Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Живые и мертвые (№2) - Солдатами не рождаются

ModernLib.Net / Классическая проза / Симонов Константин Михайлович / Солдатами не рождаются - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Симонов Константин Михайлович
Жанр: Классическая проза
Серия: Живые и мертвые

 

 


— Не буду, — сказал Серпилин. — Если напишу, аттестат от вас не примет.

Он понял, что слова Барабанова об аттестате не просто минутный порыв, а зарок на всю войну, зарок, от которого, даже если потом будет жалеть, не откажется…

Вылезая из машины, Серпилин снова близко увидел лицо военврача Сони, как он сейчас мысленно назвал ее. Она уже заправила поседевшую прядь волос под ушанку, и лицо ее казалось теперь моложе.

«А счастья все равно у тебя не будет», — с сочувствием к ней подумал Серпилин и, уже собираясь повернуться и ехать, вспомнил, что в барабановском полку ночью будет бой и надо предвидеть потери.

— Доставите майора в госпиталь, — сказал он военврачу, — и немедля возвращайтесь в полк. Предстоят боевые действия.

Приехав в штаб дивизии, Серпилин прошел прямо к Пикину. Пикин был не один: у него сидел командир артиллерийского полка.

— Ну как, товарищ генерал? — тревожно спросил Пикин. Он знал, что Серпилин уезжал в армию, но не знал зачем, думал, что из-за Барабанова.

— Ничего, все нормально, — сказал Серпилин, еще в дороге решивший никому, даже Пикину, до окончания боя не говорить о том, что его вызывают в Москву.

— Бережной полчаса назад вернулся и поехал прямо в полк, просил передать, что будет там, — сказал Пикин.

Серпилин кивнул.

— Увидимся. Сам поеду туда. Докладывайте ваши предложения.

Пикин стал докладывать, мягко опуская остро отточенный карандаш на образцово вычерченную схемку и время от времени поглядывая на артиллериста, подчеркивая этим, что они работали над предложениями вместе.

Положив в основу еще утром оговоренный с Серпилиным общий замысел боя, он теперь подпирал его всей необходимой бухгалтерией войны.

— Превосходно, Геннадий Николаевич, благодарю. Век бы служить с таким начальником штаба.

Похвала была приятна Пикину, но что-то в голосе Серпилина насторожило его, и он долгим, внимательным взглядом посмотрел на командира дивизии, ничего, однако, не спросив.

«Да, хорошо понимаем друг друга, — подумал Серпилин, — даже когда молчим, понимаем. Как-то будет у меня с Батюком, если, конечно, будет. Крест предстоит тяжелый, но насколько тяжелый? Вот в чем вопрос».

По дороге в полк, куда Серпилин захватил с собой артиллериста, зашел разговор о расходе снарядов. Артиллерист жался: в предчувствии предстоящего наступления не хотел расходовать на частную задачу ничего сверх строго необходимого. Вдруг потом не пополнят до нормы!

— Не жмотничайте! — сердито сказал Серпилин. — Ночью на снарядах пожмотничали, а людей потеряли.

— Я не жмотничал, — возразил артиллерист. — У нас огня не запрашивали.

— То-то и оно, что не запрашивали. У вас огня не запрашивали, а людей в огонь бросили и сожгли. Маскируемся, говорим про пехоту по телефонам: спички, палочки! Немцы, если не полные дураки, давно это кодирование не хуже нас с вами знают. А если вдуматься, то даже и для кода слова какие-то, черт их знает, скверные: «Спички, палочки…» Сами себя к равнодушию приучаем!

Он помолчал и строго сказал артиллеристу, что обеспечить предстоящий бой сверхметким огнем — дело его совести. Батальон и так уже понес потери. А у солдата, когда он в атаку поднялся, щита нет. Полушубок, да гимнастерка, да нательное белье, а под нательным бельем — тело, а в него пуля летит.

— Ваша поддержка огнем — вот и весь его щит. Другого щита у него нет.

— Товарищ генерал, по-моему… — обиженно начал артиллерист.

— По-вашему, по-вашему… По-вашему, вы хороший командир полка, и по-моему тоже — хороший. Потому и делюсь с вами мыслями, считаю, что поймете меня.

— Все будет сделано, товарищ генерал, — сказал артиллерист. — Только, откровенно говоря, боюсь, но пополнят комплект перед большим наступлением.

— Как ни трудно, а пополнят, — уверенно сказал Серпилин.

Он и в самом деле был уверен в этом. Со Сталинградом пора кончать. Хотя другие фронты продолжают успешно наступать, но их силы тоже не безграничны; чем дальше они уходят на запад, тем острее потребность высвободить в помощь им те семь армий, что заняты здесь, в тылу вокруг Сталинграда.

Серпилин подумал о завершении Сталинградской операции как о реальном и теперь уже недалеком будущем. Для него, Серпилина, это будет третьим кругом его жизни на войне: первый — от Могилева и до выхода из окружения под Ельней, второй — под Москвой, от назначения на дивизию и до снятия, третий завершится здесь, в Сталинграде. А потом — пополнения, эшелоны, переброска на другие фронты — начнется новый круг, четвертый.

«И этот четвертый круг…» Он снова подумал о жене.

Да, конечно, она просила, чтобы ему ничего не сообщали. А ему все-таки сообщили. Она как-то однажды сказала ему, что если ей судьба умереть, то лучше, чтобы это случилось, когда его не будет рядом. И он знал, что она сказала тогда правду. Желание избавить его от тяжести своих последних минут у нее сильнее желания видеть его, потому что она любит его больше себя, и это не слова, которые часто говорят друг другу люди, а так на самом деле.

Когда Серпилин вместе с артиллеристом добрался в полк и вошел в бывшую барабановскую землянку, где теперь хозяйничал Туманян, тот поднялся из-за стола и, прикрыв рукой трубку, попросил у Серпилина разрешения договорить по телефону.

— С зам по тылу говорю, товарищ генерал, насчет маскхалатов.

Серпилин кивнул. Разговор был нужный. Он сам приказал собрать и подбросить в полк маскхалаты, чтобы хватило на всех, кто пойдет сегодня ночью в атаку.

Договорив по телефону, Туманян доложил обстановку: о сделанных приготовлениях и о том, что в полку находится Бережной.

— Прибыл час назад и сразу пошел в батальон Тараховского. Хотел я задержать его до темноты, по дороге одиночные мины кладут. Сегодня одного связиста ранило, но… — Туманян, не договорив, пожал плечами.

Жест был понятен без слов. Бережной, как всегда, не послушался.

— Вот и я схожу туда, погляжу на людей, — сказал Серпилин.

Он еще по дороге в полк решил заранее побывать в обоих батальонах, которым предстояло ночью наступать, охватывая с двух сторон высоту.

— Я уже докладывал вам, товарищ генерал, туда замполит пошел, — сказал Туманян, не одобряя решения Серпилина.

— Тем лучше, — сказал Серпилин, — а то мы с ним сегодня еще не виделись.

— Разрешите вас сопровождать? — недовольно спросил Туманян.

Он только что сам вернулся оттуда, куда собирался идти Серпилин, и у него не было ни малейшего желания идти туда снова. Но не предложить этого не мог.

— Не надо, — сказал Серпилин. — Оставайтесь здесь с артиллеристом, сверьте его и ваши данные. А я в батальонах долго не пробуду, через два часа вернусь.

Сопровождали Серпилина в батальон двое: молодой, недавно прибывший в дивизию лейтенант, помощник начальника штаба полка по разведке, и Птицын, ординарец Серпилина.

В воздухе начинало чуть-чуть сереть, и Серпилин, когда они прошли полпути, метров шестьсот, подумал, что возвращаться из батальона он будет уже в темноте. Ждать ее, чтобы идти в батальон, ему так же, как и Бережному, не позволяло время, но мысль, что на обратном пути они будут проходить это открытое место уже в темноте, была ему приятна.

Одиночная мина хлопнула впереди, подняв столб дыма и снега. И шедший сзади Серпилина ординарец Птицын зашагал так близко, что Серпилин почувствовал на затылке его дыхание.

Птицын попал к нему в ординарцы случайно. В августовских боях под большой бомбежкой Птицын вместе с несколькими другими ушедшими с передовой солдатами был задержан в расположении командного пункта дивизии. Настаивали на том, чтобы всех их отдать под трибунал, но Серпилин, узнав о них уже к вечеру, когда общая обстановка улучшилась, захотел сам посмотреть на беглецов — не имел привычки рубить сплеча.

Птицын обратил на себя его внимание понурым видом и густой, седой, давно не бритой щетиной. Из-за этой щетины он казался почти стариком.

Серпилин спросил, какого он года. Оказалось, что 1895-го — ровесник.

Серпилин распорядился всех остальных на первый случай отправить обратно на передовую, а Птицына взял к себе в ординарцы, вместо убитого накануне при бомбежке.

— Лично проверю, что вы за человек, — сказал он Птицыну, — а еще раз драпанете, лично и застрелю.

Так Птицын и остался у Серпилина в ординарцах. Драпать он больше не пробовал, а своей неговорливостью и абсолютной честностью — качеством в ординарце немаловажным — пришелся Серпилину по душе.

Серпилин считал, что этому немолодому и многосемейному солдату, по гражданской специальности счетоводу, сам бог велел быть ординарцем. Все же семья — семь душ, а быть убитым в ординарцах меньше шансов, чем в роте.

Что касается храбрости, то Птицын был не храбрее и не трусливее других, человек как человек. Боязнь смерти внешне выражалась у него только в одном: под огнем Птицын старался держаться впритирку к Серпилину, в душе считая, что генерала не убьет.

Вот и сейчас он начал наступать на пятки Серпилину и рассмешил его этим.

Лейтенант шел на несколько шагов впереди. Вдали хлопнула еще одна мина, и Серпилин заметил, как у лейтенанта дернулось плечо.

«Да, вот так: когда-нибудь рванет такая случайная мина на двести метров ближе и накроет рабов божьих, всех заодно, не разбирая званий», — помимо воли подумал Серпилин. Не хотел думать, а подумал.

Там, впереди, в Москве, завтра предстояло только горе. А все же мысль, что можно не дожить и до этого, показалась тяжелой.

В трехстах метрах, там, куда они шли, совсем рядом с командным пунктом батальона, хлопнула третья мина.

«Не в твоем Бугре сейчас суть дела», — вспомнил Серпилин слова Батюка и, вздохнув, прибавив шаг, подумал, что все-таки сегодня суть дела именно в этом Бугре и он перестал бы быть самим собой, если бы поступил иначе, чем он поступил.

5

В передней штурманской кабине легкого бомбардировщика, переоборудованного под самолет фельдсвязи, носовые пулеметы были сняты, но оставшиеся после них прорези были заделаны ненадежно, и встречный воздух врывался сквозь швы.

Серпилина, подоспевшего в последнюю минуту, когда уже запустили моторы, впихнули в кабину снизу, защелкнули под ногами крышку люка, и он втиснулся третьим между двумя фельдъегерями, везшими в Москву секретную почту. Фельдъегеря тоже мерзли, несмотря на свои тулупы и валенки. Нельзя было ни повернуться, ни подвинуться, и от этой неподвижности было еще холоднее. Хорошо, что он все же успел. Еще минута — и пришлось бы ждать до завтра.

Самолет шел низко. За дрожавшим плексигласом фонаря были видны подробности заметенной необъятными снегами земли. Вросшие в снег избы с прямо стоявшими морозными дымами, серые по белому санные дороги, черные пятна прорубей с цепочками следов, товарные составы с обледенелыми крышами, водокачка с козлиной ледяной бородой… На земле было тоже холодно.

Серпилин несколько раз чувствовал, что, несмотря на холод, вот-вот заснет. Но каждый раз не позволял себе этого, боясь поморозиться.

Серпилина беспокоило: вдруг летчик не успеет по времени засветло в Москву и заночует по дороге. Только когда справа под крылом прошла Рязань, он успокоился: между Рязанью и Москвой садиться было некуда.

Ночная операция сошла благополучно. Бугор окружили и взяли, захватив на нем сорок пленных. Цену пришлось заплатить довольно дорогую: были убитые, и раненые, и обмороженные. Того недавно прибывшего лейтенанта из штаба полка, что провожал Серпилина в батальон, убило миной в самом конце боя, когда он, бедняга, наверное, уже думал, что все обошлось. Самому Серпилину осколком той же мины рассекло у плеча рукав полушубка. Отдать зашить полушубок не было времени, а сменить на другой не захотел: привык к этому, так и летел в нем. В дырку лез холод.

Если бы не встревожившая немцев вылазка Барабанова, потери могли быть и меньше. Но в общем-то, учитывая результат, они были из тех, что зовутся оправданными, и Серпилин не переживал их; только вдруг вспомнил об убитом прямо на глазах молоденьком лейтенанте: собирался начать жизнь с этого боя, а вместо того кончил на нем.

Самолет шел почти на бреющем, и от этого возникало ощущение большой скорости, хотя скорость для такого типа машин была недостаточная. Когда создали, назвали СБ — скоростной бомбардировщик. Меркой были тогда собственные, теперь уже устарелые истребители — СБ мог уходить от них. А на поверку выяснилось, что «мессершмитты» запросто догоняют и жгут его. Те немногие, что уцелели, доживают свой век, как этот, — в фельдсвязи. Начали войну, по сути дела, без серьезного современного бомбардировщика. И сколько из-за этого голов сложено и в воздухе и на земле — один бог ведает!

Во фронтовой газете, лежавшей в кармане полушубка, он посмотрел только первую страницу. Разгибать и переворачивать не хватило терпения: не слушались замерзшие пальцы. На первой странице было напечатано вчерашнее сообщение Информбюро: на юге мы заняли столицу Калмыкии Элисту, Тормосин и станицу Нижне-Курмоярскую — все важные пункты и уже далеко, почти на полпути от Сталинграда к Ростову.

После двух дней молчания снова упоминалось о наступательных боях на Северном Кавказе. Значит, наступление продолжалось и там. На Центральном фронте взяты Великие Луки. Трудно представить себе, какого размаха там наступление, но ясно одно: немцам не дают снять оттуда, с севера, резервы.

От сознания, что вот уже полтора месяца, как мы гоним немцев, было если не легче, то как-то проще думать о собственном горе. Меньше от этого оно не становилось, нет! Но было ощущение, что есть нечто выше и больше всего остального и больше твоей собственной смерти, если б сегодня ночью ты и тот лейтенант поменялись местами, и больше той смерти, навстречу которой ты ехал…

«Навстречу или вдогонку?» — подумал он, не в силах теперь, подлетая к Москве, избавиться от мысли, что эти сутки, на которые он задержался, быть может, уже все переменили в его жизни, что хотя он летит, еще думая что-то сказать и что-то услышать, но на самом деле все кончилось и он уже много часов живет на свете один, совсем один…

Самолет пошел на посадку, впереди, в темноте, мелькнуло два слабых посадочных огня. Самолет тряхнуло и снова рвануло вверх.

— Промазал! — возбужденно крикнул фельдъегерь. — Ночевать, сволочь, в Москве хочет, а ты, как пешка, пропадай!.. — Он испуганно выругался.

— Ничего… как в прошлый раз, сядет, — отозвался второй фельдъегерь.

Летчик заложил крутой вираж и снова резко пошел на посадку. Фельдъегерь, сидевший справа, молчал, вцепившись рукой в колено Серпилина. А сидевший слева еще раз повторил: «Ничего, сядет», — напряженным голосом человека, сознающего опасность, но изо всех сил старающегося не поддаться страху.

«Сейчас разобьемся», — вздрогнув от этого голоса, подумал Серпилин.

Самолет ударился о землю, подпрыгнул, вновь ударился и покатился, продолжая содрогаться и прыгать.

— Извините, товарищ генерал, — сказал фельдъегерь, снимая руку с колена Серпилина.

Когда уже вылезли из самолета и пошли по летному полю к дежурке, шагавший рядом с Серпилиным невидимый в темноте летчик сказал:

— Плохо содержат летное поле… Сколько раз им говорили!

— Раз время вышло, надо было в Рязани заночевать, — сказал тот фельдъегерь, который при посадке успокаивал себя: «Ничего, сядет». — А ты всегда как чумной.

— Боится, что жена с кем-нибудь без него переночует, — отозвался второй фельдъегерь.

— Ничего я не боюсь, — рассердился летчик. — Даже таких дураков, как ты, возить не боюсь. Стараешься для вас днем и ночью, потому что спешите, а вы еще недовольны.

— Спешим, да не на тот свет, — сказал фельдъегерь.

В дежурке было неправдоподобно тепло. Растирая замерзшие пальцы, Серпилин попросил оперативного дежурного позвонить в Генштаб — вызвать машину.

— Не такое быстрое дело, — сказал оперативный дежурный, берясь за телефон. — А может, вы с фельдсвязью подъедете? Их машина уже дожидается,

— кивнул он на фельдъегерей. — Если вам в Генштаб, так они прямо туда.

— Мне в район Академии Фрунзе, — сказал Серпилин. — Но все равно.

Машина шла долго и несколько раз буксовала на открытых местах, где снегом перемело дорогу. Фельдъегеря выскакивали и толкали машину. Серпилин не вылезал. Он промерз так, что зуб на зуб не попадал, да и фельдъегеря были ражие ребята.

Последние полчаса ехали быстрее. Фельдъегеря, сидевшие сзади Серпилина, разговаривали о своих делах. О каком-то сослуживце, который откручивается от дежурств, боится летать, о другом, которого сбили позавчера над Ладогой, и о том, придется или не придется завтра лететь снова…

Когда доехали до центра, Серпилин приказал остановить машину у метро, считая неудобным задерживать фельдъегерей с почтой.

В метро было тепло и людно, и эта людность поразила его. Весной сорок второго года, когда он последний раз ехал в метро, народу в эти же часы было куда меньше.

Соседи по вагону говорили и о войне и не о войне, но в памяти от непривычки застревало именно то, что не о войне. Какой-то высокий человек в шляпе, с пунцовыми большими ушами, вися на поручнях и пьяно нагибаясь к сидевшей перед ним хорошенькой женщине, говорил о совершеннейшей ерунде, о том, что какой-то Колпаков вовсе не такой уж царь и бог, за какого себя выдает, и что если она хочет, то можно и без всякого Колпакова поехать завтра в парники и достать там зеленого луку и шампинионов — он так и выговаривал «шампиНИОнов», а женщина, слушая его, виновато смотрела мимо, в сторону Серпилина, и в том, как она смотрела и какая неловкость была написана на ее лице, — в этом все-таки была война.

А рядом с Серпилиным — он сидел полуобернувшись и не видел их — две женщины, судя по голосам, немолодые, говорили о какой-то слесарше, которая за починку парового отопления просит два кило черного, а за полтора не хочет и слышать. Одна из женщин ругала ее, а другая оправдывала, говоря, что у слесарши тоже дети. И в этом далеком от войны разговоре, и в «два кило черного», и в том, что не слесарь, а слесарша, тоже была война.

От метро до дома Серпилин шел пешком. Шел, ни о чем связно не думая, только все прибавляя и прибавляя шагу. Если бы были силы, он побежал бы, но сил уже не было.

Поднявшись по темной лестнице на третий этаж, он пошарил на привычном месте звонок, не нашел и постучал кулаком. Дверь открыла женщина, показавшаяся ему незнакомой.

Серпилин спросил первое, что пришло в голову: «Вы врач?» — но тут же понял, что она не врач. На женщине был бумазейный халат, она одной рукой придерживала его на груди, а в другой держала сковородку с жареной картошкой.

Серпилин все еще не понял, кто эта женщина, понял только одно: не врач

— и пошел мимо нее к дверям своей комнаты.

— Нету ее! — вскрикнула женщина и, не выпуская сковородку, рванулась вслед за Серпилиным и схватила его за рукав полушубка так, словно не могла допустить, чтобы он вошел в свою комнату. И от этого ее порыва Серпилин понял: умерла… Выпустил ручку двери, повернулся и посмотрел в глаза женщине.

— Когда? — только и спросил он.

— Вчера в госпиталь увезли, днем, — сказала женщина.

Серпилин опустился на стоявший у стены сундук и, чувствуя, что плохо владеет собой, задрожавшими пальцами полез в карман полушубка за папиросами.

— Правду говорите?

— Конечно, — сказала женщина. — А вы что подумали? — И по его глазам поняла, что он подумал. — Нет, нет, наоборот. Вчера днем лучше стало, потому и в госпиталь решили свезти, там же уход, врачи, а тут только одна сестра медицинская да я… — Она говорила это, все еще держа в руках сковородку.

Из кухни вышел мальчик лет четырнадцати и встал рядом с ней.

— Иди поешь, — сказала женщина, протягивая мальчику сковородку.

Мальчик перехватил ручку сковородки полой куртки и понес ее в ту дальнюю комнату, где когда-то раньше был кабинет Серпилина и где теперь жили эти люди.

Только тут Серпилин понял и кто эта женщина, и кто этот мальчик: это были соседи по квартире, въехавшие сюда по ордеру в тридцать седьмом году, когда его посадили, а Валентину Егоровну уплотнили, оставив одну из трех комнат. Он знал и фамилию соседей — Приваловы, знал и мужа этой женщины, преподавателя академии майора Привалова, который сейчас был на фронте. Знал и эту женщину, и этого мальчика. Видел их лет шесть назад, когда они жили здесь, в этом же дворе, только в другом подъезде, в маленькой комнате. Но сейчас, если б не догадался, кто они, не узнал бы. Тогда, шесть лет назад, этот мальчик был маленьким, а женщина молодой. С тех пор Серпилин не видел их: в начало войны они были в отъезде, а потом в эвакуации, и их комнаты стояли запертыми, а два месяца назад Валентина Егоровна написала, что они вернулись и что она очень дружно живет с этой женщиной, Марией Александровной, и ее сыном, кажется, Гришей…

— В каком госпитале? — несколько раз подряд затянувшись папиросой, спросил Серпилин.

— В Тимирязевской академии. Там госпиталь теперь. Знаете где?

— Знаю. Лежал, — сказал Серпилин. — Телефон работает?

— Работает.

Серпилин подошел к висевшему на стене телефону и, вытащив из кармана записную книжку, набрал номер Ивана Алексеевича.

Адъютант ответил, что генерал-лейтенанта нет, ушел на доклад, и осведомился, кто спрашивает.

— Генерал-майор Серпилин.

— Где же вы, товарищ генерал? — сказал адъютант. — Мы вас второй день ждем. Куда машину прислать, вы с какого аэродрома звоните?

— С квартиры, — сказал Серпилин.

— Высылаю машину, — сказал адъютант.

— Запишите адрес.

— Не надо. Генерал-лейтенант ездил к вашей супруге, шофер адрес знает.

— Я до госпиталя доеду и верну машину, — сказал Серпилин.

— Не надо, товарищ генерал, — сказал адъютант, — генерал-лейтенант приказал сказать: сколько вам нужно, столько и держите. Только потом позвоните, он приказал, чтобы вы позвонили…

— Не в курсе дела, как положение моей жены? — спросил Серпилин.

— В тринадцать часов по приказанию генерал-лейтенанта звонил в госпиталь, сообщили, что без перемен. Сейчас еще позвоню, товарищ генерал.

— Не надо, — сказал Серпилин. Он уже не хотел слышать от других ничего

— ни плохого, ни хорошего, хотел ехать сам и видеть своими глазами.

Он положил трубку и повернулся к женщине:

— Извините, Мария Александровна, не сразу узнал вас.

— Да уж… — сказала женщина, и лицо ее исказилось так, словно она готова была заплакать.

Серпилин с удивлением взглянул на нее. Неужели она так чувствительна к тому, что переменилась и постарела, или он так грубо это сказал?

— Годы идут, старею, память уже не та, — сказал он, считая, что поправляет этим неловко сказанное.

Но женщина словно и не слышала его слов.

— Как Валентина Егоровна? Что говорят?

— Говорят, без перемен.

Серпилин зажег папиросу от папиросы и поискал глазами, куда бросить окурок.

— Бросайте на пол, все равно подметать буду, — сказала женщина. — Санитары были вчера, натоптали. А у меня убирать просто уж сил не было. — Лицо ее снова исказилось, и подбородок задрожал. Но она и на этот раз не заплакала.

Серпилин взялся за ручку двери своей комнаты. Но дверь не открылась.

— У меня ключ, — сказала женщина. — Я еще не прибралась там. К нам пока зайдите.

Она женским чутьем ощутила, что не надо пускать сейчас этого человека в комнату, откуда увезли его жену, где все так и осталось неприбранным, разоренным, — лишняя боль. Зачем она, когда еще столько ее будет!

— Машина скоро придет, — сказал Серпилин, взглянув на часы. — Я вниз спущусь.

— Ну хоть на десять минут, что ж внизу-то мерзнуть?

Серпилин подумал — ей может показаться, что он не хочет заходить в свой бывший кабинет. Он сказал: «Хорошо», — и, скинув полушубок, прошел за нею в комнату.

Мальчик сидел за столом, подперев рукой щеку, и ел со сковороды картошку. В комнате все было по-другому. Другие обои, другие вещи, даже другой пол, покрытый линолеумом.

Он скользнул взглядом по стенам. Последнее, шестилетней давности, воспоминание, связанное с этой комнатой, было из тех, что не переступишь: раскрытые шкафы, перевернутая вверх дном и распоротая тахта, стол с выброшенными на пол ящиками, на столе горой письма и бумаги, пол, заваленный книгами, — в них тоже рылись: искали, не заложены ли какие-нибудь документы…

Он сел за стол рядом с мальчиком, увидел напротив на стене портрет Привалова, новый, военного времени, в полковничьей форме, с двумя орденами Красного Знамени, которых у него тогда, до войны, не было, и, отвлекшись от собственных тяжелых мыслей, весело сказал, положив руку на плечо мальчика:

— Вот видишь, тебя и мать не узнал, а батьку сразу узнал, совсем не переменился Иван Терентьевич… — Это он добавил, поворачиваясь к женщине, и, только договорив до конца, понял все случившееся по ее лицу, изуродованному последней, безнадежной попыткой удержаться от рыданий. Она боком опустилась на стул и, разведя в стороны руки, упала головой на стол, заплакала.

Мальчик высвободил плечо из-под забытой на нем руки Серпилина, встал и заходи по комнате, кусая бледные губы.

Серпилин, который в первую секунду хотел что-то сделать, сказать, может быть, коснуться плеча женщины, встретив взгляд мальчика, почувствовал в этом взгляде предупреждение: «Пожалуйста, ничего не надо делать, будет только хуже. Раз уж вы все равно сказали ей это, теперь не надо, ничего не надо…»

Серпилин молчал и смотрел на висевший прямо напротив него портрет покойного полковника Привалова. Мальчик ходил по комнате, а женщина сидела и плакала.

Потом она подняла голову и сказала мальчику:

— Пойди достань платок под подушкой.

Мальчик подошел к широкой, ее и отцовской, кровати — она стояла там, где когда-то стоял письменный стол Серпилина, — достал из-под подушки носовой платок и подал его матери. Мать вытерла платком подбородок, щеки и налитые слезами глаза.

— Вот так, — сказала она, зажав платок в кулаке. — Взяли Великие Луки… — Голос ее дрогнул.

— Мама! — резко сказал мальчик. Это было первое слово, которое он сказал за все время.

— Ничего, не буду… Как услыхала вчера вечером сообщение, что взяли их, так плакала… думала, истерика со мной сделается. Никак остановиться не могла. В тот понедельник погиб он под ними. Его дивизия их и взяла. В Торопце похоронили, на площади. Его дивизия и Торопец брала. За мной на похороны машину прислали. И он был со мной, — кивнула она на мальчика. — Не хотела брать с собой, а он настоял. В ноябре орденом Ленина наградили — написал: попрошу, чтобы в Москве вручили, воспользуюсь, приеду повидаться. Ах, — вздохнула она всей грудью, — что говорить и зачем говорить? Лучше вам про вашу расскажу… Нет, нет, я скажу, — остановила она рукой Серпилина, собиравшегося возразить, что он сейчас сам поедет и все узнает.

— Выйди, — строго повернулась она к сыну. — Тебе это незачем слушать, выйди в ту комнату!

И, проводив сына взглядом, подождав, пока за ним закроется дверь, повернулась к Серпилину и сказала:

— Сын ваш, Вадим, в пятницу вечером к ней приехал. С фронта, наверное… Она не ждала его, никогда мне о нем ничего не говорила, а я не спрашивала.

«И правильно делала, что не спрашивала», — сказали ей глаза Серпилина.

— Я ему парадную дверь открыла. Он к ней в комнату зашел, чего-то заговорил с ней, а она как закричит на него!.. Я к себе ушла, чтобы не слышать. Но все равно слышала. А потом парадная дверь хлопнула. Ушел. Позже зашла к ней, беспокоилась. Знала, что у нее сердце… Но она ничего. Лежала, правда. Спросила ее, не нужно ли чего. Она сказала: не нужно. И я пошла к себе свое горе мыкать. Только накануне с похорон вернулась. А утром пошла у нее чайник просить. Не отвечает. Открыла, а она лежит на полу, в приступе с кровати упала и лежит без сознания. Немного ударилась о ножку стола, вот здесь… — Мария Александровна показала у себя на виске, как ударилась жена Серпилина, и его передернуло от этого жеста. — Я ее на постель взвалила, стала звонить врачам, туда-сюда, пока приехали — боялась, умрет. А потом приехали, уколы делали. Немножко отошла. А потом днем ваш Вадим опять пришел, но я его уже не пустила. На площадке объяснила. Он сказал, что поедет, всех врачей на ноги подымет. И правда, врачи скоро приехали, пост установили, потом генерал-лейтенант приехал…

С улицы донесся гудок машины. Серпилин поднялся.

— Машина пришла, — сказал он.

— Да что же это у нее с сыном? — спросила Мария Александровна, остановившись перед Серпилиным, пока он, сев на сундук в передней и скинув валенки, натягивал вынутые из чемодана холодные сапоги. В ее вопросе не было любопытства, только удивление перед чужим и непонятным горем.

Серпилин молча, не отвечая, натянул второй сапог, снизу вверх взглянул на женщину и, так ничего и не ответив, надел полушубок.

— Навряд ли вернусь сегодня, — сказал он.

Вопрос, на который Серпилин не ответил, уже несколько лет был самым неразрешимым в жизни его жены, а последние два года — и в его собственной.

Серпилин в последний раз видел сына в тридцать седьмом году, когда после выпуска из автобронетанкового училища провожал его на поезд к месту службы в Забайкалье. После этого было несколько писем: как устроился, как служит, как готовится к передаче из комсомола в партию. Последнее письмо пришло за день до ареста Серпилина, и четыре года, до возвращения из лагеря, он не знал о сыне ровно ничего.

Сначала, попав из тюрьмы в лагерь с правом переписки, дважды в свои письма к жене вкладывал письма для сына. Но жена в ответ, как глухая, не писала о сыне ни слова, и он подумал, что сын тоже арестован. Поверить в это было тогда нетрудно.

Потом его перевели в лагерь без права переписки. Ключ в дверях, отделявших его от прежней жизни, повернулся еще на один оборот.

Он возвратился в Москву ранним утром 22 июня. Уже шла война, но ни он, ни люди, встречавшие поезд, еще не знали о ней. Когда поезд подходил к платформе Ярославского вокзала, он еще с подножки увидел в толпе лицо встречавшей его, по телеграмме, жены; сына рядом с ней не было.

— Где Вадим? — спросил он, обнимая молча плакавшую на его груди Валентину Егоровну, надеясь услышать «служит» и боясь услышать «сидит».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10