; ее интерес вселял в меня надежду. Осмотр продолжался.
– А кто там внутри? – вдруг спросила она.
Мой брат, ответил я и поспешно добавил: он не любит показываться на глаза, он глухонемой, к тому же у него все лицо в ожогах: одна женщина облила его серной кислотой. – А полицией тут не пахнет? – спросила она с подозрением. – Знаешь, неприятностей мне не надо. Нет-нет, полиция тут ни при чем. Он просто не хочет показываться на глаза, вот и все.
Она так и сверлила меня взглядом. История была ей явно не по душе. Но я держался твердо, глаз не отводил, просто сама безмятежность.
Что же у вас, собственно, за номер, спросила она. Скачем кругами по арене, ответил я, прыгаем через барьеры. А еще я могу читать стихи, рассказывать разные истории, играть на скрипке, но вряд ли это понадобится: публика умирает со смеху, стоит нам только появиться на манеже. Еще бы, сказала женщина, костюм и в самом деле забавный.
Она вынула из кармана пачку сигарет:
– Куришь?
До этого я ни разу не пробовал курить, но согласился. И конечно, подавился первой же затяжкой, закашлялся. Курить – кентавру вредить, пробормотал я. Укротительница засмеялась.
– Все бы хорошо, – сказала она, – но есть одна загвоздка. Серьезная. Не знаю, о чем вы договаривались с прежним хозяином, но цирк разорился, так что мне нечем тебе платить.
– Ничего-ничего, – перебил я. – Могу и за еду поработать, по крайней мере, первое время. Потом разберемся.
– Ну, раз так, можете сегодня и приступать. А зовут-то тебя как?
– Силва, – ответил я. – Мы с братом оба откликаемся на это имя.
Она протянула мне руку.
– Ты славный парень, Силва. – Ее ладонь задержалась в моей. – Думаю, мы найдем общий язык.
Она взглянула на часы, мужские, с большим циферблатом:
– Надо бы глянуть, как там дела. Сегодня вечером у нас премьера. Твой номер пойдет вторым.
Через прореху в драном занавесе я рассматривал набившуюся в цирк публику. Беднота: батраки из соседних поместий, рабочие, солдаты, домашняя прислуга; женщины с обвисшей грудью, беззубые дети. (А Педру Бенту? Не здесь ли он случайно?) Туземцы. (Пери?)
Незнакомцы. Гои. Попадаются такие мордовороты: явные бандиты. До чего же хотелось бросить все, бежать домой, к родителям. И тут меня зло взяло. Нет уж, ты останешься, твердил я себе, не смей сдаваться, трус.
Карлики вприпрыжку прибежали с арены. Твоя очередь, сказал кто-то за моей спиной. Я обернулся: это была укротительница, при параде по случаю представления: в цилиндре, во фраке, с хлыстом в одной руке и тростью в другой. Она улыбнулась, подмигнула: давай, смелей, Силва, я за тебя болею. Загрохотал барабан, фальшиво взвизгнул рожок. Поздравляю, сказала она, поправляя шитую золотом попону у меня на спине. Ну, я пошел, пробормотал я и неуверенной рысью выбежал на арену.
Свет ударил мне в глаза, рев публики – оглушил. Охваченный ужасом, я подумал, что вот-вот потеряю сознание, но ноги снова, как в далеком младенчестве, несли меня сами – три, четыре, пять кругов по арене. Под конец, как было условлено, выскочив на середину манежа, я встал на дыбы и чужим осипшим голосом поздоровался: добрый вечер, друзья! Как ни странно, публика ответила аплодисментами. И тогда, сам того не ожидая, я почувствовал, что – на этот раз уверенно и громко – произношу:
– Что-то я не расслышал, дорогие мои. А ну-ка еще раз: добрый вечер!
Добрый вечер, отозвалась публика; я стоял, улыбаясь, посреди манежа, а церемониймейстер объяснял зрителям, что перед ними кентавр с тунисских гор, последний экземпляр вымирающей породы. Затем он обратился ко мне:
– Кентавр, друг мой, покажи-ка нам, что ты умеешь!
Я сделал еще несколько кругов по манежу, перескакивая через барьеры. Но окончательно всех покорила полька, исполненная заплетающимися ногами под аккомпанемент гармониста: цирк чуть не рухнул, публика надрывалась от крика. Пришлось повторить номер во второй и в третий раз. Наконец, обливаясь потом и почти без сил, я выбежал с манежа. Укротительница с улыбкой встретила меня за кулисами: ну, что я говорила, Силва, разве это не успех? Циркачи теснились вокруг, каждый хотел поздравить. Ну наконец-то дело пойдет на лад, прощай, нищета – говорили карлики. Они решили, что будут выезжать на арену верхом на мне; воздушный гимнаст тоже хотел сделать со мной номер: летающий кентавр. Все было замечательно: меня превозносили до небес, но столько рук прикасалось ко мне, столько народу щупало и гладило, что я занервничал: как бы кто не догадался – среди всеобщего ликования – что этане костюм, что я такой и есть, что под шкурой нет никакого глухонемого и обожженного Силвы, а что там самые настоящие внутренности: лошадиная печень, лошадиные почки, лошадиный кишечник. Я повернул голову и, обращаясь к собственному крупу, сказал как можно громче: идем, братишка, пора принимать ванну. Все рассмеялись: ванну? Кентавр в ванне? Но я уже скакал прочь.
Теперь в цирке каждый вечер был аншлаг. Я стал гвоздем программы. Успех не заставил меня почить на лаврах: номер постоянно менялся. Когда я скакал наперегонки с верблюдом, публика сходила с ума. Я научился жонглировать и прыгал через горящее кольцо: аплодисменты не смолкали.
Ясно, что не всегда все шло гладко. Эксцентрики таскали меня за хвост, два или три раза, напившись, пытались прокатиться на мне верхом. Соблазн лягнуть их как следует был, признаюсь, очень велик. Не обижайся, говорили карлики, что с них взять? – грубияны, провинциалы.
Цирковой народ полюбил меня, а карлики и вовсе хвостом за мной ходили. Меня это не радовало: лучше бы поменьше мозолить глаза. Я попросил для себя отдельную кибитку, на что укротительница сразу же согласилась: какие могут быть просьбы, твое дело приказывать, сказала она и подмигнула.
Кибитка-люкс оказалась такая, что лучше не придумаешь – для людей, но не для кентавра. Я не мог в ней выпрямиться во весь рост, к тому же тут вместо одного большого матраса, как у меня дома, стояли две кровати, для меня и для предполагаемого брата. Как бы то ни было, я проводил там большую часть дня, уткнувшись в книгу, а перед тем, как выйти, накрывался огромным куском брезента, доходившим до копыт. Объясняя, что боюсь испортить дорогой костюм кентавра, я на самом деле спасался от нескромных рук.
Меня оставили в покое. Считалось, что я слегка с приветом, но были среди нас чудаки и похлеще: метатель ножей разговаривал сам с собой, клоун со всеми скандалил, воздушный гимнаст обожал совать пауков и тараканов в карманы карликам.
Я здоров, писал я родителям. Хорошо питаюсь и живу весело, лихорадки у меня больше не было. Пока не могу сообщить, где я, но не волнуйтесь, у меня все в порядке.
Все и было в порядке, я даже чувствовал себя счастливым. Мне стало казаться, что
в конце концов и для кентавра нашлось место в обществе людей – хвост и копыта не помеха. Меня радовал смех зала и симпатия артистов. Я часто ловил на себе взгляд укротительницы.
Карлики говорили о ней с восхищением и с опаской: диктаторша, держит весь цирк в ежовых рукавицах. А до чего горяча: ни один мужик ее не удовлетворяет. Воздушный гимнаст, метатель ножей, клоун – все перебывали у нее в постели, и всех она с презрением отвергла – слабаки. Разве это самцы? – говорила она. Сейчас никого при ней не было, что весьма беспокоило труппу, потому что в такие периоды она становилась раздражительной и нетерпимой.
Я ловил на себе ее взгляды. И часто. Она поглядывала на меня из львиной клетки, лежа в обнимку со львом и целуя его прямо в пасть. Вот бы встретить такого мужчину, как этот зверюга! – восклицала она и подмигивала мне. Я растерянно улыбался и отходил. Но на самом деле я только о ней и думал. Метался по полу без сна ночи напролет, огромный пенис стоял столбом. Если лев ей хорош, то почему бы и не кентавр?
Девушки, приходившие в цирк, смотрели на меня с обожанием: красавчик! Спрашивали, можно ли меня потрогать, что приводило укротительницу в ярость, а меня окончательно лишало покоя.
Предчувствую, чем это кончится.
Как-то ночью я не могу уснуть. В кибитке жара, удушающая, гнетущая жара. Окунаю голову в таз с водой, заворачиваюсь в мокрые простыни – бесполезно. В конце концов выхожу.
Бреду тихим шагом между клеток. Звери замерли, смотрят из темноты горящими глазами. Слон стоя тихо покачивается из стороны в сторону. Бедные звери. Я хорошо понимаю их. Пусть у нас разная судьба, но внутри-то мы одинаковы.
– Куда ты, парень?
Я вздрагиваю и оборачиваюсь. Это укротительница. Прислонившись к клетке с тигром, смотрит на меня и улыбается.
– Гуляешь?
– Вышел проветриться, – говорю я каким-то чужим голосом.
Она оглядывается по сторонам. Никого, все спят. Иди сюда, шепчет она. Я подхожу. В ее глазах, в полуоткрытых губах – желание. У меня пересохло в горле, мне страшно, но я больше не в силах терпеть и сжимаю ее в объятиях.
Погоди, говорит она. Не здесь.
Я беру ее на руки, несу в кибитку, жадно целую в губы, в глаза, в шею. Успокойся, любимый, дай мне раздеться. Я отпускаю ее. Дрожа от страсти, смотрю, как она расстегивает блузку, скидывает сапоги.
А как же твой брат? Не рассердится? И вдруг предлагает: если хотите, можете оба. Нет! – почти кричу я, но тут же понижаю голос. Он… Братишка… Он этого не любит. Но ему все равно… если я…
А, ну вот и хорошо, говорит она, снимая остатки одежды, – даже в полумраке я вижу, какое у нее красивое тело – и ложится на кровать.
– Иди ко мне, – шепчет она, – иди, кентавр мой ненаглядный.
Я опускаюсь на колени, склоняюсь к ней и целую ее, целую, как сумасшедший – в губы, в грудь, в бедра. Ах, ты меня с ума сводишь, стонет она. Ну, любимый мой, давай, вылезай из этой шкуры и…