В середине месяца над горами разразилась чудовищная буря, и длилась она всю ночь. Лило, как из ведра. И тем не менее, едва занялся рассвет, Лю, верный своей идее образовать прекрасную горянку, вышел из дому, неся в корзинке за спиной «Отца Горио»; подобный безлошадному странствующему рыцарю, он направился по окутанной утренним туманом тропе в сторону деревни Портнишечки.
Чтобы не нарушать коллективного табу, установленного политической властью, вечером он отправлялся в обратный путь и послушно проводил ночь в нашей хижине на сваях. Ночью он мне рассказал, что во время этой страшной бури произошло обрушение на участке тропы и как он преодолевал на том и на обратном пути этот узкий, опасный участок. Он заметил:
— И ты, и Портнишечка, уверен, запросто пробежали бы по нему. А я вот перебирался на четвереньках и все равно трясся от страха.
— А он длинный?
— Да метров сорок будет.
Для меня это всегда было непонятно: Лю, который запросто со всем справлялся, не выносил высоты. Он в жизни ни разу не забрался на дерево. Я вспомнил тот день лет пять или шесть назад, когда мы задумали подняться по заржавленной железной лестнице на водонапорную башню. Уже в самом начале подъема Лю до крови разодрал ладони о ржавое железо. Забравшись метров на пятнадцать, он признался: «Мне все кажется, будто ступеньки вот-вот подломятся у меня под ногами». Пораненные руки, которыми он судорожно цеплялся за лестницу, болели, и это еще больше усиливало его страх. Короче, он кое-как спустился вниз, предоставив мне подниматься в одиночестве; с вершины башни я презрительно плюнул в него, но плевок унес ветер. За прошедшие годы страх высоты у него нисколько не уменьшился. В горах мы с Портнишечкой без всякой опаски бегали по любой крутизне, проходили по любому узкому гребню, но, перейдя, зачастую вынуждены были долго ждать, пока его преодолеет Лю: он перебирался на четвереньках, так как просто физически не мог встать на ноги.
Однажды я решил просто ради прогулки сходить вместе с ним в деревню Портнишечки.
Когда мы дошли до опасного участка, о котором говорил Лю, легкий утренний ветерок превратился в сильный порывистый ветер. С первого взгляда я понял, до какой степени должен был ломать себя Лю, чтобы пройти по этой узенькой тропинке. Да что там говорить, я сам, едва ступив на нее, затрясся от страха.
Из— под левой ноги у меня сорвался камень и почти одновременно с ним из-под правой-несколько комьев земли. Они исчезли в пустоте, и прошло довольно много времени, прежде чем донеслись звуки их падения, тут же повторенные эхом и в правой, и в левой пропасти.
Я стоял на этом переходе шириной сантиметров в тридцать, по обе стороны которого разверзлись провалы, и старался не смотреть вниз, но все-таки не удержался. Справа— зубчатая уходящая в головокружительную бездну стена с кое-где прилепившимися к ней деревьями; их листва была почему-то не темно-зеленой, а какой-то белесо-серой, нечеткой, смутно-туманной. А когда я глянул влево, то вдруг ощутил легкий шум в ушах; земля там обвалилась, и картина была весьма впечатляющей: крутой, почти отвесный пятидесятиметровый обрыв.
К счастью, опасный этот участок был длиной не более тридцати метров. По другую его сторону на скале, нахохлившись, сидел красноклювый ворон.
— Хочешь, я возьму корзинку? — непринужденным тоном спросил я у Лю, который стоял, не смея ступить на тропку.
— Да, возьми.
Когда я надел ее на спину, дунул сильнейший порыв ветра, и шум в ушах у меня усилился, а стоило мне чуть повернуть голову, как я впервые ощутил головокружение, правда, вполне терпимое и даже почти приятное. Я сделал несколько шагов, обернулся: Лю по-прежнему стоял на том же самом месте, но мне почудилось, что его силуэт чуть-чуть раскачивается, словно дерево на ветру.
Глядя прямо перед собой, я преодолевал метр за метром, двигаясь как лунатик. Но когда я был уже примерно на середине пути, скалы на противоположной стороне, где сидел красноклювый ворон, вдруг резко качнулись вправо, а потом влево, точно при землетрясении. Я тут же инстинктивно наклонился, но голова перестала кружиться, только когда я уцепился за землю руками. По спине, по груди, по лбу у меня ползли струйки пота. Я рукой вытер его с висков. Господи, каким ледяным был этот пот!
Я обернулся к Лю, он что-то крикнул мне, но уши у меня были словно законопачены, и его голос прозвучал для меня как какой-то дополнительный шум. Глаза я поднял вверх, чтобы, не дай Бог, не взглянуть вниз, и все время перед моим взором был черный силуэт ворона, который, лениво взмахивая крыльями, кружил у меня над головой.
«Да что это со мной происходит?» — удивился я.
Я стоял на четвереньках на середине тропы, и вдруг в голове у меня мелькнул вопрос: а что сказал бы старина Жан-Кристоф, если бы я повернул назад? Вот если бы своей дирижерской палочкой, которой он управлял целым оркестром, он показал мне, какое принять направление… И тут я подумал, что вряд ли бы он устыдился отступить перед смертью. А я вовсе не собирался умирать, не изведав любви, не познав женщину, не вступив со всем миром в борьбу, такую же, какую вел он.
Мной овладело необоримое желание жить. Все так же стоя на коленях, я развернулся и пополз на четвереньках назад. Если бы я не опирался и на руки, я давно потерял бы равновесие и разбился, свалившись в пропасть. Внезапно я подумал о Лю. Он ведь, наверно, тоже пребывает в таком же полуобморочном состоянии, пока добирается до той стороны.
Чем меньше становилось до него расстояние, тем ясней я слышал его голос. Я отметил, что лицо у него мертвенно-бледное, как будто он испугался еще больше меня. Он крикнул, чтобы я сел, свесив ноги по обе стороны тропки, и продвигался вперед, как бы сидя на ней верхом, Я последовал его совету и в этой новой позиции, пусть даже еще более унизительной, чем на четвереньках, почувствовал себя наконец в полной безопасности. Добравшись таким образом до Лю, я встал на ноги и отдал ему корзинку.
— Ты что, каждый день вот так вот верхом?
— Нет, только в первые дни.
— А он все время здесь?
— Кто?
Я показал пальцем на красноклювого ворона, который опустился на тропку как раз в том месте, откуда я повернул назад.
— Да, он тут каждое утро, — отвечал Лю. — Можно подумать, он прилетает ко мне на свидание. А вот вечером, когда я возвращаюсь, его уже тут нет.
Поскольку я решительно отказался повторять этот номер перемещения верхом, Лю забрал у меня корзину, надел на спину и опустился на четвереньки. Он уверенно двигался вперед, попеременно переставляя руки и ноги, причем при каждом шаге его нога почти касалась руки. Пройдя таким образом несколько метров, он остановился и, как бы насмешливо приветствуя меня, пошевелил задом, прямо как обезьяна, передвигающаяся на четырех лапах по ветке дерева. Красноклювый ворон без особой спешки взлетел, медленно взмахивая огромными крыльями.
Посреди ночи я в страхе проснулся.
Мне понадобилось несколько минут, чтобы осознать, что я нахожусь в нашей хижине и все вокруг привычно и знакомо. В темноте я слышал размеренное дыхание Лю. Ощупью я отыскал сигарету и закурил. Хрюканье свиньи под нами, которая подрывала ограду свинарника, успокаивающе подействовало на меня, и в голове стал прокручиваться, как фильм, но в ускоренном ритме, сон, который так испугал меня.
Я издали наблюдал, как Лю с какой-то девушкой пробирается по узенькой тропке, по обе стороны которой — пропасти. Сперва это была дочка сторожа больницы, где работали наши родители. Скромная, ничем не примечательная, она училась в нашем классе, и о ее существовании я много лет не вспоминал. И пока я раздумывал, по какой причине она неожиданно оказалась в этих горах рядом с Лю, все переменилось, и теперь вместо нее была веселая, смеющаяся Портнишечка в белой футболке и черных брюках. По этой тропке она даже не шла, а бежала танцующим шагом, а вот ее возлюбленный Лю передвигался на четвереньках. Ни у него, ни у нее не было на спине корзины. Волосы Портнишечки вопреки обыкновению были распущены, а не заплетены в косу; она бежала, ветер вздымал их, и казалось, будто за спиной у нее струится большое черное крыло. Я поискал глазами красноклювого ворона, ко не нашел, а когда перевел взгляд на своих друзей, Портнишечки на тропке уже не было. Там остался один Лю, он стоял на коленях и смотрел в пропасть, что была справа. Кажется, он что-то мне кричал, но крик был направлен вниз, и я ничего не слышал. Я бегом устремился к нему. Даже не знаю, откуда во мне взялось столько отваги. И когда был уже почти рядом, понял: Порткишечка свалилась в пропасть. И хотя спуститься к ней было практически невозможно, мы все-таки кое-как сползли по отвесной каменной стене… Ее тело мы нашли на дне пропасти, на скале, о которую она ударилась головой. На затылке у нее были две большие трещины, кровь в них уже свернулась и подсыхала корками. Одна из трещин доходила до самого лба. Рот был открыт — нам видны были розовые десны и белые зубы, — как будто она кричала, но изо рта не вырывалось ни единого звука, чувствовался только запах крови. Лю обнял ее, и тотчас же изо рта у нее, из левой ноздри, из уха хлынула кровь; она стекала по рукам Лю и капала на землю…
Когда я рассказал Лю этот свой кошмар, на него он не произвел ни малейшего впечатления.
— Забудь, — сказал он мне. — Мне столько раз снились похожие сны…
И пока он собирал корзину и искал куртку, я спросил:
— А ты не намерен посоветовать Портнишечке, чтобы она не ходила по этой тропе?
— Ты спятил? Ей же хочется иногда заглянуть к нам в гости.
— Ну хотя бы на то время, пока этот чертов участок не исправят.
— Ладно, скажу ей.
Видно было, что он спешит. Я, можно сказать, почти позавидовал его скорому свиданию с этим жутким вороном.
— Слушай, только ей не рассказывай про мой сон.
— Можешь не беспокоиться.
Возвращение старосты разом положило конец паломничествам к источнику прекрасного, которые Лю ревностно совершал каждый день.
Партийная конференция и месяц городской жизни, похоже, не доставили большого удовольствия нашему старосте. Вид у него был траурный, щека раздулась, лицо искажено от злобы на революционного врача из уездной больницы. «Это шлюхино отродье, сучий потрох „босоногий“ доктор вырвал мне здоровый зуб, а больной, который был рядом, оставил!» А еще больше он был разъярен тем, что внутреннее кровотечение, вызванное удалением здорового зуба, не позволяло ему говорить, кричать на весь свет со мучительном случае, вынуждая чуть слышно и неразборчиво бормотать. Всем, кто интересовался его несчастьем, он демонстрировал в качестве доказательства выдранный зуб, почерневший, заостренный, с длинным желтым корнем, который он хранил завернутым в красном платке из шелковистого сатина, купленном на ярмарке в Юнчжэне.
А так как любое непослушание теперь приводило его в дикую ярость, нам с Лю пришлось ежедневно выходить работать либо на кукурузные, либо на рисовые поля. Мы даже прекратили свои манипуляции с будильником.
Как— то вечером мучающийся от зубной боли староста приперся к нам, когда мы с Лю готовили ужин. Из того же самого красного платка, в котором был завернут зуб, он достал кусочек металла.
— Это чистое олово, — объявил он нам. — Я купил его у бродячего торговца. Если его подержать над огнем, через четверть часа оно расплавится.
Мы с Лю никак не прореагировали на это сообщение. Однако с трудом сдерживали смех, глядя на его лицо с раздутой щекой, прямо как у актера из дурного комедийного фильма.
— Послушай, Лю, — обратился к нему староста таким ласковым тоном, какого мы от него никогда еще не слышали, — ты, небось, тысячи раз видел, как это делал твой отец, и лучше меня знаешь, что если капельку расплавленного олова положить в гнилой зуб, оно убьет крохотных червяков, которые сидят в нем. Ты — сын знаменитого зубного врача, и я очень рассчитываю, что ты поможешь мне с зубом.
— Вы серьезно хотите, чтобы я капнул вам расплавленного олова в зуб?
— Да. И если он перестанет болеть, ты получишь месячный отпуск.
Лю все— таки устоял перед соблазном и предостерег старосту:
— Нет, олово тут не подходит. И потом у моего отца была всякая там современная аппаратура.
Прежде чем что-то положить в зуб, он сперва сверлил его электрической бормашиной.
Растерянный староста встал и удалился, бормоча:
— Да, верно, я же видел это в уездной больнице. У того гада, вырвавшего мне здоровый зуб, была большая игла, которая вертелась с таким жужжанием, как будто мотор работает.
А через несколько дней зубная боль старосты ушла на задний план в связи с прибытием портного, отца нашей приятельницы, который явился со своей сверкающей, отражающей утреннее солнце швейной машиной, которую тащил на горбу полуголый носильщик.
То ли он изображал страшную занятость из-за обилия заказов, то ли просто не умел организовать свое рабочее время, но уже несколько раз он откладывал свое ежегодное свидание с крестьянами нашей деревни. Так что для них было великим счастьем за несколько недель до Нового года заполучить его к себе.
Как обычно, в деревню он прибыл без дочки. Когда мы несколько месяцев назад повстречались с ним на узкой, скользкой тропе, он из-за грязи и дождя сидел в паланкине, который тащили носильщики. Но в этот солнечный день он пришел пешком, и в нем чувствовалась поистине юношеская энергия, которая ничуть не иссякла из-за его солидного возраста. Он был в линялой зеленой флражке, явно той самой, которую я позаимствовал для визита к старому мельнику на Тысячеметровую мельницу, просторном синем кителе, льняной рубашке бежевого цвета со множеством традиционных пуговиц из обшитых тканью ватных шариков, а штаны его были подпоясаны черным блестящим ремнем из настоящей кожи.
Встречать его вышла вся деревня. Крики детей, бегущих следом за носильщиком, смех женщин, вытащивших наконец на дневной свет материи, которые они приготовили уже несколько месяцев назад, взрывы петард, все это создавало атмосферу праздника. Все приглашали портного остановиться у них в тайной надежде стать первыми заказчиками. Однако ко всеобщему удивлению он объявил:
— Я буду жить у юных друзей моей дочери.
Мы с Лю терялись в догадках, каковы были тайные мотивы этого решения. По нашим догадкам, у старого портного вполне могло появиться желание поближе познакомиться со своим потенциальным зятем, но при всем при этом он дал нам возможность в нашей хижине на сваях, превращенной в портновскую мастерскую, приобщиться к миру женщин, поближе познакомиться с той стороной женской натуры, которая доселе оставалась неведомой нам. У нас происходило что-то наподобие чуть безалаберного фестиваля, в котором женщины всех возрастов, красавицы и дурнушки, богатые и бедные, соперничали друг с другом, выставляя на всеобщее обозрение отрезы материи, кружева, ленты, пуговицы, придуманные, вымечтанные фасоны платьев. Во время примерок нас с Лю потрясало их возбуждение, нетерпение, неудержимая и несдерживаемая прямо-таки плотская страстность. Никакой политический режим, никакие экономические трудности не в силах отнять у них желания красиво одеваться, желания столь же древнего, как мир, как жажда материнства.
Под вечер яйца, мясо, овощи, фрукты, которые жители деревни приносили в дар портному, громоздились в углу комнаты, подобно жертвенным приношениям для священнодействия. Поодиночке или группками подтягивались мужчины и вмешивались в толпу женщин. Все они были босиком. Робкие и застенчивые сидели на полу, опустив головы, и лишь изредка, украдкой бросали взгляды на девушек. При этом они скоблили кривыми ножами жесткие, как камень, ногти на больших пальцах. Другие же, поопытней и поразвязней, отпускали полупристойные шуточки, приставали к женщинам со скабрезными замечаниями. И требовался
весь авторитет старика портного, чтобы заставить их убраться из хижикы.
В первый же вечер после безмятежного, но не слишком затянувшегося ужина, во время которого мы изощрялись во взаимных любезностях и со смехом вспоминали нашу первую встречу на тропе, я предложил гостю сыграть перед сном на скрипке. Однако он, приподняв слипающиеся веки, отказался.
— Расскажите мне лучше какую-нибудь историю, — попросил он, широко и протяжно зевая. — Дочка говорила мне, что вы потрясающие рассказчики. Я поэтому и поселился у вас.
Лю, то ли оттого, что заметил усталость портного после долгого путешествия по горным дорогам, то ли из стеснения перед будущим своим тестем, предложил мне взять на себя эту задачу.
— Давай, не бойся, — подбадривал он меня. — Расскажи ему чего-нибудь такое, чего и я не слышал.
После некоторых сомнений я согласился исполнить роль полуночного рассказчика. Но прежде чем начать повествование, все-таки из предосторожности, опасаясь, как бы слушатели во время моего рассказа не заснули сидя, предложил им вымыть горячей водой ноги и лечь. Гостю мы отвели топчан Лю, дали ему два чистых, плотных одеяла, а сами решили спать на моем — в тесноте, да не в обиде. И вот все наконец улеглись, я ради экономии керосина погасил лампу и под шумные зевки утомленного портного стал дожидаться, чтобы в голове сложилась первая фраза моего повествования.
Не отведай я запретного плода, что таился в кожаном чемодане Очкарика, я, несомненно, выбрал бы для рассказа какой-нибудь северокорейский или даже албанский фильм. Но теперь эти фильмы с их агрессивным пролетарско-социалистическим реализмом, некогда составлявшие основу моего художественного воспитания, казались мне до того далекими от людских устремлений, от подлинного страдания, а главное, от жизни, что у меня просто не было ни малейшего желания тратить время на пересказывание их, к тому же в столь поздний час. И тут я вспомнил роман, который только что прочел. Я был уверен, что Лю романа этого не знает, поскольку он был увлечен Бальзаком и читал пока в основном его.
Я поднялся, сел на край топчана и приготовился произнести первую фразу, самую ответственную, самую трудную; мне хотелось, чтобы она прозвучала скупо и строго.
— Мы в Марселе. Тысяча восемьсот пятнадцатый год.
В чернильной тьме прозвучало это вполне внушительно.
— А где этот Марсель? — сонным голосом прервал меня портной.
— На другом конце света. Это большой порт во Франции.
— А чего это тебя туда занесло?
— Я хочу рассказать вам историю одного французского моряка. Но если вам неинтересно, тогда давайте спать. Спокойной ночи.
Лю в темноте приподнялся и шепнул мне на ухо:
— Молодец, старина!
Минуты через две вновь раздался голос портного:
— А как зовут этого твоего моряка?
— Сначала его звали Эдмон Дантес, а потом он стал графом Монте-Кристо.
— Кристо?
— Это происходит от второго имени Иисуса, Христос, и означает мессия или спаситель.
Так начался мой рассказ про Эдмона Дантеса. К счастью, время от времени Лю прерывал меня, негромко вставляя крайне разумные и уместные замечания; похоже было, его все больше захватывала эта история, что позволило мне немножко расслабиться и избавиться от беспокойства, которое вызвал у меня портной. А его явно усыпили все эти французские имена, далекие и неведомые города, и кроме того, он несомненно переутомился после целого дня трудов: во всяком случае больше он не промолвил ни слова. И вообще, похоже, уже спал сном праведника.
Вскоре мастерство Дюма до такой степени увлекло меня, что я совершенно забыл про нашего гостя; я рассказывал, рассказывал, рассказывал… Мои фразы становились все конкретней, точней, сжатей. Ценой определенных усилий мне удалось не сбиться со сдержанного тона первой фразы. Это было непросто. Ведя рассказ, я был приятно удивлен, обнаружив, что передо мной открывается во всей своей явности механизм повествования, срежиссированность темы мести, все те тайные ниточки, подготовленные писателем, который потом с улыбкой будет дергать за них твердой, опытной и зачастую дерзновенной рукой; это было все равно, что смотреть на выкопанное из земли огромное дерево, являющее заинтересованному взгляду могучий ствол, раскидистую крону и густое переплетение нагих корней.
Не знаю, сколько прошло времени. Час? Два? Или больше? Но когда герой повествования, французский моряк, был заключен в каземат, где ему предстояло мучаться двадцать лет, я почувствовал такую усталость, что вынужден был прервать рассказ.
— Сегодня ты рассказывал в сто раз лучше меня, — шепнул мне Лю. — Тебе надо бы стать писателем.
Польщенный такой оценкой даровитого рассказчика, я уже начал засыпать, как вдруг в темноте раздался негромкий голос портного:
— Почему ты остановился?
— Как! — воскликнул я. — Вы разве не спите?
— Нет. Я слушал. Мне нравится история, которую ты рассказываешь.
— Но мне страшно хочется спать.
— Ну, пожалуйста, расскажи еще немножко, — попросил портной.
— Ладно, только совсем немножко, — согласился я. — Помните, на чем я остановился?
— Да. На том, как он вошел в подземный каземат замка, стоящего на острове посреди моря.
Немножко удивленный памятью и понятливостью, сказать по правде, достаточно старого человека, я продолжил рассказ о французском моряке… Каждые полчаса я останавливался, причем зачастую в кульминационный момент, но не столько из-за усталости, сколько из невинного кокетства рассказчика. Я заставлял упрашивать себя и только после этого продолжал рассказ. Когда аббат Фариа проник в камеру Эдмона и открыл ему тайну огромных сокровищ, спрятанных на острове Монте-Кристо, а также помог бежать, сквозь щелястые стены к нам в хижину уже проникал свет взошедшего солнца и доносилось пение жаворонков, зябликов и воркование горлиц.
После бессонной ночи мы все чувствовали себя без сил. Пришлось портному раскошелиться на небольшую сумму, чтобы староста позволил нам остаться дома.
— Отдохни как следует, — подмигнув, сказал мне портной, — и подготовь мне на ночь свидание с французским моряком.
То, вне всяких сомнений, была самая длинная история, которую когда-либо мне приходилось рассказывать. Она продолжалась девять полных ночей. До сих пор не могу понять, откуда старик портной черпал физические силы и выносливость, ведь целыми днями ему приходилось работать. И естественно, кое-какие детали, особенно морские, навеянные французским писателем, неосознанно и постепенно стали появляться в сшитой им одежде. Дюма первым бы удивился, увидев наших горянок в некоем подобии фланелек со спущенными плечами, остроугольными вырезами на груди и прямоугольными матросскими воротниками, хлопающими на ветру. Было в этом нечто средиземноморское. А матросские брюки с широченными, болтающимися на ноге клешами, о которых упоминал Дюма и в которых таился какой-то намек на Лазурный берег, завоевали сердца здешних девушек. Портной попросил нас нарисовать адмиралтейский якорь, который в те годы на горе Небесный Феникс стал самым популярным мотивом женской моды. Некоторые женщины даже ухитрялись вышивать его золотыми нитками на малюсеньких пуговичках. Но некоторые секреты, подробно описанные Дюма, такие, как лилии, вышитые на корабельном флаге, фасон корсета и платья Мерседес, мы ревниво хранили исключительно для использования дочкой старика портного.
А на третью ночь произошло событие, едва не погубившее все. Было около пяти утра. Мы добрались до апогея интриги, до самой интересной части романа: после возвращения в Париж графу Монте-Кристо благодаря безошибочному расчету удается сблизиться с троицей своих давних врагов, которым он жаждет отомстить. Исполняя коварный замысел, он расставляет в соответствии с неотразимой стратегией свои фигуры. Гибель прокурора неминуема, вот-вот он попадется в давно подготавливавшуюся ловушку. И вдруг в тот самый момент, когда граф почти что влюбляется в дочь прокурора, с ужасным скрипом отворяется дверь нашей комнаты и на пороге появляется черный силуэт. Человек из тьмы зажигает электрический фонарик, чей свет изгоняет из нашей хижины графа Монте-Кристо, а нас возвращает к реальности.
То был староста в фуражке на голове. Лицо его, раздутое флюсом, казалось еще сильней деформированным черными тенями, что падали на него от света фонарика. Мы же так были захвачены приключениями, которые описывал Дюма, что даже не услышали его шагов.
— О, каким добрым ветром вас занесло к нам? — воскликнул портной. — А я-то все думаю, удастся ли мне в этом году повидать вас. Я слышал, у вас были какие-то неприятности из-за врачей…
Староста даже не взглянул на него, словно его в комнате не было. Он направил на меня фонарик.
— Что случилось? — удивился я.
— Следуй за мной. Разговаривать мы будем в отделении государственной безопасности нашей коммуны.
Из— за флюса и зубной боли говорил он страшно невнятно, и тем не менее его слова, произнесенные тихим, еле слышным голосом, повергли меня в дрожь: название этой организации означало для врагов народа долгие адские пытки.
— Почему? — спросил я, трясущимися руками зажигая керосиновую лампу.
— Ты рассказываешь реакционные мерзости. Но, к счастью для нашей деревни, я начеку, я не смыкаю глаз. Не стану от вас скрывать: я тут уже с полуночи и слышал всю эту историю про вашего, как его там, графа.
— Успокойтесь, товарищ староста, — обратился к нему Лю. — Этот граф даже не китаец.
— А мне плевать. Скоро наша революция победит во всем мире! И вот тогда любой граф, какой бы он ни был национальности, станет реакционером.
— Да погодите, товарищ староста, — пытался урезонить его Лю. — Вы же не знаете начала истории. Этот парень, прежде чем притвориться дворянином, был простым бедным матросом, то есть принадлежал к той категории трудящихся, которая в соответствии с «красной книжечкой» председателя Мао относится к самым революционным.
— Не пытайся заговаривать мне зубы, — оборвал его староста. — По-твоему, это дело устраивать ловушку прокурору, назначенному революционным государством?
Произнеся это, он сплюнул, давая понять, что если я буду по-прежнему сидеть, он примет самые решительные меры.
Я встал. Бежать мне было некуда, оставалось смириться, и я надел штаны из чертовой кожи и куртку из толстой, прочной материи, как и должно человеку, готовящемуся к долгой отсидке. Опорожняя карманы, я нашел немного денег и протянул их Лю, чтобы они не попали в лапы палачей из госбезопасности. Лю бросил их на топчан.
— Я иду с тобой, — заявил он.
— Нет, оставайся и занимайся делами, что бы со мной ни случилось.
Когда я это произносил, мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы сдержать слезы. По глазам Лю я увидел: он понял, что я имел в виду. Надо как следует спрятать книги на тот случай, если под пытками я проговорюсь; я не знал, сумею ли я выдержать, когда меня станут избивать, как, по слухам, обыкновенно происходит на допросах в госбезопасности. С ощущением полной безнадежности я направился к старосте, и ноги у меня дрожали, точь-в-точь как перед моей первой дракой в детстве; я тогда остервенело ринулся на противника даже не столько для того, чтобы продемонстрировать свою храбрость, сколько затем, чтобы скрыть постыдную дрожь в коленях.
Изо рта старосты воняло тухлятиной. Его маленькие глазки, один из которых был мечен тремя кровавыми пятнышками, мрачно уставились на меня. Мне показалось, что он сейчас схватит меня за шиворот и спустит с лестницы. Но он стоял, не двигаясь. Он перевел взгляд на топчан, потом уставился на Лю и спросил:
— Помнишь тот кусочек олова, который я тебе показывал?
— Вроде не припоминаю, — растерянно произнес Лю.
— Ну тот самый, который я просил тебя в зуб мне залить.
— А, теперь вспомнил.
— Я все время ношу его с собой, — сообщил староста, вытаскивая из кармана небольшой сверточек из красного сатина.
— А к чему вы все это? — с еще большей растерянностью поинтересовался Лю.
— А к тому, что если ты, сын знаменитого зубного врача, вылечишь мой зуб, я оставлю в покое твоего друга. А нет, я его как буржуазного рассказчика реакционных историй отвожу в отделение государственной безопасности.
Зубы старосты имели вид разрушенной временем горной системы. Над почерневшей распухшей челюстью высились три резца, похожие на темные доисторические базальтовые утесы, меж тем как клыки смахивали на образчики осадочных пород— матовые, табачного цвета глыбы травертина. А на некоторых коренных зубах были явно заметны бороздки, что, как намеренно гнусавым голосом отметил сын великого дантиста, свидетельствовало о перенесенном сифилисе. Староста оспаривать диагноз не стал.
Тот же зуб, что был источником страданий старосты, одиноко торчал в самом конце челюсти за черной ямой, подобный грозному, ноздреватому, обросшему ракушками утесу. Это был зуб мудрости, эмаль и дентин которого изъел кариес. Слюнявый бледно-розовый с переходом в желтизну язык старосты упорно промерял глубину провала, оставшегося на месте зуба, вырванного оплошными стараниями «босоногого» дантиста, затем поднимался, любовно оглаживая одинокий утес, после чего раздавалось сокрушенное причмокиванье.
Хромированная игла для швейной машины, размером чуть большая, чем простая иголка, проникла в широко разинутый рот старосты и на миг замерла над зубом мудрости, но едва она осторожно его коснулась, как язык рефлекторно и молниеносно рванулся к вторгшемуся постороннему предмету, ощупал это холодное металлическое тело до самого острия, и тут же по нему пробежала легкая дрожь. Он попятился, словно спасаясь от щекотки, но мгновенно ринулся вновь в атаку и, возбужденный неведомым доселе ощущением, чуть ли не сладострастно принялся облизывать иголку.
Педаль машины опустилась под ногой портного, иголка, связанная ремнем со шкивом швейной машины, начала вращаться, и перепуганный язык тотчас отступил. Лю, державший иголку в пальцах, зафиксировал положение руки. Он подождал несколько секунд, и когда скорость вращения увеличилась, иголка атаковала кариес, что вызвало у пациента душераздирающий вопль. Чуть только Лю успел извлечь иголку изо рта, как староста буквально рухнул — вот так рушится камень со скалы во время обвала — с топчана, который мы перетащили к швейной машине, и разве что не растянулся на полу.
— Ты что, убить меня хочешь? — поднявшись, заорал он на портного. — Не понимаешь, что ли, что это все-таки рот!