ГЛАВА 1
Я слышу плач земли.
Плач ИспанииТоледо, 28 апреля 1487
Показавшееся над собором солнце залило площадь Сокодовер кроваво-красными лучами.
Фра Эрнандо де Талавера, исповедник Ее Величества Изабеллы, королевы Кастилии, провел рукой по седой бороде и слегка наклонился к сидящей рядом с ним молодой женщине.
— Полагаю, это не первое аутодафе, на котором вы присутствуете, донья Виверо?
— Ошибаетесь. Меня неоднократно приглашали на подобные церемонии, но я никогда не соглашалась. И если бы Ее Величество не настаивала так сильно на моем присутствии тут сегодня, я полагаю, что…
Звон колоколов собора и близлежащих церквей заглушил конец фразы.
На площадь входила процессия.
Первое, что бросалось в глаза, — крест. Огромный крест, завешенный черной вуалью — престол Господень и колесница Господня воинства, — который несли на себе доминиканцы из королевского монастыря. Его цвет был хорошо знаком: темно-зеленый. Откроют крест взорам только в момент торжественного отпущения грехов. В тени креста следовали солдаты в касках и с алебардами, монахи в клобуках и священники, поющие осанну.
Стройными рядами, двумя параллельными колоннами, в строгом порядке шли представители светской и церковной властей: коррехидор за городскими старшинами, настоятель за канониками, за ними — члены трибунала. Генеральный обвинитель нес хоругвь — прямоугольник из багровой тафты, украшенный вышивкой и серебряными кисточками, с изображением орудий Инквизиции. Знамя Веры.
Шествие открывали грешники. Примерно около сотни человек, облаченные в шафранные шерстяные балахоны, со свечами в руках и остроконечными колпаками на головах.
Толпа вокруг зашевелилась — каждый пытался протолкаться вперед, на почетные места, где, казалось, собрались все мало-мальски важные персоны Толедо.
Между трибуной и помостом возвышались окруженные решеткой подмостки. Именно там, в клетке, на виду у всех, разместят приговоренных, чтобы публике были видны все нюансы их последующего поведения: стыд, боль или раскаяние.
На один из пюпитров пажи поставили шкатулку, в которой содержались приговоры, а на второй водрузили два больших драгоценных подноса, на которых лежали епитрахиль и стихарь.
Раздался голос каноника, державшего в одной руке крест, в другой требник.
— Мы, коррехидор, мэры, альгвасилы, рыцари, старейшины и нотабли, жители благородного города Толедо, истинные и верные христиане, послушные Святой Матери Церкви, клянемся на четырех Евангелиях, лежащих перед нами, хранить и охранять Святую Христову Веру. И, насколько хватит наших сил, преследовать, искоренять и принуждать искоренять тех, кого подозревают в ереси или богохульстве. За сии деяния наши Господь и Четыре Евангелия защищают нас, и да спасет Господь наш, чье дело мы защищаем, плоть нашу в мире сем и душу нашу в мире ином. Ежели совершим мы противное, да взыщет он с нас строго и заставит заплатить дорогую цену, как скверных христиан, умышленно поминающих Его Святое Имя всуе!
Толпа, запрудившая улицы, единодушно воскликнула:
— Аминь!
Во время речи каноника Эрнандо де Талавера оставался невозмутим, едва ли не равнодушен, словно пребывал где-то в другом месте, в тысячах лье отсюда. Отсутствующее выражение было еще заметнее оттого, что являлось полной противоположностью сосредоточенного лица его соседки: она не сводила глаз с разворачивающейся сцены.
К инквизитору медленным торжественным шагом направился следующий персонаж. Подойдя, он опустился на колено и замер в ожидании. Плавным жестом фра Франсиско де Паррага осенил прелата крестным знамением.
— Кто этот коленопреклоненный человек? — тихонько поинтересовалась Мануэла Виверо.
— Святой отец, брат Томас Рибера из ордена доминиканцев, подготовитель дел для судебного разбирательства Верховного суда.
Священник поднялся и подошел к одному из пюпитров. Бросив быстрый взгляд на стоящих в клетке грешников, он вздохнул и провозгласил:
— Есть ли грешники, более противные Господу, более достойные наказания, нежели те, кто блюдет заповеди Моисея, — эти коварные марраны? Для них упование — безрассудство, терпение — упрямство. Это создания, чья жизнь постыдна и ненавистна всем праведным людям и Господу. Следовательно, это справедливо, что Святой трибунал вас сегодня карает, защищая дело Господне! Exurge Domine, judica causam tuam! Восстань, Господь, защити дело Твое!
Рибера перевел дух, затем поднял указующий перст на грешников и с силой повторил:
— Exurge Domine!
Мануэла подавила дрожь, хотя апрельское солнце высоко поднялось на ясном небосводе, и уже неделю в Толедо стояла необычно теплая погода.
Она с удивлением услышала свой голос, с некоторой наивностью спрашивающий:
— Их сожгут прямо здесь? Сразу же?
— Нет. Святая Церковь ни в коем случае не может приговаривать к смерти и, уж, безусловно, не может умерщвлять. Как только чтение приговоров завершится, приговоренных передадут в руки светских властей и выведут за стены города, туда, где уже сооружены костры. Вы сами сможете в этом убедиться чуть позже.
— Полагаю, на сожжении толпа тоже присутствует?
— Да.
— Большая?
Губы Талаверы искривила горькая улыбка.
— Донья Мануэла… У вас репутация женщины, много читающей, неужели вы до сих пор не поняли, что зрелище чужих страданий доставляет человеку ни с чем не сравнимое удовольствие? Мне даже доводилось видеть, как некоторые помогают собирать обуглившиеся кости и сопровождают палачей, будто хотят убедиться, что еретиков действительно отправляют в то место, которого они никогда и не должны были покидать.
Монах-доминиканец начал зачитывать список обвинений, насыщенный перечислением проступков, и приговоры. Вскоре его сменил следующий клирик. Затем еще один. И все они вещали одинаковым тоном и с одинаковыми интонациями. Исполненные патетики и значимости, они старались держать аудиторию в напряжении с помощью изощренного ораторского искусства.
Сколько же времени длилось это чтение? Шесть часов? Восемь? Когда оно завершилось, солнце уже скрылось за собором. К тяжелым ароматам воска и ладана, вони подгоревшего сала и прожаренной пищи, которой торговали бродячие торговцы, примешивались какие-то едкие запахи.
Мануэле казалось, что ее душой завладела огромная пустота и уничтожила всякую способность чувствовать. Эмоции первых мгновений давно исчезли. Напряженность тоже испарилась. Она чувствовала себя разбитой, совершенно обессилевшей. Но о толпе этого сказать было никак нельзя. На протяжении всей церемонии толпу сотрясали противоречивые эмоции: ненависть и жалость, страх и очарование. И вот теперь эта человеческая масса, терпеливо, с самой зари, стоявшая на улицах вокруг площади, буквально вибрировала.
Молодая женщина невольно глянула на платформу, где находились грешники, готовые двинуться на костер. Женщины, мужчины, калеки и жутковатого вида чучела в человеческий рост, изображавшие приговоренных заочно.
Почему один из этих людей привлек ее пристальное внимание? Она и сама не знала. Может быть, на нее произвело впечатление спокойствие, исходившее от этого человека. Глубокого старика. Или она попыталась прочитать по губам слова, которые он в этот момент произносил? Старик с ясными глазами держался настолько прямо, насколько позволял его преклонный возраст. Кто он? В чем его обвиняют? Есть ли у него семья? Еврей, наверное. Еретик? Откуда у него столь удивительное спокойствие? Внезапно взгляд грешника встретился с ее глазами. И то, что она увидела в его взоре, заставило ее внутренне содрогнуться. Она начала было подниматься, но что-то не поддающееся определению удержало ее на месте. Мануэла сидела, словно приклеенная к стулу, пока Талавера не произнес:
— Донья Мануэла, пора. Следуйте за мной.
Пребывая в каком-то странном состоянии, она проследовала за священником, прокладывающим путь к поджидавшей их за трибуной карете. Полчаса спустя Мануэла обнаружила, что находится, не очень понимая, каким образом попала сюда, за стенами города, на трибуне для благородных лиц, расположенной в нескольких туазах от костров.
Здесь никаких представителей суда Инквизиции не наблюдалось, только квалификаторы, в чьи обязанности входило помогать приговоренным и — основная обязанность — решать, даровать или нет облегчение в виде предварительного удушения.
Под розовеющим куполом неба возвышались возведенные еще вчера костры. Невозмутимо поджидали палачи. В просмоленных ящиках виднелись останки сожженных.
Пришлось некоторое время ждать, пока появятся приговоренные — их оказалось не больше двадцати. Толпа любопытствующих была почти такой же, как на площади, но явственно ощущалось, что она настроена куда более кровожадно. Полетел первый камень, затем второй. Посыпались проклятия. Было совершенно очевидно, что, не будь заслона из солдат, народный гнев вполне мог вылиться в побивание камнями.
Мануэла поискала глазами старика, замеченного ею ранее на платформе. Он был тут. С гордо понятой головой. Спокойствие не покинуло его. Ей показалось, что на его губах играет отстраненная улыбка.
И снова она ощутила себя во власти эмоций. И снова подавила внутренний голос, кричавший, что ей следует немедленно отсюда уйти.
Мануэла прикрыла глаза, словно хотела повесить занавес между собой и разворачивающимся перед ней ужасом. А когда вновь их открыла, двое приговоренных были уже охвачены огнем. Первый умирал молча. Второй вопил, умолял и вырывался, причем с такой силой, что державшие его уже обуглившиеся веревки порвались. Он кинулся вниз с костра, как живой факел. К нему немедленно подскочили палачи, ухитрились связать ему ноги и снова швырнули в огонь. Несчастный пробыл там буквально мгновение и снова выскочил. На сей раз один из солдат просто оглушил его древком алебарды, и беднягу уже окончательно швырнули в пламя.
Вечерний воздух наполнил едкий запах. Вонь жирового выпота, смешанная с запахом пота и горящей плоти.
Следующим вместо людей в огонь полетело чучело и поместили гроб, на боку которого виднелось написанное большими буквами имя: Ана Карильо. Судя по всему, женщина накануне скончалась в тюрьме.
Не успели чучело и гроб загореться, как вперед выпихнули женщину лет шестидесяти, привязанную за шею к брусу. В отличие от предшественников ее не сразу швырнули в огонь. По своей высочайшей милости, а также потому, что она покаялась в грехах, квалификатор даровал ей смерть от удушения. Один из палачей наклонился к ней, и его пальцы сомкнулись у женщины на шее. Глаза ее вылезли из орбит, она попыталась что-то сказать, но слова застряли в горле. Все тело задергалось в спазмах, и мочевой пузырь опорожнился под хохот толпы. Женщину с отвращением подняли с земли и водрузили на костер. Ее голова со страшной силой ударилась о сгнивший ящик с костями, который палачи почти в это же мгновение тоже кинули в огонь.
Мануэла услышала позади себя шепот:
— Говорят, это останки семнадцатилетней марранки, которые вчера выкопал тюремщик тайной тюрьмы.
— Вчера? Почему так рано? — хихикнул кто-то. — Боялись, что Моисей ее воскресит?
— Нет, дорогая, это на тот случай, если бы кости пришлось сушить или проветривать, чтобы убрать вонь.
— Вонь? Да эти люди воняют даже живыми.
Мануэла почувствовала, как к горлу подкатывает дурнота. На память пришли слова Талаверы: «Неужели вы до сих пор не поняли, что зрелище чужих страданий доставляет человеку ни с чем не сравнимое удовольствие?» Она закусила губу, чтобы не закричать.
В разворачивающейся перед ней сцене появилась комическая нотка. Одного из приговоренных, инвалида, посадили на стул, и пока его несли к костру, он воспользовался этим, чтобы крыть, на чем свет стоит толпу, палачей, присутствующих аристократов, щедро одаряя всех проклятиями.
Последовала небольшая заминка, нарушаемая лишь треском огня и репликами зрителей. Затем один из квалификаторов провозгласил имя следующей жертвы:
— Абен Баруэль! Абен Баруэль, уроженец Бургоса, торговец тканями, проживающий в Толедо.
Мануэла подскочила. Настал черед старика.
Гордо подняв голову, он не стал дожидаться, пока палачи поволокут его к костру, а пошел сам твердым и уверенным шагом.
Брошенный кем-то камень ударил его в висок. Старик и бровью не повел.
Перед тем как взойти на костер, он обернулся. Его взгляд снова нашел, словно и не терял, глаза Мануэлы. Его взор с поразительной остротой вонзился в глаза молодой женщины. Он так бы и стоял неподвижно, не вынуди его толчок палача двинуться дальше.
Молодая женщина рывком поднялась, охваченная внезапным резким приступом удушья.
— Прошу прощения, фра Талавера. Я удаляюсь. Священник даже не успел поинтересоваться причиной столь внезапного ухода, когда она уже неслась с трибуны вниз по лестнице…
В приоткрытое с наступлением сумерек окно королевского обеденного зала доносились псалмы и песнопения, восхвалявшие Господа.
Виночерпий взял кубок вина, открыл его и предоставил медику, присутствующему при трапезе. Тот долго нюхал напиток. Потом торжественно попробовал губами, немного выждал и одобрительно кивнул. Тогда виночерпий направился к королеве, опустился на колено и протянул ей нектар. Изабелла, королева Кастилии, супруга Фердинанда Арагонского, резким движением головы отвергла подношение.
— Обслужите донью Виверо, — велела она, указывая на сидящую справа от нее молодую женщину. — Одно из неудобств Реконкисты, — несколько усталым тоном заметила королева. — Двор постоянно переезжает. Он все время в движении, и привычки королевы — в частности, ее равнодушие к вину — все время приходится объяснять заново. На самом деле такого рода вещи не так бы меня удручали, не отражай они куда более глубокую проблему. Чиновники, государственный аппарат… Все настолько медлительное и неповоротливое…
Мануэла Виверо улыбнулась:
— Знаете, что говорят? «Жаль, что Смерть не вербует своих посланцев из министров Их Величеств, тогда мы бы жили как минимум тысячу лет!»
Изабелла изобразила удивление:
— Я этого еще не слышала. Но сказано точно, вынуждена признать. — Она подалась вперед, лицо вдруг стало замкнутым. — Почему?
— Прошу прощения, Ваше Величество?
— Почему ты сбежала еще до окончания церемонии? Фра Талавера поведал мне о своем недоумении по поводу твоего поведения. Почему?
Мануэла Виверо сложила руки, раздираемая между желанием ответить честно или выдать более смягченный вариант. Скорее подчиняясь желанию не обидеть подругу, чем королеву, она в конечном итоге предпочла второе.
— Я просто выдохлась за семь часов аутодафе. Но главным образом потому, что я всегда с трудом выносила физические страдания, особенно чужие. Вид всех этих людей, охваченных пламенем… жестокость…
— Нет! — резанул голос королевы, холодный и властный. — Нет! Смотри дальше, чем твое душевное состояние. Ты — испанка и дитя Церкви. Суд Инквизиции — самый действенный способ пробудить и возрастить национальные чувства и религиозные убеждения. В отличие от тех, кто нас критикует, надо рассматривать это не как акт возмездия или репрессии, а как возможность спасти заблудшие души. Речь идет о судьбе Испании. Наша страна может выжить, лишь объединенная единой верой. Единственной истинной верой в Господа нашего Иисуса Христа. Я протянула руку ересиархам, но они не стали меня слушать. Я долго терпела — два года, — прежде чем учредить первый трибунал Инквизиции, хотя и получила дозволение Святого Отца. Поэтому, когда говорят о жестокости… — Издав раздраженный возглас, она продолжила: — Говорю тебе с полной откровенностью: твое бегство причинило мне боль, особенно если учесть, что нынче утром ты некоторым образом представляла королеву.
Изабелла замолчала. Этой паузой воспользовался паж, чтобы приблизиться к столу и почтительно убрать крошки, упавшие на платье государыни.
Королева терпеливо подождала, пока он справится со своей работой, затем, быстро и неожиданно повернувшись, ласково потрепала Мануэлу по руке.
— Забудем обо всем этом. Я рада, что ты пришла. Я без тебя скучала.
— Я тоже без вас скучала, Ваше Величество. Каждый день, в течение трех недель, объявляли о вашем прибытии в Толедо. В какой-то момент я уже начала думать, что вы никогда не приедете.
— Я бы непременно приехала, хотя бы ради того, чтобы повидаться с тобой. — И торопливо спросила: — Скажи, Мануэла, когда мы с тобой виделись в последний раз? Шестнадцать лет назад? Или семнадцать?
— Восемнадцать, если быть точным. Это было тогда, когда ваши письма ко мне начинались словами: «Изабелла, милостью Божьей принцесса Астурии и законная наследница королевств Кастилии и Леона». И вы подписывались: «Я, принцесса», добавляя ниже «твоя подруга». Помните?
— Особенно хорошо я помню обстоятельства, при которых мы обрели друг друга.
— Я тоже помню. Это было в доме моих родителей, в Вальядолиде. Вам только что исполнилось восемнадцать, а мне пошел семнадцатый год.
В глазах королевы промелькнула мрачная тень.
— Тяжелые были времена…
— Действительно. Вы тогда пытались избавиться от гнета вашего брата Энрике и его приспешников, решительно желая отделаться от претендентов на вашу руку, которых вам хотели, во что бы то ни стало навязать.
— Тогда как я остановила свой выбор на одном человеке, одном-единственном: принце Фердинанде Арагонском.
Мануэла поднесла кубок к губам и отпила небольшой глоток вина.
— Ваше Величество, могу я вам кое в чем сознаться? Вопрос, который всегда жег мне губы, но который я никогда не осмеливалась задать. Почему именно этот выбор? Его Величество Фердинанд — ваш кузен, вы не были в него влюблены и никогда его не видели.
Лицо королевы помрачнело.
— В детстве мне довелось стать свидетельницей многих драм. Благодаря моему братцу я лицезрела поругание королевской власти, видела властелина, не способного заставить себя уважать, государство, разодранное на части и ослабленное. И поклялась, что в тот день, когда стану королевой, никто не будет мне указывать. Именно поэтому вопреки всему я решила выйти замуж за принца Арагонского. Я выбрала его, потому что знала — уже в семнадцать лет, — что благодаря этому браку я превращу Кастилию в могучее государство, каковым она теперь и является. Я знала, что этот союз положит начало политическому объединению всего Полуострова, что из нас с ним получится непобедимая пара, способная однажды окончательно освободить Испанию от арабского присутствия, завершив таким образом Реконкисту, начатую нашими отцами. Помолчав, она сказала:
— И в этом я тоже не ошиблась. Сегодня наша земля практически свободна. Осталось только одно арабское королевство: Гранада. Но придет и его черед…
Голос королевы задрожал, наполненный искренними чувствами, и видно было, что они идут из глубины души. Более мягким тоном она продолжила:
— Когда я вспоминаю тот период, то говорю себе, что, должно быть, надо мной была простерта хранящая божественная длань. Но также и хранящая длань человека, которого я никогда не забуду: Хуана Виверо. Твоего отца. Я очень его любила. В отличие от многих он относился к тем людям, у которых благородство крови тесно связано с благородством души.
Мануэла, глубоко тронутая, опустила взгляд.
— Вы правы. По сей день, хотя минуло уже три года, мне кажется, что я слышу его шаги, вижу его, мне чудится, что дверь моей комнаты вот-вот откроется, и он покажется на пороге. — Взяв себя в руки, она изобразила веселую улыбку: — Вернемся к более счастливым событиям! Мы подбирались к моменту вашей встречи с Его Величеством…
— И не без причины, потому что произошла она в доме твоих родителей. Я покинула Оканью под эскортом солдат архиепископа Карильо и нашла у вас убежище. Пять месяцев спустя ко мне приехал Фердинанд. Ты помнишь ту ночь?
— Как я могла ее забыть? Вы вытащили меня из постели, так вам не терпелось продемонстрировать мне вашего будущего супруга. И возможно, вам было так…
Она поколебалась. Но Изабелла закончила за нее:
— Страшно? Да. Но это совсем не тот страх, из-за которого возникает желание убежать. Нет. Я бы сказала, что тогда испытывала нечто вроде лихорадки. Состояние напряженности — примерно такое, какое испытывает узник накануне освобождения после многолетнего заключения или которое испытываешь, стоя на корабле, когда отдают швартовы. Я отправлялась к новой жизни. Я давала обеты.
— Никогда еще это выражение не казалось мне столь кстати, — заметила Мануэла. И добавила более рассеянно: — Мы расстались подростками, а вновь встретились уже взрослыми женщинами.
— И по-прежнему столь же близки. Есть дружба наподобие той, в которой мне клялась дорогая Беатриса Бобадилья, которая не выдерживает испытания на прочность. Ты же всегда была рядом. Даже когда отсутствовала.
В обеденном зале воцарилось молчание. Пажи ждали, стоя в тени драпировок. Дежурный мажордом, прямой как палка, смотрел прямо перед собой, а духовник, казалось, дремал, сложив руки на животе.
Снаружи на смену «Veni creator spiritus» [1] пришел «Те Deum laudamus» [2]. Пение разносилось в ночи с яростью грозы. Внезапно в полумраке, озаряемом лишь бледным светом канделябров, только что зажженных слугами, обе женщины предстали как образец поразительного контраста.
Королева Кастилии была среднего роста, в белом облачении и светловолосая. В теле, белокожая, с зелено-синими глазами, нос немного приплюснут. Спокойная, невозмутимая. Царственные черты отражали ее основное качество: упрямство.
Мануэла Виверо являла собой полную противоположность. Высокая, смуглая, с иссиня-черными волосами, зачесанными назад и заплетенными в косу, перевитую шелковыми лентами. На золотистой коже правой скулы отчетливо выделялась черная родинка. Трогательно ясное лицо женщины-ребенка контрастировало с глазами, сверкавшими дикой ликующей отвагой. Она держалась очень прямо, почти выгнувшись, не скрывая ни толики своего роста, что придавало ей величия.
Очень разных внешне, этих женщин объединяло и сближало общее детство. Благодаря уважению, с которым относились друг к другу их семьи, они практически выросли вместе. Обе родились в одном местечке Старой Кастилии, в Мадригал-де-лас-Атлас-Торрес, уже прославившимся тем, что там состоялась свадьба родителей Изабеллы. Обе родились в один день, 22 апреля, но с разницей в два года. Едва Изабелле исполнилось одиннадцать, как ее призвали ко двору Кастилии. Но вскоре, после смерти ее брата, инфанта Альфонса, она снова вернулась в Мадригал, к Мануэле и былым воспоминаниям. Позже жизнь вновь развела их.
— Это верно, — заметила Изабелла, — время так быстро летит. Мне кажется, что я вышла за Фердинанда буквально вчера. А ты? Ты ведь так и не вышла замуж?
Мануэла рассмеялась. Ее смех прозвенел колокольчиком.
— Не нашлось мужчины, подходящего мне по росту!
— Да ладно, я серьезно! Почему? Не кажется ли тебе, что в тридцать три года уже давно пора создать семью? Уж в претендентах-то наверняка не было недостатка. Стоит мне лишь упомянуть о тебе, как глаза этих идальго загораются восхищением. Так почему же?
Прежде чем ответить, молодая женщина некоторое время молчала.
— Наверное, потому что я опасаюсь выдумок. Нет ничего более ужасного, чем быть пленницей представления о тебе мужчины… или женщины.
— Боюсь, я не совсем поняла. Я знаю, что ты считаешься самой образованной женщиной Полуострова, но не могла бы ты объяснить яснее?
— Любовь не есть ли порождение души? Не является ли она отражением нас самих в глазах другого? Разве она не идеализация, сублимация, лесть? По правде говоря, если бы можно было любить, не придумывая человека, а таким, каков он есть, возможно, я не так бы боялась любви.
— Ну, насчет любви еще годится. А как насчет разумных соображений?
Мануэла коснулась родинки на щеке. Приподняв бровь, она удивленно переспросила:
— Разумных соображений?
— Ну конечно! Безопасность, комфорт, дети, семья! Есть сто один повод выйти замуж в тридцать три года, которые не имеют ничего общего с… выдумками.
— Конечно… Но, слава Богу и моему отцу, у меня достаточно средств, чтобы не беспокоиться насчет повседневной ерунды, и мне кажется очень грустным, когда женщина жертвует своей судьбой ради блестящих побрякушек, четырех стен и нескольких малышей, какими бы прелестными они ни были, но которых вынашивать, рожать и воспитывать придется лишь ей одной под снисходительным взглядом мужа. На самом деле единственный мотив, помимо любви, который мог бы склонить меня к замужеству, это государственные соображения, как вас. Но поскольку у меня нет никаких политических амбиций…
— Ты предпочитаешь посвятить себя чтению, чтению и все время чтению! Интеллектуальная слава? Это твоя единственная забота?
— Если предположить, что это так, то у меня вряд ли больше заслуг, чем у некоторых арабских женщин, которые сверкают в мужском мире, гораздо более сложном. Известно ли вам, что самая привлекательная личность андалусийской литературы — это некая Хафса эль-Рукуния, дочь одного нобиля в Гранаде, элегии которой до сих пор цитируют поэты? Я могла бы также рассказать вам об Ом эль-Хассан, дочери врача из Лохи, внесшей вклад как в медицину, так и в литературу. Или еще та жена кади, настолько хорошо разбиравшаяся в юриспруденции, что оказывала неоценимую помощь своему мужу, пусть и вызывая некоторую иронию у его мужского окружения. Так что видите, — улыбнулась Мануэла, — мне еще нужно столько узнать о реальности, прежде чем бросать вызов воображаемому.
Королева подняла палец с деланным недовольством.
— И все же я бы предпочла, чтобы, отстаивая свое дело, ты ссылалась на наших сестер-испанок.
Мануэла приняла вид застигнутого за шалостью ребенка.
— Вы правы, Ваше Величество.
— Успокойся. Я на тебя не в обиде. Мне известно, что в этой области еще многое предстоит сделать и что у большинства женщин страны нет иных способов приобщиться к культуре, кроме как на церковных проповедях.
Она машинально погладила щеку и сделала знак священнику. Тот немедленно подошел, возблагодарил Господа за только что завершившуюся трапезу и, пятясь, вернулся на место.
Королева, сложив руки, некоторое время благочестиво сидела, затем поднялась.
— Пошли. Пройдемся немного.
Женщины бок о бок прошли по громадному коридору, выходящему на мраморную лестницу. Они спустились по ступенькам и пересекли вестибюль, отделанный штукатуркой под мрамор и лепниной ярко-синего цвета. Расположенная справа дверь вела в сад. Изабелла распахнула ее и вышла наружу. Мануэла следовала за подругой. Оказавшись на свежем воздухе, королева вдохнула полной грудью.
— Чувствуешь запах жасмина? Мавры говорят, что если им сильно надышаться, то он пьянит.
— Разве не к этому ведут все излишества, Ваше Величество?
Изабелла решительно кивнула и двинулась по посыпанной песком аллее, проложенной среди алоэ и лимонных деревьев.
— Значит, — заметила Мануэла, — фра Талавера поспешил сообщить вам о моем «бегстве».
— Знай, что он сделал это вовсе не из желания навредить или позлословить. Будь ты лучше с ним знакома, то знала бы, что он выше подобной мелочности. Нет. Если уж он и решил поведать об этом, то лишь потому, что неожиданность твоего ухода вызвала у него тревогу по поводу состояния твоего здоровья. Он и вправду посчитал, что с тобой случился какой-то приступ недомогания. — Чуть повернувшись, Изабелла понимающе улыбнулась: — Что и было на самом деле, не так ли?
Мануэла лишь подняла брови, не зная, что сказать. Королева же продолжила:
— Итак, я говорила, что фра Талавера — воистину выдающийся человек. И к тому же он — министр финансов. Самое меньшее, что можно о нем сказать, — это человек удивительной объективности, когда речь идет о службе тому делу, в которое он верит. Можешь ли ты себе представить, что буквально несколько лет назад чувство долга завело его так далеко, что он конфисковал священные сосуды из церквей, дабы оплатить кампанию против Португалии? По правде говоря, Талавера — человек очень цельный и стремящийся к абсолюту. И он умудряется его достичь.
— Действительно, удивительный человек. Столько людей мечтают об идеале, но куда более редки те, кому удается его достичь. Вот я сама, например, — сколько же раз я представляла себе, что совершу нечто великое, великое и благородное, что взлечу и вознесусь ввысь. И вот я все еще по-прежнему путешествую лишь по книгам и живу на земле.
— Мне думается, ты вдруг стала слишком сурова к себе. Разве не ты буквально только что воспевала чтение и духовные радости?
Ирония тона заставила Мануэлу вздохнуть.
— Вы правы. Что поделаешь? Может, я вся состою из сплошных противоречий?
— Успокойся. Возраст и жизненный опыт однажды принесут тебе решение. Что же касается Талаверы… Если бы мне пришлось назвать его самый крупный недостаток, то я бы упомянула некоторую нехватку реализма. — Изабелла на мгновение прикрыла глаза, словно чтобы лучше припомнить. — Тому уже минуло одиннадцать лет. Если точно, то это произошло второго февраля, в Толедо. Я ехала с эскортом из Алькасара в собор. На мне тогда было платье из белой парчи, украшенное вышитыми золотой канителью замками и львами, рубиновые драгоценности, корона, мантия из горностая, которую несли за мной двое пажей. Много лет спустя, вспоминая этот день, Талавера упрекнул меня за эти «излишества и пустое бахвальство». Как бы ни был умен этот человек, он ошибся. Это богатое окружение, торжественность церемоний, блеск, который я стараюсь придать двору, внимание, которое уделяю своим нарядам, — все это для того, чтобы отделить королевскую власть от всех прочих. Они — проявление моей воли и воли моего супруга, проявление нашей воли во всех областях государственной власти. Кстати, мое решение упразднить некоторые привилегии, дарованные знати, и отстранить грандов и дворян от высших административных функций, косвенно связано с той целью, что я преследую.
По мере того как королева говорила, на лице Мануэлы постепенно появлялось некоторое смущение.