Он добывает свой хлеб, добросовестно трудится за жалованье, которое правительство выплачивает ему в конце месяца.
Я знаю, что моя жена, прочитав эти строки, покачает головой, посмотрит на меня с упреком и, может быть, тихо скажет:
— Вечно ты преувеличиваешь! — И, вероятно, добавит: — Люди будут неверно думать о тебе и твоих сотрудниках.
Она права. Возможно, я и впрямь преувеличиваю, но это моя реакция на ходячие представления, которые так меня раздражают.
Сколько раз после появления очередной книги Сименона мои сотрудники, посмеиваясь, смотрели, как я вхожу к себе в кабинет.
Я читал в их глазах: «Гляди-ка! Сам Господь Бог явился!»
Вот почему я делаю такой упор на слове «чиновник», хотя иным, может быть, и покажется, будто этим я принижаю нашу профессию.
Чиновником я был почти всю жизнь. Я стал им чуть ли не с юности благодаря инспектору Жакмену. Точно так же, как мой отец в свое время стал управляющим поместьем. И так же гордился своей профессией. Так же стремился постичь все тонкости своего ремесла и добросовестно выполнять свою работу.
Разница между прочими чиновниками и теми, кто служит на набережной Орфевр, заключается в том, что последние сохраняют своеобразное равновесие между двумя мирами.
Их одежда, воспитание, жилье, образ жизни такие же, как у всех людей среднего класса, и они так же мечтают о собственном загородном домике.
Однако почти все свое время они посвящают изнанке жизни, отбросам, накипи, тем, кто покушается на организованное общество.
Я не раз удивлялся этому противоречию, от которого мне порой становилось не по себе.
Я живу в буржуазной квартире, чисто прибранной и удобной, к моему приходу всегда готово аппетитное жаркое. Из своего окна я вижу квартиры, похожие на нашу, матерей, гуляющих с детьми на бульваре, хозяек, идущих за покупками.
Разумеется, я принадлежу к этой среде, к тем, кого называют порядочными людьми.
Но ведь я знаю и других, знаю их так хорошо, что между ними и мной установилась определенная связь.
Девки из пивной на площади Республики, мимо которых я прохожу, знают, что я понимаю их язык и смысл каждого жеста. Знает это и мошенник, шныряющий в толпе. И еще многие другие, кого я встречал и встречаю каждый день, в чью жизнь, скрытую от посторонних глаз, я проникаю.
Разве этого мало, чтобы образовались некие узы?
Это не значит, что надо оправдывать этих людей, поощрять, отпускать им грехи. Это не значит также, что надо создавать вокруг них ореол, как это модно было одно время.
Надо только принять их как факт и взглянуть на них трезво. Без любопытства, ибо любопытство быстро притупляется. И без ненависти, разумеется. Словом, смотреть на них как на людей, реально существующих и которых, заботясь о здоровье общества и порядке, надо держать, хотим мы того или нет, в определенных границах и карать, когда они эти границы преступают.
Они-то это понимают! И не питают к нам злобы.
Они часто говорят: «Такая у вас работа».
А вот что они думают о нашей работе, я предпочитаю не знать.
Что же тут удивительного, если после двадцати пяти — тридцати лет службы в полиции у вас тяжелая походка и взгляд тоже тяжелый, а подчас и пустой?
«Неужели вам не бывает противно?»
Нет! Нисколько! И наверное, именно благодаря своей работе я получил довольно прочный запас оптимизма.
Перефразируя изречение моего преподавателя закона Божьего, я мог бы сказать: «Малое знание отталкивает от человека, большое приближает к нему».
Именно потому, что мне довелось повидать немало мерзостей всякого рода, я понял, что они отнюдь не исключают мужества, доброй воли или смирения.
Законченных негодяев очень мало, и большинство из тех, с кем я столкнулся, были, к сожалению, недосягаемы для меня, да и для всей нашей службы тоже.
Что касается других — я всегда старался, чтобы они не натворили слишком много дурного и заплатили за содеянное.
А потом? Что ж, счет оплачен, и незачем к нему возвращаться.
Глава 8
в которой рассказывается о площади Вогезов и приводятся некоторые замечания госпожи Мегрэ
— Собственно говоря, — сказала Луиза, — я не вижу особой разницы.
Я всегда немножко волнуюсь, когда она читает то, что я написал, и стараюсь заранее приготовить ответы на возможные замечания.
— Какой разницы?
— Разницы между тем, что ты пишешь о себе, и тем, что написал о тебе Сименон.
— А!
— Может быть, я зря сказала тебе это.
— Вовсе нет! Напротив!
Однако, если она права, я напрасно старался.
А вполне возможно, что она права, и я не сумел взяться за дело, как-нужно, и рассказать обо всем, как задумал.
Тогда, стало быть, пресловутое изречение о том, что приукрашенная истина правдоподобнее голой правды, отнюдь не парадокс.
Я старался, как мог. Только вот беда — когда я начал писать, мне очень многое казалось чрезвычайно важным, на многом я хотел остановиться, а потом, в ходе работы, раздумал. Например, у меня на книжной полке стоят томики Сименона, испещренные моими пометками синим карандашом, и я заранее радовался, что исправлю все ошибки, совершенные автором то ли по незнанию, то ли из стремления поэффектнее изобразить дело, а скорее всего, потому, что он поленился позвонить мне и уточнить ту или иную подробность.
Да и зачем? Еще подумают, будто я брюзга, к тому же я и сам начинаю понимать, что все эти мелочи и впрямь не так уж важны.
Пожалуй, всего более меня бесила привычка Сименона путать даты, относить к началу моей службы расследования, проведенные куда позже, или наоборот, так что либо мои инспектора выглядели у него совсем мальчишками, в то время как на самом деле они были уже степенными отцами семейств, либо получалась обратная и столь же неверная картина. У меня даже было намерение — теперь, признаюсь, я от него отказался — установить при помощи газетных вырезок, собранных моей женой, точную хронологию особо важных дел, в которых я принимал участие.
— А почему бы и нет? — ответил Сименон на это мое предложение. — Отличная мысль. Можно будет внести исправления в следующие издания. — И без малейшего ехидства добавил: — Только придется вам, дружище, самому потрудиться, у меня никогда не хватает духа перечитывать собственные книги.
А в общем-то я изложил все, что собирался, и ничего не поделаешь, если получилось неудачно. Мои сотрудники меня поймут, поймут и те, кто так или иначе причастен к нашей работе, а ведь их-то я и имел в виду, когда пытался внести ясность в некоторые вопросы и поговорить не столько о себе, сколько о своем ремесле.
Но что-то очень важное я, видимо, упустил. Я слышу, как жена тихонько открывает дверь столовой, где я работаю, и на цыпочках подходит ко мне.
Она кладет на стол листочек бумаги и так же бесшумно выходит.
Я читаю нацарапанные карандашом слова: «Площадь Вогезов» — и не могу удержаться от довольной улыбки:
Луиза тоже хочет внести кое-какие поправки, движимая той же, что и я, верностью.
Луиза по-прежнему верна нашей квартирке на бульваре Ришар-Ленуар, с которой мы не расставались, хотя с тех пор, как переехали за город, проводим там всего несколько дней в году.
А Сименон в некоторых своих книгах переселил нас на площадь Вогезов, даже не объяснив почему.
Итак, выполняю поручение жены. Мы действительно несколько месяцев прожили на площади Вогезов. Но не в своей квартире.
В тот год наш домовладелец затеял наконец ремонт, в котором здание давно нуждалось. Рабочие взгромоздили леса перед нашими окнами. А другие стали пробивать в стенах и полу нашей квартиры отверстия для центрального отопления. Нам обещали, что ремонт займет не более трех недель. Но две недели прошло, а дело с места не сдвинулось, к тому же еще разразилась забастовка строителей, которой не было видно конца.
Сименон как раз уезжал в Африку примерно на год.
— Почему бы вам не переехать ко мне, на площадь Вогезов, пока не кончат ремонт?
Вот как случилось, что мы некоторое время жили на площади Вогезов, в доме номер 21, если быть точным, но это нельзя назвать изменой нашему любимому старому бульвару.
А однажды без всякого предупреждения Сименон отправил меня в отставку, хотя я о ней не помышлял и мне предстояло прослужить еще несколько лет.
Мы тогда купили домик в Мэн-сюр-Луар и приводили его в порядок по воскресеньям, когда я бывал свободен. Сименон приехал навестить нас. И ему там настолько понравилось, что в следующей книге он забежал вперед, без зазрения совести состарил меня и поселил навсегда за городом.
— Надо же было хоть немного изменить обстановку, — заявил он, когда я ему об этом сказал. — Мне начинает надоедать эта набережная Орфевр.
Да будет мне позволено подчеркнуть эту фразу, ибо она кажется мне поистине чудовищной. Ему, видите ли, надоели моя Набережная, мой кабинет, моя повседневная работа в уголовной полиции!
Однако это не помешало ему и, вероятно, не помешает впредь описывать мои старые дела, не называя дат и делая меня то сорокалетним мужчиной, то почти стариком.
Опять входит жена. Кабинета у меня здесь нет. Да он мне и не нужен. Когда мне вздумается поработать, я устраиваюсь в столовой, а Луизе остается кухня, что ее вовсе не огорчает. Я смотрю на нее, полагая, что она хочет мне что-то сказать. Но она опять держит в руке листочек бумаги и робко кладет его передо мной.
На сей раз это листок из блокнота, на каких она обычно пишет, что надо купить, когда я еду в город.
Первым в списке стоит наш племянник, и я тотчас догадываюсь почему. Это сын Луизиной сестры. Когда-то я устроил его на службу в полицию — мальчишке казалось, что там он найдет свое призвание. Сименон не раз упоминал о нем, потом парень исчез со страниц его книг, и я отлично понимаю, что беспокоит жену.
Она боится, как бы у читателей не зародилось подозрение, что ее племянник был замешан в чем-то неблаговидном.
На деле все обстоит очень просто. Он не блеснул талантом, как надеялся, и довольно скоро принял предложение своего тестя, фабриканта мыла в Марселе, работать на его предприятии.
Следующим стоит Торранс, толстяк Торранс, шумный Торранс (если не ошибаюсь, Сименон где-то писал о его смерти, хотя убили совсем другого инспектора, при мне, в отеле на Елисейских полях). Тестя в мыловаренном деле у Торранса не было. Зато у него была неистребимая жадность к жизни и деловая хватка, что плохо сочетается с чиновничьим существованием.
Он ушел от нас, открыл частное сыскное агентство — добавлю сразу, агентство солидное, а это встречается не часто. И порой наведывался к нам на Набережную то за помощью, то за справкой, а то просто подышать родным воздухом.
Время от времени у нашего подъезда останавливается огромная машина американской марки, из нее выходит Торранс, а с ним красивая женщина, всякий раз другая, и он всякий раз представляет ее как свою невесту.
Я читаю третье имя в списке, имя малыша Жанвье, как мы его называли. Он по-прежнему работает на Набережной. И как знать, возможно, его по-прежнему зовут малышом.
В последнем письме он не без грусти сообщил мне, что его дочь выходит замуж за инженера.
Потом идет Люка — уж он-то, наверное, сидит сейчас в моем кабинете, на моем месте и курит одну из моих трубок, которую почти со слезами выпросил у меня на память.
А вот и последнее слово на листочке моей жены.
Сперва мне кажется, что это имя, но я не могу разобрать чье.
Иду на кухню, к моему удивлению залитую ярким солнцем — в столовой ставни закрыты, мне лучше работается в полутьме.
— Все прочитал?
— Нет. Одно слово не разберу.
Она смущается:
— Ну и Бог с ним.
— Что же это за слово?
— Да так, не важно.
— Я, разумеется, настаиваю.
— Сливянка! — сознается она наконец, отвернувшись.
Она прекрасно знает, что я рассмеюсь, и я действительно хохочу во все горло.
Когда речь шла о моем знаменитом котелке, о пальто с бархатным воротником, печурке и кочерге, я чувствовал, что мое упрямое желание все уточнить кажется ей ребячеством. Тем не менее она нацарапала слово «сливянка» нарочно неразборчиво из какой-то застенчивости, вроде той, которую она испытывает, когда, составляя для меня список необходимых покупок, ставит в конце что-нибудь из принадлежностей женского туалета.
В книгах Сименона не раз упоминается заветная бутылочка, стоявшая в буфете на бульваре Ришар-Ленуар, — она и теперь стоит здесь, — из запаса, который по свято соблюдаемой традиций каждый год пополняет свояченица, когда приезжает из Эльзаса погостить у нас.
Сименон не долго думая окрестил этот напиток сливянкой. На самом деле это малиновая настойка. Но для эльзасца, оказывается, это недопустимая ошибка.
— Я исправил, Луиза. Твоя сестра будет довольна. — На этот раз я оставил кухонную дверь открытой. — Больше ничего?
— Напиши Сименонам, что я вяжу носочки для…
— Но я же не письмо пишу!
— Верно. Тогда сделай заметочку, чтоб не забыть в письме. Да еще напомни, пусть пришлют фотографию, как обещали.
Потом она спросила:
— Накрывать на стол?
Вот и все.
1
На жаргоне — «ухажер, сутенер, сводник».
2
1934 года, в Париже прошли массовые выступления профашистских группировок.