Вряд ли бы мы имели Некрасова — великого
народногопоэта, если бы самым замечательным образом не сложились к тому и еще некоторые существеннейшие обстоятельства его детства. Подобного опыта, кстати сказать, более не получит, кажется, ни один русский писатель, тем более поэт. От самого раннего возраста он имел возможность, если еще не осознавать, то уже воспринимать не только отдельных людей из народа, но и как бы народ в целом. Не десятки, а сотни, даже тысячи людей — в бесконечной пестроте, подвижности, разнообразии.
Дело в том, что стихи «В неведомой глуши, в деревне полудикой...» никак не безусловная характеристика места некрасовского детства. Во-первых, надо сказать, что Некрасов-мальчик рос, и тем воспитывался, с деревенскими мальчишками и девчонками. «...Отношения мои к грешневцам были такие:
...Благодарение Богу,
Я совершил еще раз
Милую эту дорогу,
Вот уж запасный амбар,
Вот уж и риги... как сладок
Теплого колоса пар! —
Останови же лошадок!
Видишь: из каждых ворот
Спешно идет обыватель.
Все-то знакомый народ,
Что ни мужик, то приятель.
Я постоянно играл с деревенскими детьми, и когда мы подросли, то естественно, что между нами была такая короткость».
Поэт действительно с раннего детства знал народную жизнь изнутри, самым непосредственным, домашним образом знал, приятельствуя, часто одних и тех же людей в разном возрасте и наблюдая в разных положениях, а иногда — позднее — и вмешиваясь. И помогая.
И в поэзии потому же он мог, как никто, писать о крестьянском деревенском детстве.
Некрасов-отец, конечно, не подозревал, что мешает становлению великого народного поэта, запрещая сыну общаться с детским крестьянским миром, а Некрасов-сын, естественно, тогда не думал, что он таким общением уже обеспечивает себе будущую поэтическую силу и славу. По воспоминаниям сестры Анны, «проделав лаз в заборе, он при каждом удобном случае убегал к деревенским ребятам, принимал участие в их играх, которые нередко оканчивались общей дракой».
Но самое замечательное было, когда вся орава высыпала на большую дорогу.
Грешнево лежало отнюдь не «в неведомой глуши». Здесь Некрасову, народному поэту, крепко повезло. Большая русская литература — вся дорожная, вся — «с колес», будь то путешествия Онегина, или скитания Печорина, или переезды Чичикова. Дорога — символ русской жизни в ее непристроенности, неприкаянности и неуспокоенности. Если же говорить о реальных дорогах, то Пушкин, Лермонтов, Гоголь только со временем вышли на большие дороги России и поехали по ним. Некрасов с самого начала оказался на такой большой дороге, но до поры до времени, не ехал, а, так сказать, сидел на ней, Русь же ехала и — еще больше — шла перед ним.
«Костромская почтовая дорога (луговая), — описывали ее в середине прошлого века военные статистики Генерального штаба, — идет от Ярославля по левому берегу р. Волги по ровным и низменным местам и близ с. Борок (Даниловского уезда) входит в Костромскую губернию. Всего от Ярославля до границы губернии этим трактом считается 45 верст, в пределах губернии находится одна почтовая станция Тимохинская в 27 верстах от Ярославля, на коей лошадей содержится 20, а поверстная плата по 1,1/2 копейки серебром. Для прохода войск и тяжестей эта дорога весьма удобна». Кстати сказать, тогда же Алексей Сергеевич Некрасов, постоянно искавший, на чем бы сорвать деньгу, пытался использовать выгоду от места расположения своего поместья и даже организовать частный извоз, сообщая в «Ярославских губернских новостях», что «с 1 генваря 1848 года Ярославского уезда в сельце Греш-нево на 23 версте от Ярославля выставлены будут от помещика майора Некрасова лошади для вольной гоньбы, в перемене коих никто из проезжающих из Ярославля прямо в Кострому и обратно не встретит ни малейшего замедления: плата же назначается 8 копеек, полагая на ассигнации, с лошади за версту».
Так что большая дорога действительно широко входила во всю жизнь, в самый быт этих мест.
«Сельцо Грешнево, — вспоминал сам поэт, стоит на (трактовой) низовой ярославско-костромской дороге... барский дом выходит на самую дорогу, и все, что по ней шло и ехало и было ведомо, начиная с почтовых троек и кончая арестантами, закованными в цепи, в сопровождении конвойных, было постоянной пищей нашего детского любопытства». «Все, что по ней шло, ехало и было ведомо» — и это дни, месяцы и целые годы.
Может быть, потому же чуть ли не первыми
настоящимипроизведениями Некрасова стали «дорожные» стихотворения:
«В дороге», «Тройка»... Не на эту ли дорогу в тоске выбегала привезенная Еленой Андреевной с Украины Катерина. Есть предположение, что именно она героиня «Тройки».
Что ты жадно глядишь на дорогу
В стороне от веселых подруг?
Знать, забило сердечко тревогу —
Все лицо твое вспыхнуло вдруг.
На тебя заглядеться не диво,
Полюбить тебя всякий не прочь:
Вьется алая лента игриво
В волосах твоих, черных как ночь;
Сквозь румянец щеки твоей смуглой
Пробивается легкий пушок,
Из-под брови твоей полукруглой
Смотрит бойко лукавый глазок.
Взгляд один чернобровой дикарки,
Полный чар, зажигающих кровь,
Старика разорит на подарки,
В сердце юноши кинет любовь.
И в самом деле: «взгляд один чернобровой дикарки», «вьется алая лента игриво в волосах твоих, черных как ночь» — все это не очень похоже на северную крестьянку, но прямо ложится на традиционный портрет южанки, «чернобривой» хохлушки.
Надо думать, что и семь мужиков в некрасовской поэме никогда бы не прошли по Руси, мучаясь вопросом, кому на ней жить хорошо, если бы перед мальчиком — будущим поэтом еще в детстве не прошла сама Русь по одной из самых знаменитых своих дорог: ее звали еще Владимиркой, а также Сибиркой.
С самого детства Некрасову посчастливилось попасть и на еще одну великую русскую дорогу. Это Волга.
Дороги — река и тракт — шли одна вдоль другой, иногда совсем рядом! Прошли они рядом и в жизни поэта. Стихи:
О Волга! Колыбель моя,
Любил ли кто тебя, как я —
не поэтический оборот, но точное обозначение роли, которую сыграла эта великая река в жизни Некрасова и в его поэтическом становлении: «Колыбель»! Действительно, никто не любил ее так, как он, во всяком случае, в русской литературе.
Твардовский имел все основания сказать «Волга — река Некрасова». И правда, если есть, например, пушкинский Петербург и Петербург гоголевский, Петербург Достоевского и, кстати, некрасовский Петербург тоже, то уж Волга — только некрасовская. Даже определение «вечная», как отмечено исследователями рукописей Некрасова, поэт в приложении к Волге писал с большой буквы. Неизменная и давняя фольклорная героиня — Волга в русскую литературу, в русскую поэзию вошла лишь с Некрасовым и в известной мере с близким ему — впрочем, не только здесь — Островским. Да и вошла-то далеко не сразу. Он еще сам будет долго готовиться к этой новой — уже поэтической — встрече с Волгой. Но она состоится, позднее и во многом на берегах Невы, конечно, потому, что уже состоялась житейская и жизненная встреча с ней раньше, на волжских берегах.
Собственно, Грешнево не стояло прямо на берегу, но несколько верст — не расстояние для все больше подраставшего мальчика и его деревенских приятелей, а Волга, конечно, не меньше, чем большая дорога, давала пищу для детского любопытства. Сотни и тысячи судов всех типов плыли по Волге с началом навигации: ладьи и завозни, барки и коноводки, паромы и унженки, коломянки, суреки, соминки. И — суперкорабли тогдашнего волжского флота — расшивы: расписные и украшенные резьбой, водоизмещением до 20 тысяч пудов с пятью пятнадцатисаженными мачтами и громадными, такой же ширины, парусами. «Из Овсянников, — записывает проезжавший этими местами А. В. Островский, — выехали в 6-м часу и ехали все время берегом Волги, почти подле самой воды, камышами. Виды на ту сторону очаровательные. По Волге взад и вперед беспрестанно идут расшивы то на парусах, то народом. Езда такая, как на Кузнецком мосту. Кострому видно верст за 20».
«То на парусах, то народом». Дело в том, что Волга была не только судоходной рекой, но и, так сказать, пешеходной. В самом прямом смысле. Суда тащились «народом». Даже и при появлении пароходов все-таки основной движущей силой была сила рук, и груди, и плеч, и ног. С вскрытием русских европейских рек являлась картина великого переселения народов — сверху вниз. Ведь в начале XIX века только в бассейне Оки и Волги находилось более полумиллиона — целая страна — бурлаков. Да и в середине века — уже и при постепенно внедрявшихся пароходах — еще шли и шли снизу вверх с судами десятки и десятки тысяч человек.
Бурлаки — с определенного, как и Волга, времени — постоянный герой некрасовской поэзии: иногда вскользь, иногда специально — особо и развернуто. И при этом почти всегда с переходом в образ-обобщение, в образ-символ.
Многое в самом жизненном материале подталкивало к таким художественным обобщениям, уже как бы их заключало — все прямо под некрасовскую поэзию. Труд и страдания были в буквальном смысле слова нечеловеческими: человек работал вместо лошади, а иногда вместе с лошадью. И беспросветными, опять-таки в буквальном смысле: ни праздников, ни выходных.
В знаменитом некрасовском стихотворении о железной дороге есть строки:
А по бокам-то все косточки русские.
Перефразируя, можно было бы сказать о Волге:
По берегам-то все косточки русские.
«Но самое несчастное положение бурлаков, — описывали статистики прошлого века, — бывает во время болезни, которая посещает их довольно часто... При совершенном отсутствии врачебного пособия, о котором судохозяева нисколько не заботятся, больные оставляются в первом прибрежном селении, а иногда и просто на берегу, вдали от всякого жилья и людей...»
Между тем близость ли к природе, отторгнутость ли от обычной жизни с особым чувством свободы от нее, строгая ли артельность труда и быта — все ли это вместе рождало и особый, симпатичный и привлекательный, человеческий народный тип. «В нравственном отношении, — заключали те же тогдашние статистики, — бурлаки отличаются добродушием, исполнением принятых на себя обязанностей, примерной честностью и добросовестностью и совершенною доверенностью к старшим, простотою в обращении и никогда не причиняют дел местной полиции».
В некрасовских местах бурлаку приходилось особенно трудно. Недалеко от Грешнева располагалась знаменитая на всю Волгу громадная — до 3 верст — Овсянниковская мель — с наносами и перекатами. Работа по паузке (перетаскиванию судов) становилась прямым надрывом, а песня подлинным стоном. Песню-стон Некрасов прежде всего усвоил здесь, хотя писал свои «бурлацкие» песни сам, «из себя».
Хлебушка нет,
Валится дом,
Сколько уж лет
Каме поем
Горе свое,
Плохо житье!
Братцы, подъем!
Ухнем! напрем!
Ухни, ребята! гора-то высокая...
Кама угрюмая! Кама глубокая!
Хлебушка дай!
Экой песок!
Эка гора!
Экой денек!
Эка жара!
Эти «камские» впечатления Некрасов вынес из своего волжского края, как и чисто русское ощущение природы вообще.
Уже в XX веке русская философская мысль объясняла то особое чувство природы, которым наделен русский человек. «Необъятность русской земли, отсутствие границ и пределов, — писал Николай Бердяев, — выразились в строении русской души. Пейзаж русской души соответствует пейзажу русской земли, та же безграничность, бесформенность, устремленность в бесконечность, широта.
На Западе тесно, все ограничено, все оформлено и распределено, все благоприятствует образованию и развитию цивилизации—и строение земли, и строение души. Можно было бы сказать, что русский народ пал жертвой необъятности своей земли, своей природной стихийности. Ему нелегко давалось оформление, дар формы у русских людей невелик».
Вряд ли кто в русской поэзии более Некрасова выразил эту особенность «пейзажа русской души» — ощущение простора.
Все рожь кругом, как степь живая, Ни замков, ни морей, ни гор... Спасибо, сторона родная, За твой врачующий простор!
Такое удивительное чувство простора рождается на Волге между Ярославлем и Костромой («Кострому видно верст за 20», — вспомним запись Островского. Видно как раз от Овсянников). А отличный наблюдательный за всей этой красотой пункт — Теряевская гора за селом Абакумцевом. В Абакумцево отправлялись все Некрасовы молиться: там их приход — церковь Петра и Павла. Там их родовой могильник: похоронен дед поэта Сергей Алексеевич, и будут похоронены мать, и отец, и брат Андрей...
Оттуда, с Теряевской горы, в хорошую погоду видны сразу и Ярославль, и Кострома, и все громадное, на десятки верст, пространство между ними, на котором и некрасовские Грешнево, Васильково, Кащеевка... Это именно тот пейзаж, который показывает старый декабрист внуку Саше в поэме Некрасова «Дедушка»:
Рад, что я вижу картину,
Милую с детства глазам.
Глянь-ка на эту равнину —
И полюби ее сам!
Две-три усадьбы дворянских,
Двадцать господних церквей,
Сто деревенек крестьянских
Как на ладони на ней!
Впрочем, именно Некрасовым же Бердяев может быть серьезно уточнен. Его, некрасовский, простор — врачует. Его, некрасовский, пейзаж не «бесформен», а гармонизован, разрешен в самом себе. Но это и потому, что он «оформлен» в самой натуре.
Когда-то в одном из своих маленьких рассказов Солженицын точно отметил роль церкви для «русского пейзажа».
У Некрасова:
Краса и гордость русская
Белели церкви Божий
По горкам, по холмам.
(«Кому на Руси жить хорошо»)
Эти церкви, удивительным образом находящие для себя в этом пространстве возвышения, горки и холмы-постаменты, держат такой ландшафт.
Но когда, горестно писал тот же Солженицын о нынешнем времени, вы приближаетесь к ним, не живые, а мертвые встречают вас.
Такое разрушение и опустение русского пейзажа было одновременно и разорением «пейзажа русской души». У Некрасова церкви не мертвые, а живые:
...И нив широкие размеры...
Храм Божий на горе мелькнул
И детски чистым чувством веры
Внезапно на душу пахнул.
Все это осознается и обо всем этом напишется много позднее, но залежится впрок и надолго в ярославском, волжском детстве поэта.
Собственно же обучение совершалось не в отдалении, а там же на Волге, в Ярославской гимназии, куда братья Некрасовы, приготовленные некоторым количеством домашних занятий, были отданы в 1832 году: Николаю было одиннадцать лет, Андрею — двенадцать. Вряд ли собственно гимназическое пребывание оказалось в жизни Некрасова сколько-нибудь значимо. Недаром мало или почти ничего не перешло в дальнейшую жизнь: ни воспоминаний о педагогах, ни гимназического товарищества — как будто гимназии и не было.
Но что же все-таки было?
Похожая скорее на бурсу по характеру научения, по общим нравам, по отношениям между учителями и учениками гимназия вряд ли привлекала умы и сердца.
Согласно единственным сохранившимся (правда, очень поздним, отрывочным, неточным и в чужой записи) воспоминаниям одного из одноклассников Некрасова, в гимназии много секли и много дрались. Дрались и вне гимназии: бои гимназистов с семинаристами. Не очень хорошо учили, и не очень хорошо учились. Именно так учился и будущий поэт, правда, иногда, видимо, неровно, в отличие от брата, учившегося ровно плохо, к тому же слабого здоровьем и рано, в 1838 году, умершего. Не помогало делу, конечно, и то, что братья Некрасовы были своекоштными, не очень утруждавшими себя не только обучением в гимназии, но и посещениями ее. Позднее Панаева вспоминала рассказ самого поэта о том, как грешневские недоросли жили на ярославской квартире, опекаемые крепостным дядькой. Опека, впрочем, сводилась к выдаче на пропитание ежедневных тридцати копеек. Ограничиваясь сухомяткой — хлебом и колбасой, — братья чаще всего отправлялись за город на весь день. Немногое изменилось и тогда, когда один дядька, избитый прознавшим дело Алексеем Сергеевичем, был заменен на другого. Просто одно безделье сменилось другим. Второй опекун попивал, и это много помогало тому, что потихоньку сбегавшие вечерами из дома Митрофа-ны усиленно тренировались в трактире на бильярде. К тому же отец обычно всячески пытался отсрочить плату за обучение или уклониться от нее. Да и то сказать: результатов почти не было. Четыре года такого обучения мало что дали, а в последний из них Николай Некрасов даже не был аттестован по многим предметам и, соответственно, совершенно не был готов к переводным экзаменам: в ход пошел классический русский — медицинский — мотив. Это по нему («по слабости здоровья») изгоняли из университета Белинского, и на него же пенял Илья Ильич Обломов, уходя от службы, им же объяснил причину, забирая сына из гимназии, Некрасов-отец: «Сын мой Николай... по расстроенному его здоровью взят был мною для пользования в дом мой и продолжать науки в гимназии не мог».
Во всяком случае, одно «пользование» в доме нашлось. Дело в том, что Алексей Сергеевич служил исправником, то есть полицейским уездным начальником, — был и такой опыт в его жизни. Служил недолго, всего полтора года, и на очередной срок избран уже не был, но это оказалось время возвращения сына из гимназии. Отправляясь в уезд по делам сысков, наказаний и пресечений, отец брал с собой сына, очевидно, судя по предшествующим опытам, и в качестве письмоводителя. Юноша, почти мальчик, как рассказывает один из первых, еще дореволюционных биографов, присутствовал «при различных сценах народной жизни, при следствиях, при вскрытии трупов, а иногда и при расправах во вкусе прежнего времени. Все это производило глубокое впечатление на ребенка и рано в живых картинах знакомило его с тогдашними, часто слишком тяжелыми, условиями народной жизни».
Что же до внутренней жизни будущего писателя в гимназические и догимназические годы, то здесь прослеживаются три обстоятельства. Первое — не литературное, скорее бытовое, но, как оказалось в дальнейшем, тесно связанное с литературой, даже легшее в основу ее.
До поры до времени в России слова «народное» и «русское» были почти синонимами: «русская» песня — означает «народная» у Кольцова. «По-русски» одетые герои у Островского — значит одетые «по-народному»: в той же «Грозе», например. В одном из писем, хваля принятый к печати роман, Некрасов отмечает его русскость: «дело не в том, что о народе рассказано, а — по-русски дело ведется». Поэт с детства усвоил народное, русское слово, умение «по-русски» дело вести. Видимо, это чутье на русское слово резко отличало Некрасова — уже мальчика в не Бог весть какой аристократичной провинциальной гимназии. Осталось — мы отметили — единственное свидетельство мемуариста — одноклассника — Михаила Николаевича Горшкова, проучившегося, правда, с Некрасовым всего два года, а вспоминавшего об этом через 72 года, уже в начале XX века. Но некоторым ручательством за правдоподобие служит то, что он в гимназическом детстве был довольно близок с будущим поэтом, мальчишки даже ездили вместе несколько раз охотиться в Грешнево, и ряд точных примет грешневского бытия Горшков хорошо запомнил. А из гимназической жизни он хорошо запомнил умение Некрасова рассказывать. Вообще букой, отчужденным от всех поэтической натурой, в классе Николай Некрасов не был: как все, шалил, дрался, прогуливал, дразнил педагогов, вместе со всеми за городом стрелял, ловил рыбу и купался. «Мы, товарищи, очень любили Николая за его характер и особенно за его занимательные рассказы: все, бывало, рассказывает он нам эпизоды из своей деревенской жизни (про Путилова (?) и про мать). После с годами Некрасова стали называть народным поэтом, но народным духом проникнут он был еще и гимназистом на школьной скамье».
Вряд ли это опрокинутый мемуаристом в прошлое стереотип — «народный поэт». Недаром он еще раз возвращается к тому же: «В классах Некрасов, бывало, все сидит и читает, а в перемены что-нибудь рассказывает нам из своей деревенской жизни».
Не все книгочеи — поэты, но, кажется, поэтов не из книгочеев еще не бывало. Конечно, читательская литературная школа Некрасова бедна. Ни один из больших русских писателей не имел такой скудной предварительной подготовки. И все, что было достигнуто Некрасовым и в кратчайшие сроки поставило его в самый первый писательский ряд, достигалось за счет его выдающегося, поражавшего буквально всех ума и чудовищной работоспособности. Но это позднее. Сейчас же — дома и в гимназии — ничего похожего на прекрасное домашнее книжное собрание Лермонтова или лицейское (Нежинского лицея) Гоголя, не говоря уже о роскошных библиотеках, с детства окружавших Пушкина: хорошая отцовская библиотека, выдающееся собрание Бутурлиных, а библиотекой царскосельских лицеистов была юношеская библиотека самого царя — Александр I подарил ее Лицею.
Ведь даже Кольцов в детстве попользовался книжной лавкой — Кашкина. В отличие от Воронежа такой, то есть никакой, книжной лавки в 30-е годы в Ярославле вообще не было. Здесь уж — что попалось. Что же попалось и как попадалось? В поэме «Мать» есть строки:
Я книги перебрал, которые с собой
Родная привезла когда-то издалека.
В автобиографических записках говорится о книгах, найденных в старом шкафу. Не исключено, что, помимо привезенных матерью, в доме водились еще кое-какие книги. Ведь и позднее отец, Алексей Сергеевич, постоянно обращаясь к уже взрослым сыновьям, Николаю и Федору, в Петербург с поручениями, просит и о доставке некоторых книг, хлопочет о получении «Северной пчелы» и беспокоится неполучением очередных номеров «Современника». Кое-что из книг доставляла гимназическая библиотека. А такие журналы, как «Московский телеграф» и «Телескоп», то есть лучшие журналы, получались через гимназических учителей: одного (Топорского) Некрасов называет.
По некоторым, хотя отрывочным и косвенным, данным мы знаем, что в детские и отроческие годы были прочитаны ода Пушкина «Вольность» («Свобода», как ее называл сам Некрасов) и позднее «Евгений Онегин». Читалось лучшее из Николая Полевого, поскольку в гимназии была возможность знакомиться с его «Московским телеграфом», — видимо, с запозданием, так как в 1834 году журнал был закрыт. Читался молодой Белинский, поскольку предоставилась возможность знакомиться с «Телескопом» — здесь как раз в самую пору: «Телескоп» только в 1834 году начал выходить. Основным поэтическим чтением оказались романтики: чужие, западные («Корсар» Байрона), свои, домашние (Жуковский) и — особенно — доморощенные. Вообще наши тридцатые годы, несмотря на позднюю лирику Пушкина и вопреки Пушкину, — время безудержного поэтического романтизма на всех уровнях и во всех видах: в романах, повестях и очерках, в стихотворениях, поэмах и балладах. Сам байронизм в своей единственности и исключительности оказался тиражированным и размноженным. Понятно, что юные писатели и поэты вербовались сюда особенно охотно и широко. Естественная возрастная пора — романтизм, через которую проходил чуть ли не всякий молодой литератор, совпала в 30-е годы с порой романтизма, через которую проходила тогда, чуть ли не за исключением одного Пушкина, вся русская литература: и молодой Гоголь, и навсегда оставшийся молодым Лермонтов.
В некрасовской гимназии, мы знаем, писали стихи, шуточные, сатирические, более или менее беспомощные — на учителей, на товарищей. Возможно, участвовал и Некрасов. Но это не в счет. Ведь это, собственно, не литература, а быт: во всяких школах везде и всегда писали такие стихи.
Сочинять «настоящие», так сказать, по внутренней потребности, стихи Некрасов, по собственному признанию, начал рано — с шести-семи лет. К 15 годам завершился первый этап его литературного творчества: была подготовлена тетрадь стихов, которой, естественно, молодой поэт придавал исключительное значение. Ведь за ней стояли многие годы скрытого детского и юношеского труда. Вообще это был явно очень важный период в становлении поэта, говоривший и о больших, даже чрезвычайных, поэтических способностях, и о напряженной внутренней работе. Некрасова иногда называли, наряду с Кольцовым, самородком. Для этого были все основания. В известном смысле он самородок чуть ли не в большей мере, чем Кольцов. Кажется, наш поэт не имел даже того пособия по стихосложению, которым был снабжен еще мальчишкой Кольцов, и уж тем более не имел в поэтических занятиях никого похожего на друга, наставника и соперника, какого дала Кольцову судьба в лице Серебрянского. Некрасов уже здесь
делал себя сам.Даже если отвлечься от внутреннего, душевного мира, от
поэтических переживаний,то это были годы упорного самостоятельного овладения версификацией на основе немногих образцов, без знания языков, с минимальной образовательной подготовкой, годы, увенчавшиеся — по такой возможности — самым полным успехом: первое собрание сочинений — целая тетрадь стихов — было завершено. Стихи были подражательными, фразистыми, но в любом случае они были стихами «на уровне», то есть на уровне многого уже напечатанного.
У юного Некрасова не было никаких оснований не думать, что он уже не вошел в литературу или вот-вот в нее не войдет. И, кстати, как сразу подтвердили события, он ничуть не ошибся в своих романтических обольщениях и надеждах. Нужно было только срочно перебираться в Петербург. Он ошибся в другой своей надежде — в том, что он может учиться в университете. Вот это-то, как довольно быстро подтвердилось, было тоже романтической мечтой, но уже безосновательной. И если какую-то, и даже довольно существенную, многолетнюю подготовку к литературной деятельности он прошел, то ведь «ученой», просто учебной, образовательной почти не было: гимназию не окончил, по большинству предметов не аттестован, да и в учебе образовался целый год перерыва.
Между тем сама идея поступления в университет не была обычным намерением «продолжать образование». Ничто ей не предшествовало в учебных занятиях: ни в приверженности им, ни в характере, ни в интересах. Она возникла впервые, вероятно, совершенно неожиданно, но на основе глубочайшего, все встряхнувшего переживания — первой смерти очень близкого человека: «Смерть брата, — вспоминал Некрасов, — произвела на меня потрясающее впечатление: я словно очнулся от той распущенности, в которой провел гимназические годы, впервые серьезно задумался о своей участи».
Университет, видимо, поманил надеждой перейти в какую-то иную и высшую, разумную и содержательную сферу жизни. Недаром так поддерживала эту мечту мать.
«Мать хотела, — вспоминал со слов Некрасова Чернышевский, — чтоб он был образованным человеком, и говорила ему, что он должен поступить в университет, потому что образованность приобретается в университете, а не в специальных школах. Но отец не хотел и слышать об этом: он соглашался отпустить Некрасова не иначе, как только для поступления в кадетский корпус. Спорить было бесполезно, мать замолчала... Но он ехал с намерением поступить не в кадетский корпус, а в университет...»
Строго говоря, у отца, наверное, были резоны после гимназического обучения, подобного совершившемуся, возражать против университета. Сам бывший военный, все братья которого тоже были боевыми офицерами, Алексей Сергеевич, естественно, хотел видеть продолжение некрасовской военной службы в сыне. К тому же отлично подготовленном и закаленном физически: в выносливости, в стрельбе, в конной езде — все вроде бы просилось в армию.
Для поступления в спецшколу находились и верные протекции. Но единственно, в чем проявил здесь подлинно военную твердость и выдержку сын, — в желании остаться гражданским и стать «гуманитарием». В столицу он ехал уже с намерением обмануть отца. И обманул. Но обманулся и сам.
«ЛИТЕРАТУРНЫЙ БРОДЯГА...»
Можно с уверенностью сказать, что ни один большой русский писатель не имел ничего даже близко подходящего к жизненному и житейскому опыту, через который прошел молодой Некрасов. Не переварился так, буквально в семи кипятках, как он, в первые петербургские годы. Один из своих рассказов (собственно, отрывок из романа) он назвал позднее «Петербургские углы». Но он мог бы — только на основе личных воспоминаний — написать и «Петербургские трущобы» похлеще Всеволода Крестовского, так как поскитался по ним, и какое-нибудь «Петербургское дно»: пожалуй, и сам Горький не побывал на таком дне, на котором побывал Некрасов.
Некрасов — первый наш, может быть за исключением Пушкина, городской поэт, во всяком случае, первый поэт урбанизированного города. «Некрасов, — скажет знаток темы Брюсов, — заплатил щедрую дань городу, запечатлев в своих стихах образ современного ему Петербурга, зарисовав те типы и те сцены, которые видел ежедневно, и его блеск и его мрак. Он сделал это не как фотограф, снимающий на своих пластинках все, что «подвертывается» под аппарат, но как художник-горожанин, сам живущий одной жизнью с современным городом, глубоко понявший его жуткое, магнетическое очарование. После Пушкина Достоевский и Некрасов — первые у нас поэты города...»
Ни о какой городской бедности, ни о каком страдании, ни о каком унижении и оскорблении поэт не написал позднее со стороны — через все прошел сам. Был случай, когда он оказался нищее нищих, и
нищиеему
подали.
Впрочем, петербургскую судьбу свою он выбрал сам, и выбрал тем более уверенно, что началась она почти блистательно. Ведь, что ни говори, главная надежда возлагалась — и для молодого поэта просто не могла не возлагаться — на литературу, на стихи.
Нужно сказать об одной замечательной особенности Некрасова. Большая и все усиливающаяся замкнутость и закрытость души совмещалась с удивительным и все усиливающимся умением сходиться с людьми, привлекать их, со своеобразным обаянием. Без этого никогда не стал бы Некрасов выдающимся журналистом, издателем и, как теперь часто говорится, «организатором литературных сил».