Но этого не случилось. Оберет велел мне встать — и я подчинился. Вернее, мое тело не подчинилось моей воле. Это не было трусостью или покорностью: оберет просто проник в мое сознание. Я не знаю, как это еще выразить. Я это чувствовал, точно так же, как готов был спиною ощутить выстрел — но пули так и не ударили в меня. Я чувствовал, как он движет моими мышцами, переставляет мои ноги по полу и выносит мое тело из барака. А эсэсовцы-охранники все это время хохотали.
То, что я тогда ощутил, описать невозможно. Это можно назвать только изнасилованием сознания, но и это выражение не передает всего чувства насилия. Ни тогда, ни сейчас у меня нет и не было веры в одержимость бесами или какие-либо сверхъестественные проявления. То, что там случилось, было результатом вполне реальной психической либо психофизиологической способности контролировать сознание других человеческих существ.
Всех посадили в грузовик, что само по себе было невероятно. Кроме той короткой обманной поездки со станции Челмно, евреям никогда не позволяли ездить на машинах. В ту зиму рабы в Польше были намного дешевле бензина.
Нас отвезли в лес — шестнадцать человек, включая молодую еврейку из женского барака. То, что я назвал изнасилованием сознания, временно прекратилось, но от него осталось в голове нечто гораздо более грязное и постыдное, чем экскременты, которыми я пачкался каждый день, работая во Рву. Наблюдая, как себя вели и о чем шептались другие евреи, я понял, что они не испытали ничего подобного. Честно говоря, в тот момент я усомнился в твердости своего разума.
Мы ехали меньше часа. В кузове грузовика с нами был один охранник с автоматом. Лагерные охранники почти никогда не носили автоматического оружия, опасаясь, что его могут захватить. Я еще не оправился от того ужаса, испытанного в бараке, иначе я попытался бы напасть на немца или по крайней мере спрыгнуть с машины. Но само невидимое присутствие полковника в кабине грузовика наполняло меня чувством неизбывного страха, который был глубже и сильнее всего мною пережитого за последние месяцы.
Было уже за полночь, когда мы приехали в усадьбу, гораздо большую, чем тот особняк, вокруг которого построено Челмно. Она находилась в глубокой чаще. Американцы назвали бы это сооружение замком, но оно было и больше, и меньше, чем замок. То было поместье феодалов, иногда еще встречавшихся в самых отдаленных лесных угодьях моей страны: огромное скопление каменных стен, которые строились, перестраивались и расширялись бесчисленными поколениями семей отшельников, чья родословная восходила еще к дохристианским временам. Грузовики остановились, и нас загнали в подвал неподалеку от главного зала. Судя по военным автомобилям, стоявшим среди остатков английского парка, и разгульному шуму, доносившемуся из дворца, было похоже, что немцы реквизировали усадьбу под дом отдыха для своих привилегированных частей. В самом деле, когда нас заперли в подвале без окон и без света, я услышал, как литовский еврей из другого грузовика прошептал, что он узнал полковые эмблемы на машинах. То были эмблемы Einsatzgruppe — группы специального назначения, которая истребила целые еврейские деревни в окрестностях его родного Двинска. Даже эсэсовские Totenkopfverbande, уничтожавшие людей в лагерях, относились к Einsatzgruppe со страхом, граничившим с ужасом.
Через некоторое время охранники вернулись с факелами. В подвале находилось тридцать два человека. Разделив людей на две равные группы, эсэсовцы повели их наверх, в разные комнаты. Группу, в которой был я, одели в грубые туники, выкрашенные в красный цвет, с белыми символами спереди. Мой символ — нечто вроде башни или фонарного столба в стиле барокко — ничего мне не говорил. У мужнины рядом со мной на груди был силуэт слона с поднятой правой ногой.
Затем нас привели в главный зал, где мы застали картину времен Средневековья, написанную Иеронимом Босхом; сотни эсэсовцев и убийц из Einsatzgruppen отдыхали, играли в азартные игры и насиловали женщин где придется. Им прислуживали польские девушки-крестьянки; некоторые из них были еще совсем юные девочки. В кронштейны по стенам были вставлены факелы, зал освещался мерцающим светом, как в картине Страшного Суда. Куски брошенной еды валялись и гнили где ни попадя. Столетней давности гобелены были перепачканы и покрыты сажей, поднимавшейся из открытых каминов. Банкетный стол, некогда великолепное произведение искусства, был изуродован кинжалами: немцы вырезали на нем свои имена. На полу валялись и храпели те, кто напились до скотского состояния. Я видел, как двое солдат мочились на ковер, который хозяин замка, должно быть, привез когда-то из крестового похода.
В центре огромного зала на полу был освобожден квадрат примерно метров одиннадцать на одиннадцать, выложенный черными и белыми плитами. По обе стороны этого квадрата, там, где начинались галереи, на каменных плитах друг против друга были установлены два тяжелых кресла. На одном из этих тронов восседал молодой оберет — бледный, светловолосый ариец с худыми и белыми руками. В другом кресле сидел старик; он выглядел таким же древним, как и каменные стены, окружавшие нас. На нем тоже была форма эсэсовского генерала, но он больше походил на сморщенную восковую куклу, одетую в мешковатый наряд злыми детьми.
Из боковой двери вывели группу евреев, привезенных на другом грузовике. На них были светло-синие туники с черными символами, такими же, как у нас. Увидев на женщине светло-синее одеяние с короной на груди, я понял, что будет происходить. В том состоянии истощения и постоянного страха, в котором я пребывал, можно было поверить любому безумию.
Каждому из нас приказали занять свой квадрат. Я исполнял роль слоновой пешки белого короля и стоял в трех метрах от трона оберста, чуть впереди и справа от него, лицом к лицу с перепуганным литовским евреем, — он был пешкой черного слона.
Крики и пение смолкли. Немецкие солдаты собрались вокруг нас, стремясь занять места поближе к краю квадрата. Некоторые из них забрались на лестницы и столпились на галереях, чтоб лучше видеть. С полминуты ничего не было слышно, кроме потрескивания факелов и тяжелого дыхания толпы. Мы стояли на указанных квадратах, — тридцать два умирающих от голода еврея, с ледяными лицами, неподвижными глазами, ожидая, что же с нами будет.
Старик слегка наклонился вперед и подал знак оберсту. Тот улыбнулся и кивнул. Началась игра в живые шахматы...
* * *
Оберет снова кивнул, и пешка слева от меня — худой еврей с серой щетиной на щеках — сделала два шага вперед. Старик ответил тем, что продвинул вперед свою королевскую пешку. Глядя, как двигаются эти несчастные заключенные, которые не понимали, что с ними происходит, я был уверен, что они не в состоянии контролировать свои собственные тела.
Я немного играл в шахматы со своим отцом и дядей и знал стандартные гамбиты. Оберет глянул вправо, и крупный поляк с эмблемой коня на тунике вышел на поле и встал передо мной. Старик двинул вперед коня со стороны королевы. Оберет вывел нашего слона, небольшого роста мужчину с перевязанной левой рукой, и поставил его в пятом ряду, на вертикали коня. Старик передвинул ферзевую пешку на одну клетку вперед.
Я бы отдал все, чтобы иметь любую другую эмблему, лишь бы не пешки. Фигура низкорослого крестьянина передо мной, изображавшего коня, не давала практически никакой защиты. Справа от меня другая пешка обернулась и тут же сморщилась от боли: оберет заставил ее смотреть вперед. Я поворачиваться не стал. У меня начали дрожать ноги.
Оберет передвинул нашу ферзевую пешку на два хода вперед и поставил ее рядом со старой пешкой на королевской вертикали. Ферзевой пешкой был мальчик-подросток, он украдкой посматривал по сторонам, не поворачивая головы. Только крестьянин-конь передо мной прикрывал мальчика от пешки старика.
Старик слегка двинул левой рукой, и его «слон» встал перед женщиной-голландкой, изображавшей его королеву. Лицо «слона» было очень бледным. На пятом ходу оберет вывел вперед нашего второго «коня». Я не мог видеть лица этого человека. Эсэсовцы, сгрудившиеся вокруг, начали орать и хлопать в ладоши после каждого хода, словно зрители на футбольном матче. До меня доносились обрывки разговоров; в них противника оберста называли «Стариком» (Der Alte). А оберста «болельщики» подбадривали криками: «Der Meister!»
Старик подался вперед, словно паук; его королевский конь встал перед ферзевой пешкой. В роли коня выступал молодой и сильный парень, вероятно, он в лагере отбыл всего несколько дней. На лице его застыла идиотская улыбка, словно ему нравилась эта кошмарная игра. Будто в ответ на улыбку мальчишки, оберет передвинул своего хрупкого «слона» на тот же квадрат. Теперь я узнал слона, — это был плотник из нашего барака, который поранился два дня тому назад, когда резал доски для постройки сауны охранников. Низкорослый плотник поднял здоровую руку и хлопнул черного «коня» по плечу, как он хлопнул бы своего друга, которого пришел сменить на посту.
Я не видел, откуда мелькнула вспышка. Стреляли с галереи позади меня, но выстрел прозвучал так громко, что я вздрогнул и хотел обернуться. И в это мгновение оберет, как клещами, стиснул мою шею. Улыбка юноши, изображавшего коня, исчезла в красном облачке: от удара пули его череп просто взорвался. «Пешки», стоявшие за ним, в ужасе съежились, но боль заставила их сразу же выпрямиться. Тело «коня» отлетело назад, почти на то же место, откуда он сделал ход. На квадрат белой пешки уже натекла лужа крови. Два эсэсовца выскочили вперед и оттащили труп. Из размозженного черепа брызнули ошметки, запачкав несколько стоявших рядом черных фигур. По залу прокатились крики одобрения «болельщиков».
Старик снова наклонился вперед; его «слон» шагнул по диагонали туда, где находился наш. Черный «слон» слегка дотронулся до перевязанной руки плотника. На этот раз перед выстрелом была небольшая заминка. Пуля ударила нашего «слона» под левую лопатку; коротышка споткнулся, сделав два шага вперед, с секунду постоял, рука его поднялась, словно он хотел почесаться, но тут колени его подломились, и он мешком свалился на плиты. Вперед вышел сержант, приставил к черепу плотника «люгер» и выстрелил один раз, потом оттащил все еще дергающийся труп с «шахматной доски». Игра возобновилась.
Оберет подвинул нашу «королеву» на две клетки вперед. Теперь ее отделял от меня лишь один пустой квадрат; мне было видно, что ногти ее обгрызаны почти до мяса. Это напомнило мне о моей сестре Стефе, и я с изумлением обнаружил, что глаза мои застилают слезы. В первый раз я заплакал, вспомнив о Стефе.
Под рев пьяной толпы Старик сделал свой следующий ход. Его королевская «пешка» быстро шагнула вперед и сразила нашу ферзевую пешку. Этой «пешкой» был бородатый поляк, явно правоверный еврей. Винтовка щелкнула дважды, почти без паузы. Черная королевская пешка оказалась залита кровью, когда она заняла место нашей ферзевой пешки.
Теперь передо мной не было никого, только три пустые клетки, а дальше — черный конь. Свет факелов отбрасывал длинные тени. Пьяные эсэсовцы, стоявшие по краям «доски», что-то вопили, давая советы игрокам. Я не смел повернуться, но увидел, как Старик пошевелился на своем насесте. Должно быть, он осознал, что теряет контроль над центром шахматного поля. Старик повернул голову, и его «пешка», стоявшая перед «конем» со стороны «короля», передвинулась на одну клетку. Оберет вывел нашего уцелевшего «слона» на следующее поле, блокируя вражескую «пешку» и угрожая «слону» Старика. Толпа зашлась в восторженном крике.
Игроки закончили гамбит и перешли к миттельшпилю. Обе стороны провели рокировку, обе ввели в игру свои «ладьи». Оберет передвинул «ферзя» на поле передо мной. Я смотрел на лопатки «королевы», резко выпирающие сквозь ткань ее одеяния, на завитки волос, рассыпанных по спине. Кулаки мои невольно то сжимались, то разжимались. С самого начала игры я не пошевелился. От страшной головной боли у меня в глазах плясали огненные точки; я мог потерять сознание, и мысль об этом внушала мне ужас. Что тогда случится? Позволит ли мне оберет упасть на пол или он будет удерживать мое бесчувственное тело на клетках, как ему надо? Судорожно вздохнув, я попробовал сосредоточиться на отсветах факелов на гобелене, висевшем на дальней стене.
На четырнадцатом ходу Старик послал «слона» на ту клетку в центре доски, где стоял наш «конь», которого изображал крестьянин. На этот раз выстрела не было. Рослый, тяжелый сержант-эсэсовец ступил на доску и вручил свой парадный кортик черному «слону». В зале все смолкли. Свет факелов плясал на отточенной стали. Приземистый крестьянин извивался, метался, мышцы его рук дергались, — я видел, что он тщетно пытается вырваться из-под власти оберста, но ничего не может сделать. Одним ударом лезвия он перерезал себе горло. Сержант-эсэсовец поднял свой кортик и жестом велел двоим солдатам убрать труп. Игра возобновилась.
Одна из наших «ладей» побила вырвавшегося вперед «слона». В ход снова пошел кортик. Стоя за молодой «королевой», я крепко закрыл глаза. Открыл я их через несколько ходов, после того как оберет передвинул мою «королеву» на одну клетку вперед. Когда она покинула меня, мне захотелось заорать. Старик немедленно перевел свою «королеву», молодую девушку-голландку, на пятую клетку ладейной вертикали, «ферзь» противника теперь находился от меня всего через одну пустую клетку по диагонали. Между нами никого не было. Я почувствовал, как у меня внутри все похолодело от страха.
Оберет перешел в наступление. Первым делом он послал вперед пешку коня с левой стороны. Чтобы заблокировать ее, Старик выдвинул ладейную пешку — мужчину с красным лицом, которого я помнил по лесной бригаде. Оберет ответил на этот ход своей ладейной пешкой. Я с трудом разбирался, что происходит. Остальные пленники в основном были выше меня, я видел спины, плечи, лысые головы и потных, дрожащих от ужаса людей, а не шахматные фигуры. Я попытался представить себе шахматную доску и понял, что сзади остались лишь король да ладья. На одной горизонтали со мной стояла только пешка перед королем. Впереди и слегка влево от меня сгрудились королева, пешка, ладья и слон. Еще дальше влево в одиночестве стоял наш уцелевший конь. Слева от него блокировали друг друга две ладейные пешки. Черный ферзь по-прежнему угрожал мне справа.
Наш «король» — высокий, худой еврей лет шестидесяти — передвинулся по диагонали на шаг вправо. Старик сосредоточил свои ладьи на королевской вертикали. Внезапно мой ферзь отошел назад на вторую клетку ладейной вертикали, и я остался один. Прямо передо мной, через четыре пустые клетки, стоял литовский еврей и смотрел на меня широко раскрытыми глазами, полными животной паники.
Внезапно я шагнул вперед, волоча ноги по мраморному полу. В мой череп вошло нечто ужасное, чему невозможно было сопротивляться, и оно толкало меня вперед, сдерживало меня, стискивало мои челюсти и подавляло крик, рвавшийся откуда-то изнутри, из самой глубины моего существа. Я остановился там, где раньше стоял наш ферзь; по обе стороны от меня расположились белые пешки. Старик вывел вперед своего черного коня, и теперь он стоял напротив меня, через одну клетку. Толпа кричала еще громче, орава скандировала: «Meister! Meister!»
Я снова шагнул и теперь оказался единственной белой фигурой, ушедшей за середину «доски». Где-то позади, справа от меня, находилась черная «королева». Я ощущал ее присутствие так же отчетливо, как и присутствие того неведомого стрелка за спиной. А в полуметре от себя видел потное лицо и запавшие глаза черного «коня» — литовского еврея.
Черная «ладья» прошла слева от меня. Когда мужчина, изображавший ее, ступил на клетку белой пешки, завязалась драка. Сначала я подумал, что оберет или Старик потеряли контроль над фигурами, но потом понял, что все это входит в правила игры. «Болельщики» завопили — они жаждали крови. Черная ладья была сильнее, а возможно, ее не удерживали, и белая пешка стала отступать под ее натиском. «Ладья», добравшись до горла пешки, мощно сжал его. Послышался долгий сухой хрип, и «пешка» рухнула на пол.
Не успели тело пешки оттащить с доски, как оберет двинул нашего уцелевшего «коня» на тот же квадрат, и драка возобновилась. На этот раз утащили черную «ладью»; босые ноги человека царапали плиты, вылезшие из орбит глаза неподвижно уставились в пустоту.
Черный «конь», шаркая ногами, прошел мимо меня, и снова началась схватка. Эти двое сцепились, пытаясь выцарапать друг Другу глаза, нанося удары коленями, пока белого «коня» не вытолкали в пустую клетку за моей спиной. Винтовка снова выстрелила, я услышал, как пуля просвистела мимо уха. Человек, бывший конем, падая, ударился об меня. На мгновение его рука схватила меня за щиколотку, как бы ища помощи. Я не шелохнулся.
Белый «ферзь» снова был за моей спиной. Черная «пешка» справа двинулась вперед, угрожая ему. Я бы схватился с ним, если бы мне было позволено, но этого не случилось, «ферзь» отступил на три клетки. Старик передвинул на шаг ферзевую пешку. Оберет послал вперед вторую ладейную пешку. Толпа скандировала:
«Meister! Meister!»
Старик переместил своего «ферзя» на две клетки назад. Меня снова подвинули. Теперь я стоял лицом к лицу с литовским евреем. Он замер, парализованный страхом. Неужели он не знал, что я не мог причинить ему вреда, пока мы стоим на одной вертикали? Возможно, и не знал, но я кожей чувствовал, что темноволосая «королева» в любую секунду может убрать меня. Только невидимое присутствие собственной «королевы» в пяти клетках позади давало мне какое-то ощущение защищенности. Но что, если Старик решится пойти на ферзевой обмен? Однако вместо этого он передвинул свою ладью назад, на королевскую клетку.
Слева от меня началась свалка — вторая пешка слона убрала черную пешку, а ее, в свою очередь, побил уцелевший черный слон. На какое-то время я оказался один на территории противника, но тут оберет передвинул белого ферзя на клетку позади меня. Что бы ни случилось теперь, я был не один. Затаив дыхание, я стал ждать.
Но ничего не случилось. Точнее, Старик сошел со своего трона, махнул рукой и удалился. Он сдался. Пьяная свора солдат Einsatzgruppen завопила от восторга. Несколько человек с эмблемой мертвой головы кинулись к оберсту и, подняв его на плечи, пронесли по кругу почета. Я остался, где стоял, напротив литовца; оба мы глупо моргали. Игра закончилась. Я знал, что каким-то образом помог оберсту выиграть, но был слишком оглушен всем случившимся, чтобы разобраться, как именно. Я видел всего лишь сбившихся в кучку усталых евреев, ничего не понимавших, но чувствовавших облегчение; тем временем зал гудел от криков и пения. Шестеро из нас, тех, что были с белыми фигурами, погибли. Шестеро черных также исчезли. Уцелевшие могли теперь двигаться, и мы так и толпились там, в центре. Я обернулся и обнял женщину, стоявшую позади меня. Она плакала. «Шалом», — сказал я и поцеловал ее руки. «Шалом». Литовский еврей на своей белой клетке упал на колени. Я помог ему подняться.
Несколько рядовых с автоматами в руках провели нас через толпу в пустую прихожую. Здесь они заставили нас раздеться и побросали наши шахматные туники в кучу. Потом они вывели нас в ночь, чтобы расстрелять.
* * *
Нам приказали вырыть могилы для себя. Метрах в сорока за усадьбой на полянке лежало полдюжины лопат, и этими лопатами мы выкопали широкий и неглубокий ров; солдаты тем временем, покуривая, светили нам факелами. Покрытая снегом земля была тверда как камень. Мы смогли прокопать на полметра вглубь, не больше. Между тупыми ударами лопат слышались взрывы хохота, доносившиеся из замка. В высоких окнах горели огни, отбрасывая желтые прямоугольники на шиферные крыши. Мы не замерзли лишь потому, что двигались, — и еще от страха. Пальцев посиневших ног я уже не чувствовал. Мы почти закончили копать, и я понимал: надо на что-то решаться. В такой темноте можно попытаться добежать до леса. Было бы лучше, если бы мы все одновременно кинулись врассыпную, но евреи постарше явно не могли двигаться — они слишком замерзли и были измотаны; к тому же нам не позволяли разговаривать друг с другом. Две женщины стояли в нескольких метрах от рва, тщетно пытаясь руками прикрыть наготу, а охранники отпускали скотские шутки, поднося факелы поближе к ним и освещая их обнаженные тела.
Я не мог решить, бежать мне или все же попробовать проломить солдату голову своей лопатой с длинной ручкой и захватить его автомат. Конечно, это были Einsatzgruppen Totenkopfverbande, но сейчас они вдрызг пьяны и не ожидают нападения. Надо действовать скорее.
Решив бить лопатой, я выбрал низкорослого молодого охранника; он стоял в нескольких шагах от меня и, казалось, дремал. Я сжал черенок лопаты.
«Halt! Wo ist denn mein Bauer?» — молодой оберет, хрустя снегом, приближался к нам в распахнутой черной эсэсовской шинели и офицерской фуражке с высокой тульей. Войдя в круг света, отбрасываемого факелами, он оглянулся и спросил, где его пешка. Но которая?
«Du! Komm her!» — подозвал он жестом меня. Я сжался, ожидая, что вот-вот повторится насилие над моим сознанием, но ничего такого не произошло. Я вылез из неглубокого рва, отдал лопату охраннику и, трясясь, подошел к оберсту, к тому, кого они называли Der Meister.
— Кончайте скорее, — приказал он по-немецки сержанту, командовавшему отделением. — Schnell!
Сержант велел евреям стать около рва. Женщины, скорчившись у дальнего края, обняли друг друга. Последовал приказ всем лечь в холодную землю. Трое мужчин отказались подчиниться; их застрелили там же, где они стояли. Тот, что был черным королем, корчась, упал всего метрах в двух от меня. Я опустил глаза, глядя на свои побелевшие бескровные ноги, и старался не шевелиться, но дрожь только усилилась. Другим евреям приказали скинуть тела расстрелянных в ров. Было тихо — и жутко. В свете факелов белели бледные спины и ягодицы моих товарищей по несчастью. Сержант отдал команду, и загремели выстрелы.
Все закончилось меньше чем за минуту. Треск автоматов казался приглушенным, ничего не значащим, «тра-та-та» — и еще одна нагая белая фигура дергалась в яме, корежилась секунду и замирала навсегда. Обе женщины так и умерли, согревая друг друга объятьями. Литовский еврей выкрикнул что-то на иврите и упал на колени, протянув руки — то ли к конвоирам, то ли к небу, я до сих пор этого не знаю, — и тут его почти надвое перерезала автоматная очередь.
Все это время я стоял, уставившись на свои дрожащие ноги, моля Бога, чтобы он сделал меня невидимым. Но стрельба еще не кончилась, когда сержант повернулся ко мне и спросил:
— Ас этим что делать, mein Oberst?
— Mein zuverlassiger Bauer? — улыбнулся оберет. — С моей верной пешкой? Сегодня будет охота.
— Eine Jagd? — спросил сержант. — Heute nacht?
— Wenn es Dammert.
— Auch Der Alte?
— Ja.
— Jawohl, mein Oberst.
Я видел, что сержанту это особой радости не доставило. Спать ему в эту ночь явно не придется.
Конвоиры принялись забрасывать трупы комьями смерзшейся земли, а меня повели назад к замку и посадили на цепь в том же подвале, где нас держали несколько часов назад. Мои ступни кололо как иголками, а потом они начали гореть. Хотя это было очень больно, я все же задремал, но тут вернулся сержант, снял с меня цепи и приказал одеться. Мне выдали нижнее белье, синие шерстяные штаны, рубаху, толстый свитер, шерстяные носки и крепкие ботинки, которые были мне немного малы. После нескольких месяцев в тюремном тряпье добротная одежда казалась просто чудом.
Сержант вывел меня наружу, там стояли четверо эсэсовцев с фонариками и карабинами. Один из них держал на поводке немецкую овчарку; он позволил собаке обнюхать меня. Замок погрузился в темноту, крики смолкли. Приближался рассвет, ночь становилась серо-прозрачной.
Конвоиры погасили свои фонарики, когда из замка вышли оберет и старый генерал. Вместо формы на них были толстые зеленые охотничьи куртки и плащи. В руках они держали охотничьи карабины крупного калибра с оптическим прицелом. Тут я все понял. Я точно знал, что сейчас произойдет, но был до того измучен, что мне было все равно.
Оберет махнул рукой, конвоиры отошли от меня и встали рядом с офицерами. Некоторое время я нерешительно топтался на месте, отказываясь делать то, что они мне приказывали, будто ничего не понимая. Тогда сержант на плохом польском заорал: «Бежать! Бежать, еврейская скотина. Бежать!» Но я все не двигался. Собака тянула поводок, рычала и бросалась в мою сторону. Сержант поднял карабин и выстрелил; снег вздыбился под моими ногами. Я все не двигался. И тут я ощутил осторожное вползание чужой воли в мой мозг.
— Вперед, kleiner Bauer, вперед! — От этого мягкого шепота меня затошнило, я зашатался. Потом повернулся и побежал в лес.
Я был слишком слаб, чтобы бежать долго. Через несколько минут я уже задыхался и начал спотыкаться. На снегу оставались четкие следы моих ботинок, но тут я ничего не мог поделать. Небо светлело; я все бежал, спотыкаясь, стараясь держаться южного направления. Позади я услышал яростный лай и понял, что охотники с собаками двинулись по моему следу.
Пробежав немногим более километра, я уперся в открытое пространство. Просека шириной в сотню метров была расчищена — ни деревьев, ни пней. Посередине этой ничейной земли протянулась колючая проволока, но не это заставило меня остановиться. В центре просеки торчал белый знак с надписью на немецком и польском: СТОЙ! ЗАМИНИРОВАНО!
Лай приближался. Я свернул влево и, задыхаясь от боли в боку, побежал трусцой. Я знал, что выхода нет.
Это минное поле наверняка тянется по периметру всей усадьбы, отмечая границы их собственного охотничьего заказника. Я надеялся найти дорогу, по которой мы приехали вчера ночью, — казалось, целую вечность назад. Там обязательно должны быть ворота, на воротах, конечно, охрана, но все равно надо попытаться выйти на дорогу. Пусть уж лучше меня убьют охранники, чем эти паскуды, гнавшиеся за мной. Я решил, что кинусь на минное поле, лишь бы не подставлять себя под оптический прицел этих охотников на живого человека.
Добежав до мелкого ручья, я снова почувствовал это подлое проникновение в свое сознание. Стоя неподвижно и глядя на полузамерзший ручей, я ощущал, как оберет входит в мое сердце, в тело, будто вода, заливающая рот, ноздри и легкие тонущего человека. Только это было еще хуже. Казалось, огромный ленточный червь проникает в мой череп и ввинчивается в мозг. Я закричал, но из горла не вырвалось ни звука. Я остановился, ноги были как ватные.
— Komm her, mein kleiner Bauer! — Голос оберста беззвучно шептал эти слова. Мысли его смешались с моими и вытеснили мою волю в какую-то темную яму. Мельком видел я обрывки, как в рвущейся киноленте: мелькали чьи-то лица, мундиры, какие-то места, комнаты... Меня несли чужие волны ненависти и высокомерия. Чужая извращенная страсть к насилию наполнила мой рот медным привкусом крови. Этот шепот в мозгу был соблазнителен и тошнотворен, словно зов гомосексуалиста.
Я будто со стороны наблюдал свое поведение: как я кинулся в ручей и повернул назад, на запад, навстречу охотникам; теперь я бежал быстро, резко, со свистом вдыхая и выдыхая холодный сырой воздух. Ледяная вода забрызгала мои ноги, шерстяные штаны отяжелели и липли к икрам. У меня носом пошла кровь, потекла по подбородку, стекала на шею.
— Komm her!
Я выбрался из ручья и, спотыкаясь, побежал по лесу к куче валунов. Тело мое дергалось и извивалось, словно марионетка; я вскарабкался на камни и забился между ними. И так я лежал, прижав щеку к валуну, а кровь из носа собиралась в небольшую лужицу на замерзшем мху. Послышались голоса. Охотники, были не далее чем в пятидесяти шагах, за полосой деревьев. Я решил, что они окружат мою кучу камней, а затем оберет заставит меня встать, чтобы удобнее было стрелять. Я напрягся, пытаясь пошевелить ногами, двинуть рукой, но казалось, будто кто-то перерезал нервы, соединяющие мой мозг с моим телом. Я был пригвожден к земле надежно, как если бы все эти валуны навалились на меня.
Послышались обрывки разговоров; затем голоса стали удаляться в том же направлении, в котором я бежал десять минут назад. В это невозможно было поверить, но это было так. Я услышал, как залаяла собака, устремившись по моему следу. Почему оберет играл со мной? Напрягшись, я пытался прочесть его мысли, но мои слабые попытки прощупать что-либо были отброшены, словно кто-то щелчком сбил назойливое насекомое.
Вдруг я выбрался из укрытия и снова побежал, пригнувшись, между деревьями, а потом пополз по снегу. Я еще никого не видел, но уже почувствовал запах табачного дыма. На полянке расположились Старик и сержант. Старик сидел на поваленном дереве, положив охотничий карабин на колени. Сержант стоял рядом, спиной ко мне, рассеянно постукивая пальцами по прикладу. Оба курили, наслаждаясь отдыхом.
И тогда я поднялся во весь рост и помчался прямо на них. Сержант резко обернулся, как раз в ту секунду, когда я в прыжке ударил его плечом. Я был меньше и намного легче сержанта, но за счет невероятной скорости сбил его с ног. Мы покатились по снегу с беззвучным криком, и мне хотелось только одного — снова стать хозяином своего тела и убежать в лес, но я уже схватил карабин Старика и стал колотить сержанта по шее и по лицу изумительно отделанным прикладом, как дубиной. Сержант попытался встать, но я снова сбил его с ног ударами приклада. Увидев, что он тянется к своему оружию, я раздробил его руку ударом сапога, а потом принялся молотить тяжелым прикладом по лицу, пока не переломал ему все кости, пока и лица-то у него, собственно, не осталось. Тогда я бросил карабин и повернулся к Старику.
Он сидел все так же на поваленном дереве, в руке у него был «люгер», который он успел выхватить из кобуры; в тонких губах по-прежнему торчала сигарета. Казалось, ему уже тысяча лет, но к морщинистому лицу — скорее карикатуре лица — была приклеена улыбка.
— Sie! — сказал он, и я понял, что он обращается не ко мне.
— Ja, Alte. — Я и сам изумился тому, что произносит мой язык. — Das Spiel 1st beendet.
— Посмотрим. — Старик поднял пистолет, чтобы выстрелить. Я метнулся вперед; пуля пробила мой свитер и обожгла ребра. Я схватил его за кисть, прежде чем он успел выстрелить во второй раз, и мы проделали какой-то пируэт там, на снегу — Старик вскочил, шатаясь, и мы теперь танцевали какой-то безумный танец, — изможденный юноша-еврей, у которого носом шла кровь, и древний ариец-эсэсовец, охотник и убийца. Его «люгер» снова выстрелил, на этот раз просто в воздух, но я вырвал его пистолет из его рук и отскочил назад, наставив на него дуло.