Львов поднял глаза от блокнота и посмотрел на Захарова, словно сам еще не решил, что же будет во-первых и что во-вторых.
Теперь, когда он поднял глаза, он опять казался моложе своих пятидесяти восьми. Глаза его смотрели не прямо в глаза Захарову, а чуть повыше, в лоб. Как будто ему были интересны не настроение сидевшего перед ним человека, не выражение его лица и глаз, а те мысли, которые спрятаны там, за лбом, и которые надо знать.
— Черненко, — сказал Львов своим отрывистым голосом. Ничего не добавив, опустил глаза на блокнот, написал сипим карандашом вслед за цифрой «один» и скобкой «Черненко» и лишь после этого, подняв глаза, спросил: — Какого вы о нем мнения?
Бригадный комиссар, а теперь полковник, Черненко был на глазах у Захарова уже два года подряд, со дня своего прибытия в армию. В сорок втором, во время отступления, заменил убитого начальника политотдела, на второй день сам был ранен навылет в шею, но остался в строю и потом еще два раза за эти два года опять оставался в строю, получив еще два, правда, уже более легких ранения.
Захаров знал Черненко как облупленного, со всеми его достоинствами и недостатками, с храбростью, грубостью, горячностью, с его ненавистью к писанине, с его способностью самыми простыми словами поднять людей на подвиг и с его неспособностью планомерно внедрять в их сознание какую-нибудь мудреную директиву. Черненко был неутомим в боях, ленив в дни затишья и имел привычку спасаться от начальства на передовой.
Захаров считал, что Черненко — золотой человек с крупными недостатками. Такого человека легко отстранить, но трудно заменить.
Будь перед Захаровым не Львов, а кто-то другой, способный понять, как это может сочетаться в человеке — что он и такой золотой и такой трудный, Захаров, на свой характер, выложил бы все, что думал о Черненко. Но Львов, по мнению Захарова, понять этого не мог, и поэтому Захаров насторожился и сухо ответил, что Черненко занимаемой должности соответствует.
— Вполне ли? — спросил Львов.
И стал перечислять прегрешения Черненко: не обращает внимания на то, как ведется в их армии газета, не понимает ее значения; слишком многое переваливает на плечи заместителя, даже последнее совещание политработников по приказу 512 проводил не сам: поручил заму, а сам в это время болтался где-то в тылах армии. С политдонесениями поступает как бог на душу положит — то подмахивает не читая, то вымарывает из них отрицательные факты, которые, по его мнению, малосущественны, а на самом деле показательны.
Слушая все это, Захаров подумал, что тогда, ночью, просидев два часа у Львова, Бастрюков времени не терял: не только перечислил ему грехи своего начальника, но и успел познакомить его со своими простынями — с черновиками политдонесений, которые потом сокращал Черненко.
— Насчет недочетов в работе — правильно, товарищ генерал-лейтенант, — сказал Захаров, хорошо знавший, что Львов любит, когда его называют не генерал-лейтенантом, а «товарищем Львовым», но не желавший доставлять ему этого удовольствия. — А насчет болтания по тылам — не точно: не болтался по тылам, а с ведома Военного совета присутствовал на учениях, когда мы людей в тылу танками обкатывали. И сам с ними в окопах сидел, показывал, что не так это страшно… Остаюсь при своем мнении. О недостатках в его работе буду иметь с ним беседу, а в целом считаю — должности соответствует.
— Оставаться при своем мнении — это хорошо, — сказал Львов. — Людей, быстро меняющих свои мнения, не уважаю. Но мнение должно основываться не на упрямстве, а на фактах. А из приведенных фактов вы пока оспорили только один.
— Есть и другие факты, товарищ генерал-лейтенант. Три ордена Красного Знамени, три ранения, не выходя из строя. Если до сих пор не Герой Советского Союза — только потому, что политработникам не густо дают, сами знаете. А то был бы! Армия представляла. В боевой обстановке всегда в частях, на самых опасных участках. Факты говорят за него.
Сказал все это, считая, что Львову, который ценит личную храбрость и не терпит трусов, будет трудно возразить. Но Львов возразил:
— Бывает и так, товарищ Захаров, что, казалось бы, все факты за человека, а должности он все же не соответствует. И те же самые факты будут иметь другую цену, если переместить его на другую должность. Вот и подумайте: может, правильней переместить Черненко на должность замполита корпуса? Будет и поближе к передовой и подальше от той сферы деятельности, с которой в полном объеме не справляется. А на его место другого выдвинем. Или мы вам дадим, или у вас поищем — найдем.
Насчет «дадим» — это так, слова. А насчет «у вас поищем — найдем» — было понятно и где поищем, и кого найдем. Поищем и найдем Бастрюкова.
Конечно, если Черненко переместить на замполита корпуса, он от этого не заплачет. И хорошо воевать будет и в душе ничего не затаит. Но вот Бастрюкова взамен него на политотдел — на это рука не подымается!
«Чего-чего, а этого не будет! — решил Захаров. — Костьми лягу, а не дам! Ишь ты, успел, наскрипел!» — вспомнил он ровный, скрипучий голос Бастрюкова и сказал вслух:
— Товарищ генерал-лейтенант, заместителей командиров корпусов у нас два, и оба на своем месте. И начальник политотдела армии, как я считаю, на своем месте. Перемещать не вижу оснований.
Говоря это, хорошо понимал, что обостряет отношения, понимал, что, если бы Львов мог сейчас сместить начальника политотдела армии, не спрашивая твоего мнения, если бы у Черненко были не просто недостатки, а какой-то такой факт обнаружился, после которого можно — раз! — и за жабры, тогда и разговор был бы другой. Но пока этого нет! Если бы ты был согласен, можно и сместить. А раз ты, член Военного совета армии, не только не согласен, а, наоборот, возражаешь, наверху могут не понять и не поддержать Львова. А должность у Львова не прежняя, не та, что когда-то была, и он вынужден с этим считаться!
«А хотя кто его знает, может, и напролом пойдет!» — подумал Захаров, глядя в глаза Львову, по-прежнему смотревшему поверх его глаз, в лоб.
— Хорошо, пока отложим, — сказал Львов ровным голосом, таким, словно не придавал всему этому разговору особого значения. — Хотя думаю, что вы потом раскаетесь.
И, повысив голос, снова через дверь крикнул:
— Шлеев!
В дверях появился полковник.
— Как чай?
— Готов. — Шлеев, не закрывая двери, снова исчез.
Было слышно, как в той комнате наливают чай, и Захаров ждал, что сейчас с этим чаем войдет ординарец, но вошел опять-таки Шлеев, неся на блюдечках два стакана.
Вошел, поставил на стол и вышел, закрыв за собой дверь.
«Лицо-то у него отечное, — наверное, такой рыхлый оттого, что сердце больное. А спать не дают!» — с внезапным сочувствием подумал о нем Захаров.
— Пейте, — Львов взял с блюдца ложечку, стал размешивать в стакане сахар.
И Захаров так и не понял, почему надо было второй раз кричать «Шлеев!» после того, как уже было сказано, чтоб принесли чай.
Может быть, тут заведен такой порядок, чтоб без вызова никому не появляться, даже с чаем?
Шел уже третий час ночи.
«Раз пьем чай, значит, еще что-то услышим», — подумал Захаров.
Львов хотя и мелкими глотками, но очень быстро выпил свой чай, вынул из кармана бриджей белый носовой платок, так тщательно вытер им губы, как будто не чай пил, а ел кашу, и сказал в упор, без предисловий:
— Ваша армия почти месяц без командарма. Я сегодня звонил в Москву и справлялся. Не берут на себя дать точный ответ, через сколько дней он прибудет обратно к месту службы. Зависит от медицинских показаний. Это создает нетерпимое положение. Начальник штаба армии в период предстоящей операции, не имея достаточного командного опыта, на должность командарма выдвинут быть не может. События надвигаются, а командарм неизвестно когда вернется. Но если и успеет вернуться, — все так же жестко продолжал Львов, — здоровье его еще до войны подорвано, и в начале войны перенес тяжелое ранение, а теперь, после аварии, имел сотрясение мозга… Если и будет возвращен в строй врачами, еще вопрос, сможет ли такой болезненный человек командовать армией в полную силу. Возникает вопрос: не лучше ли использовать его на другой работе?
Сказав все это, Львов замолчал. Так, словно сам уже все решил и спрашивать не у кого и не о чем.
Однако после паузы все же спросил:
— Согласны с этим?
— Не согласен, товарищ генерал-лейтенант, — не потратив ни секунды на размышления, отрубил Захаров.
— Почему не согласны и с чем именно? — быстро спросил Львов.
— Не согласен, что болезненный, — сказал Захаров и, посмотрев на Львова, подумал: при всем выпавшем на долю Серпилина, он, к счастью, оставался еще таким крепким мужиком, что, понадобись, сгреб бы такого, как ты, в охапку. И ты пикнуть бы не успел!
Но своей шальной мысли, разумеется, вслух не высказал, а добавил, что неоднократно сам был свидетелем, как молодые высовывали языки от усталости, а командарм продолжал работать, как машина, и ничего ему не делалось.
— Теперь врачи, очевидно, другого мнения, чем вы, — сухо сказал Львов, — раз до сих пор не могут сообщить, когда вернут его в строй. А тем временем положение в армии создается все более нетерпимое.
— Не знаю, почему вы пришли к такому выводу, товарищ генерал-лейтенант. Как член Военного совета армии, докладываю вам, что генерал Бойко с исполнением обязанностей командарма за этот период справлялся нормально. А что касается меня, то хотя имел упущения, но что в армии создалось нетерпимое положение, не слышал до сих пор ни от вас, ни от кого другого.
— Не «создалось», а «создается», — сказал Львов. — И речь не о ваших упущениях; они есть, и их надо исправить. Но не переводите разговор на себя. Речь идет о затянувшемся отсутствии командарма. Это сейчас главное.
— Этот вопрос не мне решать, товарищ генерал-лейтенант. Но мнение свое, если потребуется, везде, где потребуется, изложу, — сказал Захаров, давая понять, что права свои помнит и, будучи не согласен со Львовым, все, что сможет сделать поперек, сделает. Другой вопрос, чем кончится, но сделать — сделает.
Сказал твердо, но с тревогой подумал при этом, что уж больно уверенно держится Львов. Характер характером, но кроме характера для такой уверенности должны быть еще и основания! Может, уже говорил с командующим фронтом и склонил его? Только что от него вернулся…
А с другой стороны, почему все-таки вышел с этим вопросом на меня? Значит, все же нуждается в моем содействии? Чтобы камень с горы покатить, иногда лишь толчка не хватает. Толкнешь… и пошел!
Он покосился на лежавший перед Львовым блокнот и увидел, что там уже была проставлена синим карандашом цифра «2» и за ней скобка и слово «командующий» — без фамилии, с вопросительным знаком.
Львов потянулся рукой к стоявшему на краю стола телефону так, словно хотел позвонить кому-то, кто сразу все решит и сделает дальнейший разговор бессмысленным. Но не дотянулся, передумал и, взяв стакан, допил глоток остывшего чая.
«Сейчас отпустит, — подумал Захаров. — О чем еще говорить?»
Но Львов не отпустил его.
— Как член Военного совета армии, изложите мне свое собственное мнение о командующем, — сказал Львов спокойно, нажав, однако, голосом на слово «собственное» так, словно заранее не обещал принимать его во внимание.
Захаров начал с того, что Серпилин командовал в их армии дивизией, а потом стал начальником штаба. Не забыл упомянуть, что выдвижение его на должность командарма произошло после вызова в Москву, к товарищу Сталину.
Львов слушал не перебивая и делал пометки в блокноте. Писал все тем же синим карандашом, но теперь мелко, и Захаров уже не видел, что он пишет.
— В историю можете не вдаваться, — в первый и единственный раз за все время прервал его Львов, когда он стал перечислять операции, в которых участвовала их армия. — Меня интересует не ход действий, а ваши оценки.
Как их отделишь на войне, одно от другого, оценки — от хода действий? Но когда докладываешь начальству, времени у тебя не сколько тебе нужно, а сколько тебе дадут. И, зная за собой привычку, увлекшись, выходить за пределы военной краткости, Захаров остановился и спросил:
— Еще пять минут имею?
И когда Львов молча кивнул, сказал за эти пять минут о Серпилине все то хорошее, что знал; сказал как положено и обо всем, о чем положено говорить политработнику, давая характеристику командиру, с которым давно бок о бок воюешь. Добавил и то, чего по букве не требовалось: что из трех командующих, с которыми работал, Серпилин самый сильный и перспективный.
На этом и закончил.
— Перспектива пока неясная, — сможет ли и дальше командовать, — сказал Львов так, словно пропустил мимо ушей все остальное. — У вас все?
— Все.
— Об отрицательных сторонах сказать нечего?
— Такого, что заслуживало бы внимания, нечего.
— Странная позиция для члена Военного совета. Вместо того чтобы смотреть на командарма партийным глазом, складывается такое впечатление, что, наоборот, смотрите на все его глазами и за пределы этого не выходите.
— На оперативную обстановку, верно, обычно смотрю его глазами, — сказал Захаров. — Учусь и многому научился у него. Не отрицаю. А в остальном имею собственные глаза, ими и смотрю.
Он лез на рожон, но уже не мог сдержать себя. Знал, хорошо знал, что в свое время Львов был понижен в звании, стал из армейских комиссаров корпусным как раз потому, что, подмяв под себя командующего, сам, один, взялся решать оперативные вопросы и такого наворотил, что до сих пор все помнят.
Однако Львов, против ожидания, никак не показал, что задет его словами, только перемолчал с минуту да хрустнул зажатым в пальцах карандашом и тем же самым тоном, сухим и спокойным, каким говорил до этого, сказал:
— Речь не о том, что он плох, а о том, что вы в нем не видите ничего, кроме хорошего, а значит, вообще ничего не видите. В чем он действительно на высоте и в чем нет, из ваших подобострастных речей вывод сделать трудно. А вывод, что вы сами не на высоте положения как член Военного совета, начинает складываться. Во всяком случае, партийностью в ваших речах и не пахнет.
— Не знаю, — Захаров встал, — наверно, самого себя плохо видать! Партия на это место поставила, партия, если надо, и снимет.
— Если надо, снимет, — так и не повысив голоса, как эхо, сказал Львов.
Захаров повернулся, взял стул, на котором до этого сидел, пошел с ним в руках через комнату, поставил его у стены, там, где он раньше стоял, подвинул так, чтоб был в линеечку с другими, и, при помощи этих размеренных, неторопливых движений совладав с собой, повернулся и, бросив руки по швам, спросил:
— Разрешите идти?
— Идите, — сказал Львов, но, прежде чем Захаров успел повернуться, добавил: — Полосу об опыте снайперского движения видел. Заголовки вялые, в остальном оцениваю как удовлетворительную. Запланируйте солдатские отклики.
— Запланировали, — сказал Захаров, продолжая стоять в положении «смирно».
— Идите.
Спустившись с крыльца, Захаров посмотрел на часы. Уже четвертый час — имеет смысл ехать прямо в корпус. Езды туда часа два с половиной. Можно даже и выспаться в дороге, только хрен заснешь после такой беседы…
Привыкая к темноте, Захаров поискал глазами машину. Но машины не было ни перед домом, ни справа, ни слева от него.
— Где моя машина? — спросил Захаров у автоматчика.
— За восьмым домом налево, товарищ генерал, в проулке. Приказано туда машины отгонять. Ваш водитель уже приходил сюда, ждал вас и опять к машине вернулся.
Захаров потел налево по длинному деревенскому порядку, считая дома.
Все было правильно. Машины было положено отгонять. Но сейчас, после разговора со Львовым, его разозлило даже и это.
«Небо в тучах, можно бы в такую ночь и не отгонять, никто их с неба не увидит…»
Ночь была не такая уж холодная, а он и зимой привык ходить нараспашку, но сейчас, выйдя от Львова, почувствовал, что зуб на зуб не попадает.
«Что ж это получается? До того напугался, что мороз по хребту? — сердясь на себя, с усмешкой подумал Захаров. — Нет, врешь! Хотя и довел до белого каления, но все же не испугал. С Черненко — понятно — спасибо товарищу Бастрюкову за информацию. А с Серпилиным? Чего он вдруг полез командарма снимать? Почти не видав его! Откуда такое нетерпение? Надо будет Федору Федоровичу письмо туда, в Архангельское, написать. Дать понять, что не только он там, а и мы здесь дни считаем. И послать с письмом кого-нибудь из оперативного отдела. Увидимся в корпусе, посоветуемся с Бойко…»
Занятый своими мыслями, Захаров обсчитался, прошел мимо восьмого дома, завернул не туда, не нашел своей машины, повернул обратно и услышал голос своего водителя:
— Я здесь, товарищ генерал. Сюда, направо!
— Почему не спишь? Я ж тебе спать велел. Теперь вот повезешь, не выспавшись, и навернешь меня, как Гудков командующего.
— Я спал, товарищ генерал. Шаги ваши услышал, когда мимо прошли, и схватился… Шинель наденете?
— Надену.
Водитель наклонился в глубь машины, достал оттуда шинель и хотел помочь Захарову одеться.
— Отдай. Сколько раз тебе говорил, что не люблю этого.
— Так темно ж, в рукава не попадете, — улыбнулся в темноте водитель.
— И правда темно, — сказал Захаров, надевая шинель в рукава и чувствуя приятное тепло. Видимо, Николай не соврал, действительно до последней минуты спал, накрывшись ею.
— Поехали, — сказал Захаров, садясь и запахивая вокруг колен полы шинели.
— Куда? Домой?
— Нет, прямо в семьдесят первый.
Они предъявили документы на выезде у шлагбаума и выехали на дорогу.
Захаров ехал и долго, целых полчаса, молчал. Потом, покосившись на водителя, подумал: «А все же что-то такое уже просочилось по солдатской почте. Без этого не спросил бы меня, когда ехали сюда, скоро ли вернется Серпилин…»
— Разрешите узнать, товарищ генерал… — заметив взгляд Захарова, сказал водитель.
— Что, молчать надоело? — усмехнулся Захаров. — Подожди, еще намолчишься, когда командующий вернется. При нем не то что при мне, за баранкой не поговоришь.
— Да, если когда в нашей машине с ним едем, тут уж рот на замок, — сказал водитель.
— Ничего, тебе полезно. Ты и так чересчур разговорчивый. Что узнать хотел?
— Отчего у вас настроение сегодня плохое, товарищ генерал?
— Не плохое, а, можно сказать, хреновое, — сказал Захаров, — потому что по ночам спать надо, а спать не дают.
— А вы сейчас поспите. Дорога еще долгая.
— Попробую, если вопросов задавать не будешь.
Водитель замолчал, а Захаров подумал, что, с одной стороны, зря распускает его больше, чем нужно, бывает, что Николай держит себя слишком уж вольно. А с другой стороны, уже который год сидит слева от тебя за баранкой, и днем и ночью, почти всякий день по многу часов, человек, каких поискать, готовый все, что может, сделать и все, на что способен, отдать, вплоть до жизни. И это не слова, а так и есть, потому что проверено. И после только что кончившегося длинного разговора там, в этой превращенной в канцелярию избе, сейчас было очень важно, что рядом с тобой едет Николай, с которым вы оба, каждый по-своему, любите друг друга.
И это, казалось бы, самое простое, немудрящее чувство делало Захарова сейчас, в трудную для него минуту, чем-то сильнее того оставшегося там, в избе, человека, которого не только не любил сам Захаров, но и, как казалось Захарову, не могли любить и все другие люди, потому что он сам не мог и не умел любить их.
«Интересно, какой он был в гражданскую воину, когда его послали комиссаром в ту Четырнадцатую Железную бригаду, которая начинала под Воронежем, а кончала к Польше? Неужели и тогда был такой, как сейчас? Трудно себе представить. И что ему дался Серпилин? Выходит, плохо, что мы живем с командующим душа в душу? А если я по-другому не умею и не хочу? Значит, я, по его, уже не политработник? Дал понять, что „спелись“ с командующим. Очевидно, так смотрит на это. А мы не „спелись“, а сработались. А для него нет разницы. Что сработались, что спелись — для него одно и то же. А что я, капать, что ли, ему на хорошего человека должен, чтобы доказать свой партийный глаз? И было бы на что капать, все равно бы не капал. А поставил вопрос открыто и ребром. Рука бы не дрогнула… Бывало в жизни и такое…»
И, вспомнив, как это бывало у него в жизни, Захаров с удовольствием подумал, что не отступил сегодня. Понадобилось схлестнуться, и схлестнулся! Неужто Львов в самом деле думает про тебя, что, если б понадобилось, ты не схлестнулся бы с Серпилиным? С ним, с членом Военного совета фронта, понадобилось, и схлестнулся, а со своим командармом не схлестнулся бы? Плохо же Львов понимает в людях при всем своем уме! А Серпилин лечится в санатории и не знает, какие тучи у него над головой…
Захаров вдруг вспомнил ту свою давнюю встречу со Львовым, в Хабаровске, и с неприятным холодком в душе, связав одно с другим, подумал о тогдашней судьбе Серпилина.
«Чего ты так стараешься? — подумал он про Львова. — Может, тебе это в Серпилине не нравится, биография не устраивает?.. Товарища Сталина устраивает, а тебя нет?..»
5
После того как Захаров ушел, Львов еще с минуту неподвижно просидел за столом, продолжая смотреть прямо перед собой в стену, туда, где раньше стоял Захаров.
Потом вынул из кармана бриджей ключ от несгораемого ящика, вышел из-за стола, нагнулся, открыл ящик, достал оттуда книжку с бланками шифротелеграмм, снова закрыл ящик, спрятал ключ в карман и сел за стол, поморщившись от головной боли.
Он редко ложился спать раньше пяти утра. Но сегодня в четвертом часу ночи чувствовал себя усталым больше, чем обычно.
Разговор с заупрямившимся Захаровым был только концом длинного и трудного, восемнадцатичасового рабочего дня, в течение которого он потратил на себя лично всего двадцать минут: десять на обед и десять на ужин. Завтрак не в счет: два стакана крепкого утреннего чая он, как всегда, выпил, просматривая в это время с карандашом в руке очередные номера фронтовой, армейских и дивизионных газет.
Потом поехал во второй эшелон, выслушал там доклад заместителя командующего по тылу, записал в блокнот полученные данные и до позднего вечера ездил по фронтовым тылам, проверяя, как обстоит дело в действительности.
Он побывал на двух артиллерийских складах, потом на складе горючего, потом проверил поступление авиационных заправок на одном из аэродромов, оттуда заглянул в госпиталь, который вопреки докладу все еще не передислоцировался вперед, и, наконец, поехал сначала на одну, потом на другую станцию снабжения, куда по железной дороге поступала главная масса тех грузов, без которых нельзя было начинать наступление.
Собственно говоря, по распределению обязанностей основной контроль над всем, что относилось к тылам и снабжению, лежал не на нем, а на втором члене Военного совета. Но, считая, что тот не справится с этим, Львов действовал через его голову.
Привычка считать почти всех работавших с ним людей недостаточно сильными для того дела, на которое их поставили, была для него неотъемлемой частью сознания собственной необходимости.
Если бы он считал иначе, он бы недоумевал: зачем он здесь и почему послан?
Сознавать себя человеком, предназначенным исправлять чужие промахи, настолько вошло у него в плоть и кровь, что, еще направляясь к новому месту службы, он уже заведомо считал, что те, с кем ему предстоит встретиться, не делали до его приезда всего, что должны были делать.
Он вернулся сегодня после поездки по тылам одновременно и недовольный и удовлетворенный. Недовольство деятельностью других людей вызывало в нем чувство удовлетворения собственной деятельностью.
Нельзя сказать, чтобы дело со снабжением их фронта к предстоящему наступлению шло плохо. Но картина выглядела менее безоблачной, чем в утреннем докладе заместителя командующего по тылу.
Вопреки графику не подошло несколько эшелонов, на одной из станций простаивали порожние вагоны, а на другой грузы первой очереди были загнаны на дальние пути и разгружались позже грузов второй очереди.
Кроме того, имелись основания думать, что по крайней мере два из неподошедших эшелонов были кем-то задержаны по дороге и переадресованы на соседний фронт.
Обо всем этом, помимо внутренних мер, предстояло написать три резких шифровки в Москву; в НКПС, в Генштаб и Штаб тыла.
Этим он и занялся сейчас, положив перед собой рядом свой блокнот с записями и книжку с бланками шифротелеграмм.
Написав все три шифровки, Львов крикнул через дверь: «Шлеев!» И когда тот со своим заспанным лицом появился в дверях, приказал ему позвать шифровальщика.
Шлеев вышел. Львов поднялся из-за стола, чтобы убрать книжку с бланками шифротелеграмм обратно в несгораемый ящик, и, сделав это, снова сел за стол. Превозмогая усталость и желание перенести на завтрашний день писание того самого главного документа, который ему предстояло послать в адрес Сталина, он все-таки решил сделать это сегодня, не откладывая. Надо было только еще раз подумать над всеми сторонами дела, а главное, над ясностью и краткостью своих аргументов.
То, о чем Захаров, уезжая от Львова и злясь на него, думал как о главном, для самого Львова главным не было. И намерение переместить начальника политотдела армии Черненко, и желание найти поддержку своей идее заблаговременной замены Серпилина — все это, вместе взятое, было только частью тех тревог, которые владели Львовым перед лицом предстоящего летнего наступления.
Полтора месяца назад, когда тот фронт, где Львов довольно долго, дольше, чем на других фронтах, был членом Военного совета, разделили на два, назначив на оба фронта новых командующих, самого Львова послали сюда, где, по сути, все создавалось наново.
И хотя после разделения на том, другом, фронте оказалось вдвое больше сил, чем на этом, Львов не позволил себе усомниться, что его назначение на этот второстепенный фронт было правильным и нужным для дела. Видимо, Сталин счел, что именно он, Львов, не отступая перед трудностями, сделает все, что необходимо для будущей боеспособности этого вновь созданного фронта. А если кто-то будет мешать, доложит без колебаний, невзирая на лица.
Мысль о том, что его судьбой, как бы она ни оборачивалась, всегда распоряжается сам Сталин, и никто другой, эта мысль, имевшая основания и давно превратившаяся в уверенность, облегчала Львову самые тяжелые часы его жизни. С этой уверенностью он без раздумий принимал на себя обещавшие трудную жизнь поручения. С этой уверенностью после неудач готов был безропотно пойти хоть на полк, если это сочтет нужным Сталин.
Кто знает, что осталось бы от этой безропотности, если бы он усомнился: а не причастен ли к решению его судьбы еще и кто-то другой? Но как раз этого ему в голову не приходило, и он под ударами судьбы оставался самим собой, человеком, беспощадно докладывавшим Сталину о действительных и мнимых ошибках и пороках других людей и еще ни разу в жизни не попросившим снисхождения для себя самого.
Конечно, когда его вдруг назначили на этот фронт, ему пришлось заставить себя счесть это в порядке вещей. Но привычка к насилию над собой, над первыми естественными чувствами обиды и горечи уже давно стала такой неотъемлемой частью его натуры, что он даже гордился своей способностью не считаться с собственными чувствами.
Он был не из тех, кто гладит против шерсти только других. Он был способен гладить против шерсти и самого себя. И как раз на этом жестоком отношении к самому себе основывал свое право на беспощадность к другим людям.
Когда он сегодня сказал Захарову про Черненко: вы еще раскаетесь! — он вовсе не хотел постращать этим Захарова. Он имел в виду только одно — реальный ход событий. Черненко при его храбрости, которую никто не отрицает, в силу своей так называемой нелюбви к канцелярщине, за которой на самом деле скрывались лень и недисциплинированность, не годится и не будет годиться в начальники политотдела. И это все равно будет доказано в ближайшем будущем. И Захарову все равно придется раскаяться в своем упрямстве и согласиться уже не на перевод, а на снятие Черненко, притом в обстоятельствах худших, чем сейчас, и для Черненко, и для Захарова, и для дела.
За три дня пребывания в армии Львов решил, что Захаров как член Военного совета на месте, что он опытный политработник, много бывающий в войсках. Намекам на необъективное отношение Захарова к Черненко, услышанным в разговоре с заместителем начальника политотдела армии Бастрюковым, Львов не придал излишнего значения. Вызывая к себе Захарова, он считал, что пусть даже в этом есть доля истины, но у Захарова достанет здравого смысла и решить вопрос о перемещении Черненко и тем более понять ненормальность положения, когда в армии накануне наступления четвертую неделю нет командующего!
К сожалению, в своих взглядах на Черненко Захаров оказался недостаточно зрелым человеком. А в вопросе с Серпилиным проявил себя еще хуже. За два года работы настолько сросся с командующим и привык к той легкой жизни, которой можно жить в таких случаях, что даже в ущерб делу стремится сохранить все по-прежнему. Пусть армия страдает от отсутствия командующего, лишь бы не прислали в нее кого-то другого, непривычного.
Словом, член Военного совета армии Захаров оказался гораздо хуже, чем можно было думать о нем, и Львову не приходило и не могло прийти в голову, что Захаров, наоборот, оказался гораздо лучше, чем он о нем думал.
Другого человека могла бы ожесточить сама резкость отпора, который дал ему подчиненный, в данном случае Захаров. Но для Львова это говорило скорей в пользу Захарова. Человек, способный так отвечать тебе, наверное, в иных обстоятельствах способен так же резко отстаивать свою точку зрения и в споре с командующим армией — что от него и требуется! Но при этом он, как видно, из тех людей, которые теряют способность к резкой постановке вопросов, когда слишком долго работают на одном месте и начинают смотреть на все глазами тех, с кем работают, а не собственными. Чтобы такой человек, как Захаров, снова оказался на своем месте, надо разъединить его с теми, к кому он привык, и соединить с теми, к кому не привык. Создать для него другие обстоятельства, и он окажется еще не потерянным для политработы.