Операция прошла удачно. Мне наконец разрешили войти в пропахшую карболкой операционную, где ждал меня гинеколог и где Портнишечка, сидя на кровати, одевалась с помощью медсестры.
— Если тебе интересно, это была девочка, — шепнул мне доктор. И, чиркнув спичкой, он закурил сигарету.
Сверх обещанного, то есть «Урсулы Мируэ», я отдал доктору и «Жана-Кристофа», самую любимую мою книгу в ту пору, в переводе все того же Фу Лэя.
И хотя после операции ходить Портнишечке было тяжело, выйдя из больницы, она чувствовала примерно такое же облегчение, какое испытывает покидающий суд обвиняемый, которому грозило пожизненное тюремное заключение, но которого признали невиновным.
Наотрез отказавшись отправиться отдохнуть в гостиницу, она настояла на том, чтобы мы пошли на кладбище, где два дня назад похоронили пастора. Она считала, что это он привел меня в гостиницу и незримой рукой устроил мне встречу с гинекологом. На оставшиеся у нас деньги мы купили килограмм мандаринов и возложили их как жертву на его невзрачную и даже жалкую надгробную плиту из бетона. Мы очень сожалели, что не знаем латыни и не можем произнести над его могилой надгробную речь на языке, на котором прозвучали его последние перед смертью слова, когда он то ли молился своему Богу, то ли проклинал свою жизнь метельщика единственной городской улицы. Мы даже сперва хотели поклясться над могилой, что выучим когда-нибудь этот язык и придем сюда, чтобы поговорить с ним на нем. Но после длительного обсуждения решили воздержаться от клятвы, поскольку не знали, где добыть учебник (кто знает, не придется ли нам пойти на новую кражу со взломом в доме родителей Очкарика?), а главное, из-за невозможности отыскать учителя, так как в нашем окружении не было, кроме него, другого китайца, знающего этот язык.
На надгробной плите были только фамилия пастора и две даты и больше ни одного слова, даже не упоминалось о том, что он был священником. Правда, на плите был нарисован крест, но обычной красной краской, словно покойный был врачом или аптекарем.
Но зато мы поклялись, что когда-нибудь, когда станем богатыми и когда ни одна религия не будет запрещена, мы вернемся сюда и поставим на этой могиле памятник — красочный барельеф, на котором будет изображен человек с серебряными волосами в терновом венце, как у Иисуса. Однако руки его не будут прибиты к кресту, а будут сжимать длинную деревянную ручку метлы.
После этого Портнишечка хотела сходить в буддийский храм, тоже запрещенный и закрытый, и бросить туда через забор пару-тройку мелких купюр, чтобы поблагодарить Небо за оказанную милость. Но у нас уже не осталось ни гроша.
Ну вот, настал момент представить вам финальную сцену этой истории. Самое вам время услышать звук, с каким зимней ночью зажигались шесть спичек.
Происходило это спустя три месяца после того, как Портнишечка сделала аборт. В темноте слышался только слабый шум ветра да похрюкиванье свиньи. Лю уже три месяца как вернулся к нам на гору.
В воздухе пахло морозцем. Раздался сухой треск зажигающейся спички, отдавшийся в холодном воздухе. Окутанный темным покровом ночи черный силуэт нашей хижины на сваях, стынущей в нескольких метрах от нас, вздрогнул, когда вспыхнул желтый огонек.
На полпути спичка едва не погасла, задохнувшись в собственном черным дыме, но обрела новые силы, разгорелась и приблизилась к «Отцу Горио», лежащему на земле перед нашей хижиной. Огонь принялся лизать страницы, и они, приникая друг к другу, корчились, а слова стремительно срывались с них в воздух. Несчастная французская девушка, пробужденная от своего сомнамбулического сна, попыталась спастись, ко было поздно. Когда она обрела своего любимого кузена, ее уже охватило пламя вместе с охотниками за деньгами, претендентами на ее руку, и миллионным наследством, улетевшим с дымом.
Три следующие спички поочередно подожгли костры из «Кузена Понса», «Полковника Шабера» и «Евгении Гранде». Пятая настигла горбуна Квазимодо, когда тот бежал по паперти «Собора Парижской Богоматери», неся Эсмеральду. Шестая досталась «Госпоже Бовари». Но у ее обезумевшего огонька вдруг случился момент просветления, и он не захотел переходить на страницу, где Эмма в номере руанской гостиницы курила в постели, шепча лежащему рядом юному любовнику: «ты меня бросишь…» Эта безумная, но разборчивая спичка предпочла поджечь книгу с конца, там, где Эмме перед смертью кажется, будто она слышит слепого нищего, распевающего:
Девчонке в жаркий летний день
Мечтать о миленьком не лень.
(Перевод Н. Любимова)И когда скрипка заиграла похоронный марш, на горящие книги налетел порыв ветра, подхватил свежий прах Эммы, перемешал с прахом уже сгоревших ее соотечественников и взметнул в воздух.
Конский волос смычка с налипшими на нем хлопьями сгоревшей бумаги скользил по металлическим струнам, поблескивающим в свете догорающего костра. Звучала моя скрипка. Скрипач — это был я.
А Лю, поджигатель, сын великого дантиста, романтический любовник, перебиравшийся на четвереньках по смертельно опасному переходу, величайший почитатель и поклонник Бальзака, сейчас сидел пьяный на корточках, зачарованно, если не загипнотизированно уставясь на огонь, в котором некогда дорогие нашим сердцам слова и люди корчились, прежде чем обратиться в прах и пепел. Он не то плакал, не то хохотал.
На нашем жертвоприношении не присутствовал ни один свидетель. Жители деревни, привычные к
звукам скрипки, явно предпочитали нежиться в теплых постелях. Мы хотели пригласить нашего старинного друга мельника присоединиться к нам вместе с его трехструнным инструментом, чтобы он спел «припевки» и привел в движение бесчисленные тонкие складки кожи на своем животе. Однако он оказался болен. Два дня назад мы зашли к нему, но он слег с гриппом.
Аутодафе продолжалось. Знаменитый граф Монте-Кристо, сумевший бежать из камеры находящейся посреди моря тюрьмы, не смог противостоять безумию Лю. Остальных героев книг, мужчин и женщин, населявших чемодан Очкарика, постигла та же участь.
И даже если бы староста деревни внезапно явился перед нами, мы бы его не испугались. Вполне возможно, что в опьянении мы заживо сожгли бы и его, как если бы он был одним из литературных героев.
Короче, мы были только вдвоем. Портнишечка ушла и уже никогда не придет с нами повидаться.
Ее столь же скоропалительный, сколь и внезапный уход потряс нас и поверг в неописуемое изумление.
Нам пришлось долго копаться в памяти, ослабленной этим ударом, чтобы припомнить кое-какие предзнаменования, зачастую связанные с одеждой, и убедиться, что смертельный удар был отнюдь не внезапным, а готовился загодя.
Два месяца назад Лю сообщил мне, что Портнишечка по рисунку, который она отыскала в «Мадам Бовари», сшила себе бюстгальтер. Я тогда еще заметил, что это первый предмет женского белья, который достоин того, чтобы войти в анналы горы Небесный Феникс.
— У нее новый пунктик, — сказал Лю. — Она хочет быть похожей на девушку из города. Обрати внимание, она теперь подражает нашему выговору.
Изготовление бюстгальтера мы сочли невинным кокетством молоденькой девушки, но не могу понять, как мы могли не обратить внимания на две других ее обновки, хотя ни одна из них, ну никак, не могла ей пригодиться в горах. Во-первых, она наложила руку на мой китель, как у председателя Мао, китель с золотыми пуговицами на рукавах, который я надевал один-единственный раз во время визита к мельнику. Она его перешила, укоротила и превратила в женский, сохранив тем не менее в фасоне нечто от мужского, к примеру, четыре кармана и воротник. Одеяние получилось просто восхитительное, но пригодное для ношения только в большом городе. Кроме того, она попросила отца купить ей в магазине в Юнчжэне пару теннисок безукоризненной белизны. То есть цвета, не способного более трех дней противостоять здешней вездесущей грязи.
А еще я вспоминаю западный Новый год. У нас в стране это даже не праздник, а просто общий день отдыха. Мы с Лю, как обычно, пришли к ней. И я, признаюсь, не узнал ее. Войдя в дом, я решил, что перед нами старшеклассница из города. Исчезла привычная длинная коса, завязанная красной лентой, вместо нее мы увидели короткую прическу до ушей, немножко изменившую ее тип красоты и сделавшую из Портнишечки современную молодую девушку. Она как раз кончала перешивать партийный китель. Лю безумно обрадовался ее нежданному преображению. Радость его достигла апогея во время примерки нового портновского шедевра; строгий, мужской фасон кителя, новая прическа, безукоризненно белые тенниски, сменившие скромные тапочки, придали Портнишечке элегантности с неким привкусом новой, незнакомой чувственности, возвещая о том, что больше не существует чуть неуклюжей молоденькой крестьяночки. Видя ее до такой степени изменившейся, Лю был преисполнен счастья художника, созерцающего свое завершенное творение. Он шепнул мне на ухо:
— Как видишь, несколько месяцев чтения не пропали зря.
Последствия этого преображения, этого перевоспитания по Бальзаку неосознанно для нас уже таились в словах Лю, однако нас это не насторожило. Может, нас усыпила самодостаточность? А может, мы переоценивали силу любви? Или же просто-напросто мы не постигли главного в романах, которые читали ей?
Февральским утром накануне безумной ночи аутодафе мы с Лю на буйволах, каждый на своем, пахали кукурузное поле, которое на этот раз решено было пустить под рис. Часов около десяти нас позвали жители деревни, мы прервали пахоту и отправились к нашей хижине, где нас поджидал старый портной.
Его нежданное прибытие без швейной машины мы и без того уже сочли дурным знаком, но когда увидели его осунувшееся, посуровевшее лицо, на котором появились новые морщины, его всклокоченные волосы, нам стало по-настоящему страшно.
— Сегодня утром моя дочь ушла, — сообщил он.
— Ушла? — переспросил Лю. — Ничего не понимаю.
— Я тоже. Но она ушла.
Оказывается, Портнишечка втайне от него получила в правлении коммуны все документы и справки, необходимые для того, чтобы отправиться в дальнюю дорогу. И лишь накануне объявила отцу о своем намерении изменить жизнь, попытать счастья в большом городе.
— Я спросил ее, знаете ли об этом вы, — продолжал рассказ портной. — Она ответила, что нет и что она вам напишет, сразу же, как только устроится.
— Вы должны были запретить ей, — произнес слабым, едва слышным голосом Лю.
Известие это его буквально раздавило.
— Это не подействовало, — сокрушенным тоном произнес старик. — Я даже пригрозил ей: если ты уйдешь, я больше никогда тебя на порог не пущу.
И тут Лю вскочил и побежал. В отчаянии, не разбирая дороги, он мчался по крутым тропкам в надежде догнать Портнишечку. Вначале я бежал рядом с ним коротким путем через скалы. Все это здорово напоминало мой давний сон, в котором Портнишечка падала в пропасть с той узкой, опасной перемычки. Мы с Лю бежали через какие-то скальные дебри, где уже не было и намека на тропки, соскальзывали с каменных стен, ничуть не думая о том, что можем в любую секунду свалиться и разбиться насмерть. Настал момент, когда я уже совершенно потерял представление, бегу я в давнем своем сне или в реальности, а может, просто-напросто сплю, но все равно бегу. Все скалы были одинакового темно-серого цвета и все обросшие скользким влажным мхом.
Постепенно я обогнал Лю. Я бежал, перескакивал со скалы на скалу, с камня на камень, и в памяти у меня опять всплыл со всей четкостью, во всех подробностях тот давний сон. Зловещие крики красноклювого ворона, который кружил в небе, звучали у меня в голове; ощущение было, что вот-вот мы найдем лежащую у подножья скалы Портнишечку с двумя кровавыми трещинами на голове, доходящими до прекрасного, четко обрисованного лба. Каждый шаг отдавался у меня в мозгу. Не знаю, что за стимул заставлял меня бежать, не думая об опасности. Дружба с Лю? Любовь к его подруге? Или я всего лишь был зрителем, который не хотел пропустить развязку всей этой истории? Не знаю, почему всю дорогу меня не отпускало воспоминание о том давнем сне. Один башмак у меня порвался.
Когда же после трех, а может, и четырех часов бега галопом и рысью, ходьбы, скольжений, падений и даже полетов кубарем я увидел силуэт Портнишечки, сидящей на камне среди могильных холмиков, то испытал безмерное облегчение, почувствовав, как приходит освобождение от призрака моего давнего кошмара.
Я пошел медленней, а потом вообще, обессиленный, рухнул на землю на обочине тропы; в пустом животе урчало, голова слегка кружилась.
Это место мне было знакомо. Именно здесь несколько месяцев назад я повстречал мать Очкарика.
Какое счастье, думал я, что Портнишечка решила сделать тут остановку. Видимо, она по пути хотела заодно попрощаться со своими предками. Но в любом случае это положило конец нашей безумной погоне, прежде чем у меня случился разрыв сердца или я сошел с ума.
Я располагался метрах в десяти выше, чем кладбище, и это позволило мне наблюдать сверху за сценой встречи, когда Портнишечка повернула голову и увидела приближающегося к ней Лю. Точно так же как я, он без сил рухнул на землю.
Я не верил своим глазам: сцена эта превратилась в застывшую картинку. Девушка с короткой прической, в мужском кителе и белых теннисных тапочках неподвижно сидела на камне, а юноша лежал на спине и смотрел в небо на проплывающие над ним облака. Мне почудилось, что они даже и не разговаривают. Во всяком случае я ничего не слышал. Я-то думал, что стану свидетелем бурной сцены с криками, обвинениями, объяснениями, слезами, оскорблениями, ан нет. Тишина и молчание. Если бы не сигаретный дым, вырывающийся изо рта Лю, можно было бы подумать, что они превратились в каменные изваяния.
Хотя в подобных обстоятельствах и гнев, и молчание стоят друг друга и результат от них абсолютно одинаковый, и как бы ни было трудно оценить оба стиля обвинения при всем различии их воздействия, вполне возможно, что Лю ошибся в выборе стратегии, а может, слишком рано смирился с мыслью о бессилии слов.
Под нависающим скальным выступом я из хвороста и сухих листьев разжег костер. Из маленькой сумки, которую я захватил с собой, достал несколько бататов и закопал их в угли.
Впервые в глубине души я был зол на Портнишечку. И хотя ни на что другое, кроме как быть зрителем, я не имел права, чувствовал я себя обманутым не меньше, чем Лю, и даже не оттого, что она ушла, а оттого, что я про ее уход ничего не знал, как будто все наше сообщничество во время этой истории с абортом истерлось из ее памяти и как будто я всегда был и навсегда останусь всего лишь другом ее возлюбленного.
Прутиком я вытащил испекшийся батат из-под углей, перебрасывая с руки на руку, обдул, очистил от налипшей земли и золы. Вдруг снизу до меня донеслись отголоски фраз, произносимых ожившими статуями. Они говорили очень тихо, но голоса их звучали возбужденно и нервно. До меня донеслась фамилия Бальзака, и я с недоумением подумал, какое он-то имеет отношение к происходящему объяснению.
Когда я уже начал тихо радоваться тому, что молчание прекратилось, застывшая картинка неожиданно ожила: Лю встал с земли, а Портнишечка спрыгнула с камня. Но вместо того чтобы броситься в объятия безутешного возлюбленного, она взяла с земли свою котомку и поспешным шагом стала уходить.
— Погоди! — закричал я, размахивая бататом. — Съешь хотя бы батат! Я же для тебя его испек!
После первого моего призыва она побежала по тропе, после второго припустила со всех ног, а после третьего стала подобием птицы, что стремительно мчится в небе, и вскоре исчезла за поворотом.
Подошел Лю и сел у костерка. Мертвенно-бледный, он сидел молча, не жалуясь, не негодуя. Происходило это за несколько часов до безумного ночного аутодафе.
— Она ушла, — промолвил я.
— Она хочет жить в большом городе, — сказал он. — Она говорила со мной о Бальзаке.
— И что говорила?
— Сказала, что Бальзак помог ей понять одну вещь: красота женщины— это сокровище, которому нет цены.
Леонид Цывьян
ВОСПИТАНИЕ ЧУВСТВ В ДЕКОРАЦИЯХ КУЛЬТУРНОЙ РЕВОЛЮЦИИ
Просто поразительно, как Франция, по имени гражданина которой в XIX веке было названо одно из самых уродливых и отвратительных явлений в политической жизни — шовинизм, в XX веке легко, открыто и щедро принимает в свою культуру иностранцев, людей иной, зачастую далекой культуры. Притом не только художников и музыкантов, искусство которых внесловесно, а следовательно, в определенном смысле интернационально, но и литераторов, писателей, то есть людей, работающих в той сфере, которая, если воспользоваться популярным у нас выражением, является национальным достоянием, предметом национальной гордости французов. И речь идет вовсе не о тех, кто вырос во Франции, с детства оказался во французской языковой среде, к примеру, Гийоме Аполлинере или детях русских эмигрантов первой волны (вспомним хотя бы чрезвычайно популярного у нас Ромена Гари, обладателя двух Гонкуровских премий), но о людях, сформировавшихся в другой языковой стихии. Достаточно назвать несколько имен, которые у всех на слуху: Ионеско, Элиаде, Кундера, Кристева, Сьоран (по-румынски, Чоран). В 1995 г. случилось небывалое: тридцативосьмилетний эмигрант, а точнее невозвращенец, из Советского Союза Андрей Макин за роман «Французское завещание» получил две самых престижных литературных премии Франции — Гонкуровскую и Медичи. А книгой двухтысячного года во Франции стал роман «Бальзак и портниха китаяночка», написанный выходцем из Китая Дэ Сижи (мы приводим имя автора во французском произношении, поскольку иероглифического его написания найти не удалось, и по-китайски оно вполне может звучать и как Дай Сичжи либо Сицзы).
А начиналось все так. 21 января 2000 года влиятельный французский литературный критик Бернар Пиво в своей телепрорамме «Культурный бульон» (или, если угодно, «Культурное варево»), в которой участвовали также известные писатели Макс Галло и Даниель Пеннак, представил только что вышедшую книгу издательства «Галлимар» «Бальзак и портниха китаяночка», написанную кинорежиссером, выходцем из Китая Дэ Сижи. Все три участника передачи книгу расхваливали, отзывались о ней чуть ли не восторженно, а после передачи, по рассказам, Бернар Пиво заявил: «Если эта книга не станет бестселлером, то моя передача ни на что не годна».
И книга стала бестселлером. Уже к маю было продано (при планировавшемся тираже 3000) больше ста сорока тысяч экземпляров. Букет положительных, хвалебных и восторженных рецензий во всех газетах и журналах. Несколько престижных литературных премий. Покупка прав двумя десятками издательств в разных странах, причем в США куплены и права на экранизацию; снимать фильм будет, вероятней всего, сам автор. Но причина такого успеха отнюдь не в рекламе, и решающую роль в этом сыграл вовсе не Бернар Пиво, хотя он привлек внимание читающей Франции (и не только) к книге, а то, о чем и как она написана. Кстати, стоит отметить: книга эта (как и «Французское завещание» Андрея Макина) — дань признательности французской культуре, что, несомненно, французам приятно. Фактор, разумеется, существенный, в какой-то мере способствовавший успеху книги, но отнюдь не главный. А дело в том, что, как писал в «Фигаро магазен» критик Бертран де Сен-Венсан, «это самое прекрасное объяснение в любви года: в любви к литературе, к жизни, к иронии, к женщине, а заодно безоглядный урок свободы и ликующая пощечина всем тем самодовольным французским псевдописателям, которые только и знают, что поглаживают свое "я", точно кредитную карточку».
Дэ Сижи рассказывает простую, страшненькую (страшное идет фоном), трогательную, горькую и оптимистическую историю о том, что в XIX в. получило в общем виде название «воспитание чувств», в XX же превратилось в историю о том, как человек из объекта собственным усилием превращается в субъекта; рассказывает в жанре пикарески, то есть плутовского романа. А плутовской роман немыслим без иронии, без юмора. И юмористических ситуаций в нем предостаточно (сцена исполнения скрипичной сонаты «Моцарт думает о председателе Мао», история с записью народных песен, сверление зуба старосты и много других), хотя юмор очень смахивает на черный; кто-то из французских рецензентов заметил, что он имеет сюрреалистическую окраску; но что для французов сюрреализм, для обитателей соцлагеря, которые были «рождены, чтоб Кафку сделать былью», всего лишь реальность.
В Китае культурная революция; два друга, (китайские «дети Арбата»), причисленные к интеллигенции, а кроме всего прочего еще и дети «врагов народа», «вонючих научных авторитетов» (не удивляйтесь этому термину, он имел хождение в эпоху культурной революции), отправлены, как и миллионы их сверстников, в предгорья Тибета на «перевоспитание беднейшим крестьянством», причем без всякой надежды на возвращение в родной дом. (Кстати, помните у нас перевоспитание тунеядцев, в частности, «тунеядца» Бродского? Это примерно то же время. Про Гулаг, массовые высылки и прочие прелести еще недоразвитого социализма умолчим.) Автор не очень много пишет об ужасах культурной революции, о трудностях или, верней, мерзостях жизни ссыльных (возможно, чтобы не пугать жантильных французов), хотя в романе есть весьма колоритные сцены вроде работы в угольной шахте или переноски на собственном горбу по горным тропам на поля бадей с жидкими органическими удобрениями. В одном из интервью Дэ Сижи признается, что ему до сих пор снятся эти огромные деревянные бадьи, из которых вонючая жижа выплескивается на шею и течет по спине.
У своего сотоварища друзья похищают чемодан, в котором тот прячет запрещенные книги, произведения французских, английских, русских классиков. И молодые люди, чей интеллектуальный, духовный, нравственный, эстетический горизонт замурован «красной книжечкой» председателя Мао, да полным собранием сочинений Энвера Ходжи, открывают для себя в произведениях Бальзака (просто потому, что они прочли его первым), новый мир — мир страстей, вожделений, чувственности, чувств, в котором действуют не плоские, а объемные люди. Открывают женщину и женственность, не ту «вечную женственность», а обычную, земную, чувственную, воплощением которой для них становится юная Портнишечка. Открывают, как сказал в одном интервью автор, «рыцарский дух: умереть за женщину, с которой ты даже не спишь». И именно так герой относится к Портнишечке. Можно понять испытанное друзьями потрясение и порадоваться за них. Более того, им открываются гигантские возможности индивидуализма, этого великого понятия, выработанного Западом, и герой романа, выросший в обществе, уже тысячелетия живущем по установлениям общинно-коллективистской психологии, примеривает к себе опыт роллановского Жана-Кристофа, готовясь вступить в борьбу с миром. Но друзья не ограничиваются самообразованием, самовоспитанием чувств, яд западной цивилизации они вливают в душу юной Портнишечки, возлюбленной Лю, читая ей Бальзака. Они хотели тем самым сделать из невежественной, малограмотной красавицы-горянки образованную девушку, в результате же явилась личность, самостоятельно решающая свою судьбу. Примечательны слова Портнишечки, которыми завершается роман: Бальзак «помог ей понять одну вещь: красота женщины — это сокровище, которому нет цены». Реакция же друзей кардинально иная: завладев вожделенными книгами, они испуганно, словно боясь, что кто-то может их подслушать, признаются друг другу, что испытывают ненависть к тем, кто лишил их возможности читать эти книги. Право же, вспоминаются наши недавние времена «самиздата» и «тамиздата», когда за чтение его грозили крупные неприятности, а то и срок можно было схлопотать. Правда, тех, кто хотел читать, это не останавливало. Однако политическая составляющая занимает не слишком много места в этом, в сущности, лирическом романе.
Чтение романа Дэ Сижи наводит на оптимистические мысли. Во-первых, в очередной раз убеждаешься, что слово писателя не всегда падает втуне, что талантливая книга способна помочь человеку в его самостоянии, и вообще поэт все-таки не зря писал: «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал». Хорошая книга — лучший учебник воспитания чувств.
Во-вторых, повод для оптимизма дает и судьба автора, ведь книга основана на автобиографическом материале. В 1971 г. семнадцатилетний Дэ Сижи, как и его герой, был отправлен в горную деревню на «трудовое перевоспитание», которое продолжалось до 1974 г. После смерти Мао Цзэдуна в 1976 г. он поступает в Пекинский университет, изучает историю искусства. В 1979 г. ему удается отправиться для продолжения образования во Францию, на родину Бальзака. В 1984 г. Дэ Сижи по ошибке заходит в киноклуб, где демонстрируется фильм Бунюэля. Еще одно эстетическое потрясение. Последствия же таковы: в 1989 г. фильм Дэ Сижи «Китай, боль моя» отмечен в Каннах. 1994 г. — выходит фильм «Пожиратель луны». 1998 г. — фильм «Тан XI». 2000 г. — первый роман и шумный успех.
Нет, право же, стоит читать хорошие книги. И лучше начинать это как можно раньше.