Жорж Сименон
«В случае беды»
Глава 1
Воскресенье, 4 ноября.
Всего часа два назад, после завтрака, я стоял у окна гостиной, куда мы перешли пить кофе, и стоял достаточно близко, чтобы ощутить холодную сырость, которой несло от стекол. Неожиданно за спиной у меня раздался голос жены:
— Поедешь куда-нибудь вечером?
Но для меня в этих простых, банальных словах оказалось столько скрытого значения, как если бы за каждым из них таились мысли, которые ни Вивиана, ни я не осмеливались высказать. Я ответил не сразу, но не потому, что сам еще не знал, как поступлю, а потому, что на мгновение словно заглянул в тот чуточку страшноватый мир, который, в сущности, более реален, чем повседневность, и создает впечатление, что перед вами раскрывается обратная сторона жизни.
Помолчав, я в конце концов выдавил:
— Сегодня — нет.
Жена знает, что у меня нет причин идти куда бы то ни было. Она угадала это, как и все остальное; кроме того, она, вероятно, располагает информацией о моих похождениях. Я не сержусь на нее за это, как и она не сердится на то, что я себе позволяю.
В ту минуту, когда она задала мне вопрос, я сквозь завесу дождя, льющего уже трое суток, — с самого Дня поминовения, если быть точным, — следил за клошаром, который расхаживал под мостом Мари, для согрева хлопая себе по бокам. Больше всего меня интересовала темная куча тряпья у каменной стенки: я спрашивал себя, в самом деле она шевелится или так только кажется из-за дрожания воздуха и движения воды.
Да, куча шевелилась, в чем я и убедился позднее, когда из-под лохмотьев высунулись сперва рука, а потом и опухшее женское лицо в обрамлении нечесаных волос. Мужчина прервал хождение, повернулся к подруге, о чем-то с ней перемолвился, а затем, пока она поднималась и усаживалась, достал припрятанную между камнями наполовину опорожненную бутылку, протянул ей, и она отпила прямо из горлышка.
В течение десяти лет, что мы живем на Анжуйской набережной острова Сен-Луи, я не раз наблюдал за клошарами. Видел всяких, в том числе женщин, но таких, что ведут себя как супружеская пара, — впервые. Почему это затронуло меня, наведя на мысль о самце и самке, скорчившихся в своей лесной берлоге?
Кое-кто, говоря обо мне и Вивиане, намекает на пару хищников; мне это не раз повторяли и, уж конечно, обязательно подчеркивали, что у диких животных самка всегда свирепей самца.
Прежде чем повернуться и подойти к подносу, на котором нам подали кофе, я успел заметить еще одну фигуру — высоченного краснолицего мужчину, который вылез из люка пришвартованной против нашего дома баржи. Накинув на голову черный дождевик, без которого немыслимо было пускаться в насквозь промокший мир, и держа в обеих руках по пустой литровой бутылке, мужчина спустился с судна на берег по скользкой доске, заменявшей сходни. Он, два клошара да еще желтоватая собака, прижавшаяся к почернелому дереву, — вот и все живое, что можно было сейчас обнаружить на фоне пейзажа.
— В кабинет спустишься? — полюбопытствовала моя жена, когда я стоя пил свою чашку кофе.
Я ответил «да». Мне всегда были ненавистны воскресенья, особенно парижские, от которых я прихожу в состояние, близкое к панике. Меня тошнит от перспективы торчания под зонтиком в очереди в кино или, к примеру, прогулки по Елисейским полям, Тюильри и даже поездки по дороге на Фонтенбло в бесконечном потоке машин.
Прошлой ночью мы вернулись поздно. После генеральной репетиции в театре Мишодьер поужинали у «Максима» и закончили около трех утра в подвальном баре поблизости от Рон-Пуэн[1], где собираются актеры и киношники.
Недосып я теперь переношу хуже, чем несколько лет назад. А вот Вивиану, по-моему, никакая усталость не берет.
Сколько мы еще просидели в гостиной, не сказав друг другу ни слова?
Думаю, самое меньшее пять минут, а пять минут такого молчания — это долго. Я как можно реже смотрел на жену. Вот уже много недель избегаю заглядывать ей в лицо и всячески сокращаю наши тета-тет. Может быть, ей хочется выйти на разговор? Мне уже казалось, что так оно и будет, когда я повернулся к ней боком; она раскрыла рот, поколебалась, но вместо тех слов, которые ей хотелось сказать, произнесла:
— Я буду у Корины. Если к вечеру передумаешь, можешь завернуть туда за мной.
Корина де Ланжель — наша приятельница, которая умеет заставить говорить о ней и у которой на улице Сен-Доминик один из самых красивых особняков Парижа. У нее бывают оригинальные идеи, в частности ей пришла мысль завести открытый дом по воскресным дням.
— Нельзя же считать, что все до одного ездят на скачки, да и жены редко сопровождают мужей на охоту, — поясняет она. — Почему человек должен скучать лишь оттого, что сегодня воскресенье?
Я покружил по гостиной и в конце концов буркнул:
— До скорого.
Затем прошел по коридору и перешагнул порог кабинета. Попадая туда через галерею, я уже долгие годы испытываю странное чувство. Инициатива тут принадлежала Вивиане. Когда квартира под нами пошла на продажу, жена посоветовала мне купить ее и оборудовать в ней свою контору: нам уже становилось тесно, особенно когда приходилось устраивать приемы. В одной из наших старых комнат, самой большой, сняли пол и перекрытия, заменив их галереей на высоте верхнего этажа.
Получилось очень высокое помещение с двумя рядами окон — и внизу, и наверху, заставленное по стенам книгами и смахивающее на публичную библиотеку, так что я лишь со временем привык в ней работать и принимать клиентов.
Тем не менее в другой нашей старой комнате я облюбовал для себя более интимный уголок, где готовлю свои речи и где стоит кожаный диван, на котором можно вздремнуть, не раздеваясь.
Так я сделал и сегодня. Действительно ли я спал? Не уверен. В полутьме, закрыв глаза, я, сдается, не переставал слышать, как бежит по трубе вода с крыши. Вивиана тоже, по-моему, отдохнула в обитом красным шелком будуаре, который она устроила себе рядом с нашей спальней.
Сейчас начало пятого. Жена, должно быть, кончает одеваться и, видимо, зайдет поцеловать меня перед тем, как отправиться к Корине.
Я вижу, что у меня мешки под глазами. Я давно уже неважно выгляжу, и лекарства, прописанные доктором Пемалем, нисколько не помогают. Тем не менее я добросовестно глотаю капли и таблетки, пузырьки с которыми маленьким арсеналом стоят перед моим столовым прибором.
Я всегда отличался большими глазами и головой такой крупной, что в целом Париже найдется всего два-три магазина, где бывают шляпы моего размера. В школе меня сравнивали с жабой.
Иногда надо мной раздается треск, потому что в сырую погоду дерево галереи разбухает, и всякий раз словно застигнутый на чем-то предосудительном, я вскидываю голову, ожидая увидеть спускающуюся Вивиану.
Я никогда ничего от нее не скрывал, но эту тетрадь все-таки спрячу под ключ в ренессанском шкафу, что стоит у меня в логове. Прежде чем приступить к записям, я проверил, не потерялся ли ключ, которым никогда не пользовались, и действует ли замок. Мне надо будет также подобрать место для ключа — скажем, за определенными книгами библиотеки: он настолько огромен, что не уместится в кармане.
Я, вытащил из ящика письменного стола бежевую папку из лионского картона с печатным грифом, воспроизводящим мое имя и адрес:
Люсьен Гобийо, адвокат Парижского апелляционного суда.
Париж, Анжуйская набережная, 17-а.
Сотни таких вот досье, более или менее распираемых драмами моих подопечных, наполняют металлическую картотеку, которую содержит в ажуре м-ль Борденав, и я долго не решался вывести свое имя на том месте, где на остальных папках фигурируют фамилии клиентов. В конце концов я с иронической улыбкой начертал там всего одно слово «Я».
В общем, я завожу досье на самого себя, и вполне возможно, что оно в один прекрасный день пригодится. Несколько оробев, я медлил минут десять с лишним, прежде чем написать первую фразу — меня подмывало начать, как в завещании:
Я, нижеподписавшийся, в здравом уме и памяти…
Это ведь и похоже на завещание. Точнее, еще не знаю, на что это будет похоже, и спрашиваю себя, не появятся ли на полях кабалистические знаки, которыми я пользуюсь, общаясь с клиентами.
В самом деле мне свойственна привычка записывать, беседуя с ними, суть того, что они выкладывают: правду, ложь, полуправду, полуложь, гиперболы и фантазии, а закорючками, понятными только мне, я одновременно фиксирую свои впечатления. Некоторые из этих закорючек походят на человечков или бесформенные фигуры, — точно такими иные судьи исчерчивают свои блокноты во время прений сторон.
Я пытаюсь смеяться над собой, не воспринимать себя трагично. Но разве это уже не симптом того, что у меня появилась необходимость объясниться письменно. С кем? Для чего? Представления не имею. В общем, в случае беды, как выражаются милые люди, откладывающие деньги, чтобы не остаться ни с чем, если дела пойдут плохо.
А могут ли они пойти по-другому? Даже в Вивиане я угадываю начисто ей чуждое чувство, как две капли воды схожее с жалостью. Она ведь тоже не знает, что ждет нас двоих. Тем не менее понимает: долго так длиться не может, и что-то произойдет.
Подозревает это и Пемаль, лечащий меня уже пятнадцать лет: рецепты он — в этом я уверен — выписывает мне без всякой убежденности в их пользе. Навещая меня, напускает на себя этакую непринужденную веселость, которой умеет маскироваться у постели тяжелобольного.
— Ну, что у нас сегодня не в порядке?
Да все. Ничто в отдельности и все разом. Тогда он принимается разглагольствовать о моих сорока пяти годах и колоссальной работе, которую я свернул и продолжаю сворачивать. Он шутит:
— Приходит; момент, когда самой мощной и совершенной машине и то необходим небольшой ремонт.
Дошли ли до него разговоры об Иветте? Пемаль вращается в среде, отличной от нашей, где просто не могут не знать подробностей моей частной жизни. Ему же наверняка известны лишь кое-какие газетные отклики, истинный смысл которых понятен — только посвященным.
К тому же речь идет не об одной Иветте. Отказывает, употребляя собственное выражение доктора, вся машина, и началось это отнюдь не вчера, не за несколько последних недель или месяцев.
Решусь ли я утверждать, что еще двадцать лет назад знал: это кончится плохо? Нет, это значило бы преувеличивать, хотя и не больше, если бы я уверял, будто это началось год назад с появлением Иветты.
Мне хочется…
Жена спустилась ко мне в норковой шубе поверх черного английского костюма и под вуалеткой, придающей таинственность верхней части ее несколько увядшего лица. Когда она подошла, до меня донесся аромат ее духов.
— Ну, заедешь за мной?
— Не знаю.
— Мы могли бы потом пообедать где-нибудь в городе.
— Я позвоню тебе к Корине.
Пока что мне хотелось одного: в полном одиночестве исходить потом в своем углу.
Вивиана коснулась губами моего лба и легким шагом направилась к двери.
— До скорого!
Она не спросила, над чем я работаю. Убедившись, что она ушла, я встал и прижался к оконному стеклу.
Чета клошаров по-прежнему торчит под мостом Мари. Теперь мужчина и женщина сидят рядом, спиной к камням набережной, и смотрят на текущую под арками реку. Издали не видно, двигаются ли у них губы, и невозможно решить, говорят ли они, потеплей укрыв живот и ноги рваными одеялами. А если говорят, то о чем?
Речник, вероятно, уже вернулся с потребным ему запасом вина; в каюте угадывается красноватый огонек керосиновой лампы.
Дождь льет по-прежнему, и почти совсем стемнело.
Прежде чем снова начать писать, я набрал на телефонном диске номер в квартире на улице Понтье, и мне становится нехорошо при мысли, что там раздается звонок, а меня нет. Это ощущение внове для меня и похоже на стеснение или спазм в груди, вынуждающий, подобно сердечнику, прижимать к ней руку.
Телефон звонил долго, словно квартира была пуста, и я уже ждал, что вызов вот-вот прекратится, как вдруг в трубке щелкнуло. Раздраженный заспанный голос пробормотал:
— Ну, что там такое?
Я чуть было не отмолчался. Потом, не называя себя, спросил:
— Спала?
— А, это ты! Спала…
Мы помолчали. К чему спрашивать, что она делала вчера и в котором часу вернулась?
— Ты не перебрала?
Чтобы взять трубку, ей пришлось вылезти из постели: аппарат у нее не в спальне, а в гостиной. Спит она голой. Когда просыпается, у ее кожи специфический аромат — запах женщины в смеси с никотином и алкоголем. Последнее время она пьет особенно много, словно интуиция подсказывает и ей: что-то готовится.
Я не осмелился спросить, там ли он. Зачем? Почему ему там не быть, если я в известном смысле сам уступил место? Он, должно быть, прислушивается к разговору, приподнявшись на локте, а другой рукой нащупывая сигареты в полутьме спальни с задернутыми занавесями.
На ковре и креслах разбросана одежда, всюду где попало стоят рюмки и бутылки, и как только я положу трубку, хозяйка полезет в холодильник за пивом.
Сделав над собой усилие, она осведомляется, словно это ее и вправду интересует:
— Работаешь?
И добавляет, доказывая мне тем самым, что занавеси не отдернуты:
— Все еще льет?
— Да.
Вот и все. Я раздумываю, что бы еще сказать; она, вероятно, занята тем же. На ум мне приходит только смехотворное:
— Будь умницей.
Я представляю себе позу, в которой она сидит на ручке зеленого кресла, ее грушевидные груди, худую, как у хилой девчонки, спину, темный треугольник лобка, который, не знаю уж почему, всегда меня волнует.
— До завтра.
— Вот именно, до завтра.
Я возвращаюсь к окну, но за ним видны теперь только гирлянды фонарей вдоль Сены, их отблески на воде и кое-где на черном фоне мокрых фасадов прямоугольники чьих-то освещенных окон.
Я перечитываю абзац, который начал писать, когда меня прервала жена:
«Мне хочется…»
Не могу вспомнить, что у меня было в голове. Впрочем, мне кажется, что если я намерен продолжать то, что уже именую своим досье, будет благоразумней ничего, ни единой фразы не перечитывать.
«Мне хочется… «.
Ах да! Я, вероятно, собирался сказать: подойти к себе, как я подхожу к своим клиентам. Во Дворце правосудия считают, что из меня получился бы самый грозный следователь: мне удается вытягивать всю подноготную из наиболее неподатливых.
Приемы мои почти всегда одинаковы, и я признаюсь, что пользуюсь своей внешностью, своей пресловутой жабьей мордой и глазами навыкате, которые смотрят на собеседника так, словно не видят его, а это впечатляет. Мое уродство идет мне на пользу, придавая таинственность китайского болванчика.
Некоторое время я даю им поговорить, выложить весь набор фраз, который они подготовили до того, как постучаться ко мне, а сам небрежно делаю заметки, не шевелясь и по-прежнему подпирая левой рукой подбородок, осаживаю их, когда они этого меньше всего ожидают:
— Нет!
Это словечко, произнесенное без повышения голоса и каких-либо пояснений, мало кого не заставляет спустить пары.
— Уверяю вас… — пытаются мне возражать.
— Нет.
— Вы считаете, что я лгу?
— Все произошло не так, как вы рассказываете.
Бывают, особенно среди женщин, такие, кому этого достаточно: они тут же начинают сообщнически улыбаться. Другие все еще упираются:
— Но клянусь вам…
Тогда я встаю, словно разговор окончен, и направляюсь к двери.
— Я сейчас вам все объясню, — встревожено лепечут они.
— Мне нужны не объяснения, а правда. Находить объяснение-дело мое, а не ваше. Если же вы предпочитает лгать…
Мне редко приходится опускать руку на кнопку звонка.
С самим собой я, естественно, не могу разыгрывать подобную комедию. Но если я напишу, например:
«Это началось с год назад, когда… — я волен прервать себя, как делаю это с другими, простым и категорическим:
— Нет!
Это «нет» выбивает их из колеи еще сильнее, чем прежние, и они перестают что-либо понимать.
— Но ведь когда я встретил ее…
— Нет!
— Почему вы находите, что это неправда?
— Потому что надо вернуться к более отдаленным временам.
— К каким же?
— Не знаю. Думайте сами.
Они думают и почти всегда вспоминают какое-либо прошлое событие, объясняющее их драму. Я многих спас таким путем — не процедурными ухищрениями или ораторской жестикуляцией перед присяжными, а вынудив их докопаться до причины своего поведения.
Как и они, я тоже напишу:
— Это началось…
Когда? С Иветтой — не в тот ли вечер, когда, вернувшись из Дворца, я застал ее одиноко сидящей у меня в приемной? Это легкое решение проблемы, которое меня подмывает назвать романтическим. Не будь Иветты, была бы, вероятно, какая-нибудь другая. Кто вообще знает, так ли уж необходимо было вторжение нового элемента в мою жизнь?
К сожалению, в отличие от моих клиентов, когда они садятся в кресло, которое мы называем исповедальным, передо мной не сидит никто, кто помог бы мне — пусть даже просто банальным «нет — докопаться до моей собственной правды.
Клиентам я не позволяю начинать с конца или середины и все-таки сам поступлю именно так, потому что вопрос об Иветте не выходит у меня из головы и мне необходимо от него отделаться. А уж потом, если у меня еще останутся желание и мужество, я попробую копнуть поглубже.
Это случилось в пятницу, чуточку больше года назад — самую чуточку, потому что была середина октября. Я только что выступил в суде с речью по делу о шантаже, вынесение приговора было отложено на неделю, и, помнится, мы с женой должны были обедать в ресторане на авеню Президента Рузвельта в обществе префекта полиции и других персон. Я вернулся из Дворца пешком: до него рукой подать, да и дождь шел мелкий, почти теплый, не то что сегодня.
М-ль Борденав, моя секретарша, которую мне никогда не приходило в голову назвать по имени — как все, я зову ее Борденав, словно общаясь с мужчиной, дожидалась моего возвращения, но маленький Дюре, мой помощник в течение последних четырех с лишним лет, уже ушел.
— В приемной вас ждут, — доложила мне Борденав, подняв голову над зеленым абажуром своей лампы.
Она скорее белокурая, чем рыжая, но, потея, пахнет точь-в-точь как рыжие.
— Кто?
— Какая-то девчонка. Не назвалась, не сказала, зачем пришла. Хочет личной встречи с вами.
— Какая приемная?
У нас две приемных — большая и малая, как мы их называем, и я знал, что секретарша ответит:
— Малая.
Она не любит женщин, настаивающих на личной встрече со мной.
Как был, с портфелем под мышкой, в шляпе и мокром плаще, я распахнул дверь и обнаружил незнакомку в кресле; скрестив ноги и дымя сигаретой, она читала киножурнал. Посетительница тут же вскочила и посмотрела на меня так, словно перед ней возник киноактер во плоти.
— Пройдемте со мной.
Я обратил внимание на ее дешевое пальтишко, туфли со стоптанными каблуками и, главное, прическу — конский хвост, модный у танцовщиц и известных девиц с Левого берега.
У себя в кабинете я разделся и сел на свое место, указав ей на кресло напротив.
— Вас кто-нибудь направил сюда? — осведомился я.
— Нет, я сама пришла.
— Почему вы обратились именно ко мне, а не к другому адвокату?
Я частенько задаю этот вопрос, хотя ответ не всегда льстит моему самолюбию.
— А вы не догадываетесь?
— Я больше не играю в загадки.
— Допустим, потому, что у вас есть привычка добиваться оправдания своих клиентов.
Недавно один журналист сказал то же самое по-другому, и в таком виде фраза обошла всю прессу:
«Если вы невиновны, берите любого адвоката; если виновны, адресуйтесь к мэтру Гобийо».
Лицо незнакомки было беспощадно освещено лампой, и я помню, что чувствовал себя неловко, всматриваясь в его черты: оно одновременно было детским и очень старым, этакой смесью простодушия и плутоватости, невинности и порока, добавил бы я, если бы мне не претили эти слова, которые я резервирую для присяжных.
Она была худа и в плохой физической форме, как все девушки ее возраста, которые живут в Париже, не соблюдая гигиены. Почему мне подумалось, что у нее наверняка грязные ноги?
— У вас нелады с юстицией?
— Непременно будут.
Она была довольна, что удивила меня, и, уверен, нарочно закинула ногу на ногу, приоткрыв их выше колен. Косметика, которую она освежила в ожидании приема, была кричащей и неумелой, как у проститутки последнего разбора или недавно приехавшей в Париж служаночки.
— Стоит мне вернуться к себе в гостиницу, если только это произойдет, меня возьмут; не исключено, что постовым уже розданы мои приметы.
— И вы хотели повидаться со мной до этого?
— А то! После было бы слишком поздно.
Я ничего не понимал и невольно заинтересовался. Этого она, несомненно, и добивалась: недаром же я перехватил беглую улыбку на ее тонких губах.
— Полагаю, вы невиновны?
Она безусловно читала отзывы обо мне, потому что ответила в тон:
— Будь я невиновна, меня бы здесь не было.
— За какое правонарушение вас разыскивают?
— За разбой.
Она произнесла это слово просто и сухо.
— Вы совершили вооруженное нападение?
— Оно ведь называется разбоем, верно?
Я поудобней устроился в кресле, приняв свою обычную позу: левая рука подпирает подбородок, правая небрежно чертит в блокноте слова и закорючки, голова чуть наклонена вбок, большие глаза безучастно вперяются в клиентку.
— Рассказывайте.
— Что?
— Все.
— Мне девятнадцать…
— Я дал бы вам семнадцать.
Я брякнул это нарочно: хотел неизвестно зачем задеть ее. Конечно, я мог бы сослаться на своего рода антагонизм, возникший между нами с первой же встречи. Она бросала вызов мне, я — ей. В ту минуту могло еще казаться, что шансы у нас равны.
— Родом я из Лиона…
— Дальше.
— Мать у меня ни домохозяйка, ни фабричная работница, ни проститутка.
— Почему вы так говорите?
— Потому что обычно так именно и бывает, верно?
— Читаете народные романы?
— Только газеты. Мой отец-учитель, мать до замужества служила на почте.
Она ждала ответной реплики, но ее не последовало, от чего посетительница несколько смешалась.
— До шестнадцати я ходила в школу, получила аттестат и год работала в Лионе машинисткой автодорожной компании.
Я счел за благо промолчать.
— В один прекрасный день я решила попытать счастья в Париже и убедила родителей, что по переписке нашла себе место.
Я по-прежнему молчал.
— Вас это не интересует?
— Продолжайте.
— Я приехала сюда, не имея работы, и сами видите, выкрутилась, раз уж жива до сих пор… Вы даже не спросите, как я выкручивалась?
— Нет.
— А я все-таки скажу. Всеми правдами и неправдами.
Я не моргнул глазом.
— Всеми! Понимаете, всеми! — настаивала она.
— Дальше.
— Я сдружилась с Ноэми, ну, той самой, которую сейчас наверняка где-то сцапали и допрашивают. А так как известно, что дельце мы провернули вдвоем, все равно выяснится, если уже не выяснилось, что комнату в меблирашке мы снимали на двоих, и меня там будут ждать. Знаете «Номера Альберти» на улице Вавен?
— Нет.
— Это там.
Моя позиция начала выводить ее из терпения, и она постепенно утрачивала самообладание. Со своей стороны я умышленно напускал на себя вид этакой безразличной ко всему глыбы.
— Вы всегда такой? — с досадой бросила она. — Я-то воображала, что ваша роль — помогать своим клиентам.
— Прежде всего я должен знать, в чем должна состоять моя помощь.
— Да в том, чтобы добиться оправдания нас обеих.
— Тогда слушаю.
Она поколебалась, пожала плечами и вновь заговорила:
— Ладно, попробую… В конце концов, мы нахлебались этого под завязку.
— Чего?
— Желаете подробностей? Ну что ж, я не из стеснительных, и если вас тянет на пакостные истории…
В голосе ее зазвучали презрение и разочарование, и, чуточку злясь на себя за большую, чем обычно, жестокость, я в первый раз подбодрил ее:
— Кому пришла мысль о налете?
— Мне. Ноэми мысли не приходят — слишком глупа.
Девка она славная, но мозги неповоротливые. Словом, газеты надоумили. Я подумала, что, если капельку повезет, мы сможем разом выкарабкаться на несколько недель, а то и месяцев. По вечерам мне часто случается шататься у вокзала Монпарнас, и я малость изучила тамошний район. А на улице Аббата Грегуара приметила лавочку часовщика, открытую по вечерам часов до девяти-десяти.
Магазинчик маленький, освещен плохо. В глубине видна кухня, где старуха, слушая радио, чистит овощи или вяжет.
У окна, вставив в глаз лупу в черной оправе, работает лысый часовщик, тоже старикан, и я умышленно без конца ходила мимо, чтобы присмотреться к ним.
Этот кусок улицы освещен плохо, магазинов поблизости нет…
— Оружие у вас было?
— Я купила детский револьвер — такие с виду ни дать ни взять настоящие.
— Это произошло вчера вечером?
— Позавчера. В среду.
— Продолжайте.
— В самом начале десятого мы обе вошли в лавку. Ноэми притворилась, что сдает в ремонт свои часы.
Я держалась сбоку от нее и забеспокоилась, что старухи нет на кухне. Чуть было не отказалась даже от нашего замысла, но потом, когда старик наклонился, чтобы осмотреть часы моей подружки, показала ему дуло своего пугача и заявила:
— Налет. Не кричать. Отдайте деньги, и я не причиню вам вреда.
Он почувствовал, что с ним не шутят, и отпер ящик кассы, а Ноэми, как было уговорено, похватала часы, висевшие вокруг верстака, и рассовала их по карманам пальто.
Я уже протянула руку за деньгами, как вдруг почувствовала, что за спиной у меня кто-то стоит. Это оказалась старуха, в шляпе и пальто: она откуда-то вернулась и прямо с порога стала звать на помощь.
Моя пушка, видимо, ее не испугала. Она раскинула руки, преградила нам дорогу и заголосила:
— Спасите! Грабят! Убивают!
Тут я заметила рукоять для подъема и опускания железной шторы, схватила ее и ринулась на старуху, бросив Ноэми:
— Мотаем!
Я ударила и толкнула старуху, которая навзничь рухнула на тротуар, так что нам пришлось переступать через нее. Мы разбежались в разные стороны.
На тот случай, если придется разделиться, у нас был уговор встретиться в одном баре на улице Гэте, но я попала туда не сразу, потому что больше часа колесила по городу, аж до Шатле на метро добралась. В баре я спросила у Гастона:
— Моя подружка не приходила?
— Весь вечер ее не видел, — ответил он.
Часть ночи я провела не у себя, а на рассвете вернулась в «Номера Альберти», но Ноэми дома не было. Больше я ее не видела. Во вчерашней утренней газете в нескольких строчках описывается наша история и добавлено, что жена часовщика, у которой рана на лбу и поврежден глаз, попала в больницу.
Больше ничего пока не известно. Ни вчера вечером, ни сегодня утром о нас ни слова. Не указано также, что номер откололи две женщины.
Мне это не нравится. Прошлой ночью я в «Номера Альберти» не возвращалась, а нынче в полдень, направляясь в бар на улице Гэте, вовремя заметила двух шпиков в штатском.
Я повернула голову и прошла мимо, а из одного бистро на Ренской улице, где меня не знают, позвонила Гастону.
Я слушал все так же неподвижно, не выказывая никаких признаков интереса, на который она рассчитывала.
— Ему вроде бы показали фотку Ноэми, такую, понимаете, какую делают с арестованных, и спросили, знакома ли ему эта девушка. Он ответил, что знакома. Тогда легавые поинтересовались, знает ли он ее подружку, и он опять ответил, что знает, а вот где мы обе живем — ему неизвестно. То же наверняка проделали во всех барах и меблирашках по соседству. Я упросила Гастона — мы ведь приятели — оказать мне услугу, и он согласился.
Она посмотрела на меня так, словно остальное я уже угадал.
— Я жду, — холодно уронил я.
Не знаю, за что, в сущности, я на нее злился, но злился я бесспорно.
— Когда его станут допрашивать снова — а это обязательно произойдет, — он покажет, что в четверг Вечером, как раз во время налета, мы обе сидели у него в баре, и найдет клиентов, которые подтвердят его слова. Этого Ноэми не знает, и это ей необходимо сообщить. Насколько я ее себе представляю, она пока что не раскололась и с упрямым видом отмалчивается. А — раз вы теперь наш адвокат, у вас есть право увидеться с ней и втемяшить что нужно. Вы можете также оговорить все подробности с Гаетоном — он у себя в баре до двух ночи. Я предупредила его по телефону. Денег я вам пока что не обещаю — у меня их просто нет, но я знаю, что вам случалось браться за дела и бесплатно.
Я считал уже, что знаю все, все увидел, все услышал.
И все-таки я чувствовал: она не решается прерваться, еще не все выложила и ей остается сказать или сделать нечто такое, что внезапно показалось ей трудным. Не боится ли она испортить свой фокус, который, несомненно, готовила столь же тщательно, как и налет?
Я вновь представляю себе, как она встает, побледнев, силясь самоуверенно улыбнуться и с блеском разыграть главную часть партии. Взгляд ее, обежав комнату, остановился на единственном не заваленном бумагами углу письменного стола, и, задрав юбку до талии, она запрокинулась с негромким:
— Лучше уж вы попользуйтесь, пока меня не посадили.
Трусиков на ней не было. Так впервые я увидел ее тощие ляжки, по-девчоночьи выпуклый живот, темный треугольник лобка, и кровь совершенно беспричинно ударила мне в голову.
Я видел ее запрокинутое лицо рядом с настольной лампой и вазой с цветами, которые Борденав меняет каждое утро, а она тоже старалась не сводить с меня глаз и ждала, мало-помалу теряя уверенность в удаче, потому что чувствовала: я не реагирую.
Потребовалось известное время на то, чтобы глаза у нее увлажнились, она шмыгнула носом, нащупала наконец рукой край юбки и, еще не опустив ее, разочарованным и униженным тоном пробормотала:
— Это вам ничего не говорит?
Она медленно поднялась, повернувшись ко мне спиной, и, все так же пряча лицо, покорно осведомилась:
— Значит, полный отказ?
Я закурил сигарету и в свой черед выдавил, глядя в сторону:
— Садитесь.
Она повиновалась не сразу и, прежде чем повернуться ко мне, громко, по-детски высморкалась.
Ей-то я и звонил сейчас на улицу Понтье, где у нее лежит в постели мужчина, с которым я знаком и которого только что не просил стать ее любовником.
Телефон зазвонил, когда я раздумывал, стоит ли писать еще. Я узнал голос жены:
— Все работаешь?
Я заколебался:
— Да нет…
— Может, заедешь за мной? Здесь Мориа. Корина собирается, если ты явишься, оставить нас обедать с четырьмя-пятью приятелями.
Я ответил «да».
Итак, сейчас я уберу «свое» досье в шкаф, решу, за какими книгами библиотеки буду держать ключ, а потом пойду одеваться.
По-прежнему ли прячется под мостом Мари чета клошаров?
Глава 2
Вторник, б ноября, вечер.
Я поднялся в спальню, чтобы переодеться, и позвал Альбера.
— Выведете машину и отвезете меня на улицу Сен-Доминик. Мадам, полагаю, взяла «четыре аш-вэ»?
— Да, мсье.
У нас две машины и шофер, он же дворецкий, но судачат главным образом о шофере. Его наличие объясняют наивным тщеславием выскочки, хотя нанял-то я его по совсем уж другой, смехотворной причине.
Сиди передо мной клиент и скажи он мне то же самое, я, несомненно, оборвал бы его:
— Ограничьтесь изложением фактов.
Тем не менее не упущу случая разрушить мимоходом еще одну легенду. Мэтр Андрие, мой первый и, кстати, единственный патрон, а также первый муж Вивианы, был одним из немногих парижских адвокатов, которых возили во Дворец шоферы в ливрее. Отсюда вывод: я стремлюсь ему подражать, и Бог весть какой комплекс толкает меня доказывать жене…
Когда мы начинали и жили на площади Данфер-Рошро с Бельфорским львом[2] под окнами, я ездил на метро. Это длилось недолго, всего с год, после чего я уже мог позволить себе такси. Мы не замедлили купить машину по случаю, но если у Вивианы уже были водительские права, то я оказался неспособен сдать экзамен. Машины я не чувствую, да и реакция у меня не шоферская. За баранкой я так напрягаюсь, так уверен в неизбежности аварии, что экзаменатор посоветовал мне:
— Вам лучше бросить это, господин Гобийо. Случай с вами — не единственный, и происходит такое преимущественно с людьми высокого интеллекта. Со второго или третьего захода вы, конечно, свои права получите, но рано или поздно угодите в катастрофу. Вождение — не для вас.
Я вспоминаю, как почтительно он произнес последние слова: моя репутация уже устанавливалась.
Несколько лет, вплоть до того, как мы обосновались на острове Сен-Луи, шофера мне заменяла Вивиана, отвозившая меня во Дворец и заезжавшая за мной по вечерам, и лишь когда Альбер, сын нашего садовника в Сюлли, отбыв военную службу, стал искать работу, нам пришла мысль нанять его.
Когда нас с женой перестали вечно видеть вместе, это показалось странным: наша неразлучность уже стала легендой, и я уверен, что кое-кто до сих пор воображает, будто Вивиана помогает мне составлять мои досье, а то и писать судебные речи.
Я не самолюбив в том смысле, в каком это присуще моим собратьям, и если…
Факты!
Почему я то и дело возвращаюсь к прошлому воскресному вечеру, хотя он не ознаменовался никакими важными событиями? Сегодня у нас вторник. Вот уж не думал, что меня так скоро опять потянет погрузиться в свое досье.
Итак, Альбер отвез меня на улицу Сен-Доминик, и, заметив на парадном дворе голубую машину жены, я отпустил его. У Корины де Ланжель я застал человек десять в одной из гостиных и трех-четырех в маленькой, оборудованной под бар круглой комнатке, где священнодействовала сама хозяйка дома.
— Шотландского, Люсьен? — осведомилась она, перед тем как расцеловаться со мной.
Она целуется с каждым. В доме это ритуал.
Затем почти тут же раздалось:
— Какое чудовище жестокости вырывает наш великий адвокат из когтей правосудия?
В огромном кресле, беседуя с Вивианой, восседал Жан Мориа. Я пожал руки завсегдатаям — Ланье, владельцу нескольких газет, депутату Дрюэлю, имя которого никак не могу запомнить и о котором знаю только, что он всегда торчит там, где находится Корина, называющая его «одним из своих протеже», и нескольким интересным женщинам за сорок — такое на улице Сен-Доминик правило.
Я уже сказал: ничего не произошло, если не считать того, что обычно происходит на такого рода сборищах. Пить и болтать продолжали до половины девятого, когда, как сообщила мне Вивиана, осталось всего человек пять-шесть, в том числе Ланье и, разумеется, Жан Мориа.
Мориа знают все: раз десять он был министром, дважды премьером и снова им станет. Его фотографии и карикатуры на него появляются на первых полосах газет не менее регулярно, чем изображения кинозвезд.
Мориа — коренастый, плотный мужчина, почти такой же уродливый, как я, но имеющий передо мной два преимущества — высокий рост и какую-то мужицкую жестокость, придающую благородство его облику.
Биография его тоже более или менее известна, во всяком случае, тем из парижан, что причисляют себя к посвященным.
В сорок два года, женатый, отец трех детей, он все еще был ветеринаром в Ньоре[3] и, казалось, не питал никаких честолюбивых замыслов, когда в результате предвыборного скандала выставил свою кандидатуру в депутаты и прошел.
Вероятно, не повстречайся с ним Корина, он до конца дней оставался бы просто депутатом-работягой, исправно циркулирующим между убогой квартиркой на Левом берегу и своим избирательным округом. Сколько ему тогда было?
Определить возраст Корины трудно. Судя по тому, как она выглядит сейчас, ей что-то около тридцати. Муж ее, старый граф де Ланжель, умер два года назад, и она начала отрываться от привычной им среды Сен-Жерменского предместья ради общества редакторов газет и политических деятелей.
Утверждают, что выбрала она Мориа не случайно и что чувство здесь ни при чем: до него она перепробовала двух-трех других, рассталась с ними и долго присматривалась к депутату из Ньора, прежде чем остановить на нем выбор.
Как бы то ни было, его все чаще видели у нее в доме, поездки в Де-Севр стали менее регулярны, и уже через два года он заполучил первый полупортфель, а вскоре стал и министром.
С тех пор минуло лет пятнадцать, а то и все двадцать — я не даю себе труда проверять даты: они не имеют значения, — и ныне их связь-это нечто общепризнанное, почти официальное: когда Мориа нужен, ему звонят на улицу Сен-Доминик и глава кабинета, и из Елисейского дворца.
Он не порвал с женой, живущей в Париже где-то около Марсова поля. Я не раз встречал ее: она осталась все такой же неуклюжей, незаметной и вечно выглядит так, словно извиняется за то, что столь мало достойна великого человека. Их дети обзавелись семьями — старший, по-моему, подвизается в своей департаментской префектуре.
У Корины Мориа не позирует перед избирателями или для потомства. Он предстает здесь таким, каков он на самом деле, и часто производил на меня впечатление человека, который скучает, точнее, человека, силящегося не разочаровать окружающих.
В воскресенье, когда наши взгляды скрестились впервые, он наблюдал за мной и хмурился, словно открывая во мне нечто, новое, такое, что меня подмывает назвать «печатью».
Из стыдливости и боясь показаться смешным, я не повторил бы вслух то, что сейчас напишу, но в это воскресенье я поверил в печать, в незримую отметину, разглядеть которую могут только посвященные, те, что сами ее носят.
Высказать ли мне свою мысль до конца? Появляется такая печать лишь на тех, кто много жил, много видел, все изведал сам, но, главное, ценой непомерно большого усилия достиг или почти достиг своей цели, и я не думаю, что человек может быть отмечен подобной печатью раньше определенного возраста, скажем, лет сорока пяти.
Со своей стороны я наблюдал за Мориа сначала во время обеда, когда женщины рассказывали всякие истории, затем в гостиной, где любовница владельца газеты уселась на подушки и запела, сама себе аккомпанируя на гитаре.
Он веселился не больше, чем я, это было видно. Оглядываясь вокруг, он, несомненно, спрашивал себя, по какой прихоти судьбы угодил в обстановку, являющуюся как бы оскорблением его личности.
Его считают честолюбцем. У него, как и у меня, есть своя легенда, и в политических кругах он слывет столь же свирепым, как я во Дворце.
А вот я не верю, что он честолюбец, и если даже какое-то время был им, причем довольно по-детски, то уже перестал. Он просто примирился со своей судьбой и навязанным ему обликом, как иные актеры, обреченные всю жизнь играть одну и ту же роль.
Я видел, как он опрокидывал рюмку за рюмкой без удовольствия, без увлечения, но и не как пьяница, и я убежден, что, требуя спиртного, он просто набирался мужества для того, чтобы не сбежать.
Корина, которая почти на пятнадцать лет моложе его, возится с ним как с ребенком, смотрит, чтобы у него под рукой было все, чего он пожелает.
В воскресенье вечером ей, знающей его лучше, чем кто бы то ни было, тоже пришлось наблюдать, как он цепенеет и тупеет с каждым уходящим часом.
Пить я еще не начал. У меня это случается редко, не становится системой.
Тем не менее Мориа различил на мне печать, которая, вероятно, таится в глазах и читается не столько в выражении лица, сколько в отсутствующем взгляде — и в его известной тяжеловесности.
Разговор шел о политике, и Мориа отпустил несколько иронических фраз, как бросают хлеб птицам. В этот момент я вышел из гостиной, направляясь в один из будуаров, где углядел телефон. Сперва позвонил на улицу Понтье, но там, как я и ожидал, мне никто не ответил. Тогда я набрал номер Луи, итальянского ресторатора, у которого чаще всего питается Иветта.
— Говорит Гобийо. Иветта у вас, Луи?
— Только что появилась, господин Гобийо. Позвать?
Я добавил, потому что это было необходимо, а Луи — в курсе:
— Она одна?
— Да. Приступает к обеду за столиком в глубине зала.
— Передайте, что я заеду за ней через полчаса, может быть, чуть позже.
Разгадал ли Мориа и эту драму? Точно так же, как ни он, ни я не честолюбивы, мы оба не относимся к числу распутников, но кто согласится со мной, кроме тех немногих, что сами носят на себе печать? Когда я вернулся в гостиную, он снова понаблюдал за мной, но взгляд У него был блуждающий и влажный, как всегда бывает после известного количества рюмок.
Допускаю, что Корина подала ему сигнал. Между ними существует такое же взаимопонимание, как между Вивианой и мной. Экс-премьер, который со дня на день вновь придет к руководству судьбами государства, сделал благословляющий жест, пробубнив:
— Прошу извинить…
Неверным и тяжелым шагом он пересек гостиную, и сквозь застекленную дверь я приметил лакея, который наверняка поджидал его, чтобы уложить спать.
— Он столько работает! — вздохнула Корина. — У него на плечах такой груз!
Вивиана тоже бросила мне понимающий взгляд, хотя в нем содержался и вопрос. Она сообразила, что я ходил звонить. Кому и зачем — она знала, предвидела также, что в конце концов я туда отправлюсь; думаю даже, что она молчаливо советовала мне это сделать.
Вечер растянулся еще на час-другой, после чего начались прощальные поцелуи.
— Должен попросить у вас извинения. Меня тоже ждет работа…
Полагаю, что присутствующие поверили в это не больше, чем в случае с Мориа. Впрочем, это совершенно не важно.
— Ты отпустил машину? — осведомилась Вивиана.
— Да. Возьму такси.
— Хочешь, я тебя отвезу?
— Зачем? Стоянка прямо напротив.
Не заговорит ли она, как только я исчезну, о моем непосильном труде и ответственности? Такси я прождал под дождем минут десять — было воскресенье — и когда приехал к Луи, Иветта пила кофе, обводя тусклым взглядом почти безлюдный ресторан.
Она подвинулась, освобождая мне на банкетке место рядом с собой, и подставила мне щеку-жест, ставший таким же привычным, как поцелуи Корины.
— Обедал в городе? — безучастно осведомилась она, словно наши отношения были такими же, как между всеми.
— Перехватил кой-чего на улице Сен-Доминик.
— Твоя жена была там?
— Да.
Она не ревнует к Вивиане, не пытается ее устранить, ничего не ищет словом, довольствуется тем, что живет данной минутой.
— Что вам подать, мэтр?
Я взглянул на чашку Иветты и ответил:
— Кофе.
Она упрекнула:
— А потом спать не будешь.
Это верно: из-за кофе мне придется принять какой-нибудь барбитурат, как почти каждый вечер. Говорить мне с ней было не о чем, мы сидели бок о бок на банкетке, уставившись в пространство, словно пара стариков.
Наконец я все-таки выдавливаю:
— Устала?
Не усмотрев в моем вопросе никакого подвоха, она отвечает «нет» и в свой черед спрашивает:
— Что делал днем?
— Работал.
Я не уточняю, над чем я работал во вторую половину дня, и ей в голову не приходит, что занимался я в основном ею.
— Жена тебя ждет?
Это у нее косвенный способ узнавать мои намерения.
— Нет.
— Поехали?
Я утвердительно киваю. Мне хотелось бы ответить «нет» и уйти, но я уже давно отказался от безуспешной борьбы.
— Можно мне заказать шартрез?
— Пожалуйста, Луи, рюмку шартреза.
— А для вас ничего, господин Гобийо?
— Нет, благодарю.
По воскресеньям приходящая прислуга не бывает на улице Понтье, и я уверен, что Иветта не дала себе труда прибраться в квартире. Застелила ли она хоть постель? Маловероятно. Она пьет шартрез медленно, с долгими паузами между глотками, словно стараясь отдалить момент отъезда. Наконец вздыхает:
— Попроси счет.
Луи привык видеть нас за одним столом и знает, куда мы отправимся, выйдя от него.
— Доброй ночи, мадемуазель. Доброй ночи, мэтр.
Под дождем Иветта повисает у меня на руке, но порой все равно оступается из-за слишком высоких каблуков. Идти два шага.
Мне все-таки необходимо вернуться к нашей первой встрече у меня в кабинете в пятницу вечером почти год назад. Пока она усаживалась, робея и ломая голову, что же я решил, я позвонил жене по внутреннему телефону:
— Я у себя в кабинете, где у меня работы еще на час-другой. Поезжай обедать без меня, извинись перед префектом и знакомыми. Скажешь — это правда, — что я надеюсь поспеть к кофе.
Не глядя на посетительницу, я направился к двери, ворчливо наказав:
— Оставайтесь на месте.
Может быть, чтобы ее задеть, я даже добавил, словно невоспитанному ребенку:
— Ничего не трогайте.
Я зашел в комнату Борденав.
— Выйдите на улицу и удостоверьтесь, что за особой, сидящей сейчас у меня в кабинете, нет слежки.
— Полицейской?
— Да. О результатах сообщите мне по телефону.
В кабинете я, заложив руки за спину, заходил взад и вперед, а Иветта следила за мной глазами.
— Гастон уже сидел?
— Не думаю. Он об этом никогда не говорил.
— Вы его хорошо знаете?
— Прилично.
— Спали с ним?
— Бывало.
— Ваша подружка Ноэми совершеннолетняя?
— Ей уже стукнуло двадцать.
— Чем занимается?
— Тем же, чем я.
— Где-нибудь раньше работала?
— Помогала матери в лавке. Та торгует овощами на улице Шмен-Вер.
— Ноэми сбежала из дому?
— Просто ушла, заявив, что с нее довольно.
— Давно?
— Два года назад.
— Мать ее не разыскивала?
— Нет. Ей плевать на дочь. Порой, когда совсем уж труба, Ноэми заходит к ней. Они ссорятся, всячески попрекают друг друга, но в конце концов мать всегда подбрасывает ей деньжат.
— Приводы у нее были?
— У Ноэми-то? Два. Может, и больше, но мне она рассказывала только о двух.
— За что?
— За приставание к мужчинам. Оба раза ее отпускали после врачебного осмотра.
— Вы тоже ему подвергались?
— Еще нет.
Зазвонил телефон. Говорила Борденав.
— Ничего не заметила, патрон.
— Благодарю. Сегодня вечером вы мне не понадобитесь.
— Мне не ждать?
— Нет.
— Тогда доброй ночи.
Мне пора уже перейти к объяснению мотивов, но сделать это очень нелегко, потому что хочется добиться абсолютной правдивости. Не нужно мне двух-трех кусков правды, которые с виду кажутся такими убедительными, а по сути лживы.
В тот вечер я не вожделел Иветту. И не испытывал к ней жалости. За свою карьеру я видел слишком много особей такой породы, и если в Иветте просматривалось нечто необычное, слегка отличавшее ее от остальных, то и в этом для меня не было ничего нового.
Не поддался ли я мелкому тщеславию, польщенный верой в меня, которой она прониклась еще до нашей встречи?
Со всей откровенностью заявляю: нет. Думаю, тут все сложнее, и человек вроде, например, Мориа тоже был бы способен к такому решению.
Почему не усмотреть в моем поступке протест и вызов? Меня вынудили зайти далеко, очень далеко по пути, который плохо сочетается с моим темпераментом и вкусами. Моя репутация установилась, и я кичливо силился соответствовать ей — ведь именно она побудила эту девчонку явиться ко мне со своим циничным предложением.
В профессиональном плане я еще никогда так не рисковал и не задавался столь трудной, чтобы не сказать несбыточной, целью.
Я поднял перчатку. Я убежден, что это правда, и вот уже год нахожу время размышлять об этом.
Меня занимала не Иветта Моде, сбившаяся с пути дочь лионского учителя и бывшей связистки, а задача, которую я внезапно пожелал решить.
Я опять сел и, попутно делая заметки, начал задавать точные вопросы.
— В ночь со среды на четверг вы вернулись к себе в гостиницу, но в прошлую ночь там не показывались. Управляющий об этом знает и сообщит в полицию.
— Мне случается самое меньшее раза два в неделю не ночевать на улице Вавен: туда запрещено приводить с собой мужчин.
— Вас спросят, где вы провели ночь.
— Я скажу.
— Где же?
— В меблирашке на улице Берри: там все заведение исключительно на этом держится.
— Вас там знают?
— Да. Мы с Ноэми часто меняли кварталы. Иногда перебирались в Сен-Жермен-де-Пре, порой отправлялись на Елисейские поля, а подчас забирались даже на Монмартр.
— Часовщик видел вас обеих?
— В лавке было темновато, да и посмотрел он на нас, как смотрят на клиенток: тут же наклонился над часами.
— Ваш конский хвост — характерная прическа.
— Этого они с женой не заметили по той простой причине, что я подобрала волосы под берет.
— В предвидении того, что произойдет?
— На всякий случай.
Я расспрашивал ее почти час, после чего позвонил домой одному товарищу прокурора, своему приятелю:
— Передано ли следователю дело часовщика с улицы Аббата Грегуара?
— Интересуетесь девицей? По неизвестным мне причинам ею все еще занимается уголовная полиция.
— Благодарю.
Я сказал Иветте:
— Вернетесь как ни в чем не бывало на улицу Вавен и без возражений отправитесь в полицию, избегая упоминать обо мне.
Около десяти я присоединился к жене и знакомым на авеню Президента Рузвельта: они еще только принялись за дичь. Я поговорил о деле с префектом, дав понять, что, вероятно, займусь им, а утром отправился на набережную Орфевр.
Дело вызвало шум, слишком много шума, и маленький Дюре оказался мне еще полезней, чем всегда. Это парень, которого мне никак не понять до конца. Его отец, занимавший крупные административные посты в разных компаниях, несколько раз разорялся. Дюре, тогда еще студент-юрист, шатался по редакциям, то здесь, то там тиская статейку и знакомясь с закулисными сторонами парижской жизни.
До него у меня был сотрудник по имени Обер, уже чувствовавший, что может летать на собственных крыльях. Дюре узнал об этом и предложил себя на его место даже раньше, чем вступил в адвокатское сословие.
Вот уже четыре года он со мной, всегда почтительный, однако поблескивающий — скорее весело, чем иронически, — глазами, когда я даю ему некоторые поручения, и даже в других случаях.
Это он посетил пресловутого Гастона в баре на улице Гэте и, вернувшись, заверил меня, что на, того можно положиться. Он же с помощью приятеля-репортера откопал такие подробности биографии часовщика, которые придали процессу неожиданную окраску.
Дело можно было сразу квалифицировать как уголовное и передать на рассмотрение судьям. Я настоял на разборе его присяжными. Жена часовщика, которая выжила, все еще носила черную повязку на глазу — его не надеялись спасти.
Судебные прения проходили бурно, и председательствующий не раз грозил, что прикажет очистить зал. Никто из моих коллег, никто из судей не заблуждались. Для всех Иветта Моде и Ноэми Бранд были виновны в неудачном налете на улице Аббата Грегуара. Вопрос, который газеты набирали крупным шрифтом, сводился к одному:
«Добьется ли мэтр Гобийо оправдания?»
К концу второго заседания это казалось немыслимым, и даже моя жена разуверилась в успехе. Мне она в этом не призналась, но я знаю: она думала, что я зашел слишком далеко, и стеснялась этого.
В ходе разбирательства выплеснулось столько грязи, что однажды в зале даже послышалось:
— Довольно!
Кое-кто из коллег не решался — иные до сих пор не решаются — пожать мне руку, и я никогда не был так близок от исключения из адвокатуры.
Больше чем любой другой процесс, этот показал мне, что такое ажиотаж избирательной кампании или большого политического маневра, когда на тебя наведены все прожектора и ты понимаешь, что нужно победить любой ценой и каким угодно способом.
Свидетелями моими были сомнительные личности, но ни за одним не числилось ничего уголовного, ни один не запутался и не запнулся.
Я заставил продефилировать перед судом два десятка проституток из квартала Монпарнас, более или менее похожих на Иветту и Ноэми, и они под присягой показали, что старый часовщик, представший в изображении прокурора образцом честного ремесленника, постоянно предавался эксгибиционизму и в отсутствие жены водил девок к себе домой.
Это была правда. Открытием этим я обязан Дюре, а он, в свою очередь, некому информатору, который несколько раз звонил мне по телефону, но так и не соблаговолил назваться. Однако облик одного из моих противников предстал в новом свете не только поэтому: я сумел установить, что он нередко скупал ворованные драгоценности.
Знал ли он, что они краденые? Это мне неизвестно и меня не касается.
Почему в тот вечер, когда его жены как раз не было — она отправилась на улицу Шерш-Миди навестить беременную невестку — почему, повторяю, часовщик не мог воспользоваться случаем и привести к себе, как бывало, двух девиц с улицы, а те злоупотребили ситуацией?
Я не попытался нарисовать лестный портрет своих подзащитных. Напротив, я их очернил, ив этом заключалась лучшая моя уловка.
Я вынудил их признаться, что они, пожалуй, и откололи бы при случае такой номер, да только случай не представился, потому что в момент налета они находились в баре Гастона.
Я снова воочию вижу лысого часовщика и его жену с черной повязкой на глазу, просидевших в первом ряду все три дня судебного разбирательства, вижу их растущую растерянность и негодование, которые дошли до такого пароксизма, что пострадавшие совершенно одурели и уже не знали, куда спрятать глаза.
Эти двое никогда не поймут, ни что с ними случилось, ни почему я так ожесточенно старался разрушить представление, сложившееся у них о самих себе. Сегодня я убежден, что они не оправились от удара, никогда уже не почувствуют себя такими, какими были прежде, и сомневаюсь, чтобы окривевшая старуха, у которой на половине черепа так и не отросли, волосы после ранения, снова осмелилась навещать невестку на улице Шерш-Миди.
Мы с Вивианой ни разу не говорили об этом процессе. В момент оглашения встреченного свистом вердикта присяжных она стояла в коридоре, и когда я в развевающейся мантии вышел из зала, не пожелав отвечать осаждавшим меня репортерам, она ограничилась тем, что молча последовала за мной.
Она знает, что совершила ошибку. Она это поняла. Не скажу, чтобы Вивиана не струхнула, видя, как далеко я зашел, но она восхищается мной.
Предвидела ли она, чем все это кончится? Вполне вероятно. У нас с ней выработалась привычка после процессов, требующих большого напряжения, отправляться вдвоем обедать в какой-нибудь кабачок, а затем для разрядки проводить часть ночи вне дома.
Так же было в тот вечер, и всюду, куда бы нас ни заносило, на нас взирали с любопытством: больше чем когда-либо, мы походили на пару хищников из нашей легенды.
Вивиана держалась с явным вызовом. Ни разу глазом не моргнула. Она старше меня на три года, а это значит, что ей скоро пятьдесят, но одетая, в полной боевой готовности, она по-прежнему красива и привлекает к себе больше взглядов, чем многие тридцатилетние женщины. Глаза ее отличаются такой яркостью и живостью, каких я больше ни у кого не видел, а улыбка прямо-таки грозная — столько в ней насмешливой веселости.
Вивиану считают злой, хотя это неверно. Она просто всегда остается сама собой, идет, как Корина, своей дорогой, никуда не сворачивая, равнодушная к пересудам, не считаясь с тем, любят ее или ненавидят, платя улыбкой за улыбку и ударом за удар. Разница между ней и Кориной в том, что Корина с виду кротка и податлива, тогда как Вивиану, сплошные нервы, отличает агрессивная энергия, которой никак уж не скроешь.
— Где она теперь? — спросила она меня около двух ночи.
Я заметил, что местоимение употреблено в единственном числе, и, стало быть, Вивиана рассматривала Ноэми всего лишь как статистку. Во Дворце насчет последней тоже никто не заблуждался, потому что бедная Ноэми, бесформенная волоокая дылда с упрямым лбом, ни у кого не вызывала иллюзий.
— В маленькой гостинице на бульваре Сен-Мишель. Я хотел, чтобы она всем назло вернулась на улицу Вавен, но управляющий уверяет, что его заведение переполнено.
Не сообразила ли Вивиана, что от бульвара Сен-Мишель до нас и до Дворца всего два шага? Убежден в этом. Однако получилось у меня так совершенно непреднамеренно.
За время, прошедшее между арестом и оправданием Иветты, я понял, что мне не избавиться от мысли о ней и ее обнаженного живота, который я видел у себя в кабинете.
Почему? Я и сейчас еще не нашел ответа. Я не распутник, не сексуальный маньяк. Вивиана никогда не была ревнивицей, и я, когда мне хотелось, мог пускаться в любые авантюры — почти всегда без будущего, порой даже не приносившие удовольствия.
Я перевидал слишком много всяких девок, чтобы, как иные мужчины, рассуропиться из-за сбившейся с пути девчонки, и цинизм Иветты впечатлял меня не больше, чем то немногое, что осталось в ней от целомудрия.
Во время следствия я посещал ее в Птит-Рокет, ни разу не отступив от чисто профессиональной манеры поведения.
А моя жена все уже знала.
Иветта — тоже.
Больше всего я удивляюсь, как у нее хватило ловкости этого не показать.
Мы сидели: друг против друга как адвокат и клиентка. Готовил»; ее ответы следователю? Даже с тем, что касалось ее дела, я знакомил свою подзащитную лишь по мере необходимости.
В ночь после оправдания, около четырех утра, мы вышли из последнего кабака, — и, садясь за руль, моя жена непринужденно предложила:
— Не заедешь ее навестить?
Я мечтал об этом весь вечер, но из гордости и уважения к своему человеческому достоинству не поддавался искушению. Ну не смешно — ли, не мерзко ли было бы в первую же ночь броситься требовать своей награды?
Неужели это — желание оказалось настолько сильным, что читалось у меня на лице?
Я не ответил. Жена проехала по улице Клиши, пересекла Большие бульвары и я знал, что направляется она не к острову Сен-Луи, а на бульвар Сен-Мишель.
— Что ты сделал со второй? — спросила она еще, уверенная, что эту-то я сбыл с рук.
Я настоятельно посоветовал Ноэми, но крайней мере на время, опять перебраться ж матери.
Хочу избежать вероятного недоразумения. Когда я говорю о жене так, как сейчас, можно подумать, что ее доведение было в известней степени провокацией, что это она в некотором роде толкнула меня в объятия Иветты.
Трудно сделать более ложный вывод, Я уверен, хоть сама она ни, за что в этом не признается, что Вивиана не чужда ревности, и всегда страдала или, во всяком случае, тревожилась из-за моих похождений. Но она — хороший игрок и умеет смотреть правде в лицо, заранее мирясь с тем, чему не в силах помешать.
Мы миновали темную громаду Дворца правосудия, и на бульваре Сен-Мишель она негромко спросила:
— Дальше?
— На улицу Мсье-ле-Пренс. Вход оттуда.
Униженный, я все еще колебался, когда она остановила машину и вполголоса проронила:
— Доброй ночи!
И поцеловала меня, как каждый вечер.
Я с влажными глазами стоял один на тротуаре, порываясь поднять руку и вернуть Вивиану, но машина уже заворачивала на улицу Суфло.
В гостинице было темно, если не считать тусклого света за выцветшим стеклом входной двери. Мне открыл ночной дежурный, проворчал, что у него нет свободных мест, но, сунув ему в руку чаевые, я заявил, что меня ждут в номере 37.
Это была правда, хотя мы ни о чем не уславливались. Иветта спала, но не удивилась, когда я постучал.
— Минутку.
Я услышал, как щелкнул выключатель, босые ноги зашлепали взад и вперед по паркету, и, натягивая на себя пеньюар, она отперла мне.
— Который час?
— Половина пятого.
Это, кажется, удивило ее, словно она недоумевала, почему я так задержался.
— Давайте сюда пальто и шляпу.
Комната была узкая, медная кровать в беспорядке, из отпертого чемодана, поставленного прямо на пол, выглядывало женское белье.
— Не обращайте внимания, что не прибрано. Я улеглась, как только въехала.
От нее несло спиртным, но пьяна она не была. Как, интересно, выглядел я, стоя полностью одетый посреди комнаты?
— Вы не ложитесь?
Самое трудное для меня было раздеться. Мне этого не хотелось. Мне вообще больше ничего не хотелось, но и уйти у меня не хватало духу.
— Иди сюда, — бросил я.
Она подошла, подняв лицо и ожидая, что ее поцелуют, но я только прижал ее к себе, не касаясь губ, а затем неожиданно сорвал с нее пеньюар, под которым ничего не было.
Рывком я опрокинул ее на край кровати и упал на нее, а она вперилась в потолок. Я начал овладевать ею, злобно, словно из мести, как вдруг увидел, что она с удивлением наблюдает за мной.
— Что это с тобой стряслось? — прошептала Иветта, впервые обратившись ко мне на «ты».
— Ничего.
А стряслось со мной то, что я ничего не смог и со стыдом поднялся, бормоча:
— Прости меня.
Тогда она сказала:
— Ты слишком много об этом думал.
Это могло быть объяснением, но не было им. Напротив, я отказывался об этом думать. Знал, чего хочу, но не думал об этом. К тому же такое у меня случалось и с другими, до нее.
— Раздевайся и ложись. Мне холодно.
Надо ли было это делать? Не сложилось ли бы все иначе, если бы я ответил «нет» и ушел? Не знаю.
Знала ли она со своей стороны, что делает, когда чуть поздней протянула руку, погасила свет и прижалась ко мне. Я почувствовал рядом с собой ее живое худое тело, а она мало-помалу, осторожно, с остановками, словно боясь меня напугать, овладела мной.
Мы еще не спали, когда в одном из номеров зазвенел будильник, а затем и в других зашебаршились постояльцы.
— Жаль, не могу приготовить тебе кофе. Надо будет купить спиртовку.
Я расстался с ней в семь, когда сквозь штору уже пробивался свет. Зашел на бульваре Сен-Мишель в бистро и посмотрелся в зеркало позади кофеварки.
На Анжуйской набережной я не поднялся в спальню, а расположился в кабинете, где с восьми, как обычно, начал звонить телефон. Не замедлила появиться и Борденав с утренними газетами, заголовки которых можно было бы резюмировать так:
«Мэтр Гобийо выиграл».
Как будто речь шла о спортивном соревновании!
— Вы довольны?
Подозревала ли моя секретарша, что я отнюдь не горд своей победой? Она самый преданный мне человек на свете, преданней даже Вивианы, и, соверши я мерзость, за которую от меня отвернулись бы все, она одна, вероятно, не покинула бы меня.
Ей тридцать пять. Ко мне на службу она поступила в девятнадцать, и у нее никогда не было романов; все мои сменявшие друг друга сотрудники, равно как моя жена, единодушно полагают, что она еще девушка.
Я не только не волочился за нею, но без всяких к тому оснований был с ней более нетерпим, суров, часто несправедлив, чем с кем бы то ни было, и не помню уж сколько раз доводил ее до слез лишь потому, что она недостаточно быстро отыскивала досье, мною же засунутое не на свое место.
Отдает ли она Себе отчет, что я вылез из постели Иветты и моя кожа еще пропитана ее кисловатым запахом? Не сегодня-завтра она об этом узнает Борденав, как моя ближайшая сотрудница, в курсе всех моих похождений.
Первая деловая встреча была назначена на десять утра, так что я успел принять ванну и переодеться. Вивиану я будить не стал и увиделся с ней только вечером, потому что завтракал в тот день в «Кафе де Пари» с клиентом; по делу которого должен был выступать пополудни.
С тех пор минул год.
Тогда я был уже знаком с Мориа. Мы встречались у Корины, где мам случалось, поболтать в уголке.
Почему до моей встречи с Иветтой он не смотрел на меня так, как в прошлое воскресенье? Может быть, я еще не нес на себе печати или та была еще недостаточно отчетлива?
Глава 3
Суббота, 10 ноября.
Сейчас десять вечера, и, дождавшись отъезда жены, я спустился к себе в кабинет. Вивиана с Кориной и приятельницами отправилась в одну из галерей на улицу Жакоб открывать первую выставку картин Мари Лу, любовницы Ланье, Там будут обносить шампанским, и кончится это, вероятно, за полночь. Я не поехал под тем предлогом, что на выставке в помещение размером не больше обычной столовой набьется человек сто и жара будет невыносимой.
Похоже, у Мари Лу настоящий талант. Живописью она занялась всего два года назад, во время пребывания в Сен-Поль-де-Ванс[4]. Они с Ланье живут одним домом на улице Фезандери, хотя оба состоят в браке. Ланье женат на собственной кузине, по слухам очень уродливой; Мари Лу замужем за Морийе, лионским промышленником и приятелем Ланье, с которым у того все еще дела.
Насколько известно, все устроилось полюбовно, к общему удовольствию.
Они с Ланье обедали у нас вчера в обществе бельгийского политика — он проездом в Париже, академика, которого мы часто приглашаем, и одного южноамериканского посла, сопровождаемого женой.
Каждую неделю мы устраиваем один-два таких обеда на восемь-десять персон, и Вивиана, великолепная хозяйка, не утрачивает вкуса к приемам. Посол оказался у нас не случайно. Его привел ко мне Ланье, и когда подали кофе и ликеры, южноамериканец вскользь дал понять, о чем он рассчитывает побеседовать у меня в кабинете, — о более или менее легальной торговле оружием, которой, если я правильно истолковал его намеки, ему хотелось бы заняться в политических целях, но так, чтобы не нажить осложнений с французским правительством.
Это молодой еще человек, лет тридцати пяти, не больше, обаятельный, хотя чуть полноватый красавец, а жена его — одно из прелестнейших созданий, какими мне посчастливилось восхищаться. Чувствуется, что она влюблена в мужа, с которого не сводит глаз, и вся она такая юная и свежая, словно только вчера вышла из монастыря.
В какую авантюру он впутывается? Могу лишь строить предположения, но, по-моему, дело идет о свержении правительства его страны, где его отец один из самых богатых людей. У посла с женой двое детей — они показывали нам фотографии, а посольский особняк — один из самых восхитительных в Булонском лесу.
Я с нетерпением ждал их отъезда — так меня тянуло на улицу Понтье. На этой неделе я провел там три ночи и сегодня тоже отправился бы туда, не будь суббота «ее» днем.
Об этом предпочтительней не думать. Когда в тот день я вернулся домой на такси в половине седьмого утра, рассвело еще не до конца и над всем парижским районом гулял ураганный ветер, срывавший крыши и сломавший дерево на авеню Елисейских полей. Позднее Вивиана рассказала мне, что одна ставня у нас всю ночь хлопала, но все же не оторвалась; впрочем, к полудню уже явились рабочие, починившие ее.
Добравшись до кабинета — я всегда захожу туда перед ванной, — я первым делом поискал глазами мою пару клошаров под мостом Мари. До девяти под кучей тряпья, которую ворошил ветер, ничто не шевелилось, когда же наконец оттуда вылез мужчина, тот, которого я привык видеть: чересчур широкий и длинный пиджак, всклокоченная борода, измятая шляпа-облик рыжего из цирка, я с удивлением заметил, что под лохмотьями лежат еще два тела. Не нашел ли себе мой клошар вторую подругу? Или к нему и женщине присоединился кто-нибудь из сотоварищей?
Ветер дует по-прежнему, только более шквалисто, и назавтра обещают холодную погоду, может быть даже заморозки.
Всю неделю я много думал о том, что мною уже написано, и отдаю себе отчет, что пока говорил лишь про того человека, каким стал сегодня. Я категорически опроверг две-три легенды из числа самых вопиющих, но остаются другие, которые мне важно разрушить, а для этого я вынужден обратиться к временам более отдаленным.
Например, из-за моей внешности все, даже люди, которые якобы хорошо меня знают, обычно уверены, что я из тех, кто вышел прямо из деревни и, как говорили в прошлом веке, еще не стряхнул землю со своих сабо. Так или почти так обстоит дело с Жаном Мориа. В известных профессиях, скажем в моей, это даже хорошо, потому что вселяет доверие к вам, но я обязан заявить, что в случае со мной ничего подобного нет.
Свет я увидел в Париже в родильном доме на улице Сен-Жак, а мой отец, почти всю жизнь проживший на улице Висконти, что за Французской Академией, принадлежал к одному из самых древних родов Рена. Сьеры Гобийо участвовали в Крестовых походах, позднее один из Гобийо состоял капитаном мушкетеров, а другие в большинстве своем носили судейские мантии и были более или менее известными членами парламента Бретани.
Я этим вовсе не чванюсь. Луиза Фино, моя мать, была прачкой с улицы Турнель, и когда мой родитель сделал ей ребенка, околачивалась в пивных на бульваре Сен-Мишель.
Мой характер вряд ли можно объяснить биографическими подробностями, а уж выбором определенного образа существования, если подобный выбор вообще имел место, нельзя и подавно.
Мой дед Гобийо вел в Рене жизнь крупного буржуа и кончил бы председателем суда, если бы на пороге пятидесятилетия его не унесла эмболия.
Что до моего отца, приехавшего в Париж учиться праву, он там и застрял в одной и той же квартире на улице Висконти, где скончался сравнительно недавно и где его пестовала старая Полина, у которой на глазах он родился, хотя она была всего на двенадцать лет старше.
В ту пору еще сохранился обычай приставлять к детям малолетних нянек, и Полина, которую мои дед и бабка взяли в услужение еще девчонкой, осталась неразлучна с моим отцом до самой его кончины, образуя вместе с ним весьма любопытную пару.
Не потерял ли отец интерес ко мне с самого моего рождения? Не знаю. Я не спрашивал об этом ни его, ни Полину, которая еще жива. Ей исполнилось восемьдесят два года, и я иногда ее навещаю. Она сама обихаживает себя на той же самой улице Висконти, ей почти отказала память, за исключением самых давних событий из тех времен, когда мой отец еще ходил в коротких штанишках.
Может быть, он не верил, что ребенок Луизы Фино — от него, а может, у него была тогда другая любовница?
Как бы то ни было, первые два года жизни я провел у кормилицы где-то под Версалем, куда в один прекрасный день явилась моя мать; она забрала меня и отвезла на улицу Висконти.
— Вот твой сын, Блез, — якобы сказала она.
Она опять была беременна. Затем, как часто рассказывала мне Полина, мать прибавила:
— Через неделю я выхожу замуж. Проспер ничего не знает. Если ему станет известно, что у меня уже есть ребенок, он, наверно, не женится на мне, а я не хочу упускать случая: он человек порядочный, работящий, не пьет. Вот я и отдаю тебе Люсьена.
С этого дня я зажил на улице Висконти под крылом Полины, для которой был сначала чем-то настолько таинственным, что она боялась ко мне прикоснуться.
Моя мать действительно вышла замуж за продавца магазина «Братья Але»; его гораздо позже я увидел уже в сером фартуке продавца скобяного товара в магазинах Шатле, когда покупал садовые стулья для нашего дома в Сюлли. У них было пятеро детей, моих сводных сестер и братьев, которых я не знаю и которые, видимо, ведут безвестную трудовую жизнь.
Проспер умер в прошлом году. Мать отправила мне траурное уведомление. На похороны я не поехал, но послал цветы и дважды навестил накоротке домик в Сен-Море, где живет теперь моя мать.
Нам нечего сказать друг другу. Между нами нет ничего общего. Она смотрит на меня как на чужого и лишь приговаривает:
— Вид у тебя преуспевающий. Ты счастлив, вот и хорошо.
Мой отец вступил в адвокатуру и открыл контору у себя в квартире на улице Висконти. Как долго он вел жизнь старого студента? Мне трудно об этом судить. Внешне он был на меня непохож: породистый, красивый, он отличался той элегантностью, которая меня восхищала в иных мужчинах его поколения.
Человек образованный, он вращался среди поэтов, художников, мечтателей и девок, и мне часто приходилось видеть, как он неуверенной походкой возвращался домой после двух часов ночи.
Ему случалось приводить с собой женщин, остававшихся у нас на ночь или месяц, а иногда, как некая Леонтина, и даже дольше. Она так вросла в наш дом, что я уже думал: она заставит отца жениться на ней.
Это меня не огорчало, скорее, напротив. Я изрядно гордился, что живу в иной атмосфере, чем мои соученики по школе, а затем лицею, и еще больше был горд, если отец сообщнически подмигивал мне, когда, например, Полина обнаруживала в доме новую пансионерку и начинала дуться.
Помню, как она выбросила одну такую особу за дверь с энергией, удивительной в столь маленькой женщине, и, разумеется, в отсутствие отца, который, должно быть, находился во Дворце. Полина кричала девице, что та грязная, как половая тряпка, и слишком сквернословит, чтобы оставаться еще хоть час под крышей порядочного дома.
Был ли отец несчастен? Я почти всегда вспоминаю его улыбающимся, хотя и невесело. Он был слишком стыд-т лив, чтобы сетовать на судьбу, и деликатность его сказывалась в той легкости, какую он распространял вокруг себя и какой я больше ни в ком не встречал.
Когда я только-только начал изучать право, он в свои пятьдесят был еще красив, но уже хуже переносил спиртное и, случалось, по целым дням отлеживался.
Отец знал о моих первых шагах у мэтра Андрие. Два года спустя присутствовал на нашей с Вивианой свадьбе. Хотя на улице Висконти мы жили столь же независимо друг от друга, как постояльцы семейного пансиона, так что нам случалось по три дня не видеться, я убежден, что он болезненно ощущал пустоту, образовавшуюся из-за «моего ухода из дому.
К старости Полина утратила прежнюю приветливость и терпимость, стала обращаться с отцом не как с хозяином, а как с нахлебником, навязав ему режим питания, вызывавший у него отвращение, охотясь за бутылками с вином, которые он вынужден был прятать от нее, и даже разыскивая его вечерами по кабакам квартала.
Мы с отцом никогда не задавали вопросов друг другу. Ни разу даже намеком не обмолвились о нашей личной жизни и уж подавно о наших мыслях и чувствах.
Даже сейчас я не знаю, не была ли в свое время Полина для него чем-то иным, нежели просто домоправительницей.
Он умер в семьдесят один год, всего через несколько минут после моего визита, словно нарочно промедлил с этим, чтобы избавить меня от зрелища своего ухода.
Все это мне требовалось сказать не из сыновнего почтения, а потому, что квартира на улице Висконти оказала, быть может, известное влияние на мой глубинные вкусы. В самом деле, для меня отцовский кабинет, стены в котором до потолка были уставлены книгами, кипы журналов валялись прямо на полу, а окна в мелкую клетку выходили на средневековый двор и бывшую мастерскую Делакруа, остался образцом места, где приятно жить.
Поступая на юридический факультет, я мечтал не о быстрой и блестящей карьере, а о кабинетном существовании и собирался стать не адвокатом по уголовным делам, а ученым-юристом.
Сохранил ли я в душе верность былому идеалу? Предпочитаю не задаваться подобным вопросом. Я был типичным блестящим студентом, и когда мой отец возвращался ночью домой, он почти всегда видел свет в моей комнате, где я часто занимался до самого рассвета.
Мои представления о будущей карьере настолько совпали с мнением преподавателей, что они, не спросясь меня, переговорили обо мне с мэтром Андрие, тогдашним старшиной адвокатского сословия, которого и сейчас еще почитают за одного из виднейших адвокатов первой половины нашего века.
Перед моими глазами стоит визитная карточка, которую я нашел однажды в утренней почте; на ней под выгравированным текстом тонким, очень «артистическим», как тогда еще выражались, почерком, была написана всего одна фраза:
«Мэтр Робер Андрие будет признателен Вам, если вы как-нибудь утром от десяти часов до полудня зайдете к нему в контору на бульваре Мальзерб, 66».
Я наверняка сберег эту карточку, хранящуюся, вероятно, вместе с другими сувенирами в особой папке. Мне было двадцать пять лет. Мэтр Андрие слыл не только светилом адвокатуры, но и одним из элегантнейших людей во Дворце и, по слухам, вел роскошную жизнь. Его квартира произвела на меня сильное впечатление, в особенности просторный кабинет, строгий и утонченный одновременно, окна которого выходили на парк Монсо.
Позже я чуть не выставил себя на посмешище, заказав обшитую шелковой тесьмой куртку из черного бархата, похожую на ту, в какой был тем утром Андрие. Спешу добавить, что я ни разу не надел ее и отдал прежде, чем она попалась на глаза Вивиане.
Мэтр Андрие предложил мне стажироваться у него, что было для меня полной неожиданностью: ему без того помогали трое адвокатов, уже сделавших себе имя.
Не скажу, чтобы он физически походил на моего отца, и тем не менее обоих при всем различии судеб объединяли общие черты, которые, возможно, были просто приметами эпохи.
Например, скрупулезная вежливость, привносимая ими в мельчайшие контакты с людьми, равно как уважение к чужой личности, побуждавшее их говорить со служанкой тем же тоном, что и со светской женщиной. В особенности меня поражало сходство их улыбок, так тонко окрашенных не то затаенной печалью, не то ностальгией, что об этом можно было только догадываться.
Мэтр Андрие пользовался репутацией юриста исключительного масштаба, был в моде и числил среди своей клиентуры художников, писателей и звезд оперы.
Я работал в одном помещении с высоким рыжим парнем, ушедшим впоследствии в политику, и до нас доносилось лишь эхо светской жизни патрона. На первых порах я не видел его по целым месяцам, а досье и инструкции получал от некого Мушонне, правой руки Андрие.
Часто по вечерам в доме устраивался званый обед или прием. Два-три раза я заметил в лифте г-жу Андрие, которая была гораздо моложе мужа, слыла одной из первых парижских красавиц и была в моих глазах существом совершенно недосягаемым.
Признаюсь, что первое воспоминание о Вивиане оставили во мне ее духи, которыми пахло в лифте, куда я как-то под вечер вскочил сразу после нее. В другой раз Я увидел ее саму, всю в черном, с вуалеткой на глазах, когда она садилась в длинный лимузин, а шофер придерживал распахнутую дверцу.
Ничто не позволяло предугадать, что она станет моей женой, но именно так и получилось.
В отличие от многих хорошеньких женщин она появилась не из полусвета или театра, а вышла из почтенной провинциальной буржуазии. Ее отец, сын перпиньянского врача, был капитаном жандармерии, из-за перемещений по службе исколесил с семьей чуть ли не всю Францию и, выйдя наконец на пенсию, вернулся в родные Пиренеи, где занялся пчеловодством.
Мы ездили к нему прошлой весной. Ему тоже случается провести несколько дней в Париже, правда, с тех пор, как он овдовел, — реже.
Вначале я не знал, что примерно каждые два месяца мэтр Андрие устраивает обед для своих сотрудников, и вот на одном из таких обедов меня впервые представили Вивиане. Ей было тогда двадцать восемь, и в браке она состояла седьмой год. Мэтру Андрие уже перевалило за пятьдесят, и он долго вдовствовал после смерти первой жены, от которой имел сына. Этот сын, молодой человек двадцати пяти лет, жил в каком-то швейцарском санатории и, по-моему, теперь умер.
Я уродлив и не преуменьшаю своего безобразия, а потому вправе прибавить, что оно искупается впечатлением мощи или, вернее, воли, которой от меня веет. Кстати, это один из моих козырей в суде, и газеты достаточно много писали о моем магнетизме, а потому мне тоже позволено упомянуть о нем.
Эта концентрированная жизненная энергия — единственное убедительное для меня объяснение интереса, с первого дня проявленного ко мне Вивианой и граничившего подчас с гипнотической одержимостью.
Во время обеда я, как самый молодой, сидел довольно далеко от хозяйки, но чувствовал на себе ее любопытный взгляд, и когда мы перешли пить кофе в гостиную, она подошла и села рядом.
Позже мы не раз вспоминали этот вечер, который прозвали «вечером вопросов», потому что почти целый час она задавала мне вопросы, часто нескромные, на которые я, не без чувства неловкости, старательно отвечал.
История Корины и Мориа могла бы, пожалуй, дать не совсем точное объяснение тому, что произошло, но я продолжаю думать, что в первый вечер сработали не соображения подобного типа, да они не сработали бы вообще, если с первого же контакта нас не потянуло бы друг к другу.
В силу характера и разницы в возрасте Андрие было свойственно видеть в жене скорее балованного ребенка, чем подругу и любовницу. Отдельные слова, вырвавшиеся позднее у Вивианы, доказывали, что она не получала с ним сексуального удовлетворения, в котором остро нуждалась.
Искала ли она его с другими? Знал ли об этом Андрие?
До меня доходили разговоры, которые с улыбочкой велись о неком Филиппе Саваре, молодом бездельнике, некоторое время усердно посещавшем бульвар Мальзерб, а потом неожиданно переставшем там появляться. В ту пору Вивиана, которая ребенком много занималась с отцом верховой ездой, ежедневно выезжала в Лес[5] в обществе Савара; он же сопровождал ее в театр, когда мэтр Андрие бывал вечером занят.
Словом, после первого обеда наши контакты стали более частыми, хотя и невинными. С согласия мужа Вивиана использовала меня, новичка в доме, для личных поручений, мелких светских дел, что время от времени открывало передо мной двери ее личных апартаментов.
Еще больше сблизил нас театр, точнее, один концерт, состоявшийся как-то вечером, когда мой патрон был занят на официальном банкете. Он попросил меня — думается мне, по наущению Вивианы — быть ее кавалером.
Изучала ли она меня, оценила ли предварительно, как сделала Корина с депутатом от Де-Севр? Не испытывала ли она уже потребности играть более активную роль, чем предназначал ей муж?
Тогда мне эго не приходило в голову. Я был ослеплен, упоен, неспособен поверить, что мои мечты могут осуществиться. Целую неделю я вполне искренне раздумывая, не уйти ли мне из кошоры мэтра Андрие, чтобы избежать слишком жестокого разочарования.
Поездка в Монреаль, куда он отправился в связи с избранием его доктором Копопа саиза университета Лаваля, ускорила события. Вместо предполагаемых трех недель он отсутствовал два месяца из-за подхваченного там бронхита. Я не знал, что молодым он три года провел в горах, как потом его сын, Вивиана неоднократно просила меня сопровождать ее по вечерам. Мы не только ходили в театр, который она обожала, но однажды ночью даже поужинали вместе в кабаре. Машину она отпустила. И, возвращаясь в такси, я пошел ва-банк и рухнул на нее.
Через двое суток, в выходной день ее горничной, я был на час впущен в спальню. Затем, по возвращении Андрие, нам пришлось встречаться в гостинице, где в первый раз я чуть не сгорел от смущения.
Узнал ли он правду сам? Или Вивиана решилась рассказать мужу о создавшемся положении?
От клиентов я беспощадно требую точных фактов, а вот что касается меня самого, сильно затрудняюсь их остановить. Долгие годы я был потом убежден, что Андрие ничего не знал. Позднее начал в этом сомневаться. А последние несколько, месяцев склоняюсь к противоположному мнению.
Выше я рассуждал об особой печати, которой отмечены некоторые люди. В те времена я ни о чем подобном не думал и, несомненно, высмеял бы того, кто заговорил было со мной о таких вещах. Так вот, если кто-нибудь в мире действительно носил на себе такую печать, это был, разумеется, мэтр Андрие.
В день, выбранный Вивианой для объяснений, я вручил ему просьбу об увольнении, и меня поразила печаль и покорность, с какими он согласился отпустить меня.
— Желаю успеха — вы его заслуживаете, — сказал он протягивая мне длинную ухоженную руку.
Это произошло всего за несколько часов до исповеди. Две долгие недели я ждал известий от Вивианы. Она обещала позвонить мне на улицу Висконти сразу после разговора с мужем. Чемоданы она уложила заранее. Я тоже. Поселиться, пока не подыщем квартиру, мы решили в гостинице на набережной Гранз-Огюстен, и я уже нашел себе место у одного ходатая по делам, он потом плохо кончил.
На другой день я не осмелился позвонить на бульвар Мальзерб и, дав Полине инструкции на случай, если меня позовут к телефону, отправился караулить Вивиану у дома.
Лишь на четвертый день я узнал от отца, слышавшего об этом во Дворце, что у Андрие случился рецидив болезни и он слег. На этот счет у меня теперь тоже иное мнение, чем двадцать лет назад. Сегодня я думаю, что ради женщины, ставшей смыслом его существования, мужчина способен на все-трусость, низость, жестокость, лишь бы удержать ее.
В конце концов нацарапанная наспех записка известила меня:
«Буду в четверг около десяти утра на набережной Гранз-Огюстен».
Вивиана приехала со всем багажом в половине одиннадцатого на такси, хотя Андрие настаивал, чтобы она взяла его лимузин.
Совместная жизнь началась для нас невесело, и первой, открыв в нашем новом быту множество не предвиденных ею радостей, встряхнулась Вивиана.
Она же нашла квартиру на площади Данфер-Рошро я привела мне первого серьезного клиента из числа прежних своих знакомых.
— Вот увидишь, с какой нежностью мы будем вспоминать это жилье попозже, когда ты станешь самым известным адвокатом Парижа.
Андрие настоял на том, чтобы взять на себя вину в бракоразводном процессе. Долгие недели мы о нем ничего не слышали, как вдруг мартовским утром прочли в газетах новость:
«Старшина адвокатского сословия Андрие — жертва несчастного случая в горах».
Рассказывают, что он поехал навестить сына в одном из давосских санаториев. Решив воспользоваться случаем, отправился один на экскурсию в горы и провалился в трещину. Лишь на третий день один из проводников обнаружил тело.
Длинные шелковистые усы, блеклая улыбка, учтивость и такая смерть — во всем этом для меня аромат эпохи.
Понятно ли теперь, почему, говоря о нас с Вивианой как о паре хищников, люди бессознательно задевают самое наше больное место?
Нам нужно было отчаянно прилепиться друг к другу, чтобы не пойти ко дну от угрызений совести и отвращения к себе. Только всепожирающая страсть могла служить нам оправданием, и мы занимались любовью как одержимые. Мы прижимались друг к другу, безотрадно заглядывая в будущее, которому предстояло стать расплатой.
В течение года я видел отца разве что издали, во Дворце, потому что работал по четырнадцать-пятнадцать часов в день, берясь за любые дела и выпрашивая их в ожидании такого, которое позволит мне завоевать себе имя. На улицу Висконти я отправился лишь накануне нашей свадьбы.
— Хотел бы познакомить тебя со своей будущей женой, — сказал я отцу.
Он, конечно, слышал о нашем романе — о нем много говорили во Дворце, но ничего не сказал, только поглядел на меня и спросил:
— Счастлив?
Я кивнул: я верил, что это так. Может быть, так оно и вправду было. Мы поженились без шума в мэрии XIV округа и дали себе несколько дней отдыха в одной сельской гостинице Орлеанского леса, в Сюлли, где шесть лет спустя купили себе загородный дом.
Там мне нанес визит человек, узнавший от нашего привратника, где мы; оглядев зал гостиницы, у стойки которого шумно спорили посетители, он сделал мне знак следовать за ним и пробурчал:
— Пройдемся по каналу, потолкуем.
Мне не удалось сразу определить его место на общественной лестнице. Он был непохож на тех, кого тогда именовали подозрительными типами, а теперь назвали бы гангстерами. Довольно плохо одетый, неухоженный, с настороженным взглядом и горькой складкой у рта, весь в темном, он напоминал собой одного из тех служащих, что ходят по квартирам, собирая какие-нибудь платежи.
— Моя фамилия ничего вам не скажет, — начал этот странный посетитель, как только мы миновали несколько зачаленных в порту барж. — Со своей стороны мне известно о вас все необходимое, и, по-моему, вы тот, кто мне нужен.
Он помолчал и спросил:
— Здесь с вами ваша законная?
И когда я ответил «да», продолжал:
— Не доверяю людям с неупорядоченной жизнью. Итак, перехожу к делу. У меня нет никаких осложнений с правосудием, и я не желаю их иметь. Тем не менее у меня есть нужда в самом лучшем адвокате, какой мне только по карману, и, возможно, им-то вы и станете. Я не владею ни магазинами, ни конторами, ни заводами, ни патентами» но ворочаю крупными делами, куда более крупными, чем у большинства господ владельцев собственных особняков.
В его словах слышалась известная агрессивность, словно он опровергал ими убожество своей внешности и костюма.
— Как адвокат вы не имеете права разглашать то, что вам доверят, и я могу играть в открытую. Вы слышали о торговле золотом. С тех пор как паритет валют колеблется почти ежедневно, а деньги в большинстве стран ходят по принудительному курсу, переброска золота из одного места в другое приносит крупные прибыли, а границы, через которые его надо перевозить, меняются соответственно колебанию курсам. Время от времени газеты сообщают о задержании перевозчика в Модане, Онуа, на судне, прибывшем из Дувра, или где-нибудь еще. Цепочку обычно далеко не разматывают, но это может произойти. Так вот, в конце цепочки — я.
Он закурил сигарету «Голуад» и помолчал, глядя на круги, прочерчиваемые на поверхности воды.
— Я изучил вопрос, не так» конечно, как опытный юрист, но достаточно, чтобы вообразить, что существуют законные способы избежать неприятностей. В моем распоряжении две экспортно-импортные компании и столько агентств за границей, сколько мне требуется. Я покупаю ваши услуги на год. Я отниму лишь малую часть вашего времени, и вы вольны защищать в суде кого вам заблагорассудится. Перед каждой операцией я буду консультироваться с вами, а ваша забота придумать, как сделать ее безопасной.
Он повернулся ко мне в первый раз после нашего ухода из гостиницы и проронил:
— Это все.
Я побагровел, и кулаки у меня сжались от бешенства. Я уже собирался открыть рот, и негодование мое, несомненно, проявилось бы очень бурно, но, заметив такую реакцию, он негромко добавил:
— Увидимся вечером. Посоветуйтесь с женой.
В номер к себе я вернулся не сразу, решив походить, чтобы успокоить нервы. В гостинице был час аперитива, и у стойки толпилось слишком много народу, чтобы нам с Вивианой удалось там поговорить.
— Ты один? — удивилась она.
На улице посвежело, стало влажно. Я увел жену в нашу комнату, по-деревенски оклеенную обоями в цветочек. говорил я тихо: мы слышали голоса пьющих, и нас тоже могли услышать.
— Он расстался со мной на бечевнике, предупредив, что придет за ответом вечером, когда я введу тебя в курс дела.
— За каким ответом?
Я повторил ей его слова и увидел, что она никак не отреагировала.
— Неожиданно, правда?
— Ты понимаешь, чего он от меня хочет?
— Советов, как обойти закон.
— Так в большинстве случае» обстоит дело и советами, которых — ждут от адвоката, или я ничего в этом не смыслю.
Решив, что она не отдает себе отчета в сути дела, я принялся расставлять точки над «I», но Вивиана осталась невозмутима.
— Сколько он предложил?
— Цифру не назвал.
— А ведь от нее все зависит. Ты понимаешь, Люсьен, что это означает конец нашим трудностям и что любо» адвокат-юрисконсульт крупной компании занимается точно такой же работой.
Она забыла, что говорить нужно тихо.
— Тес!
— Ты не сказал ничего такого, что помешало бы ему вернуться?
— Я рта не раскрыл.
— Как его зовут?
— Не знаю.
Сегодня это мне известно. Его зовут Жозеф Бокка, хотя и спустя столько лет я не уверен, что это его настоящее имя, равно как не берусь судить, какой он национальности. Помимо особняка в Париже и ферм, разбросанных по всей Франции, он приобрел великолепное поместье в Ментоне на Лазурном берегу, где живет часть года и куда приглашал нас погостить сколько вздумается.
Теперь это человек заметный, потому что состояние, сколоченное им на торговле золотом, позволило ему стать владельцем текстильных предприятий с филиалами в Италии и Греции; есть у него интересы и в различных других областях. В понедельник, когда меня посетил южноамериканский посол, я не удивился, узнав, что Бокка имеет отношение и к поставкам оружия.
Я все еще мечтал стать выдающимся юристом.
— Не торопись ответить вечером категорическим «нет — вот единственное, о чем я прошу.
Вернулся он примерно в половине девятого, к концу обеда. Мы пошли прогуляться в темноте, и я тут же выпалил «да», чтобы не успеть передумать, и еще потому, что он не оставил» мне выбора.
Все или ничего.
Цифру он назвал.
— На неделе я пришлю к вам своего служащего, некоего Кутеля, который и объяснит вам, каков принятый нами план операции. Изучите вопрос на свежую голову, а когда найдете решение, позвоните.
Вручил он мне не визитную карточку, а клочок бумаги с именем и фамилией Жозефа Бокка, номер телефона в квартале Лувра и адрес дома на улице Кокийер.
Из любопытства я сходил взглянуть на это здание с грязными лестницами и коридорами, где располагались, судя по эмалированным табличкам на дверях, представители и учреждения самых различных профессий: массажистка, школа стенографии, контора по найму, профессиональная газета мясников.
И, наконец, «Комиссионно-экспортные операции».
Я предпочел не заходить туда и дожидаться визита вышеупомянутого Кутеля у себя в конторе. Потом мы были знакомы много лет, он часто бывал у меня, а в последний раз сообщил, что уходит на пенсию и уезжает на виллу, которую построил себе на скале под Феканом.
Вивиана не давила на меня. Я действовал по собственному разумению. Теперь я жалею, что так углубился в прошлое: в этом досье я намерен заниматься не былым, а настоящим.
Считается, что они объясняют друг друга, но я не решаюсь в это поверить.
Сейчас два часа ночи. Вопреки прогнозам бюро погоды, ветер снова ураганный, и я слышу, как у нас на верхнем этаже опять хлопает ставня. На улице Жакоб, вероятно, жарко до удушья, половина толпящихся там людей раз по десять на неделе встречаются на генеральных репетициях, коктейлях, благотворительных базарах и более или менее официальных церемониях.
Допускаю, хоть и не верю в запоздалые призвания, что у Мари Лу есть талант. Вчера за обедом она сказала мне, что ей хочется написать мой портрет, потому как лицо у меня «дышит мощью», и Ланье, который слышал ее слова, улыбнулся, медленно выдохнув сигаретный дым.
Он — величина и прибегает ко мне всякий раз, когда против его газет выдвигается обвинение в диффамации. Зато никогда не просит меня представлять его по гражданским делам, а им у него нет конца. Оно и понятно: Ланье, как и другие, ценит во мне «большую глотку», способную добиться нужного вердикта ораторским блеском и темпераментом, неистовством и коварством атак и контратак, но никогда не пошлет меня выступать перед холодными судьями палаты по гражданским делам.
Не связан ли он с Бокка? Вероятно, да. Не нужно особенно долго заниматься моим ремеслом, чтобы усвоить, что на определенной высоте социальной пирамиды остается лишь немного таких, кто делит между собой власть, богатство и женщин.
Я силюсь не думать об Иветте и каждые пять минут спрашиваю себя, чем сейчас «они» занимаются. Пошли в дешевый дансинг — она обожает такие заведения, где я, несмотря ни на что, был бы не к месту? Или предпочли народную танцульку на Монмартре, где собираются машинистки и продавцы универмагов?
Завтра, если я спрошу, она мне это скажет. Или, может быть, они едят кислую капусту в пивной?
А может, уже вернулись?
Я с нетерпением жду возвращения жены, чтобы пойти лечь спать. Думаю о мэтре Андрие, который, может быть, так же вот ждал у себя в кабинете, где по привычке начиная с осени сидел спиной к горящему камину.
Я не собираюсь ни ехать в Швейцарию, ни идти на прогулку в горы. Мы с ним — разные случаи. В мире все по-разному. Две жизни, две ситуации никогда не бывают одинаковы, но мысль об особой отмеченности некой печатью становится у меня все навязчивей.
Я давно не устраивал себе каникул. Я устал. Хотя Вивиана старше меня, она живет в таком темпе, который вызывает у меня одышку.
Я вызову Пемаля, пусть осмотрит меня. Он пропишет мне новые лекарства и напомнит, что у мужчин, как и у женщин, бывает вторая молодость.
По его мнению, у меня сейчас именно такой период.
— Дождитесь пятидесяти лет и сами убедитесь, что стали моложе и сильнее, чем теперь, Ему шестьдесят, но визиты он начинает в восемь утра, а если были ночные вызовы, то и раньше.
Настроение у доктора всегда ровное, на губах лукавая улыбка, словно ему забавно видеть, как люди беспокоятся о своем здоровье.
Лифт идет вверх и останавливается этажом выше.
Вернулась моя жена.
Глава 4
Воскресенье, 11 ноября 10 утра.
Возвратясь нынче утром около половины девятого, я принял две таблетки фенобарбитала и лег в постель, но снотворное не возымело никакого действия, и в, конце концов я предпочел встать. Принял холодный душ, спустился в кабинет и, прежде чем сесть, проверил, не расхаживает ли он по тротуару.
В конечном счете бюро погоды оказалось право. Ветер улегся, небо блестит как — новенькое, мороз кусается, спешащие к мессе люди, засунув руки в карманы, постукивают каблуками по мостовой. Под мостом Мари моих клошаров не видно, и я гадаю, то ли они, перебрались в другое место, то ли подошла, их очередь ночевать на барже Армии спасения.
Прошлую ночь, услышав, что возвратилась Вивиана» я спрятал свое досье и, когда уже был почти на, самом верху лестницы, вздрогнул от телефонного звонка, сразу же подумав: «Какая-нибудь неприятная новость».
— Это ты? — раздался на другом конце провода голос Иветты.
Такой голос бывает у нее, когда она выпьет или перевозбуждена.
— Еще не лег?
— Шел наверх в постель.
— Ты говорил, что редко ложишься раньше двух, особенно по су…
Она прикусила язык, так и не договорив «субботам». Теперь задал вопрос я:
— Ты где?
— На улице Коленкур у «Маньера».
Наступило молчание. Раз уж она позвонила мне в субботу вечером, значит, у них ссора.
— Ты одна?
— Да.
— Давно?
— С полчаса. Скажи, Люсьен, тебя не очень затруднит заехать за мной?
— Ты встревожена? Что происходит?
— Ничего. Я все тебе объясню. Скоро приедешь?
Вивиана уже раздевалась.
— Еще не лег? — удивилась она.
— Уже шел спать, но тут позвонили. Я должен буду выйти.
Она заинтригованно взглянула на меня.
— Что-нибудь не ладится?
— Не знаю. Она ничего не захотела сказать.
— Разбуди Альбера, пусть тебя отвезет. Он соберется за несколько минут.
— Предпочитаю такси. На улице Жакоб все прошло удачно?
— Нас собралось в два раза больше, чем предполагали, и кое-кому из друзей пришлось сгонять на своих машинах за новыми ящиками шампанского… Ты чем-то раздражен?
Я действительно был раздражен. На улице продрог, потому что в поисках такси вынужден был прошагать до самого Шатле. Я бывал в ресторане «Маньер» на Монмартре, но не знал, что Иветта тоже наведывается туда. Для нас с женой он означает целую эпоху, большой этап. На втором году брака мы некоторое время увлекались байдарками и по воскресеньям ходили на них по Марне между Шелем и Ланьи. Там встречалась одна и та же публика, в большинстве своем молодые супружеские пары, преимущественно врачи и адвокаты, и у нас сложилась привычка сходиться на неделе у «Маньера».
Этот период — не помню уж по какой причине — быстро кончился, и начинался другой; мы поочередно переменили много компаний, пока не вжились в свою теперешнюю среду. Мне случалось завидовать тем, кто до конца дней остается в одной и той же среде. Не так давно, в воскресенье утром, мы проезжали через Шель, направляясь в расположенное по соседству поместье друзей, и я был удивлен, узнав на воде те же байдарки, а в них некоторые из прежних пар, только постаревшие и с почти взрослыми детьми.
Не помню уж, сколько лет я не переступал порог «Маньера», но когда толкнул дверь, мне в лицо потянуло привычным запахом, и я не думаю, чтобы атмосфера там сильно изменилась. Иветта сидела за стаканом виски, и по выбору напитка можно было определить ее душевное состояние.
— Снимай пальто и садись, — сказала она с торжественным видом, словно человек, имеющий сообщить нечто важное.
Подошел официант, и я тоже заказал виски. Затем несколько раз повторил вот почему мне сегодня утром не удалось заснуть: известная доза спиртного не валит меня с ног, а лишь нервирует.
— Ты никого не заметил на тротуаре?
— Нет. А в чем дело?
— Я все думаю, вдруг он вернулся и подкарауливает меня. Он ведь такой. В том состоянии, в каком он сейчас, от него чего хочешь можно ждать.
— Вы поссорились?
Когда Иветта примет две-три порции, у нее все усложняется. Она заглянула мне в глаза и с трагическим видом произнесла:
— Прости меня, Люсьен. Я должна была бы сделать тебя счастливым. Я стараюсь изо всех сил, но лишь доставляю тебе неприятности и мучаю тебя.
Тебе следовало бы выставить меня за дверь еще в тот день, когда я впервые появилась, и сидела бы я сейчас в тюрьме, где мне и место.
— Говори потише.
— Извини. Я, конечно, выпила, но не пьяна. Клянусь — нет. Очень важно, чтобы ты мне поверил. А мое состояние объясняется просто. Я боюсь, особенно за тебя, — Рассказывай, что произошло.
— Мы пошли в кино на бульвар Барбес, там крутят фильм, который мне давно хотелось посмотреть, а после сеанса я почувствовала на площади Тертр, что должна чего-нибудь поесть.
Ее тянет в шумные и красочные места, на все вульгарное, живописное, агрессивное.
— Он заговорил не сразу. Я видела, что он не такой, как всегда, но не предполагала, что это настолько серьезно. Мы потанцевали, возвратились к своему столику, и я уже собиралась сесть, как вдруг он остановил меня, сдвинул брови и спросил: «Знаешь, чем мы потом займемся?» Я — ты уж извини!
— отвечаю: «Как не знать! — „Не об этом речь. Мы действительно отправимся на улицу Понтье, но только чтобы забрать твои вещи, и ты переедешь ко мне. У меня наконец новая комната — мне ее давно обещали. Места на двоих хватит, окна на улицу… „. Я возразила, решив, что это пустая болтовня: «Ты же знаешь, Леонар, это невозможно“. — Нет, я все обдумал. Слишком уж глупо жить так, как мы с тобой. Ты мне всегда твердила, что тебе не нужны ни большая квартира, ни разные там удобства. Ты ведь знавала кое-что похуже, чем набережная Жавель, верно?“
Она оживленно рассказывала, а я неподвижно сидел на банкетке и смотрел на парочку, которая пила шампанское, целуясь в перерывах между глотками. Иногда они развлекались тем, что переливали вино изо рта в рот.
— Я слушаю, — вздохнул я, когда Иветта на несколько секунд замолчала.
— Я не могу повторить все дословно. Это было бы слишком долго. Он никогда так много не говорил, как сегодня. Уверяет, будто теперь окончательно убедился, что любит и ничто не заставит его отказаться от меня.
— Обо мне говорил?
Она не ответила.
— Что он сказал?
— Что я тебе ничем не обязана, что ты эгоист и…
— И?..
— Сам настаиваешь? Тем хуже… Что ты распутник. Он ничего не понял, твердит, что ты ведешь себя, как все буржуа, и так далее. Я ответила, что это неправда, что он тебя не знает и я отказываюсь тебя бросить. Вокруг нас было полно народу. Один певец потребовал, чтобы мы замолчали, и это позволило мне понаблюдать за Мазетти и заметить, что лицо у него стало злое.
Когда певец замолчал, он мне сказал: «Раз это для тебя так важно, сейчас же позвони ему и объяви о нашем решении». Я отодвинулась и повторила, что не поеду с ним. «В таком случае я сам позвоню и поговорю с ним. Ручаюсь, он поймет». Я вцепилась в него и, чтобы выиграть время, предложила: «Пойдем в другое место. Тут на нас все глазеют-думают, мы ссоримся». Мы шли по темным улочкам Холма и молчали. Ты требуешь, чтобы я все рассказала тебе, Люсьен.
Клянусь, я бесповоротно все решила и только придумывала, как от него избавиться. Завидев огни «Маньера», я заявила, что хочу пить, мы зашли, и я заказала виски: мне это было просто необходимо, потому как сцена началась снова. «Что ты выиграешь, если я поселюсь с тобой на набережной Жавель? спросила я. „Ты будешь моей женой“. — Что ты хочешь сказать? — „То, что сказал. Мы поженимся“.
Она допила свою порцию и ухмыльнулась.
— Представляешь? Я прыснула со смеху, но все-таки это на меня подействовало: мужчина впервые сделал мне предложение. «Через месяц либо ты об этом пожалеешь, либо я от тебя устану», — возразила я. «Нет». — Я не создана жить с мужчиной». — Все женщины созданы для этого». — Но не я». Это уж мое дело». — И мое тоже». — Признайся, ты из-за него отказываешься?»
Я ни в чем не призналась и промолчала, а он опять взялся за свое: «Боишься его? — „Нет“. — Тогда любишь?»
Иветта вновь замолчала и поманила к себе официанта.
— То же самое.
— Для обоих?
Я не раздумывая кивнул.
— Он твердил: «Любишь его? Ну, признайся. Скажи правду». Не помню уж, что я под конец брякнула, только он обозлился и вскочил, бросив: «Ладно, сведу счеты прямо с ним». Он швырнул на стол деньги и, побелев от бешенства, вышел.
— Он пил?
— Несколько стопок, слишком мало, чтобы спиртное подействовало так сильно. Я рассчитывала, что на улице он успокоится и вернется просить прощения. До того как тебе позвонить, я с полчаса просидела в своем уголке, вскакивая всякий раз, как отворялась дверь. Внезапно мне пришло в голову, что он, может быть, отправился к тебе домой.
— Я никого не видел.
— Уверена, он это сделает: он говорил не впустую. Мазетти не из тех, кто принимает решение не подумав, и если уж что запало ему в голову, он любой ценой добивается своего. Как и в учебе! Мне страшно, Люсьен. Я так боюсь, что с тобой что-нибудь случится.
— Пошли?
— Дай мне выпить еще стаканчик.
Этот стаканчик оказался лишним, что я и понял, когда у нее стал заплетаться язык, взгляд остекленел и тон изменился.
— Ты ведь уверен, что я ни за что на свете тебя не брошу, правда? Ты должен знать это, знать, что ты для меня все, что до тебя я не жила и если тебя не станет…
Я подозвал официанта, расплатился, а она ухитрилась допить и мою порцию.
Перед уходом Иветта упросила меня проверить, не подстерегает ли он нас на улице. Нам посчастливилось сразу же поймать такси, и мы поехали на улицу Понтье. В машине она прижалась ко мне, хныча и порой вздрагивая.
Ее рассказ вовсе не обязательно был точен, и я никогда не узнаю, что она наплела Мазетти. Даже когда нет никакого резона лгать, ее тянет на выдумки, в которые она в конце концов сама начинает верить.
Разве сперва она не поклялась ему, что я всего лишь ее адвокат, что она неповинна в истории на улице Аббата Грегуара и по гроб обязана мне, спасшему ее от несправедливого приговора?
Это началось в июле, не помню уж в какой будний день, когда я повез Иветту в Сен-Клу позавтракать в кабачке — она обожает такие заведения. На террасе, где мы ели, была уйма народу, и я лишь мельком обратил внимание на двух молодых людей без пиджаков, у одного из которых были очень черные вьющиеся волосы; они сидели за соседним столиком и все время поглядывали в нашу сторону. В два тридцать у меня была назначена важная встреча, но к четверти третьего мы еще не покончили с десертом. Я предупредил Иветту, что должен уехать.
— Можно мне остаться? — попросила она.
Два дня она молчала и рассказала мне обо всем лишь на третий, когда мы выключили свет и собирались заснуть.
— Спишь, Люсьен?
— Нет.
— Можно с тобой поговорить?
— Разумеется. Зажечь свет?
— Не надо. Мне кажется, я опять кое-что натворила.
Я часто спрашивал себя, откуда в ней эта искренность, эта страсть исповедоваться — от совестливости, от врожденной жестокости или, возможно, от потребности сделать свою жизнь поинтересней, окрашивая ее в драматические тона.
— Заметил ли ты в тот день в Сен-Клу двух молодых людей?
— Каких?
— Они сидели за соседним столиком. Один был брюнет, очень мускулистый.
— Да.
— Когда ты уехал, я увидела, что он отделался от приятеля и вот-вот со мной заговорит; действительно, чуть позже он попросил разрешения выпить кофе за моим столиком.
Со времени нашего знакомства у нее были и другие похождения, и я верю, что она искренна, когда уверяет, что я обо всех них знаю. Первое было у нее с одним музыкантом из кабака около Сен-Жермен-де-Пре уже через две недели после ее оправдания, когда она жила еще на бульваре Сен-Мишель. Она призналась мне, что просидела целый вечер рядом с джазом, а на второй музыкант увел ее с собой.
— Ревнуешь, Люсьен?
— Да.
— Тебе очень тяжело?
— Да. Но это не важно.
— Думаешь, я могла бы и воздержаться?
— Нет.
Это правда. Здесь секрет не в одной чувственности. Это глубже — ей нужно разнообразить жизнь, быть центром чего-то, ощущать на себе чье-то внимание.
Я убедился в этом еще на суде над ней, где она, вероятно, прожила самые опьяняющие часы своей жизни.
— Ты по-прежнему настаиваешь, чтобы я выложила тебе все?
— Да.
— Даже если тебе от этого будет больно?
— Это мое дело.
— Ты на меня сердишься?
— Это не твоя вина.
— По-твоему, я не такая, как другие?
— Да, не такая.
— Тогда как же другие устраиваются?
В такие минуты, когда мы доходим до определенной степени абсурда, я поворачиваюсь к ней спиной, потому что знаю, чего она хочет — до бесконечности рассуждать о ней, копаться в ее личности, инстинктах, поведении.
Она и сама отдает себе в этом отчет.
— Я тебя больше не интересую?
Тогда она дуется или плачет, потом смотрит на меня, как непослушная маленькая девочка, и наконец решается попросить прощения.
— Не понимаю, как ты меня терпишь. Но думал ли ты, Люсьен, какая мука для женщины иметь дело с мужчиной, который все знает, все угадывает?
Роман с музыкантом продолжался всего пять дней. Однажды вечером я нашел ее какой-то странной — состояние лихорадочное, зрачки расширены — и, задав необходимые вопросы, вытянул из Иветты, что он заставлял ее принимать героин. Я разозлился и, когда на следующий день понял, что, вопреки моему запрету, она опять виделась с ним, впервые влепил ей пощечину, да такую, что у нее несколько дней красовался синяк под левым глазом.
Я не могу ни следить за ней круглые сутки, ни требовать, чтобы она все время меня ждала. Я знаю, что меня на нее не хватает, и поневоле позволяю ей искать на стороне то, чего не даю сам. А если мне при этом больно, тем хуже для меня.
Первые месяцы меня захлестывала тревога, потому что я постоянно гадал, вернется Иветта ко мне или очертя голову бросится в какую-нибудь грязную авантюру.
После Сен-Клу мои тревоги обрели иную форму.
— Происхождения этот парень итальянского, но родился во Франции и считается французом. Знаешь, чем он занимается? Учится на медицинском, а по ночам подрабатывает у Ситроена. Не находишь, что это смело?
— Куда он тебя водил?
— Никуда. Он не такой. Мы вернулись на своих двоих через Булонский лес я, по-моему, в жизни столько пешком не ходила.
Сердишься?
— С какой стати?
— С такой, что я не рассказала тебе раньше.
— Ты виделась с ним еще?
— Виделась.
— Когда?
— Вчера.
— Где?
— На террасе «Нормандии» на Елисейских полях — он мне там назначил свидание.
— По телефону?
Значит, ему уже известен ее номер.
— Я решила, что это доставит тебе удовольствие: ты ведь вечно боишься, как бы я не спуталась с какой-нибудь шпаной. Отец у него каменщик в Вильфранш-сюр-Сон, недалеко от Лиона, откуда я родом, а мать судомойка в ресторане. У него семь братьев и сестер. С пятнадцати лет он работает, чтобы платить за учение. Сейчас живет в комнатушке на набережной Жавель, недалеко от завода, и спит всего пять часов в сутки.
— Когда у вас следующее свидание?
Я знал: у нее что-то на уме.
— Это зависит от тебя.
— Что ты имеешь в виду?
— Если хочешь, я с ним вообще не буду встречаться.
— Когда у вас с ним свидание?
— В субботу вечером — в этот день он не работает на заводе.
— Тебе хочется видеть его в субботу вечером?
Она промолчала. В воскресенье утром, позвонив на улицу Понтье, я понял по смущению Иветты, что она не одна. Это был первый известный мне случай, когда она привела кого-то в квартиру, которая, по существу, является нашей общей.
— Он у тебя?
— Да.
— Встретимся у Луи?
— Как скажешь.
Ночь с субботы на воскресенье стала их ночью, и некоторое время Мазетти верил в басню о великодушном адвокате. Иветта призналась мне, что иногда забегает днем на набережную Жавель поцеловать его, когда он занимается.
— Я прихожу лишь затем, чтобы его подбодрить. Комнатка у него крошечная, в гостинице живут только заводские, главным образом арабы и поляки. Я их боюсь. На лестнице они даже не посторонятся, чтобы дать мне пройти, и смотрят на меня масляными глазами.
Мазетти бывает на улице Понтье и в другие дни, кроме субботы: однажды ближе к вечеру я разминулся с ним в воротах. Мы узнали друг друга. Он заколебался, потом неловко кивнул, я вежливо ответил.
Словно для того, чтобы придать истории пикантность, Иветта, как я и ожидал, в конце концов призналась ему, что я не только ее благодетель, но еще и любовник Она рассказала тлю налет на улице Аббата Грегуара, на этот раз как было на самом деле, и добавила, что ради нее я поставил на карту свою честь и положение.
— Этот человек для меня святыня, понял?
Но разве важно, сказала она это или нет? Главное, что он не стал возражать и, когда мы вторично встретились с ним на улице, кивнул, с любопытством посмотрев на меня.
Я все думаю, не внушила ли еда ему» что я импотент и удовлетворяюсь такими забавами, «которые не могут вселять в него опасения. Это, конечно, чушь, но мне она рассказывала еще менее правдоподобные басни.
Ни он, ни она ничего, разумеется, не понимают. И теперь происходит то, что должно было случиться.
— Что еще он сказал? — спросил я, когда мы добрались до квартиры — Уже не помню. Да и повторять не хочу. Словом, все, что молодые люди говорят о мужчине в возрасте, если тот ведет себя как — влюбленный.
— Она открыла шкаф, и я увидел, что она пьет прямо из горлышка.
— Прекрати!
Она взглянула на меня, но успела сделать последний глоток и заплетающимся языком спросила:
— А ты не можешь при своих связях устроить так, чтобы его посадили?
— Под каким предлогом?
— Он угрожал — Чем?
— Ну не прямо, но дал понять, что найдет способ избавиться от тебя.
— В каких выражениях?
Тут — я это знаю — она соврала, в любом случае присочинила.
— Даже если ты говоришь правду, это недостаточное основание для ареста.
Тебе что, хочется, чтобы он сел?
— Я не хочу, чтобы с тобой случилось несчастье. Ты же знаешь: у меня нет никого, кроме тебя.
Она говорит то, что думает, и это серьезней, чем ей кажется. Если ее опять предоставить самой себе, она очень скоро плохо кончит.
— Мне худо, Люсьен.
Я это вижу. Она перепила, и сейчас ее стошнит.
— Вот уж не думала, что все так обернется! Считала, что устроились мы удобно. Знала, что ты доволен…
Она отдает себе отчет, что ляпнула лишнее.
— Прости. Но ты сам видишь: со мной вечно одно и то же. Я стараюсь сделать как лучше, но за что ни возьмусь — все кончается плохо. В одном жизнью могу поклясться — больше я с ним не увижусь. Выглянул бы ты на улицу.
Я слегка раздвинул занавеси, но под фонарями никого не заметил.
— Боюсь, как бы он не напился — он плохо переносит алкоголь. Обычно Мазетти спокойный и с ним легко, но от спиртного становится злым. Однажды выпил лишний стаканчик…
Не докончив фразы, она устремляется в ванную, откуда доносится икота Иветту рвет.
— Мне стыдно, Люсьен, — лепечет она между двумя спазмами. — Если бы ты знал, как я себе противна! Не понимаю, как ты можешь…
Я раздел ее и уложил. Потом разделся сам и вытянулся рядом. Несколько раз в беспокойном сне она лепетала имена, которых я не разобрал.
Возможно, Мазетти напивается сейчас в открытом всю ночь баре, каких в Париже достаточно, или мерит большими шагами безлюдные авеню, давая выход бешенству. Возможно также, он бродит по улице Понтье, как однажды я сам бродил под окнами дома на бульваре Мальзерб.
Если то, что рассказала Иветта, правда, Мазетти легко от нее не отстанет и не замедлит начать новую атаку.
Я, наверно, уже задремал, когда телефонный звонок поднял меня с постели и я бросился в гостиную к аппарату, больно ударившись ногой обо что-то из мебели. Первым делом я предположил, что звонит жена по какому-то неотложному делу — так уже бывало. Который час — я не знал. В спальне было темно, но в гостиной сквозь просвет между занавесями уже забелел рассвет.
— Алло!
В ответ я ничего не услышал и повторил:
— Алло!
Я понял: звонил Мазетти, не рассчитывавший застать меня здесь. Он узнал мой голос, но не повесил трубку, и я услышал его дыхание на другом конце провода. Картина была довольно впечатляющая, тем более что в полумраке, голая и бледная, возникла проснувшаяся Иветта, которая уставилась на меня широко раскрытыми глазами.
— В чем дело? — негромко осведомилась она.
— Ошиблись номером.
— Звонил он?
— Не знаю.
— Уверена, что он. Теперь, зная, что ты здесь, он придет. Включи свет, Люсьен.
Серая полоса рассвета между занавесями падает Иветте на спину, и видно, как она вздрагивает.
— Интересно, откуда он звонит? Быть может, он уже в нашем квартале.
Признаюсь, не по себе стало и мне. У меня нет никакой охоты услышать стук в дверь квартиры: ведь если Мазетти продолжал пить, не исключен скандал.
Выяснять отношения втроем было бы смешно и мерзко.
— Лучше бы тебе уйти.
Но мне вовсе не улыбается выглядеть беглецом.
— Предпочитаешь остаться одна?
— Я-то всегда выкручусь.
— Собираешься его впустить?
— Не знаю. Посмотрю. Одевайся.
Тут ей пришла в голову другая мысль.
— Почему бы не позвонить в полицию?
Я оделся с чувством униженности и бесясь от злобы на себя. Все это время Иветта, по-прежнему голая, смотрела в окно, прижавшись лицом к стеклу.
— Ты уверена, что тебе лучше остаться одной?
— Да. Уходи поживей.
— Я позвоню тебе, как только вернусь на Анжуйскую набережную.
— Ладно. Я весь день буду дома.
— Я заеду попозже.
— Хорошо. Ступай.
Так ничего на себя и не надев, она проводила меня до лестничной площадки, поцеловала, а затем перегнулась через перила и напомнила:
— Будь начеку.
Я не испытывал страха, но мне было желательно избежать неприятной встречи с разъяренным парнем, тем более что я не был на него зол, ничего против него не имел и понимал его душевное состояние.
По пустынной улице Понтье, где раздавались только мои шаги, я а поисках такси дошел до самой улицы Берри. На Елисейских полях разминулся с парочкой иностранцев в вечерних туалетах, возвращавшихся под руку из «Клариджа». У женщины а волосах еще торчали обрывки серпантина, — Анжуйская набережная. Где остановиться — скажу.
Я тревожился об Иветте. Насколько ее знаю, она больше не легла и караулит у окна, даже не подумав, что надо одеться. Ей случается чуть ли не весь день разгуливать нагишом даже летом, когда окна открыты.
— Ты нарочно так делаешь, — упрекнул я ее однажды.
— Что я делаю?..
— Показываешься голой людям напротив.
Она взглянула на меня, силясь скрыть улыбку, как всегда смотрит, когда я угадываю, что у нее на уме.
— Это же забавно, правда?
Быть может, ее забавляет и то, что Мазетти вот-вот снова явится ее осаждать. Подозреваю, что она позвонила бы ему, если бы знала куда. Вечно эта потребность выйти за пределы собственной жизни, придумать себе роль!
Боюсь, что, заметив его на улице, она звонит-таки в полицию — просто для того, чтобы пощекотать себе нервы.
Едва войдя к себе в кабинет, я сам ей звоню.
— Это Люсьен — Благополучно добрался?
— Он не появлялся?
— Нет.
— Все еще торчишь у окна?
— Да.
— Ложись к постель.
— Тебе не кажется, что он придет?
— Убежден — нет. Я скоро тебе перезвоню.
— Надеюсь, ты тоже ляжешь?
— Да.
— Прошу прощения за то, что испортила тебе ночь Мне стыдно, что я надралась, но я даже не замечала, что пью.
— Ложись.
— Расскажешь обо всем жене?
— Не знаю.
— Не говори, что меня рвало.
Она знает, что Вивиана полностью в курсе. Это беспокоит Иветту. Перед моей женой ей не хотелось бы играть чересчур унизительную роль. Неожиданно она осведомляется:
— Что ты, собственно, ей рассказываешь? Все, что мы вытворяем?
Ей случалось, задавая подобный вопрос, прибавлять с нервным смешком:
— Даже то, как я тебя сейчас ублажаю?
Я посмотрел за окно кабинета — я уже писал об этом — и никого не увидел на набережной. Мазетти, вероятно, вернулся домой и спит глубоким сном.
Я бесшумно поднялся наверх. Тем не менее, когда я глотал две свои таблетки, жена приоткрыла глаза.
— Ничего плохого?
— Ничего. Спи.
Проснулась она не до конца, потому что тут же снова погрузилась в сон. Я тоже попытался заснуть. Но не смог. Нервы мои были обнажены, да и сейчас еще не успокоились: мне достаточно взглянуть на собственный почерк, чтобы в этом убедиться. Графолог заключил бы, пожалуй, что это почерк психопата или наркомана.
С некоторых пор я постоянно жду неприятностей, но даже вообразить не мог ничего более неприятного и унизительного, нем прошедшая ночь.
Лежа с закрытыми глазами в своей теплой постели, я спрашивал себя, не способен ли Мазетти расправиться со мной. За время карьеры я сталкивался с еще большими нелепостями. Я не сказал с ним ни слова. Я только видел его, и он произвел на меня впечатление серьезного, замкнутого парня, который сурово придерживается избранной однажды линии поведения.
Отдает ли он себе отчет, что история с Иветтой угрожает тому будущему, которое он себе с таким трудом готовит? Если она сказала ему все и он знает ее, как знаю я, неужели он настолько наивен, чтобы верить, что сумеет разом переделать ее и превратить в супругу молодого честолюбивого врача?
У него душевный кризис, и он не способен рассуждать. Завтра или через несколько дней он взглянет реальности в лицо и сочтет удачей, что существую я.
Скверно то, что я не так уж в этом уверен. Почему этот парень должен реагировать иначе, чем отреагировал бы я? Только потому, что слишком молод, чтобы понять, чтобы почувствовать то же, что чувствую я?
Мне хотелось бы в это верить. Я напридумывал столько объяснений своей привязанности к Иветте! Я отбрасывал их одно за другим, рассматривал снова, комбинировал, сводил два в одно, но не получал удовлетворительного результата и нынче утром чувствую себя старым и глупым; спустившись только что к себе в кабинет, я с пустой головой и покалыванием в веках от недосыпа посмотрел на книги, которыми заставлены стены, и пожал плечами.
Случалось ли когда-то Андрие взирать на себя с презрительной жалостью?
Сегодня завидую тем, кто продолжает ходить на байдарках между Шелем и Ланьи, равно как всем, кого растерял по дороге, потому что они плелись медленней меня.
И вот я высматриваю за окном безрассудного мальчишку, который якобы пригрозил потребовать от меня объяснений! Я говорю «якобы», потому что даже не уверен, правда ли это и не признается ли Иветта сегодня вечером или завтра, что она сочинила если уж не целиком, то добрую часть своего рассказа.
Я не могу сердиться на нее за это: такова уж ее натура, да в конечном счете мы все более или менее грешим тем же. Разница в том, что ей свойственны все недостатки, пороки, слабости. Нет, даже не так! Она хотела бы обладать ими всеми. Это игра, в которую она играет, ее способ заполнять пустоту.
Сегодня утром я не способен копаться в себе. Какой вообще в этом смысл и зачем мне знать, почему я дошел из-за Иветты до того, до чего дошел?
Я не уверен даже, что из-за нее. Водевилисты, веселые авторы, которым удается заставить публику смеяться над жизнью, именуют такие вещи «бабьим летом» и превращают их в мишень для шуток.
Я никогда не воспринимал жизнь трагически. Не позволяю себе этого и сейчас. Стараюсь оставаться объективным, холодно судить и о себе, и о других. Главное, стараюсь разобраться. Начиная это досье, мне случалось подмигивать себе, как если бы я предавался игре с самим собой.
И все-таки я еще не смеюсь. Нынче утром мне меньше, чем когда-либо, хочется смеяться, и я задаюсь вопросом, не предпочел бы я очутиться в шкуре одного из принаряженных мелких буржуа, которые торопятся к обедне.
Я вторично позвонил Иветте, и она не сразу подошла к телефону. По тону ее «алло» я почувствовал, что есть довести.
— Ты одна?
— Нет.
— Он у тебя?
— Да.
Чтобы не заставлять ее говорить при нем, я ставлю точные вопросы:
— Взбешен?
— Нет.
— Прощения просил?
— Да.
— От своих намерений не отказался?
— То есть…
Мазетти наверняка вырвал у Иветты трубку, потому что ее внезапно повесили.
Старый идиот!
Глава 5
Суббота, 23 ноября.
Вот уже три недели у меня не было даже минуты, чтобы раскрыть это досье, и я живу на одном порыве, сознавая, что вот-вот рухну от изнеможения, неспособный ни сделать еще один шаг, ни сказать лишнее слово. Впервые я сталкиваюсь с перспективой того, что судоговорение может стать мне не под силу: от усталости я уже стараюсь говорить поменьше.
Я не один подумываю о том, что нервы у меня, похоже, сдадут. Ту же тревогу я читаю во взглядах окружающих и начинаю замечать, что на меня украдкой смотрят как на тяжелобольного. Что во Дворце знают о моей личной жизни? Мне это неизвестно, но руку мою пожимают порой излишне крепко, а иногда как бы мимоходом бросают:
— Не переутомляйтесь!
Пемаль, обычно такой оптимист, хмурился, меряя мне на днях давление в комнатушке, где принимать его пришлось наспех, потому что в кабинете у меня сидел клиент, а в гостиной дожидались еще двое.
— Полагаю, просить вас отдохнуть — бесполезно?
— Пока что это невозможно. А уж вы постарайтесь сделать так, чтобы я выдержал.
Он прописал мне уколы каких-то витаминов; с тех пор каждое утро в дом является медсестра, и я буквально на ходу, еле успев выскочить в эту комнатушку и спустить брюки, получаю очередное вливание. Пемаль почти не верит в успех.
— Наступает момент, когда пружину нельзя больше растягивать.
У меня самого точно такое же ощущение вибрирующей и готовой лопнуть пружины. Я чувствую во всем теле какую-то дрожь, которую не властен унять и от которой мне иногда становится страшно. Я почти не сплю. У меня нет на это времени. Я даже не решаюсь сесть в кресло после еды, потому что стал как больная лошадь, которая избегает ложиться на землю из боязни потом не встать.
Я силюсь выполнить свои обязательства на всех фронтах и к тому же из своего рода кокетства сопровождаю Вивиану на светские сборища, коктейли, генеральные репетиции, обеды у Корины и в прочие места, где — я это знаю ей было бы неприятно появиться одной.
Она, хоть ничего и не говорит, признательна мне за это, но тоже встревожена. Как нарочно, у меня никогда не было столько и таких крупных дел во Дворце, которые нельзя доверить никому другому.
Например, в понедельник, как мы и условились, меня посетил южноамериканский посол, и хоть я не совсем ошибся насчет существа его проблем, истинной его цели я не угадал. Оружие у них есть. Прийти к власти посредством переворота, который должен быть осуществлен молниеносно и малой кровью, хочет непосредственно его отец. Если верить моему заговорившему страстным тоном собеседнику, его родитель рискует своей жизнью и колоссальным состоянием исключительно ради благоденствия родной страны, которая пребывает сейчас в руках шайки разоряющих ее дельцов.
Итак, оружие, включая три четырехмоторных самолета, на которых строится план заговорщиков, находится сейчас на судне под панамским флагом, на свое несчастье сделавшее в связи с аварией кратковременный заход на Мартинику.
Авария оказалась пустяковой — работы на два-три дня. Но случаю заблагорассудилось, чтобы некий таможенник в приступе рвения осмотрел груз и установил, что тот не соответствует коносаменту. Капитан со своей стороны неуклюже предложил ему денег, и служака привел в действие громоздкую административную машину, блокировав судно в порту.
Не будь этого чинуши, все кончилось бы благополучно, потому что французское правительство охотно закрыло бы глаза на происшествие. Но донесения пошли по официальным каналам, дело приобрело исключительно щекотливый характер, и у меня состоялась встреча с самим премьер-министром, преисполненным благих намерений, но почти безоружным перед таможенником.
Существуют — я убедился в этом на опыте — случаи, когда самый маленький чиновник может взять верх над министрами.
Через несколько дней я выступаю по делу Неве, требующему огромного труда и уже долгие месяцы вызывающему вокруг себя шум.
Любовница одного сотрудника консульского аппарата всадила в него шесть пуль после того, как он, сделав ей двоих детей, решил отделаться от нее и удрать на Дальний Восток, куда выхлопотал себе назначение. На свою беду, действовала она с полным хладнокровием да еще в присутствии властей и журналистов, которым заявила с еще дымящимся оружием в руке, что не боится суда. В моем теперешнем положении неудача нанесла бы мне большой вред — она будет истолкована как начало заката.
Правда, на этой неделе мне повезло с молодым Дельрие, который по невыясненным мотивам убил родного отца: я добился помещения его в психиатрическую лечебницу.
Каждый день появляются все новые клиенты. Послушать Борденав, мне их не следовало бы принимать вообще. Она изнывает у себя в бюро, как сторожевой пес, которому запретили лаять на шатающихся вокруг бродяг, и я часто застаю ее с покрасневшими глазами.
В минуты душевного упадка мне не раз приходило в голову, что если бы на меня ополчился весь мир, моя секретарша все равно осталась бы со мной доживать мои последние дни. Ну, не ирония ли судьбы, что я испытываю к ней физическую антипатию, почти отвращение, которое помешало бы мне обнять ее или увидеть обнаженной? Подозреваю, что она давно чувствует это и ей больно, поскольку из-за меня она не будет принадлежать никакому мужчине.
Труднее всего для меня было не столько принять решение, сколько заговорить о нем с Вивианой: я ведь сознавал, что на этот раз захожу чересчур далеко и отваживаюсь вступить на скользкую почву. Что бы ни случилось, я до конца сохраню трезвость ума и буду требовать от себя ответственности за свои поступки, за все свои поступки.
Неделя, последовавшая за ночью у «Маньера», оказалась одной из самых трудных и, пожалуй, унизительно смешных в моей жизни. Я до сих пор не понимаю, как я нашел время выступать в суде, изучать дела своих клиентов и, сверх того, показываться с Вивианой на целой серии парижских раутов.
Как я и ожидал, причиной всего стал Мазетти и его новая тактика.
Действительно, меня никто не разубедит в том, что он избрал ее умышленно и это было отнюдь не глупо, поскольку он чуть-чуть не добился успеха.
В воскресенье вечером у меня состоялось серьезное объяснение с Иветтой, и я был полностью или почти искренен, когда предложил ей выбирать:
— Если ты решила выйти замуж, зови его.
— Нет, Люсьен. Не хочу.
— Думаешь, что будешь с ним несчастна?
— Я не могу быть счастливой без тебя.
— Ты уверена?
Она была настолько измотана, что походила на призрак, и попросила у меня позволения выпить стаканчик, чтобы взбодриться.
— Что он тебе сказал?
— Что будет ждать, сколько потребуется, потому как не сомневается: в свой день и час я выйду за него.
— Он вернется?
— Ей не было нужды отвечать.
— Тогда, если ты действительно приняла решение, сейчас же напиши ему, чтобы у него не осталось никаких надежд.
— Что я должна написать?
— Что он тебя больше не увидит.
Часть дня она занималась с ним любовью и еще носила на себе следы этого: лицо ее служило лишь фоном дою запекшихся, словно расплавленных губ.
Я частично продиктовал ей письмо, которое сам и отнес на почту.
— Обещай, что не ответишь, если он позвонит по телефону или постучит в дверь.
— Обещаю.
Он не позвонил и не попытался проникнуть в квартиру. Однако уже на другой день мне позвонила Иветта:
— Он здесь.
— Где?
— На тротуаре.
— В дверь не звонил?
— Нет.
— Что делает?
— Ничего. Стоит, прислонившись к дому напротив, и не сводит глаз с моих окон. Что посоветуешь?
— Я заеду за тобой и пойдем завтракать.
Я поехал на улицу Понтье. Увидел Мазетти, небритого и грязного, как если бы он, не переодевшись, прибежал сюда прямо с завода.
К нам он не подошел, только посмотрел на Иветту глазами побитой собаки.
Когда час спустя я доставил ее домой, его уже не было, но он вернулся на другой день, потом на следующий, все больше обрастая щетиной, лихорадочно блестя глазами и походя на нищего.
Не знаю, какова доля искренности в его поведении Он тоже в разгаре кризиса. Похоже, со дня на день откажется от стоившей ему стольких лишений карьеры, словно для него ничто не имеет значения, кроме Иветты.
В течение недели наши взгляды не раз скрещивались, и в его глазах читался презрительный упрек.
Я продумал все мыслимые решения, в том числе совершенно невозможные например, поселить Иветту у нас на нижнем этаже, где находятся мой кабинет и служебные помещения. Мы сохранили там одну спальню с ванной, которыми пользуется Борденав, когда работает ночью.
Этот проект долгие часы держал меня в возбужденном состоянии. Меня соблазняла перспектива днем и ночью иметь Иветту под рукой, но наконец рассудок взял верх. Мой замысел неосуществим хотя бы из-за Вивианы — это же очевидно. До сих пор она со многим мирилась, готова мириться с еще большим, но так далеко не пойдет.
Я почувствовал это, когда поделился с ней решением, которое в конце концов принял. Разговор состоялся после завтрака. Я выбрал этот момент нарочно, потому что меня ждали во Дворце и у меня было только четверть часа свободных, что помешало бы объяснению опасно затянуться.
Войдя в гостиную, где мы собирались пить кофе, я негромко бросил.
— Надо поговорить:
На лице жены читалось, что я вряд ли сообщу ей что-либо новое и важное.
Возможно, она ждала еще более серьезного решения, чем то, на котором я остановился. Во всяком случае, я почувствовал нечто вроде шока, а Вивиана на секунду выдала себя, показав, сколько ей на самом деле дет.
У меня сжалось сердце, как если бы я был вынужден усыпить собаку, долго бывшую моим верным другом.
— Сядь и помолчи. Ничего плохого не случилось.
Вивиана изобразила на лице улыбку, и эта улыбка была жесткой, оборонительной; когда я объяснил, о какой квартире идет речь, я понял, что ощетинилась она не из сентиментальных соображений. На секунду я даже поверил, что началась ссора, и не уверен, что она была бы для меня так уж нежелательна. Мы ведь в таком случае покончили бы со всем одним ударом вместо того, чтобы продвигаться к этому по этапам. Я решил не уступать.
— По причинам, которые слишком долго объяснять и которые, как мне кажется, тебе известны, она не может больше жить в меблирашках, Мы все время говорим, она — я из деликатности, жена из презрения.
— Знаю.
— В таком случае все просто. Мне нужно как можно скорее поселить ее в месте, неизвестном человеку, который преследует ее.
— Понимаю. Продолжай. — Нужно подыскать свободную квартиру.
Не подыскала ли она уже такую — скажем, с помощью агентства?
Если память мне не изменяет, на втором году нашей жизни на площади Данфер-Рошро наше жилье начало нам казаться неудобным и мы возмечтали переехать поближе ко Дворцу. Мы часто прогуливались по острову Сен-Луи, который прельщал нас обоих.
В то время на оконечности острова, похожей на шпору и расположенной напротив Сите и Нотр-Дам, была свободна квартира, и мы осмотрели ее, обмениваясь жадными взглядами. Квартирная плата, ограниченная законом, была не слишком высокой, но от нас потребовали оплатить ремонт, о чем не позволяло говорить всерьез состояние наших финансов, и мы с тяжелым сердцем ушли.
Позднее мы познакомились у приятелей с американкой мисс Уилсон, которая не только сняла эту квартиру нашей мечты, но даже купила ее; по-моему, Вивиана потом ездила к ней туда на чай. Мисс Уилсон занималась живописью, посещала Лувр и художников и, как иные американские интеллектуалы, покинувшие родину, считала свою страну варварской, клянясь, что закончит свои дни в Париже. Здесь ее чаровало все-бистро. Центральный рынок, маленькие более или менее подозрительные улочки, клошары, утренние рогалики, дешевое красное вино и танцульки.
Так вот, два месяца назад, в возрасте сорока пяти лет, она вышла замуж за проезжего американца, гарвардского профессора младше ее, и укатила с ним в Соединенные Штаты.
Она разом порвала с прошлым, с Парижем и поручила агентству по торговле недвижимостью как можно скорее продать квартиру, мебель и безделушки.
Это в метрах полутораста от нас, и мне, чтобы добраться до Иветты, не понадобится ни ловить такси, ни беспокоить Альбера.
— Я долго думал. На первый взгляд это безумие, но…
— Купил?
— Еще нет. Сегодня вечером встречаюсь с уполномоченным агентства.
Отныне передо мной была женщина, защищающая уже не свое счастье, а свои интересы.
— Надеюсь, ты не собираешься приобретать квартиру на ее имя?
Я этого ждал. Действительно, первым моим побуждением было сделать Иветте этот подарок, чтобы при любом повороте в моей судьбе она не очутилась снова на улице. Вивиана-то в случае моей смерти будет ограждена от нужды, сможет почти полностью сохранить наш образ жизни благодаря крупным суммам, на которые я застраховал свою жизнь.
Я заколебался. У меня не хватило духу, и я отступил. Я зол на себя за трусость, за то, что покраснел и пробормотал:
— Разумеется.
Я тем более этим унижен, что Вивиана догадалась, насколько иным было мое первоначальное намерение, и может торжествовать победу.
— Когда подписываешь?
— Нынче же вечером, если акт о купле-продаже составлен правильно.
— Она переедет завтра?
— Послезавтра.
Вивиана горько улыбнулась, вспомнив, вероятно, наш давнишний визит и разочарование, когда мы узнали, какую сумму с нас требуют за ремонт нескольких не представляющих ценности ковров.
— Больше тебе нечего мне сказать?
— Нет.
— Ты доволен?
Я кивнул, и жена, подойдя поближе, любовно и в то же время покровительственно похлопала меня по плечу. Этот жест, которого я раньше за ней не замечал, помог мне лучше уразуметь ее позицию в отношении меня. Уже давно, возможно, всегда она рассматривала меня как свое создание. С ее точки зрения, до знакомства с ней я вообще не существовал. Она выбрала меня, как Корина-Жана Мориа, с той разницей, что я даже не был депутатом, и она пожертвовала ради меня роскошной и легкой жизнью.
Нет спору и было бы несправедливо отрицать, что она способствовала моему восхождению своей светской активностью, открывшей передо мной многие двери и привлекшей ко мне обширную клиентуру. Опять-таки ей я отчасти обязан и тем, что газеты непрерывно поминают мое имя не только в судебной хронике: жена сделала меня одним из тех, из кого состоит «Весь Париж».
В тот день она не сказала мне этого, ни в чем меня не упрекнула, но я почувствовал, что еще один шаг — и я перейду границу допустимого риска, что квартира на Орлеанской набережной при условии приобретения ее на мое имя-крайний предел, переступить через который Вивиана мне не позволит.
Интересно, говорят ли они с Кориной обо мне, не входят ли они в один и тот же клан, поскольку в подобном положении пребывает немалое число женщин, или, напротив, они завидуют друг другу, обмениваясь фальшивыми признаниями и улыбками.
Всю эту неделю я без передышки сражался со временем, потому что меня мучил страх, как бы Иветта не разжалобилась и не подала из окна знак, которого только и ждал Мазетти, чтобы броситься в ее объятия. Я каждый час звонил ей и, как только улучал минуту, летел на улицу Понтье, где из осторожности проводил все ночи.
— Если я заберу тебя отсюда, ты обещаешь не писать ему, не сообщать свой новый адрес, не посещать некоторое время места, где он мог бы тебя разыскать?
Я не сразу сообразил, что в глазах ее читается страх. Однако она покорно отозвалась:
— Обещаю.
Я почувствовал, что она испугана.
— Где это?
— Почти рядом с моим домом.
Только тогда она облегченно вздохнула и призналась:
— Я думала, ты хочешь отослать меня в деревню.
Деревни она боится: деревья на фоне заката, даже если это деревья парижского сквера, уже погружают ее в черную меланхолию.
— Когда?
— Завтра.
— Я уложу вещи?
Их у нее теперь довольно, чтобы набить корзину и два чемодана.
— Переедем ночью, когда удостоверимся, что путь свободен.
В половине двенадцатого, после парадного обеда у старшины адвокатского сословия, я заехал за ней с Альбером на машине. Альбер выносил багаж, а я стоял настороже под мокрым снегом; две девицы, шлифовавшие тротуар на улице Понтье, сперва попытались меня соблазнить, а потом с любопытством наблюдали за похищением.
Уже многие месяцы я поддерживаю себя обещаниями завтра или через неделю зажить более спокойной, более легкой жизнью. Покупая квартиру на Орлеанской набережной, я был убежден, что теперь все наладится и отныне я смогу выводить Иветту на прогулку, как другие своих собак, когда утром и вечером выгуливают их вокруг острова.
Продолжать это досье стоит лишь при условии, что говоришь в нем все. Я был охвачен почти юношеской лихорадкой. Квартира — кокетлива, утонченна, настоящее жилье женщины.
На бульваре Сен-Мишель пахло дешевой меблирашкой, на улице Понтье маленькой потаскушкой с Елисейских полей.
Здесь — новый мир, почти что прыжок в царство идеала, и чтобы Иветта не слишком чувствовала свою чужеродность, я помчался на улицу Сент-Оноре и накупил ей белья, халатов и пеньюаров, гармонирующих с обстановкой.
Для того чтобы ее хотя бы первое время не тянуло из дому, я привез ей проигрыватель, пластинки, телевизор и уставил две полки библиотечного шкафа довольно пикантными книжками — она любит такие, хотя «народных» романов ей все-таки не натаскал.
Без ведома Иветты я нанял ей прислугу Жанину, довольно смазливую, аппетитную и разговорчивую девицу, которая составит хозяйке компанию.
Я даже намеком не обмолвился при Вивиане ни об одном из этих своих шагов, но у меня есть основания предполагать, что она в курсе. Все три дня, что я просуетился вот так, она подчеркнуто смотрела на меня с материнской нежностью и капелькой жалости, как смотрят на мальчика в кризисном переходном возрасте.
На третью ночь, когда мы спали уже в новой квартире, я проснулся с ощущением, что лежащая рядом Иветта вся в огне. Я не ошибся. Когда около четырех утра я измерил ей температуру, у нее оказалось тридцать девять, а в семь — около сорока. Я позвонил Пемалю. Он примчался.
— Вы сказали: Орлеанская набережная? — удивился он.
Я ничего не стал объяснять. Да ему это было и без надобности, поскольку он нашел меня у постели обнаженной Иветты.
Заболевание было неопасное — острая ангина с сильными колебаниями температуры, тянувшаяся с неделю. Я тем временем циркулировал между обоими домами и Дворцом.
Эта хворь открыла мне, что Иветта безумно боится смерти. Как только жар усиливался, она прижималась ко мне, словно раненая собака, умоляя вызвать врача, которого мне случалось беспокоить по три раза на дню.
— Не дай мне умереть, Люсьен!
Она часто твердила это с расширенными от ужаса глазами, как если бы провидела за гранью жизни нечто ужасное.
— Не хочу! Не хочу умирать! Останься со мной!
Держа ее руку в своей, я названивал по телефону, откладывая одни встречи, извинялся за то, что не смог прийти на другие; мне даже пришлось вызвать Борденав и продиктовать ей у постели Иветты письма, не терпящие отлагательства.
Тем не менее я при всем параде появился на «Вечере звезд», где Вивиана следила за мной, раздумывая, выдержу я до конца или все брошу и кинусь на Орлеанскую набережную.
Еще более осложнило ситуацию то, что на следующий же день я встретил по-прежнему заросшего бородой Мазетти, который караулил у дома на Анжуйской набережной. Он, несомненно, смекнул, что рано или поздно я выведу его на Иветту, и, возможно, вообразил, что теперь она у меня дома.
Мне пришлось прибегнуть к услугам Альбера и всякий раз, отправляясь на Орлеанскую набережную, объезжать вокруг острова, а из квартиры Иветты уходить, только удостоверившись, что путь свободен.
Я отмечаю эти пакостные подробности лишь потому, что они по-своему важны, помогая объяснить ту расхристанность, в какой я сейчас пребываю.
К счастью, Мазетти оказался не слишком настойчив. Он трижды приходил ко мне. Предвидя, что он зайдет в дом и спросит меня, я отдал соответствующие распоряжения. Подумал я и о том, что он, может быть, явится с оружием, и отныне держу свой пистолет наготове в ящике стола.
В один прекрасный день, почти одновременно с тем, как Иветта пошла на поправку, он исчез.
Она поднялась с постели, в общем, здоровая, но еще очень слабая, и Пемаль делает ей те же уколы, что мне; он колет нас поочередно одним шприцем, что, видимо, его забавляет.
Мне неизвестно, узнал ли он Иветту, чье фото было опубликовано в газетах во время процесса. Он наверняка испытывает ко мне некоторую жалость и, возможно, тоже думает о бабьем лете.
От этого выражения меня просто корежит. Я всегда ненавидел всякое упрощенчество. У одного из моих коллег, о котором благодаря его острым словечкам говорят почти столько же, сколько обо мне, и который слывет одним из лучших умов Парижа, есть на все случаи жизни бесповоротное и элементарно простое объяснение.
Для него мир сводится к нескольким человеческим типам, а жизнь — к определенному числу более или менее острых конфликтов, через которые рано или поздно, порой даже не замечая этого, проходят все люди, как прошли они юными через детские болезни.
Это соблазнительная точка зрения, и ему случалось обезоруживать судей, рассмешив их какой-нибудь шуткой. Он, несомненно, прохаживается по моему адресу, и его остроты гуляют по Дворцу и гостиным. Ну не смешно ли, что человек моего возраста, положения и, вероятно, добавляет он — ума переворачивает вверх дном собственную жизнь и жизнь своей жены лишь потому, что однажды вечером молодая потаскушка явилась к нему с просьбой защищать ее в суде и заголилась перед ним?
Признаюсь, меня удивляет и смущает, что Мазетти влюблен в Иветту, и я склонен думать, что, не будь меня, он вряд ли бы увлекся ею.
Если когда-нибудь это досье прочтут, всех, наверное, поразит, что я до сих пор ни разу не употребил слово «любовь». Это не случайно. Я в нее не верю. Точнее, не верю в то, что принято так называть. Я, например, не любил Вивиану, как ни сходил по ней с ума в дни стажировки на бульваре Мальзерб.
Она была женой моего патрона, знаменитого человека, которым я восхищался.
Жила в мире, устроенном так, чтобы ослепить бедного неотесанного студента, каким я был еще накануне. Она была красива, я — безобразен. Увидеть, как она уступает мне, было чудом, которое разом преисполнило меня уверенностью в себе и своем успехе.
Я ведь уже тогда понимал, что ее привлекает во мне известная сила, несгибаемая воля, в которую она поверила.
Она стала моей любовницей, потом женой. Ее тело давало мне наслаждение, но никогда не возникало в моих снах, было женским телом — и только. Вивиана никак не участвовала в том, что я считаю самым важным в сексуальной жизни.
Я был признателен ей за то, что стал ее избранником, что ради меня она пошла, как я считал, на жертвы; лишь много позже я начал догадываться, что именно со своей стороны она называла любовью.
Разве это не было прежде всего потребностью самоутвердиться, доказать себе и другим, что она не просто хорошенькая женщина, которую одевают, защищают и вывозят в свет?
И, главное, разве не жило в ней острое стремление властвовать?
Так вот, она властвовала надо мной двадцать лет и все еще силится властвовать. До истории с квартирой на Орлеанской набережной она жила без особого беспокойства, держа меня на длинном поводке в полной уверенности, что я вернусь к ней после более или менее шумного, но неопасного для нее кризиса.
Во время разговора после завтрака я прочитал по ее лицу, что она сделала внезапное открытие — ей угрожает подлинная опасность. Впервые у нее сложилось впечатление, что я ускользаю от нее и это может привести к окончательному разрыву.
Она сопротивляется изо всех сил. Продолжает свою игру, пристально следя за мной. Я знаю, ей больно, она день ото дня стареет и все усиленней прибегает к косметике. Но страдает она не по мне. Она страдает из-за себя, страдает не только из боязни утратить положение, которое создала себе вместе со мной, но и от мысли, что ей придется отказаться от сложившегося у нее представления о собственной личности и значимости.
Мне жаль Вивиану, но, несмотря на ее тревожные взгляды, которые я ловлю на себе, меня ей не жаль. Ее заботливость продиктована расчетом, и хочет она не того, чтобы я вновь обрел душевный покой, а чтобы я вернулся к ней, пусть даже смертельно раненный. Даже если отныне буду всего лишь бездушным телом рядом с ней.
Как Вивиана объясняет мою страсть к Иветте? Тех женщин, что были у меня до этого, она относит на счет любопытства, а также фатовства, сидящего в каждом мужчине, особенно если он уродлив, его потребности доказать себе, что он может обрести власть над женщиной.
Однако в большинстве случаев дело обстояло иначе, и я считаю себя достаточно здравомыслящим, чтобы не заблуждаться на этот счет. Будь Вивиана права, у меня были бы лестные для меня романы, в частности с иными нашими приятельницами, добиться которых мне не стоило бы особого труда. Но это происходило со мной редко, случайно и всегда в минуты сомнений и подавленности.
Чаще всего я спал с девками, профессионалками и непрофессионалками, и когда они вспоминаются мне, я обнаруживаю, что во всех них было что-то общее с Иветтой, хотя до сих пор я этого не замечал.
Вероятно, мною двигал чисто сексуальный голод, если можно так выразиться; не вызывая улыбки, я хочу сказать — желание без всякой примеси сентиментальных и сердечных соображений. Иными словами, сексуальность в натуральном ее виде. Или в циничном смысле.
Мне исповедовались, иногда под моим нажимом, сотни клиентов, мужчин и женщин, и я мог убедиться, что не являюсь исключением, что в человеке живет потребность вести себя иногда как животное.
Быть может, я был не прав, не посмев предстать перед Вивианой в таком свете, но мне даже мысль об этом не приходила. Почем знать, не упрекает ли она со своей стороны меня за это и не случалось ли ей искать подобного удовлетворения на стороне?
Именно так обстоит дело с нашими приятельницами, со многими нашими приятелями, и не будь этот инстинкт почти вселенским, проституция не существовала бы во все времена и под всеми широтами.
Я уже давно не предаюсь с Вивианой известным забавам, и она объясняет мою холодность усталостью, работой и, без сомнения, возрастом.
А с Иветтой я не могу провести и часа, чтобы мне не захотелось видеть ее голой, ощупывать, ласкать.
И не только потому, что я не робею перед ней, безвестной девчонкой, и не потому, что ничего при ней не стыжусь.
Допускаю, что завтра буду думать и писать нечто прямо противоположное, но я в этом сомневаюсь.
Иветта олицетворяет для меня самку со всеми ее слабостями и низостями, с инстинктом, побуждающим ее цепляться за самца и превращать его в своего раба.
Я вспоминаю, как она была удивлена и горда, когда я впервые закатил ей пощечину, и с тех пор ей случалось доводить меня до бешенства ради одной цели — заставить снова проделать то же самое.
Я не утверждаю, что она меня любит. Я вообще не желаю употреблять это слово.
Но она отказалась быть самой собой. Отдала свою судьбу в мои руки. Пусть из лени, из вялости — не важно. Такова уж ее роль, и я, может быть наивно, вижу нечто символическое в том, что, попросив меня быть ее защитником в суде, она обнажила ляжки на краю моего письменного стола.
Стоит мне завтра бросить ее, как она вновь превратится в бродячую уличную собаку, ищущую хозяина.
Этого Мазетти не понять. Он ошибся в выборе женщины. Не увидел, что имеет дело с самкой.
Она лжет. Плутует. Разыгрывает комедию. Выдумывает всякие истории, чтобы вывести меня из равновесия, и теперь, когда ей не нужно больше думать о хлебе насущном, погрязает в лени: бывают дни, когда она даже не встает с постели, напротив которой поставила телевизор.
От вида мимо идущего самца ее бросает в жар, и на улице она вперяется в определенное место на мужских брюках с таким же вниманием, с каким мужчины рассматривают женские зады. Чтобы возбудиться, ей достаточно фоторекламы кальсон или трусов в магазине.
С Мазетти она занималась тем же, чем со мной. С другими — тоже, с тех пор как достигла половой зрелости. Ни одна особенность самца, ни одно его желание не возбуждают в ней отвращения.
Мне больно, когда я знаю, что она в объятиях другого; я невольно представляю себе каждое их движение, и все-таки, веди она себя иначе, она не была бы сама собой.
Выбрал ли бы я Иветту сам?
Я написал это нарочно: ведь можно подумать, что, когда она пришла ко мне, я уже ждал ее, потому что принял решение в первый же вечер.
Из-за своего возраста?
Может быть. Но это не пресловутое бабье лето. Нет тут речи ни о второй молодости, ни о старческом бессилии, ни о потребности в партнерше помоложе.
Я сознаю, что касаюсь сложной проблемы, о которой чаще всего рассуждают в шутливом тоне — так оно легче и успокоительней. Но, как правило, люди говорят в шутку о том, чего побаиваются.
Почему на известной степени зрелости человеку не открыть для себя, что…
Нет! Не удается мне точно выразить то, что я чувствую, а всякая приблизительность раздражает меня.
Факты, только факты!
Главный среди них состоит в том, что я не могу обойтись без Иветты и физически страдаю вдали от нее. Факт то, что мне нужно чувствовать ее подле себя, видеть, как она живет, вдыхать ее запах, касаться ее живота, знать, что она удовлетворена.
Остается еще одно объяснение, но в него никто не поверит — стремление сделать кого-то счастливым, взвалить на себя заботу о ком-то, кто будет обязан тебе всем, кого ты вытащишь из болота ничтожества, зная, что он вновь рухнет туда, как только тебя не окажется рядом.
Не по этой ли причине столько людей заводят собаку или кошку, канареек или красных рыбок, а родители не мирятся с тем, что дети живут по своему разумению?
Не то же ли произошло с Вивианой и не оттого ли ей так больно видеть, что я от нее ускользаю? Не потому ли каждую субботу страдал и я, представляя себе Мазетти на улице Понтье?
И когда-то мэтр Андрие?
Сегодня суббота, и вечером я могу пойти к Понтье. Больше нет проклятых суббот, мучительных суббот. Я вымотан, энергия моя исчерпана, я двигаюсь как машина со сломанным тормозом, но Иветта живет в полутораста метрах от меня, и я еще не свалился.
Это не значит, что я счастлив, но я еще не свалился.
Меня ждут неприятности, я чувствую, что они разом обрушатся на меня, как только я сочту себя вправе расслабиться. Больше всего меня тревожит, что мой механизм вот-вот откажет. Беспокойные или сострадательные взгляды, которые я ловлю, начинают пугать меня. Что будет, если я заболею и слягу?
Если меня прихлопнет прямо в кабинете, мне будет трудно настоять, чтобы меня перевезли на Орлеанскую набережную. Да и буду ли я в состоянии выразить свою волю?
А если я свалюсь у Иветты, не заберет ли Вивиана меня домой?
Так вот, я ни за что не желаю расставаться с Иветтой. Значит, нужно выдержать, и завтра я спрошу Пемаля, не стоит ли мне проконсультироваться у какого-нибудь светила.
Через час мы с Вивианой едем обедать к южноамериканскому послу. Моя жена, уже сидящая за туалетом, будет в новом платье, которое заказала специально по этому случаю, потому что прием предстоит пышный; мне придется напялить фрак, что вынудит меня после раута заехать домой переодеться перед уходом на Орлеанскую набережную.
Выздоровление и теперешняя слабость Иветты не продлятся вечно. Пока непривычное затворничество забавляет ее. Вчера она сказала, когда прислуга Жанина подавала чай:
— Занялся бы ты любовью с ней. Получилось бы вроде как в гареме.
Жанина, уже повернувшаяся к нам спиной, не запротестовала, и я убежден, что это позабавило бы и ее.
— Вот увидишь! У нее же такой миленький передок, и волоски там светлые-светлые.
Надолго ли удовлетворит Иветту игра в гарем? Когда она снова начнет выходить, мне придется жить в постоянной тревоге, и не только из боязни, что она случайно встретит Мазетти: за старое она может взяться и с кем-нибудь другим.
Разве она не способна вопреки своему обещанию броситься на набережную Жавель, как только высунет нос на улицу?
Я не могу доставлять ей любовников на дом, а она по ним рано или поздно затоскует: для этого ей довольно увидеть из окна мужчину определенного типа.
Положение, в котором мы находимся, воспринимает как нечто естественное одна Жанина. Не знаю, где она служила раньше, мне только помнится, что директорша бюро по найму что-то говорила при мне об отеле в Виши или на каких-то других водах.
В дверь стучат. На самом верху лестницы возникает Альбер, и не успевает он открыть рот, как я уже все понял.
— Скажите мадам, я иду.
Время одеваться, но раньше мне надо проинструктировать Борденав, которая еще не управилась с почтой. Рядом с ней, верхом на стуле, маленький Дюре; он смотрит, как она работает, хотя знает, что моя секретарша не выносит этого, да и его самого не жалует. Он ведет себя так нарочно, чтобы ее позлить.
Этот смотрит на меня без жалости и без иронии. Он еще все в жизни находит забавным — и слезы выведенной из терпения Борденав, и, конечно, то, что ему известно о моем романе.
— Вы закончили письмо Палю-Ренфре?
— Вот оно. Через десять минут почта будет готова к подписи. Принести ее вам наверх?
— Да, пожалуйста.
Как мало нужно, чтобы сделать Борденав счастливой! Довольно дать ей сотую, тысячную долю того, что я дарю Иветте. Она удовлетворилась бы крохами, истаяла бы за них от благодарности. Ну почему это свыше моих сил?
Во время болезни Иветты мне показалось однажды, что моей секретарше сейчас станет дурно — так ей тягостна была наша интимность. Иветта к тому же нарочно называла меня Люсьеном, требовала от меня разных мелких услуг, как она это всегда делает, по привычке вставая с постели нагишом и направляясь в ванную.
Жену я застаю в одной комбинации перед туалетом: она неизменно надевает платье лишь после того, как я буду готов.
— У нас всего четверть часа, — объявляет она.
— Этого достаточно.
— Ты работал?
— Да.
Хоть она и не занимается в прямом смысле слова делами моей конторы, она догадывается о существовании этого досье, которое я на ее глазах закрыл, когда она зашла ко мне в кабинет попрощаться. У нее острое чутье на все, что имеет отношение ко мне, и я воспринимаю это не без раздражения. Не люблю, когда меня видят насквозь, особенно когда, как это часто бывает, дело касается мелких слабостей, которые мы предпочитаем скрывать от самих себя.
Я должен подняться наверх и все никак не решусь. У меня складывается впечатление, что после долгих поисков правды я все так же, как раньше, если не более, далек от нее. У посла будет много народу, и меня посадят справа от его молодой супруги, которая видит только мужа.
Опровергает это мои теории — если тут возможны какие-либо теории — или нужно подождать лет десять-двадцать, чтобы знать наверняка?
Вивиане, вероятно, уже не терпится, и я знаю, почему тяну время и колеблюсь. Я уже предвидел, что так оно и будет, еще когда устраивал Иветту на Орлеанской набережной.
Это самый опасный этап, потому что теперь двигаться дальше можно, только решившись на определенный шаг.
Мое стремление оттянуть встречу с Вивианой — это нечто вроде сигнала тревоги.
Ну, пошел!.. Я и без того доставляю ей довольно огорчений, чтобы еще раздражать опозданием.
Мне остается лишь спрятать досье и засунуть ключ за Полное собрание сочинений Сен-Симона.
Глава 6
Среда, 27 ноября.
Он-таки появился, выбрав для этого самый неподходящий день и час.
В воскресенье вечером Иветта впервые после переселения на Орлеанскую набережную вышла на улицу. Предварительно я удостоверился, что вокруг никто не бродит. Она взяла меня под руку и все время, пока мы гуляли, висела на мне, как это водится у влюбленных, которым я часто завидовал. Несмотря на холод, скамейки сквера перед Нотр-Дам служили пристанищем парочкам, и это навело меня на мысль о моих клошарах из-под моста Мари. Я рассказал о них Иветте.
— Некоторое время их было не видно, но сегодня утром они опять лежали вдвоем под одеялами.
Ее удивило, что такой человек, как я, интересуется подобными типами, и по взгляду, брошенному на меня, я понял, что мои слова как бы несколько приблизили меня к ней.
— Ты наблюдаешь за ними в бинокль?
— О бинокле я не подумал.
— А вот я воспользовалась бы им.
— Погоди. Итак, нынче утром первой поднялась женщина и развела огонь между двумя камнями. Когда мужчина, в свой черед, выпростался из-под тряпья, я заметил, что он рыжий, — значит, другой. Этот покрупней, помоложе.
— Может, прежнего посадили?
— Не исключено.
Мы пообедали в «Перигорской харчевне», где Иветта выбрала самые сложные блюда, а затем зашли в какое-то кино на бульваре Сен-Мишель. Мне показалось, что, завидев вдалеке гостиницу, в которой я поселил ее после процесса, она помрачнела. Наверно, ей уже тяжело видеть нищету или хотя бы убожество: квартира мисс Уилсон оказывает действие. Даже улица, где гулял пронизывающий ветер и торопливо шагали прохожие, чуточку пугала ее.
Фильм крутили грустный, и несколько раз ее рука нащупывала в темноте мою.
На улице я спросил Иветту, куда ей хочется теперь, и она, не колеблясь, ответила:
— Домой.
Это было тем более неожиданно, что на улице Понтье она всегда оттягивала момент возвращения. Впервые Иветта чувствует себя защищенной, верит, что у нее есть свой кров. Ушел я от нее рано, потому что утро понедельника было у меня очень загружено, как, впрочем, все утра вообще. Вот уже месяц погода стоит ветреная и дождливая: за все время выдалось едва ли полдня солнечных.
Люди простужены, раздражаются по любому поводу. Во Дворце многие дела откладываются, потому что та или другая сторона гриппует.
Вечером мы с женой должны были обедать у Корины, где редко садятся за стол раньше половины десятого вечера и где вот уже несколько дней царит заметное возбуждение. В стране нет правительства. Возможные кандидаты на пост премьера поочередно приглашались в Елисейский дворец, рассматривались все мыслимые комбинации, и, по слухам, в последнюю минуту на сцену выйдет Мориа, в кармане у которого уже наготове список будущего кабинета. Вивиана полагает, что он составит правительство из специалистов, стоящих вне политики, — так вроде бы рекомендуется в случаях, когда подорвано доверие общественного мнения.
— Если бы не два-три чересчур громких процесса, где ты выступал, только от тебя зависело бы стать или не стать хранителем печати, — добавила моя жена.
Мне это на ум не пришло, а вот Вивиана об этом подумала. Любопытно, что за согласие взять на себя некоторые дела меня косвенно упрекает именно она, забыв, видимо, об инциденте в Сюлли.
Я ушел из Дворца довольно рано, за несколько минут до шести, и отправился на Орлеанскую набережную, где застал Иветту в новом пеньюаре у пылающего камина.
— Ты совсем замерз, — бросила она, когда я поцеловал ее. — Скорей иди греться.
Сперва мне показалось, что необычный блеск и какую-то проказливость придает ее взгляду пламя. Потом я предположил, что меня ждет какой-то сюрприз — слишком уж торопливо она готовила мартини, пока я грелся, сидя на пуфике.
— Помнишь, что я говорила тебе на днях?
Я все еще не сообразил, на что она намекает.
— Сегодня днем мы обсудили это. Я не шучу. Жанина была бы не прочь. Она призналась, что уже третий месяц живет без дружка и всякий раз, когда мы с тобой занимаемся любовью, вынуждена ласкать себя сама на кухне.
Она выпила свой стакан, искоса наблюдая за мной.
— Позвать ее?
Я не посмел сказать «нет». Иветта подбежала к двери.
— Жанина, иди сюда!
Потом спросила:
— Можно дать выпить и ей? Я приготовила три порции.
Она была на пределе возбуждения.
— Я налажу свет, а ты ее разденешь. Да, да, это должен сделать ты: в первый раз женщина всегда стесняется раздеваться. Верно, Жанина?
Многие мои клиенты и знакомые страдают разными сексуальными маниями и отклонениями, я же за собой ничего подобного не замечал. Почти без всякой охоты я принялся раздевать эту крупную блондинку, смеявшуюся, потому что ей якобы было щекотно.
— Я же говорила тебе, что она хорошо сложена. Правда ведь? Груди у нее в три раза больше, чем мои, а все-таки не обвисают. Потрогай — соски враз затвердеют.
— Ты что, пробовала?
— Да, днем.
Это объяснило мне атмосферу, которую я застал, войдя в квартиру.
— Ты тоже раздевайся, и мы втроем славно проведем время.
Они сговорились заранее, наметили довольно подробную программу и — что поражает меня больше всего — не впали в вульгарность.
— Для начала приласкай ее — меня-то заводить не надо.
Позже она настояла, чтобы я уступил ей свое место.
Она гордится, что способна дать женщине те же радости, что и я, гордится своим телом — не столько его красотой, которая не так уж ослепительна, сколько умением пользоваться им, делать из него источник наслаждения.
— Смотри, Жанина. Потом сама попробуешь так же.
Иветте свойственно нечто вроде инфантильного эксгибиционизма. В течение двух часов она вела себя, как те джазовые музыканты, которые импровизируют бесконечные вариации на одну и ту же тему, сверкая глазами при каждой новой находке.
— Ты никогда не рассказывала, что пробовала и с женщинами.
— Это мы так развлекались с Ноэми, когда спали в одной кровати. Сначала она артачилась. Потом привыкла и чуть ли не каждую ночь будила меня, беря мою руку и кладя себе на живот. «Хочешь? — шептала она, так до конца и не проснувшись. Ноэми была толстая лентяйка: ты ее доводишь, а она не шевелится и после сразу же засыпает.
Несколько позже Иветта произнесла поразившую меня фразу. Она уже дважды давала мне выпить, выпила и сама.
— Забавно однако! Люблю я это дело, хотя столько занималась им лишь для того, чтобы прокормиться и не остаться без крыши над головой. Тебя это не удивляет?
Мы все трое были в чем мать родила, когда в комнате оглушительно зазвонил телефон, и хотя звук его безличен, я догадался, что звонит моя жена. Она сказала только:
— Уже девять, Люсьен.
Я, словно пойманный с поличным, ответил:
— Сейчас иду.
Позже, вернувшись с улицы Сен-Доминик, где мы не застали Мориа, я выяснил, что после моего ухода Иветта с Жаниной так и не оделись, а продолжали пить мартини, рассказывая друг другу всякую всячину и время от времени предаваясь плотским забавам. Они даже не пообедали, а просто поклевали что нашлось в холодильнике.
— Жаль, что тебе пришлось уйти. Ты не представляешь, какая Жанина потешная, когда разойдется. Впечатление такое, что она из резины. Она умеет справляться с самыми трудными позами не хуже акробатов в цирке.
Утром я встал совершенно опустошенный. Не рискну утверждать, что испытывал угрызения совести или стыд, но вчерашний опыт оставил у меня скверный привкус во рту и известное беспокойство в душе.
Может быть, потому, что с некоторых пор я представляю себе, каким будет следующий этап. Я пытаюсь не думать об этом, убеждая себя, что нам хорошо, что нет смысла что-нибудь менять.
Точно так же я рассуждал, когда снимал для Иветты комнату на бульваре Сен-Мишель, и потом, поселив ее на улице Понтье. С тех пор как мы знакомы, меня толкает вперед некая темная, неподвластная мне сила.
Мне все трудней оставаться наедине с Вивианой, сопровождать ее в город, быть для всех ее мужем и сотоварищем, в то время как Иветта томится в ожидании меня.
В самом деле томится? Мне в это почти верится. Со своей стороны я испытываю такое же чувство пустоты, тревожную выбитость из колеи, как только оказываюсь вдали от нее.
Наступает момент, когда для меня останется единственное приемлемое решение — полностью разделить с ней свою жизнь. Я знаю, что это мне сулит, представляю себе неизбежные последствия. Пока это кажется мне немыслимым, но я столько раз видел, как с течением времени осуществлялись самые немыслимые вещи.
Еще год, даже три месяца назад Орлеанская набережная тоже выглядела бы чем-то немыслимым.
Вивиана, которая это чувствует, готовится к борьбе. Она не отступит и будет свирепо сопротивляться. На меня ополчится не только она, но все:
Дворец, газеты, наши — скорей ее, чем мои, — знакомые.
Это произойдет не завтра. Это остается пока что в области мечтаний. Я цепляюсь за настоящее, стараюсь радоваться ему, находить его сносным. Тем не менее у меня достаточно здравого смысла, чтобы понимать, это еще не конец.
Именно ввиду такого душевного состояния меня тревожат наши позавчерашние забавы втроем. Коль скоро уж это произошло, значит, будет повторяться. Быть может, это способ отвадить Иветту от поиска удовольствий на стороне, но, возможно, дело этим не ограничится и то, что случилось на Орлеанской набережной, неизбежно повторится потом на Анжуйской.
В среду, в восемь пятнадцать утра, я уже сидел в своем рабочем кабинете, названивая по телефону и расправляясь с текущими делами перед совещанием, назначенным нами на девять часов.
Все трое явились точно в срок, и мы приступили к работе, а Борденав следила, чтобы нас не беспокоили.
Речь шла об очень крупной операции-перекупке Жозефом Бокка и, разумеется, теми, кто за ним стоит, ряда крупных отелей. Одним из моих собеседников был преемник Кутеля, который ушел на покой и поселился в Фекане, — довольно молодой парень с графским титулом, прилежно посещающий «Фуке» и «Максим», где я частенько его замечал.
Против нас сидел один из моих собратьев, с которым у меня превосходные отношения; он представлял продавцов, и сопровождал его робкий толстый господин с тяжелым портфелем, оказавшийся первоклассным экспертом по вопросам законодательства об акционерных обществах.
В операции нет ничего сомнительного. Задача сводится к одному сформулировать условия сделки так, чтобы в максимально возможной степени снизить норму налогообложения.
Толстячок предложил всем сигары, и к десяти утра воздух в кабинете стал синеватым, а запах — как в курительной комнате после обеда. Время от времени я слышал телефонные звонки за стеной, но знал, что Борденав ответит на них.
Я ни о чем не беспокоился. Ей заранее дана инструкция звать меня к аппарату даже в разгар любой работы, если звонит Иветта, и так было уже несколько раз. Представляю себе, чего стоит моей секретарше подчиняться такому приказу!
Было чуть больше половины одиннадцатого, наше совещание все еще продолжалось, когда в дверь легонько постучали. Как я и наказывал Борденав, она вошла, не спрашивая разрешения, направилась к письменному столу и положила на него учетную карточку посетителя, ожидавшего моего ответа.
На карточке шариковой ручкой было написано всего одно слово — Мазетти.
— Он здесь?
— Уже полчаса.
Лицо у Борденав было серьезное, встревоженное, из чего я заключил, что ей известна суть происходящего.
— Вы сказали ему, что у меня совещание?
— Да.
— Предложили зайти в другой раз?
— Он ответил, что предпочитает подождать. А потом попросил отнести вам его карточку, и я не посмела отказать.
Мой коллега и двое остальных тактично беседовали о чем-то вполголоса, давая понять, что не слушают нас.
— Как он держится?
— Кажется, начинает терять терпение.
— Повторите ему: я занят и сожалею, что не могу принять его немедленно.
Пусть ждет или приходит в другой раз-выбор за ним.
Тут мне стало понятно, почему она меня потревожила.
— Не должна ли я принять какие-либо меры?
Думаю, она имела в виду полицию. Я отрицательно мотнул головой, хотя и не был так спокоен, как хотел выглядеть. Две недели назад, когда Мазетти каждый день топтался под моими окнами, его приход встревожил бы меня куда меньше: тогда это было бы естественной реакцией. Но мне не нравится, что он возник вновь после того, как две недели не подавал признаков жизни. Это не согласуется с моими предположениями. Я чувствую: здесь что-то не так.
— Прошу извинить, господа, что нас прервали. На чем мы остановились?
— Если у вас важное дело, мы могли бы продолжить и завтра.
— В этом нет необходимости.
Я достаточно владел собой, чтобы продолжать обсуждение еще три четверти часа, и, по-моему, ни разу не позволил себе ни малейшей рассеянности. Во Дворце уверяют, что я способен писать трудную судебную речь, одновременно диктуя письмо и, сверх того, ведя телефонные переговоры. Это преувеличение, но правда и то, что я в состоянии развивать разом две мысли, не теряя нити рассуждений ни в одном, ни в другом случае.
В четверть двенадцатого мои посетители поднялись, толстячок убрал документы в портфель, еще раз угостил всех сигарами, словно компенсируя нам затраченное время, и мы обменялись рукопожатиями у дверей.
Оставшись один, я едва успел сесть в свое кресло, как вошла Борденав.
— Примете его теперь?
— По-прежнему нервничает?
— Не знаю, можно ли назвать это нервозностью. Мне не нравится его взгляд и то, что, сидя в приемной, он рассуждает вслух. Вам не кажется, что вы напрасно…
— Впустите его, когда я позвоню.
Я походил по кабинету без определенной цели, как спортсмены разминаются перед состязанием. Посмотрел на Сену, потом уселся, выдвинул ящик стола, где у меня хранится пистолет. Я прикрыл его листом бумаги, чтобы оружия не было видно и оно не выглядело вызовом. Я знал, что пистолет заряжен, но не простер свою осторожность до того, чтобы снять его с предохранителя.
Нажимаю на кнопку звонка и жду. Борденав надо сходить за посетителем в приемную, вероятно в малую, ту, где чуть больше года назад Иветта тоже долго ждала меня. Слышу шаги двух человек, створка двери поворачивается.
Мазетти проходит около метра. Он кажется менее высоким, чем мне запомнился, и похожим скорее на заводского рабочего, чем на студента.
— Вы хотели говорить со мной?
Я указываю ему на кресло по другую сторону стола, но он не садится, выжидая, пока моя секретарша закроет за собой дверь, потом прислушивается, чтобы удостовериться, что она удаляется.
Он видел, как ушли трое моих посетителей. Воздух еще задымлен и непрозрачен, пепельница полна сигарных окурков. Все это он заметил. Значит, понял, что Борденав не соврала.
На нем не пальто, а кожаная куртка, потому что у него привычка всюду разъезжать на мотоцикле. Я нахожу, что он похудел и глаза запали. Я считал его красивым малым. Это не так: глаза посажены слишком близко, нос, несомненно перебитый, кривоват. Мазетти не внушает мне опасений. Мне, скорее, жаль его и на секунду кажется, что он пришел сюда, чтобы излить свои горести.
— Садитесь.
Он отказывается и, видимо, не испытывает потребности сесть. Стоя, не зная, куда деть руки, Мазетти колеблется, несколько раз открывает и закрывает рот и наконец роняет:
— Мне нужно знать, где она.
Голос у него хриплый. Он не успел ни прочистить горло, ни привыкнуть к чересчур торжественной атмосфере моего кабинета с галереей. От нее робели и не такие.
Я не ожидал, что мне сразу и так четко поставят столь простой вопрос, и секунду молчу, обдумывая ответ.
— Позвольте прежде всего заметить вам, что вы ничем не можете доказать, что я знаю, где она.
Мы оба говорим «она», словно у нас нет нужды называть Иветту по имени.
Губы у него искривляются в горькой усмешке. Не давая ему возразить, я продолжаю:
— А если предположить, что я знаю ее адрес, но она не хочет, чтобы он стал известен, я вообще не вправе сообщать его вам.
Он смотрит на полуоткрытый ящик стола и повторяет:
— Мне нужно ее видеть.
Меня стесняет, что он стоит, а я сижу, но подняться я не решаюсь: пистолет должен оставаться в пределах досягаемости. Ситуация складывается комическая, и мне ни за что на свете не хотелось бы, чтобы нашу встречу засняли на кинопленку или записали на магнитофон.
Сколько ему лет? Двадцать два года? Двадцать три? До сих пор я думал о нем как о мужчине. Он был для меня самцом, охотящимся за Иветтой; теперь я воспринимаю его как мальчика.
— Послушайте, Мазетти…
Голос у меня тоже непохож на обычный. Я ищу нужный тон, не нахожу его и отнюдь не горд тем, как идет объяснение.
— Особа, о которой вы говорите, приняла решение и честно сообщила вам о нем.
— Письмо продиктовано вами.
Я краснею. Ничего не поделаешь.
— Если даже оно продиктовано мной, писала она сама, зная что делает.
Следовательно, она полностью отдавала себе отчет, какое будущее выбирает.
Он поднимает глаза, смотрит на меня печально и жестко, и я начинаю понимать, что имела в виду Борденав.
Быть может, из-за густых, почти сросшихся бровей лицо его приобретает неискреннее выражение: чувствуется, что Мазетти таит в себе неистовство, которое может в любой момент вырваться наружу.
Почему же оно не вырывается? Что мешает Мазетти повысить голос, осыпать меня бранью и упреками? Уж не потому ли, что я важная персона, известный человек и принимаю его в обстановке, роскошь которой производит на него впечатление?
Он сын каменщика и судомойки, вырос вместе с братьями и сестрами в бедном квартале, где о хозяевах говорят как о чем-то недосягаемом. Начиная с известного социального уровня люди для него сделаны из другого теста, нежели он сам. Я испытывал почти такое же чувство, когда начинал на бульваре Мальзерб, а ведь надо мной тяготел куда меньший груз наследственной униженности.
— Я должен ее увидеть, — повторяет он. — Мне нужно ей кое-что сказать.
— Сожалею, что лишен возможности удовлетворить вашу просьбу.
— Вы отказываетесь дать мне ее адрес?
— К моему огорчению, да.
— Она еще в Париже?
Он пробует хитрить, взять меня на пушку, как выразилась бы Иветта. Я молча разглядываю его, и он, опустив голову и уставившись в пол, выдавливает севшим голосом:
— Вы не имеете права так поступать. Вы же знаете, я ее люблю.
И зачем только я возражаю:
— Она вас не любит.
Неужели я стану рассуждать о любви с молодым человеком, стараться втолковать ему, что Иветта принадлежит мне, спорить о наших правах на обладание ею?
— Дайте ее адрес, — набычившись, твердит Мазетти.
И так как он тянется рукой к карману, я слегка продвигаю свою по направлению к приоткрытому ящику. Мазетти тут же все понимает. Он вытаскивает носовой платок, потому что простужен, и негромко бросает:
— Не бойтесь. Я не вооружен.
— А я и не боюсь.
— Тогда скажите, где она.
Какой путь пробежала его мысль за те две недели, что он не подавал признаков жизни? Я этого не знаю. Между ним и мной вырастает стена. Я ждал применения силы, но оказался перед лицом чего-то приглушенного, нездорового, тревожного. Мне даже пришло в голову, что он проник в мою контору с намерением покончить здесь с собой.
— Скажите. Обещаю вам, решать будет она.
И он добавляет, искушая меня:
— Чего вам бояться?
— Она не хочет вас видеть.
— Почему?
Что ответишь на такой вопрос?
— Сожалею, Мазетти. Прошу вас не настаивать, потому что не изменю своей позиции. Поверьте, вы скоро ее забудете…
Я вовремя спохватываюсь. Нельзя же в самом деле зайти настолько далеко, чтобы брякнуть:
— И тогда будете мне благодарны.
В это мгновение к моим щекам словно приливает жаркая волна: передо мной встает картина вчерашнего вечера — три наших обнаженных тела в замутненном сумерками зеркале.
— Еще раз прошу вас…
— Нет.
— Вы отдаете себе отчет в том, что делаете?
— Я давно уже привык отвечать за свои поступки.
Мне кажется, что я декламирую скверный текст совсем уж скверной пьесы.
— Когда-нибудь вы в этом раскаетесь.
— Это мое дело.
— Вы жестокий человек. И совершаете дурной поступок.
Почему он говорит мне слова, которых я не ожидал, и ведет себя так, что это никак не вяжется с его обликом молодого зверя? Не хватает только, чтобы он расплакался, что вполне может случиться: я же вижу, как дрожат у него губы. А вдруг это просто подавленное неистовство?
— Да, дурной поступок и подлость, господин Юбийо.
Услышав из его уст свое имя, я вздрогнул, а слово «господин» неожиданно внесло в наше объяснение нотку формальности.
— Еще раз сожалею, что разочаровал вас.
— Как она?
— Хорошо.
— Не вспоминала обо мне?
— Нет.
— Она…
Он увидел, что, потеряв терпение, я нажал кнопку.
— Проводите господина Мазетти.
Стоя посреди кабинета, он смерил сначала меня, потом Борденав тяжелым взглядом, и длилось это целую вечность. Потом открыл рот, но, ничего не сказав, опустил голову и направился к выходу. Некоторое время я сидел неподвижно, но, услышав треск заведенного мотоцикла, устремился к окну и увидел, как Мазетти, в кожаной куртке, без головного убора, подставив курчавую шевелюру ноябрьскому ветру, удаляется по улице Двух Мостов.
Будь у меня в кабинете спиртное, я пропустил бы стаканчик, чтобы отбить дурной вкус во рту, который представлялся мне дурным вкусом жизни вообще.
Мазетти не столько встревожил, сколько смутил меня. Чувствую, что вот-вот поставлю себе новые вопросы, на которые будет нелегко ответить.
Мне пришлось прерваться, чтобы ответить на звонок одного моего судебного противника, осведомлявшегося, согласен ли я на перенесение разбирательства по делу. Я без возражений сказал «да», чем удивил его. Потом вызвал Борденав и, ни словом не намекнув на недавний визит, полтора часа диктовал ей, а затем пошел наверх завтракать.
Как было уже много раз, меня гложет давний вопрос, который я вечно оставлял нерешенным или решенным только наполовину. С отроческих, нет, пожалуй, с детских лет на улице Висконти я разуверился в общепринятой морали, преподносимой нам в школьных учебниках, а позднее в официальных речах и со страниц благонамеренных газет.
Двадцать лет занятий своей профессией и общения с тем, что называют «парижским обществом», разными Коринами и Мориа в том числе, тоже способствовали перемене в моих взглядах.
Отнимая Вивиану у мэтра Андрие, я не считал себя непорядочным человеком и не чувствовал за собой вины, как не чувствовал ее, когда поселил Иветту на бульваре Сен-Мишель.
Вчера, когда Жанина стала участницей наших забав перед большим зеркалом, разглядывать нас в котором так нравится Иветте, я тоже не был ни в чем виноват. Я был куда более недоволен собой в Сюлли на берегу канала в тот вечер, когда принял предложение Жозефа Бокка, потому что там речь шла о принципиальном вопросе и мой шаг не соответствовал представлению, которое я составил себе о своей карьере.
Это часто случалось и впоследствии, особенно на профессиональной почве, как случалось мне завидовать неподкупности иных своих собратьев или безмятежности добрых женщин, возвращающихся домой после мессы.
Я ни в чем не раскаиваюсь Ни во что не верю. Никогда не терзался угрызениями совести, но — и это по временам смущает меня — испытываю приступы ностальгии по иной жизни, которая походила бы как раз на ту, что пропагандируется в речах на раздаче школьных наград и в книжках с картинками.
Неужели я заблуждаюсь на собственный счет с самого начала своего существования? Знавал ли подобную тревогу мой отец и не сожалел ли он, что не стал мужем и отцом семейства, как все другие?
Какие еще «все другие»? Я на опыте убедился, что семей «как все другие» не существует, что достаточно поскоблить любую снаружи и разобраться в отношениях — внутри нее, как найдешь тех же мужчин и женщин, те же соблазны и слабости. Меняется только фасад, в остальном же все сводится к одному больше или меньше искренности, скрытности да, пожалуй, иллюзий.
Отчего же в случае со мной получается, что мне периодически становится не по себе, словно и в самом деле в жизни можно вести себя иначе?
Знакомы ли подобные треволнения такой женщине, как Вивиана?
Я застаю ее наверху, прямую и подтянутую, в темном шерстяном платье, оживляемом лишь бриллиантовой брошью.
— Ты не забыл, что сегодня в отеле «Друо» распродажа Соже?
С тех пор как я купил квартиру на Орлеанской набережной, мою жену обуяла страсть к покупкам, особенно предметов личного обихода, и прежде всего драгоценностей; это смахивает у нее на месть или стремление компенсировать себя. Распродажа Соже как раз и есть распродажа драгоценностей.
— Устал?
— Не очень — В суде сегодня выступаешь?
— Два рядовых дела. Третье потрудней, но противная сторона просит отложить разбирательство.
Ну почему она не отучится от привычки вперяться в меня, читая по моему лицу мои секреты или улавливая мгновения слабости! Это превратилось у нее в манию Не исключено, впрочем, что Вивиана страдала ею всегда, а я просто не замечал.
За столом молчаливо и деловито прислуживает Альбер.
— Знаешь новости насчет Мориа?
— Я газет не читал.
— Он формирует свой кабинет.
— По тому списку, что вчера показывала нам Корина?
— С незначительными изменениями. Хранителем печати станет один из твоих коллег.
— Кто?
— Угадай.
У меня на сей счет нет никаких соображений, интереса к этому — тоже.
— Рибуле.
Он то, что я назвал бы честолюбивым порядочным человеком, я хочу сказать — человеком, который пользуется репутацией порядочного, чтобы делать карьеру, или, если угодно, избрал своим девизом порядочность, потому что подчас это наикратчайший путь к карьере. У него пятеро детей, которых Рибуле воспитывает в строгих правилах, и, по слухам, он принадлежит к общине братьев-мирян. Я не удивлюсь, если это действительно так, потому что он ведет почти все судебные дела Церкви и к нему обращаются богатые люди, которым хочется расторгнуть свой брак обязательно в Риме[6].
— С Пемалем виделся?
— Сегодня утром нет: у меня было совещание.
— Он продолжает тебя колоть?
Вопрос поставлен с целью заставить меня признаться, что мне делают уколы на Орлеанской набережной. Это становится тягостным. Мы еще не враги, но нам нечего друг другу сказать, и совместные трапезы все больше раздражают нас.
Вивиана думает лишь о том, как, воспользовавшись моей усталостью или с помощью какого угодно средства вернуть меня, то есть вынудить порвать с Иветтой, а я со своей стороны одержим желанием увидеть на ее месте Иветту.
Как смотреть друг другу в глаза при таких условиях? Я, например, убежден — мысль об этом внезапно возникла у меня за столом, — что, будь Вивиана в курсе сегодняшнего утреннего визита и знай она адрес Мазетти, она, не задумываясь, сообщила бы ему каким-нибудь способом, где живет Иветта.
Чем дольше я думаю об этом, тем больше этого боюсь. Я спрашиваю себя: не позвонил ли бы я Вивиане на месте Мазетти и не задал ли бы ей вопрос, который он столько раз повторил мне нынче утром? У нее-то он добился бы ответа!
Пора мне вновь привести себя в равновесие. Большая часть моих тревог обусловлена усталостью, и это наводит на новую мысль, которой довольно, чтобы оттеснить все остальные. Раз уж мне без конца твердят, что я должен устроить себе каникулы, почему бы не воспользоваться рождественскими праздниками и не съездить с Иветтой в горы или на Лазурный берег? Она, кстати, впервые увидит что-то, кроме Лиона и Парижа.
Как отреагирует на это Вивиана? Я предвижу неприятности. Она будет защищаться, рассуждать о том, как наврежу я себе с профессиональной точки зрения.
Вот я уже и воспрял духом от перспективы такой поездки. Выше я говорил о новом этапе. Пытался угадать, каким он будет. Да вот же он: поездка вдвоем, Точь-в-точь настоящая супружеская пара.
Слово «пара» кажется мне чудесным. Мы с Иветтой никогда еще не были парой. А теперь, по крайней мере на несколько дней, будем, и персонал отеля станет называть ев «мадам».
— Что с тобой?
— Со мной?
— Да. Ты ведь о чем-то думаешь?
— Ты, кажется, беспокоилась насчет моего здоровья?
— Ну и что?
— Ничего. Просто мне пришло в голову, что приближается Рождество и я, возможно, дам себе передышку.
— Наконец-то!
Вивиана не подозревает, в чем дело, иначе она не вздохнула бы с облегчением: «Наконец-то!»
По дороге во Дворец я должен на минутку забежать к Иветте: надо же сообщить ей великую новость. Я еще не представляю себе, как осуществить свой замысел, но знаю, что осуществлю его.
— Куда поедешь?
— Представления не имею.
— В Сюлли?
— Разумеется нет.
Не понимаю, какое ослепление побудило нас приобрести загородный дом неподалеку от Сюлли. В первый же год я нашел Орлеанский лес унылым и мрачным, а с людьми, у которых на языке только кабаны, собаки да ружья, мне всегда было противно.
— Бокка давно уже предлагает тебе даже в его отсутствие погостить в их ментонском поместье. Говорят, оно уникально.
— Я подумаю.
Вивиана забеспокоилась: я сказал «я», а не «мы» и не спросил ее мнения.
Похоже, я становлюсь безжалостен. Злюсь на себя за это и все-таки не могу удержаться. Мне весело. Больше у меня нет проблем. Мы с Иветтой уедем на каникулы играть в «мсье-мадам». Слово «мадам» взволнует ее. Это пришло мне на ум только сейчас. Здесь, в Париже, когда мы выходим в город, к ней всегда обращаются «мадемуазель». В гостинице в горах или на Ривьере будет по-другому.
— Спешишь?
— Да.
Досадно, что ждать еще три недели. Они кажутся мне вечностью, и к тому же, насколько я себя знаю, я буду опасаться разных надуманных мною самим помех. По-настоящему следовало бы уехать сегодня и сразу, так, чтобы перестать носиться с мыслями о Мазетти и о нашем с женой тошнотворном тет-а-тет. Еще немного — и я, бросив все дела и не предупредив Вивиану, возьму и уеду.
Воображаю, какой у нее будет вид, когда она получит телеграмму из Шамони или Канна!
— Утром ничего не произошло? — словно мимоходом спрашивает она.
Вот-те на! Опять догадалась, и это выводит меня из себя.
— А что могло произойти?
— Не знаю. Ты какой-то необычный.
— Какой же это я?
— Такой, словно изо всех сил пытаешься отогнать мысль о чем-то неприятном.
Я не решаюсь вспылить, потому что тронут. Вероятно, стало бы легче, если бы я сорвался, хотя бы для того, чтобы забыть о Мазетти, но у меня еще достаточно хладнокровия, чтобы предвидеть, что, сорвавшись, будет трудно взять себя в руки.
До чего я могу позволить себе дойти? У меня слишком накипело на сердце, но сегодня я еще не готов к разрыву. Нужно избежать столкновения. К тому же меня ждут во Дворце, в двух разных присутствиях.
— Ты очень наблюдательна, верно?
— Просто я начинаю тебя понимать.
— Ты в этом так уверена?
Вивиана сдержанно улыбается, как человек, никогда не сомневающийся в себе.
— Больше, чем ты думаешь, — роняет она.
Я встаю из-за стола, не дожидаясь, пока она доест десерт.
— Извини.
— Ради Бога.
У дверей я задерживаюсь. Мне тяжело вот так расставаться с ней.
— До скорого!
— Надеюсь, встретимся на коктейле у Габи?
— Рассчитываю там быть.
— Ты это обещал ее мужу.
— Сделаю все от меня зависящее.
Когда я выхожу из дома, у меня появляется желание удостовериться, нет ли поблизости Мазетти. Нет, никого не видно. Жизнь прекрасна. Я шагаю по набережной.
В воздухе кружится белая крупа, но это еще не называется снегом. Чета клошаров под мостом сортирует старую бумагу.
Я уже привык к лестнице. Она такая же или почти такая же, как на Анжуйской набережной: перила из кованого железа, вечно холодящие руку, каменные ступени до второго этажа.
Квартира находится на четвертом. У меня свой ключ. Пользоваться им удовольствие, и все-таки каждый раз я испытываю беспокойство: я не знаю, что меня ждет.
Войдя, я раскрываю рот, чтобы торжествующим голосом сообщить новость:
«Угадай, где мы с тобой проведем Рождество!»
Но появляется Жанина в черном платье, белом фартучке и вышитом чепчике, ни дать ни взять театральная субретка, и подносит палец к губам:
— Тес!
Хотя она улыбается, взгляд у меня вопросительный и встревоженный.
— Ну, что еще стряслось?
— Ничего, — шепчет она, наклоняясь ко мне. — Просто спит без задних ног С нежностью сообщницы она берет меня за руку, подводит к дверям, приоткрывает их, и я различаю в полутьме волосы Иветты на подушке, контуры ее тела под одеялом, высунувшуюся голую ногу Жанина бесшумно поправляет одеяло, возвращается, закрывает двери — Что-нибудь передать?
— Нет. Вечером приду снова.
Глаза у нее посверкивают. Она, без сомнения, думает о вчерашнем, и это ее забавляет; она держится ко мне ближе, чем обычно, касаясь меня грудью.
В передней я осведомляюсь:
— Никто не приходил?
— Нет. Да и кто мог прийти?
Жанина безусловно в курсе: Иветта наверняка описала ей свою жизнь, и я напрасно задал вопрос.
— Успели отдохнуть? — любопытствует она в свою очередь.
— Да, немного. Спасибо.
Я только-только успел заскочить в раздевалку и накинуть на плечи мантию.
Председательствующий Виньерон, сухарь, который не любит меня и имеет привычку поглаживать себе бороду, уже искал меня глазами, когда я влетел в зал.
— Иск Гийома Данде к Александрине Бретонно, — объявляет судебный пристав.
— Гийом Данде? Встаньте, когда называют ваше имя, и ответьте: здесь.
— Здесь.
— Александрина Бретонно?
Пристав нетерпеливо повторяет:
— Александрина Бретонно!
Председательствующий обводит взглядом ряды лиц, словно ищет ее в разномастной толпе, и женщина, толстая, запыхавшаяся, наконец появляется: она прождала целый час в другом присутствии, куда ее по ошибке направили.
Она кричит из глубины зала:
— Я здесь, господин судья! Прошу извинить за…
Вокруг стоит запах казенного помещения и плохо вымытых тел, запах моего хлева.
Разве я здесь не у себя?
Глава 7
Я собирался написать, что последнее время жизнь у меня была слишком насыщена и не оставляла досуга на то, чтобы отпереть шкаф, где хранится досье. Но ведь она была такой же и в предшествующие недели. А может, у меня исчезла прежняя потребность разобраться в самом себе?
Тем не менее я нацарапываю в блокноте несколько слов, нечто вроде узелков на память, которые просматриваю и объясняю задним числом:
Четверг, 28 ноября «Лыжные брюки. Пемаль».
Во вторник вечером, за два дня до этой записи, я поговорил о каникулах с Иветтой, и реакция ее оказалась совершенно неожиданной. Она подозрительно посмотрела на меня и бросила:
— Решил сплавить меня куда-нибудь и развязаться со мной?
Не помню, в каких словах я сообщил ей о своем решении. Наверно, брякнул что-нибудь вроде:
— Готовься провести Рождество в горах или на Лазурном берегу.
Ей даже не пришло в голову, что я могу ее сопровождать.
Я успокоил ее, но тем не менее она еще некоторое время тревожилась, находя, что это было бы слишком прекрасно.
— А жена позволит тебе уехать?
Чтобы рассеять ее опасения, я соврал:
— Она предупреждена.
— И что сказала?
— Ничего.
Только тогда Иветта позвала Жанину — ей потребовалась публика.
— Знаешь, что он мне объявил? Мы едем встречать Рождество на снегу.
Теперь пришел мой черед нахмуриться: я не собирался брать с собой Жанину.
К счастью, Иветта не подразумевала ее, сказав «мы».
— Или на Лазурном берегу, — добавил я.
— Если бы выбор зависел от меня, я предпочла бы горы. Зимой на Лазурный берег ездит, по-моему, одно старичье. Да и что там делать, если нельзя ни купаться, ни загорать? Я всегда мечтала о лыжах. А ты умеешь на них ходить?
Я взял всего несколько уроков, да и то давно.
Когда я на следующий день навестил Иветту, она, чтобы показать мне обнову, а заодно и для собственного удовольствия, была в лыжных брюках из черного габардина, обтягивавших ее маленький круглый зад.
— Нравится?
Пемаль, пришедший нас колоть, также застал ее в этом наряде, и она спустила штаны как заправский мужчина. В прихожей он, не сумев сдержать любопытства, на минуту задержался перед лыжами, которые Иветта тоже купила, и бросил на меня вопросительный взгляд. Я пояснил:
— Ну да! Я решил наконец устроить себе каникулы.
Потом проводил доктора до лестницы и на площадке шепнул:
— Не говорите об этом на Анжуйской набережной.
Купила Иветта и толстый шерстяной норвежский свитер с вышитыми на нем северными оленями. Мне придется заранее заказать номера в отеле, потому что на Рождество в горах все переполнено — в этом я когда-то убедился на опыте.
Суббота, 30 ноября.
«Обед в резиденции премьера. Вивиана — г-жа Мориа».
Жан Мориа, ставший, как и ожидалось, главой правительства, переселился в отель «Матиньон» вместе с законной супругой, но по-прежнему почти постоянно ночует на улице Сен-Доминик. В эту субботу он устроил полуофициальный обед, на который кроме непосредственных сотрудников пригласил кое-кого из друзей, в том числе, разумеется, Корину и нас. Г-жа Мориа, которую почти никто не знает, исполняла обязанности хозяйки дома, но так неуклюже, так явно страшась допустить какой-нибудь промах, что хотелось прийти ей на помощь.
Не думаю, что связь мужа слишком огорчает ее. Она на него не сердится и, если даже считает, что виноват кто-нибудь из них двоих, целиком берет вину на себя. До конца приема, а затем обеда она как бы извинялась за свое присутствие на них, чувствуя себя неуютно в платье от модного модельера, которое ей не шло, и я видел, как в затруднительных случаях она поворачивалась к Корине и спрашивала у той совета.
Она так безгранично смиренна, что порой становится совестно на нее смотреть и заговаривать с ней — настолько это ее стесняет. Легко ей дышится, лишь когда она остается забытой в своем углу, что случалось много раз, особенно во время обеда.
Когда мы возвращались в машине, Вивиана уронила:
— Бедняга!
— Кто?
— Мориа.
— Почему?
— В его положении ужасно тащить на себе обузу в виде такой жены. Будь у нее хоть капля достоинства, она давно бы вернула ему свободу.
— Он предлагал ей развод?
— Думаю, не осмелился.
— А Корина вышла бы за него, будь он свободен?
Их брак практически невозможен. Он был бы политическим самоубийством:
Корина чересчур богата, и Мориа обвинили бы в женитьбе по расчету. На мой взгляд, они оба используют бедную женщину в качестве ширмы.
Это соображение поразило меня потому, что подчеркнуло жестокость Вивианы к слабым и показало, как моя жена судит про себя об Иветте и в каком тоне разговаривает о ней с приятельницами.
— Ты всерьез задумал устроить себе каникулы?
— Да.
— Куда поедешь?
— Еще не знаю.
Она не только продолжает думать, что будет меня сопровождать, но и уверена, что я выберу Лазурный берег: в тех редких случаях, когда мы ездили в горы, я всегда жаловался, что нахожу климат неподходящим для себя. Готов держать пари, она немедленно закажет туалеты для Ривьеры; поэтому я даю себе слово молчать до последней минуты.
Воскресенье, 1 декабря.
«Трусики Жанины».
Интересно, что подумала бы Борденав, прочитай она эту запись в моем блокноте? Вторую половину сегодняшнего воскресенья я, как почти всегда, провел на Орлеанской набережной. Было морозно. Прохожие торопились, в квартире, распространяя приятный запах, пылал камин. Иветта спросила:
— На улицу, надеюсь, не пойдем?
Она теперь полюбила домоседничать, свернувшись клубком и мурлыча в чересчур натопленной спальне или гостиной, и Жанина, как следовало ожидать, занимает все большее место в ее, а заодно и нашей интимной жизни, что порой несколько меня стесняет. Я отдаю себе отчет, что для Иветты это благо. Она никогда еще не была такой раскованной, почти всегда веселой, причем веселость ее не напускная, как это чувствовалось раньше. У меня сложилось впечатление, что она вряд ли много думает о Мазетти.
Я поспел как раз к кофе, и когда Жанина подавала его, Иветта посоветовала мне:
— Пощупай-ка ее зад.
Не понимая, почему она об этом просит, я провел рукой по ягодицам Жанины, а Иветта продолжала:
— Ничего не замечаешь?
Нет, заметил. Под платьем у нашей прислуги не было белья — одна лишь голая кожа, по которой свободно скользила ткань.
— Мы решили, что она больше не будет носить дома трусики. Так забавней.
Теперь, когда мы занимаемся любовью, она через раз просит у меня разрешения позвать Жанину, а в воскресенье обошлась и без моего согласия, как будто все разумелось само собой.
Когда они вдвоем, у них очаровательно беззаботное настроение, и часто, появляясь на Орлеанской набережной, я слышу, как они шепчутся и прыскают со смеху; случается им и обмениваться через мое плечо сообщническими взглядами.
Жанина, которая явно попала в родную для себя атмосферу, расцветает и всячески старается ублажить как Иветту, так и меня. Иногда, провожая меня до дверей, она тихо осведомляется:
— Как вы ее находите? У нее счастливый вид, верно?
Это правда, но я видел Иветту в слишком многих ролях, чтобы забыть об осторожности. Когда мы лежим, вытянувшись и глядя на пляшущее пламя, она описывает порой свои сексуальные опыты в иронически-шутливом тоне, который не всегда гармонирует с представлениями, рождающимися от ее слов. Я научился от нее таким ухищрениям распутства, о которых не подозревал и от которых меня иногда коробит. Теперь она превращает эти рассказы в игру, преимущественно с Жаниной: та прямо-таки с трепетом ловит каждое слово.
В это воскресенье я обнаружил, что Иветта вовсе не так безалаберна, как старается выглядеть. Когда мы остались только вдвоем, выключили свет и она прижалась ко мне, я почувствовал, что она время от времени вздрагивает, и в какой-то момент спросил:
— О чем ты думаешь?
Она затрясла головой, потерлась о мою щеку, и лишь когда мне на грудь скатилась слеза, я сообразил, что Иветта плачет. Ей не сразу удалось заговорить. Взволнованный, я нежно обнял ее.
— Ответь же, девочка.
— Я думала, что может случиться.
Она опять заплакала, перемежая всхлипывания обрывками фраз:
— Мне больше не выдержать… Я храбрюсь… Я всегда храбрилась, но…
Она хлюпнула носом; я понял, что она высморкалась в простыню.
— Если ты меня бросишь, я, наверное, утоплюсь в Сене.
Я знаю, она этого не сделает, потому что панически боится смерти, но вот попытку покончить с собой, пожалуй, предпримет в расчете на жалостливость прохожих. Тем не менее можно не сомневаться: несчастна она будет.
— Ты первый, кто дал мне шанс жить по-человечески, и я до сих пор не понимаю — за что. Мне же грош цена. Я причиняла тебе только страдания и еще причиню.
— Замолчи!
— Тебе не по душе заниматься этим с Жаниной?
— Почему нет?
— Надо же и ей отвести душу. Она так заботится обо мне, только и думает, как сделать мне жизнь приятной, а ведь со мной не всегда весело, особенно когда тебя нет рядом.
Я принимаю участие в комедии. У Иветты ломание всегда примешивается к искренности. Последняя фраза, например, была лишней: я полагаю, напротив, что Иветте по-настоящему весело, лишь когда она остается вдвоем с Жаниной.
Наша прислуга для нее своя, как Мазетти. А я, хоть и представал перед ней в самом неприкрашенном, самом непрезентабельном виде, тем не менее остаюсь для нее знаменитым адвокатом, который ее спас и, кроме того, богат. Готов поклясться, что она питает почтение к Вивиане, восторгается ею и испугалась бы даже мысли о том, чтобы занять ее место.
— Ты скажешь мне, когда будешь сыт мною?
— Я никогда не буду сыт тобой.
Поленья потрескивают, мгла окрашена темно-розовыми тонами, мы слышим, как Жанина за стеной расхаживает взад-вперед по своей комнате, а потом тяжело валится на кровать.
— Ты знаешь, что у нее был ребенок?
— Когда?
— В девятнадцать. Теперь ей двадцать пять. Она отдала его на воспитание в деревню, но в семье кормилицы за ним так плохо ухаживали, что он умер от какой-то желудочной болезни. У него, кажется, весь животик вздулся.
Моя мать тоже доверила меня крестьянам.
— Ты счастлив, Люсьен?
— Да.
— Несмотря на все неприятности, что я тебе доставляю?
К счастью, Иветта в конце концов засыпает, а я еще некоторое время думаю о Мазетти. Он не вернулся, не бродил по Анжуйской набережной, и это беспокоит и раздражает меня, как всякий раз, когда я чего-нибудь не понимаю.
Я даю себе слово завтра же заняться им и наконец засыпаю на самом краю постели, потому что Иветта свернулась калачиком и мне не хочется ее будить.
Вторник, 3 декабря.
«Трегуар — набережная Жавель».
Мне не удалось сесть за досье в понедельник, который у меня всегда труден и заполнен главным образом телефонными звонками, потому что, вернувшись после уикэнда, люди, словно подгоняемые угрызениями совести, неистово набрасываются на серьезные дела.
Я мог бы соорудить нечто вроде барометра настроений за неделю. До вторника люди вновь обретают равновесие, жизнедеятельность их становится нормальной, но уже ко второй половине четверга их опять лихорадит, и они торопятся развязаться со всем, с чем только можно, чтобы уехать за город в пятницу после полудня, а если повезет, то и утром.
Словом, судя по моему блокноту, во вторник я позвонил Грегуару, которого знавал еще в Латинском квартале и который профессорствует сейчас на медицинском факультете. Видимся мы раз в пять лет, а то и реже, но по-прежнему остаемся друг с другом на «ты».
— Как дела?
— А у тебя? Как жена?
— Спасибо, хорошо. Хотел бы попросить тебя об одной услуге, потому что не знаю, к кому еще обратиться.
— Если это в моих силах, буду рад помочь.
— Речь идет об одном студенте. Зовут его Леонар Мазетти.
— Надеюсь, экзамены тут ни при чем?
Тон Трегуара разом похолодел.
— Ни при чем. Мне надо знать, действительно ли он студент медицинского факультета и аккуратно ли посещает лекции в последнее время.
— На каком он курсе?
— Не знаю. Возраст — двадцать два-двадцать три года.
— Мне придется обратиться в канцелярию. Потом немедленно тебе перезвоню.
— Но сделать все необходимо без огласки.
— Само собой.
Грегуар наверняка раздумывает, почему я заинтересовался этим молодым человеком. Я и сам недоумеваю, с какой стати повесил на себя такую обузу.
Дело ведь не ограничивается одним звонком. Я обращаюсь также в дирекцию Ситроена на набережной Жавель. Несколько лет назад мне довелось защищать в суде интересы компании, и я свел знакомство с одним из заместителей директора.
— Господин Жамбен все еще работает у вас?
— Да, мсье. Кто его спрашивает?
— Мэтр Гобийо.
— Минутку. Я посмотрю, на месте ли он.
Чуть позже в трубке раздается другой голос-голос занятого человека:
— Да?
— Я хотел бы просить вас о небольшом одолжении, господин Жамбен.
— Простите, кто у аппарата? Телефонистка не разобрала фамилию.
— Адвокат Гобийо.
— Как поживаете?
— Благодарю, хорошо. Мне хотелось бы знать, работает ли у вас подсобником некий Мазетти, и, если да, не было ли у него неоправданных прогулов в последние недели.
— Это нетрудно, но потребует времени. Не перезвоните ли мне через час?
— Желательно, чтобы Мазетти ни о чем не догадался.
— Он впутался во что-то скверное?
— Вовсе нет. Не беспокойтесь.
— Я займусь этим.
На оба вопроса я получил ответы. Мазетти не солгал. На набережной Жавель он работает три года, отсутствует на работе редко, обычно в экзаменационные сессии, исключая последнюю, совпавшую с периодом, когда он высматривал Иветту на тротуаре улицы Понтье. Но и тогда он пропустил всего два дня.
То же самое на медицинском факультете, где он учится на четвертом курсе и прогулял тогда же всего лишь неделю.
Грегуар добавил:
— Я навел справки о парне, не зная, что именно тебя интересует в связи с ним. Он не из блестящих студентов, интеллект у него средний, чтобы не сказать — ниже среднего, но он вкладывает в учебу столько рвения, что получает хорошие оценки и, несомненно, закончит курс. Похоже, из него выйдет отличный сельский врач.
Итак, Мазетти вернулся к нормальному ритму существования: ночью — работа на набережной Жавель, днем — лекции и анатомичка.
Доказывает ли это, что он успокоился и начал выздоравливать? Хотелось бы в это верить. Стараюсь думать о нем как можно меньше.
Не будь его, это был бы самый лучший период моей жизни за многие годы.
Четверг, 5 декабря.
«Санкт-Мориц»[7].
На этот раз снег падает крупными влажными хлопьями, которые на земле тут же тают, но уже оставляют белые полосы на крышах. Это напомнило мне, что я должен зарезервировать комнату в отеле, если мы хотим отправиться на рождественские каникулы. Я долго колебался, подумав сперва о Межеве или Шамони, куда когда-то ездил с Вивианой. В одной из газет я прочел, что там на праздники все уже сдано. Это не значит, что мест больше нет, — мне ведь известно, как делаются газеты, но это служило как бы предостережением: на обоих курортах собирается много моих молодых коллег, увлекающихся лыжами.
Нет, я вовсе не намерен прятать Иветту. Я ее не стыжусь. Кроме того, у меня достаточно оснований предполагать, что все и без того в курсе.
Тем не менее будет неприятно, если в одном и том же отеле соберутся сплошь адвокаты, с которыми я ежедневно встречаюсь во Дворце, особенно если они явятся туда в сопровождении жен. Мне плевать на то, что я буду играть смешную роль. На лыжах я и так окажусь смешон. Но я хочу оградить Иветту от любого конфликта, который мог бы испортить нам каникулы, а с известными женщинами такой конфликт вполне вероятен.
Вот почему я в конце концов остановил выбор на Санкт-Морице. Публика там разношерстная, более интернациональная, менее фамильярная. На первых порах роскошная обстановка «Паласа» выбьет Иветту из колеи, зато нам легче будет сохранить известную анонимность.
Итак, я позвонил туда. Меня соединили с администратором, и мне показалось, что моя фамилия известна ему, хотя я там ни разу не останавливался. У них уже почти полно, подтвердил он, забронировав тем не менее для меня номер-спальня, ванная и маленькая гостиная.
Он уточнил:
— Вид на каток.
В тот же день после обеда Вивиана раскрыла последний выпуск «Вог» и показала мне белое платье с тяжелыми складками, отнюдь не лишенное элегантности.
— Нравится?
— Очень.
— Нынче днем я заказала себе такое.
Не сомневаюсь — для Канна. Платье называется «Ривьера», но я не улыбнулся — не было охоты: чем ближе час объяснения, тем отчетливей я сознаю, что пройдет оно трудно.
Тем более трудно, что мое поведение в последние дни успокоило Вивиану.
Впервые на моей памяти она впадает в такую грубую ошибку. Сперва, видя меня в более уравновешенном, почти спокойном настроении, она встревожилась.
Возможно, даже поговорила обо мне с Пемалем, который довольно часто навещает ее, но я не знаю, что он ответил.
— У меня складывается впечатление, что твои витамины возымели действие.
— Почему бы нет?
— Тебе сейчас не лучше, чем две недели назад?
— По-моему, да.
Возможно, она думает также, что теперь, когда Иветта у меня под рукой, в двух шагах от дома, я начал испытывать известное пресыщение. Она и не подозревает, что все обстоит как раз наоборот и что теперь покидать Орлеанскую набережную даже на несколько часов кажется мне чем-то чудовищным.
Так вот, пусть она заказывает себе платья для Лазурного берега! Никто не мешает ей отправиться туда одной, пока мы с Иветтой будем в Санкт-Морице.
Я долго испытывал побуждение пожалеть Вивиану. Это прошло. Я наблюдаю за ней холодно, как за чужим человеком. Ее размышления о бедной г-же Мориа, когда мы возвращались из отеля Матиньон, тоже сыграли здесь роль.
Пережевывая прошлое, я констатировал, что сама Вивиана никогда никого не жалела.
Разве она пожалела Андрие, начиная совместную жизнь со мной? Конечно, мне попрекать ее этим было бы некрасиво. Тем не менее это факт, и будь ей сегодня тридцать или даже сорок, она не задумываясь пожертвовала бы мною, как пожертвовала первым мужем.
Это напомнило мне о том, как он умер, и я несколько стыжусь мысли об этом сейчас, перед отъездом в Санкт-Мориц, откуда недалеко до Давоса. Воскресенье, 11 декабря. «Жанина».
Пытаюсь сообразить, почему, вернувшись, я записал в блокнот ее имя. Для этого должны быть какие-то основания. Двигала мной определенная мысль или я подумал о нашей прислуге просто так, без конкретного повода?
Поскольку было воскресенье, я провел на Орлеанской набережной всю вторую половину дня и, насколько помнится, начало вечера, но не конец его, потому что нам с женой предстояла новая встреча с Мориа, который давал в половине одиннадцатого политический обед на улице Сен-Доминик. В этот вечер Вивиана, не спросив меня, объявила, что мы проведем Рождество на Юге, в Канне, уточнила она. Корина бросила мне взгляд, по которому я заключил, что она прослышала о моих планах.
Что у нас было с Жаниной такого, чего не происходило бы в другие воскресенья, а то и по вечерам в будни? Она чувствует себя с нами естественней и непринужденней, и Иветта однажды заметила:
— Я еще девчонкой мечтала жить в таком месте, где все будут ходить голые, тратить время только на ласки и ублажать друг друга, как обоим хочется.
Она улыбнулась своим воспоминаниям.
— Я называла это играть в земной рай, и мне было одиннадцать, когда мать застала меня за этой игрой с одним мальчуганом, которого звали Жак.
Нет, я сделал пометку «Жанина» не в связи с этой фразой и, по-моему, не в связи с другим размышлением Иветты, с серьезным видом разглядывавшей меня и Жанину, когда мы совокуплялись.
— Умора! — неожиданно бросила она со смешком, от которого мы замерли.
— Ты о чем?
— Разве ты не слышал, что она сейчас сказала?
— Что я делаю ей чуточку больно.
— Не совсем так. Она сказала: «Мсье, вы делаете мне чуточку больно».
Смехота! Это все равно, как если бы она говорила с тобой в третьем лице, спрашивая позволения…
Конец фразы получился грубым, образ — комичным. Иветта любит употреблять в подобных обстоятельствах точные и вульгарные выражения.
Ах да, вспомнил! Эта пометка сделана по поводу одного моего наблюдения, к которому я собирался вернуться, хоть оно и не особенно важно. Жанина, кажется, взяла Иветту под защиту — не против меня, но против всего остального мира. Она, по-видимому, поняла, что нас связывает, а это, на мой взгляд, уже кое-что из ряда вон выходящее, и всячески старается создать вокруг нас нечто вроде зоны безопасности.
Не удается мне объяснить свою мысль достаточно внятно! После эпизода, о котором я упомянул выше, было бы смешно говорить о материнском чувстве, и все-таки я думаю именно о нем. Для Жанины заботиться о счастье Иветты стало как бы игрой, но отчасти и смыслом существования. Она благодарна мне за то, что я стал делать то же самое раньше нее, и одобряет все мои усилия в этом направлении.
Дело выглядит так, как будто она взяла под свое крыло и меня, хотя, если я поведу себя иначе и у нас с Иветтой случится, к примеру, размолвка или ссора, я найду в лице Жанины врага.
Ни в нравственном, ни в физическом смысле она не лесбиянка. В отличие от Иветты у нее не было сексуального опыта с женщинами до того, как она попала на Орлеанскую набережную.
Не важно. Я не помню, почему, возвращаясь, думал об этом. Точнее, я не подозревал, что это окажется связано с последующим событием.
Только теперь я уразумел, по какой причине ей пришло в голову посоветовать мне в это воскресенье:
— Не слишком утомляйте ее сегодня.
Вторник, 13 декабря.
«Кайар».
Изматывающая судебная речь! Я три часа продержал присяжных в подвешенном состоянии и добился осуждения на десять лет тюрьмы, тогда как, не вырви я у суда признания смягчающих обстоятельств, было бы чудом, если бы мой клиент отделался всего лишь пожизненными каторжными работами.
Вместо благодарности он мрачно взглянул на меня, пробурчав:
— Стоило ради этого шум поднимать!
Уповая на мою репутацию, он рассчитывал на полное оправдание. Зовут его Кайар, и я сожалею, что его навеки не изъяли из обращения — он того заслуживает.
В девять вечера я застал Иветту уже спящей.
— Лучше дайте ей поспать, — посоветовала мне Жанина.
Не знаю, какая муха меня укусила. Вернее, знаю. После громадного расхода нервной энергии, после мучительного ожидания вердикта я почти всегда испытываю потребность в грубой разрядке и в течение долгих лет тут же бросался в дом свиданий на улице Дюфо. Такое происходит не с одним мной.
Через приоткрытую дверь я увидел спящую Иветту. Заколебался, вопросительно взглянув на Жанину, которая слегка покраснела.
— Прямо здесь? — прошептала она, отвечая на мой молчаливый вопрос.
Я кивнул. Мне нужна была всего лишь краткая встряска. Чуть позже я услышал голос Иветты:
— Хорошо позабавились? Откройте-ка двери, чтобы и мне было видно.
Она не ревновала. Когда я подошел и обнял ее, она осведомилась:
— Жанина как следует поработала?
И, повернувшись набок, снова заснула. Среда, 14 декабря.
Наконец все выяснилось. Провожая меня до лестницы, Жанина заговорила. В одиннадцать утра Иветта, слегка бледная, еще лежала в постели, и я заметил, что ее завтрак стоит нетронутым на подносе.
— Не беспокойся. Это пустяки. Билеты на поезд уже купил?
— Лежат в кармане со вчерашнего дня.
— Смотри не потеряй. Знаешь, я ведь впервые в жизни поеду в спальном вагоне.
Она показалась мне озабоченной, слегка поблекшей, словно я видел ее через вуаль, и в прихожей поинтересовался у Жанины:
— Это не из-за вчерашнего?
— Нет… Тсс!
Жанина вышла со мной на площадку.
— Лучше я вам сразу скажу, чем она встревожена. Ей кажется, что она забеременела, и она не знает, как вы к этому отнесетесь.
Я замер, вцепившись рукой в перила и широко раскрыв глаза. Я не разобрался в причинах своего волнения и сейчас еще не в состоянии этого сделать; знаю только, что это было одним из самых неожиданных и глубоких потрясений за всю мою жизнь.
Потребовалась добрая минута, чтобы я пришел в себя и, отпихнув Жанину, взлетел на полмарша вверх. Я ворвался в спальню с криком:
— Иветта!
Не знаю, какой у меня был голос и что за выражение на лице. Она села на постели.
— Это правда?
— Что?
— То, что мне сообщила Жанина.
— Она тебе сказала?
Не могу взять в толк, почему Иветта с первого же взгляда не поняла, что взволнован я от счастья.
— Ты рассердился?
— Да нет же, малыш! Напротив! А я-то вчера вечером…
— Вот именно!
Значит, все объяснялось той же причиной, по которой Жанина в воскресенье вечером посоветовала мне не слишком утомлять Иветту!
У нас с Вивианой вопрос о детях никогда не вставал. Ей ни разу не случалось затрагивать эту тему, из чего, равно как из вечно принимаемых ею предосторожностей, я заключил, что она не желает детей. К тому же я никогда не видел, чтобы на улице, на пляже или у знакомых она удостоила ребенка взглядом. Дети для нее чужой, вульгарный, почти неприличный мир.
Мне памятен тон, каким она отозвалась на известие о том, что жена одного из моих коллег четвертый раз в положении:
— Иные женщины рождены быть крольчихами. Некоторым это даже нравится.
Похоже, материнство внушает ей отвращение; может быть, она рассматривает его как нечто унизительное?
А вот Иветта, оробев и стыдясь, оставалась в постели совсем по другой причине.
— Знаешь, если ты хочешь, чтобы я его не оставляла…
— У тебя это уже бывало до меня?
— Пять раз. Я не решалась тебе сказать. Все думала, как мне быть. Я и без того так осложнила тебе жизнь…
Глаза у меня заволокло, но я не обнял Иветту — побоялся выглядеть слишком театрально. Я ограничился тем, что пожал ей руку и впервые за весь вечер поцеловал ее. У Жанины хватило такта оставить нас одних.
— Ты уверена?
— Полной уверенности так скоро не бывает, но это тянется уже дней десять.
Она заметила, что я бледнею, и, сообразив почему, поспешила добавить:
— Я считала дни. Если я действительно беременна, то Лишь от тебя.
У меня перехватило дыхание.
— Вот будет забавно, правда? Знаешь, это ведь не помешает нам съездить в Швейцарию. А не встаю я потому, что Жанина не дает. Она уверяет, что, если я хочу сохранить ребенка, мне нужно несколько дней отдохнуть.
Чудо, а не девчонка! Обе — чудо!
— Ты вправду доволен?
Еще бы! Я еще не поразмыслил о случившемся. Иветта права, говоря, что оно чревато осложнениями. Тем не менее я так доволен, взволнован, тронут, как, насколько помню, еще никогда не был.
— Если ничего не изменится, дня через два-три покажусь врачу — пусть сделает тестирование.
— Почему не сегодня же?
— Ты этого хочешь? Тебе что, не терпится?
— Да.
— Ну, тогда я пошлю анализы в лабораторию завтра утром. Жанина отнесет.
Позови ее.
Жанине она объявила:
— Ты знаешь, он хочет, чтобы я оставила ребенка.
— Знаю.
— Что он сказал, когда ты с ним говорила?
— Ничего. Сперва оцепенел, и я уже испугалась, что он грохнется с лестницы, а потом он ринулся сюда, чуть не свалив меня по дороге.
Жанина еще потешается надо мной!
— Он настаивает, чтобы ты завтра же утром отнесла анализы в лабораторию.
— Значит, мне надо пойти и купить стерилизованную бутылку.
Меня ждут в моем кабинете. Звонит Борденав, запрашивая инструкции. Трубку берет Жанина.
— Что ей сказать?
— Что буду через несколько минут.
Уйду-ка я лучше: здесь мне сейчас делать нечего.
Четверг, 15 декабря.
«Анализы отправлены. Обед в посольстве».
Имеется в виду мой южноамериканский посол, устроивший обед для узкого круга, но исключительно изысканный — праздновали наш успех. Благодаря Мориа оружие беспрепятственно плывет в какой-то там порт, где его лихорадочно ждут: переворот намечен на январь.
Помимо гонорара я получил золотой портсигар.
Пятница, 16 декабря.
«Ожидание. Вивиана».
Результаты тестирования будут только завтра. Вивиана тоже проявляет нетерпение.
— Ты зарезервировал нам номер в отеле?
— Еще нет.
— Бернары едут в Монте-Карло.
— А!
— Ты меня слушаешь?
— Ты сказала, что Бернары едут в Монте-Карло, а так как меня это не интересует, я и отозвался: «А!»
— Тебя не интересует Монте-Карло?
Я пожимаю плечами.
— Я лично предпочитаю Канн.
— Мне все равно.
Через несколько дней все переменится, а пока что вид у меня при Вивиане почти серафический. Моя улыбка сбивает ее с толку, она не знает что подумать и внезапно раздражается:
— Когда ты рассчитываешь предпринять необходимые шаги?
— Необходимые для чего?
— Для Канна.
— Время еще есть.
— Нет, если мы хотим получить хороший номер в «Карлтоне».
— Почему в «Карлтоне»?
— Мы всегда там останавливались.
Чтобы отделаться от нее, я роняю:
— Вот ты и позвони.
— Могу я поручить это твоей секретарше?
— Почему нет?
Борденав слышала, как я звонил в Санкт-Мориц. Она поймет, ни слова не скажет, но глаза у нее опять будут красные.
«Результат положительный».
Глава 8
Понедельник, 19 декабря.
Не знаю, что произошло с цветами, и это останется одной из маленьких, раздражающих меня тайн. В субботу, перед тем как отправиться во Дворец, я заглянул к Лашому, чтобы послать розы на Орлеанскую набережную. Я взял такси, которое не отпустил, заскочив в магазин. Я отчетливо помню, как указал продавщице на темно-красные розы. Она знает меня и поэтому осведомилась:
— Карточку вложить, мэтр?
— Нет необходимости.
Я уверен, что дал фамилию и адрес Иветты — в противном случае пришлось бы признать, что у меня провалы в памяти. На улице водитель препирался с постовым — тот требовал, чтобы такси уезжало, но, в свою очередь узнав меня, сменил тон:
— Извините, мэтр. Я не знал, что он с вами.
Заглянув перед обедом на Орлеанскую набережную, я начисто забыл о цветах и ничего не заметил. Пробыв с Иветтой недолго, предупредил, что вынужден обедать в городе и вернусь около одиннадцати вечера.
На Анжуйской набережной сразу поднялся в спальню, чтобы переодеться, и нахмурился, перехватив ироническую улыбку Вивианы, сидевшей за туалетом.
— Очень мило с твоей стороны! — бросила она, когда я, сняв галстук и пиджак, посмотрел на ее отражение в зеркале.
— О чем ты?
— О присланных тобой цветах. Карточки при них не было, вот я и предположила, что они от тебя. Я не ошибаюсь?
В ту же секунду я увидел свои розы в большой вазе на столике. Это напомнило мне, что Иветта ничего о них не сказала и я не заметил цветов в квартире.
— Надеюсь, их доставили по верному адресу? — добавила Вивиана.
Она убеждена, что было как раз наоборот. Сегодня у меня отсутствовал какой-нибудь повод посылать ей цветы. Не понимаю, как могла получиться ошибка. Я раздумывал об этом больше, чем следовало бы, потому что подобные тайны не дают мне покоя, пока я не нахожу им правдоподобного объяснения. У Лашома — я не сомневаюсь в этом — правильно указал фамилию — Иветта Моде — и до сих пор вижу, как продавщица вывела на конверте эти слова. Неужели я, диктуя затем адрес, машинально назвал Анжуйскую набережную вместо Орлеанской?
В таком случае Альбер, распаковывая розы у себя в комнате, не прочел надпись на конверте и, не найдя в нем карточки, выбросил его в мусорную корзинку. А Вивиана, которая наверняка пришла к тем же выводам, что и я, пошла и порылась в ней.
Посылать новые цветы было уже поздно, а завтра, в воскресенье, магазины были закрыты, сходить же на цветочный рынок в двух шагах от нас мне просто не пришло в голову. К Иветте я отправился лишь после второго завтрака, потому что все утро работал, и она объявила мне, что отпустила Жанину навестить сестру, содержащую вместе с мужем ресторанчик в Фонтенесу-Буа.
Погода стояла идеальная — холодная, но солнечная.
— Как насчет того, чтобы подышать воздухом? — предложила она.
Иветта надела норковую шубу, которую я купил ей к зиме, еще когда она жила на улице Понтье, и которой дорожит больше, чем любым другим из своих приобретений — это ее первая меховая вещь. Может быть, ей и погулять-то захотелось, чтобы пощеголять в обнове?
— Куда пойдем?
— Безразлично. Просто походим по улицам.
Та же мысль пришла множеству людей — и парам, и целым семьям, так что, начиная с улицы Риволи, нас затянуло на тротуаре в своего рода шествие, сопровождавшееся шарканьем ног по асфальту, этим особым воскресным шумом, который производят люди, идущие не торопясь и останавливаясь у каждой витрины. Скоро Рождество, и повсюду выставлены соответствующие товары.
Перед универмагом «Лувр» толпу рассекали барьеры, и мы лишь полюбовались с площадки у входа световой феерией, озарявшей весь фасад.
— Не сходить ли нам посмотреть, что в этом году делается в «Галери Лафайет» и в «Прентан»?
Стемнело. На террасах кафе, вокруг жаровен с углями, сидели усталые семьи. Вполне возможно, что Иветта выступала сегодня в новой роли. Похоже, ей нравится копировать мелкобуржуазные пары, за которыми мы следовали, и нам не хватало только вести с собой за руку детей.
Она почти не говорит о будущем материнстве, а если и намекает на него, то без всякого волнения, как будто оно стало для нее чем-то привычным. Подобно мужчине, она не находит в этом ничего таинственного или страшного. Она беременна и впервые не избавляется от ребенка — вот и все. Смутило ее на мгновение лишь одно — что я потребовал его оставить. На это она не рассчитывала.
Интересно, не для того ли, чтобы меня отблагодарить, а заодно попробовать себя в положительной роли, которую ей предстоит сыграть, Иветта предложила эту прогулку, столь противоречащую как ее, так и моим привычкам?
Мы останавливались перед теми же витринами, что и толпа, потом опять двигались дальше, опять останавливались через несколько метров, и ароматы разных духов смешивались на тротуаре с запахом пыли.
— Где хочешь обедать?
— Может, пойдем поедим кислой капусты?
Было еще слишком рано, и мы завернули в какое-то кафе около Оперы.
— Устала?
— Нет. А ты?
Я испытывал известное утомление, но не уверен, что чисто физическое. К тому же оно никак не было связано с Иветтой. Я назвал бы свое тогдашнее состояние космической меланхолией, навеянной унылым шарканьем толпы.
Мы пообедали в эльзасской пивной на улице Энгьен, где нам много раз доводилось наслаждаться кислой капустой, после чего я предложил сходить в кино, но Иветта предпочла вернуться домой.
Около десяти, когда мы смотрели телевизор, мы услышали, как в замке повернулся ключ, и я впервые увидел принаряженную Жанину, выглядевшую очень элегантно в юбке цвета морской волны, белом лифе, голубом пальто и красной шляпке. Косметика была у нее теперь другая, духи — тоже.
Мы продолжали смотреть телевизор. Иветта, чихнув два-три раза, настояла, чтобы мы выпили грогу, и в половине двенадцатого все в квартире спали.
Это был один из самых спокойных, самых неторопливых дней за много лет.
Нужно ли признаваться, что от него осталось ощущение, которое я предпочитаю не анализировать?
Глава 9
Канн, воскресенье, 25 декабря.
Светит солнце, люди без пальто прогуливаются по Круазетт, пальмы которой вырисовываются на фоне фиолетовой голубизны Эстереля[8] и синевы моря, где маленькие белые лодки кажутся словно подвешенными в небе.
Я настоял, чтобы моя жена вышла в город с Жеральдиной Филипс, своей подругой, с которой она не виделась много лет и встретилась в день нашего приезда в холле «Карлтона». Их знакомство началось еще до меня, и, столкнувшись, они бросились друг другу на шею.
Постараюсь изложить все по порядку, хоть это и кажется мне бесполезным.
Передо мной лежит календарь, но я не нуждаюсь в нем — и без него не запутаюсь в воспоминаниях. Страницы, на которых я пишу, иного формата, нежели раньше, потому что пользуюсь гостиничной бумагой.
Когда я перечитал то, что написал у себя в кабинете утром в понедельник 19 декабря, мне показалось, что это происходило в другом мире или, во всяком случае, очень давно; мне надо сделать над собой усилие, чтобы поверить, что Рождество, которое я встречаю, — это тот самый праздник, за подготовкой к которому мы с Иветтой наблюдали на улицах Парижа в воскресенье.
В понедельник утром я послал ей цветы, позаботившись на этот раз, чтобы они попали к ней, и когда в полдень забежал ее поцеловать, увидел, что она по-настоящему растрогана. Я никогда не дарил ей цветов — все недосуг было о них подумать, — если не считать случайных букетиков в кафе или на террасе, причем почти всегда это были фиалки.
— Ты со мной обращаешься как с настоящей дамой, — восхитилась она. Посмотри, какие они красивые!
Вторую половину дня провел во Дворце. Я обещал Вивиане вернуться пораньше, потому что этим вечером у нас дома должно было состояться то, что мы именуем «обедом старшины сословия», — обед, ежегодно даваемый нами всем старым хрычам из адвокатуры.
Возвращаясь на Орлеанскую набережную, я намеревался пробыть на торжестве всего несколько минут. Случилось так, что, пересекая мостик, связывающий острова Сите и Сен-Луи, я бросил взгляд на окна нашей с Иветтой квартиры, что обычно мне несвойственно Они отсвечивали розовым, и помню, как отметил про себя, что это создает впечатление уютного, теплого гнездышка, местечка, где хорошо жить вдвоем. Молодые пары, гуляющие по набережным и двигающиеся как бы боком, потому что парень и девушка держат друг друга за талию, наверняка поглядывают подчас на наши окна и вздыхают:
— Попозже, когда мы…
Своим ключом мне воспользоваться не пришлось — узнав мои шаги на лестнице, Жанина распахнула дверь, и я понял: что-то стряслось.
— Она заболела?
Следуя за мной через прихожую, Жанина спросила:
— Вы ее не видели?
— Нет. Она ушла в город?
Жанина заколебалась, не зная, как ей держаться.
— Около трех.
— Не сказала, куда идет?
— Ответила только, что хочет пройтись.
Было половина восьмого. С тех пор как Иветта переехала на Орлеанскую набережную, она никогда не возвращалась так поздно.
— Может, пошла за покупками? — продолжала Жанина.
— Она говорила об этом?
— Не то чтобы определенно, но рассказала мне, что видела вчера в витринах. Не сомневаюсь, она вернется с минуты на минуту.
Я понял: Жанина в это не верит. Я тоже не поверил.
— Мысль о прогулке пришла ей внезапно?
— Да.
— Ей никто не звонил?
— Нет. Телефон вообще весь день молчал.
— Как она выглядела?
Этого Жанина не скажет мне из боязни выдать Иветту.
— Дать вам чего-нибудь выпить?
— Нет.
Я рухнул в одно из кресел гостиной, но ненадолго — мне не сиделось на месте.
— Мне остаться или уйти?
— Она не говорила о Мазетти?
— Нет.
— Ни разу?
— Уже давно.
— Вспоминала о нем с сожалением?
Жанина ответила «нет», но я почувствовал, что она не совсем правдива.
— Да не ломайте вы себе голову, мсье. Она скоро вернется.
В восемь Иветта не вернулась, в половине девятого тоже, и когда зазвонил телефон, я ринулся к аппарату. Говорила Вивиана.
— Ты забыл, что у нас обедают четырнадцать человек.
— Меня не будет.
— Что ты сказал?
— Что меня на обеде не будет.
— Что-нибудь случилось?
— Ничего.
Я просто не в силах идти переодеваться к обеду со старшиной сословия, коллегами и их женами.
— Неприятности?
— Нет.
— Не скажешь, в чем дело?
— Нет. Извинись за меня. Придумай что угодно и передай всем, что я, вероятно, появлюсь, но позже вечером.
Я перебрал в уме множество вариантов-с Иветтой ведь все возможно, вплоть до того, что она находится сейчас в доме свиданий с каким-нибудь мужчиной, которого в полдень еще не знала. Такое случалось с ней в эпоху улицы Понтье.
Правда, в последнее время она вела себя по-другому, казалась совсем иной, но такие метаморфозы долго не длятся.
Не того же ли мнения и Жанина? Она пытается меня развлечь, но это ей плохо удается. В конце концов она убеждает меня выпить виски, и правильно делает.
— Не надо на нее сердиться.
— А я и не сержусь.
— Это не ее вина.
Жанина тоже думает о Мазетти. Иветта никогда его не забывала. И даже если на некоторое время он утратил всякий интерес в ее глазах, разве не может быть, что с приближением праздников на нее повеяло воспоминаниями?
Совершенно невероятно, чтобы мы встретили его вчера в воскресной толпе и Иветта мне об этом не сказала. Но мы сталкивались с сотнями других пар, других мужчин, кто-нибудь оказался похож на него, и этого оказалось довольно.
Ничего я не знаю. Только теряюсь в догадках.
Толчком могло послужить что угодно, вплоть до ее беременности. Не об этом ли побежала она сообщать на набережную Жавель?
Мы с Жаниной оба вздрагиваем всякий раз, когда слышим шаги на лестнице.
Но к нам на этаж никто не направляется, и никогда еще мы не различали так четко, как сегодня, каждый звук в доме.
— Почему бы вам не пойти на ваш обед?
— Исключено.
— Это бы вас отвлекло. Здесь вы совсем изведетесь.
Около десяти звонит моя жена.
— Все в гостиной. Я на минутку выскочила. Сказал бы ты лучше мне правду.
— Правды-то я и не знаю.
— Она заболела?
— Нет.
— Уличное происшествие?
— Неизвестно.
— Ты хочешь сказать, что она исчезла?
Молчание. Потом Вивиана, еле шевеля губами, роняет:
— Надеюсь, ничего серьезного.
Одиннадцать часов. Жанина безуспешно пыталась покормить меня. Я не смог есть. Выпил немного спиртного, сколько стопок — не считал. Не решаюсь позвонить в полицию — боюсь привести в движение всю машину, тогда как все может разрешиться само по себе.
— Она никогда не называла его адреса?
— Мазетти? Нет. Знаю только, что это в районе набережной Жавель.
— Названия гостиницы тоже не знаете?
— Нет.
У меня появляется желание отправиться на розыски гостиницы, где живет Мазетти, но я сознаю неосуществимость своей затеи. Мне знаком этот квартал, и начни я ходить от меблирашки к меблирашке да задавать вопросы, на них даже не ответят.
В десять минут первого снова звонит Вивиана, и я сержусь на нее за то, что своими звонками она каждый раз вселяет в меня напрасную надежду.
— Ничего?
— Ничего.
— Гости уехали.
Я вешаю трубку и внезапно хватаю пальто и шляпу.
— Куда вы?
— Убедиться, что с ней ничего не случилось.
Мой личный визит в полицию-это не то, что звонок туда. Пересекаю паперть Нотр-Дам, обхожу собор сзади и проникаю во двор префектуры полиции, где освещено всего несколько окон. Пустынные коридоры, где разносятся мои шаги, хорошо мне знакомы. Два человека, с которыми я разминулся, оборачиваются мне вслед, распахиваю двери дежурной части, и чей-то голос весело бросает:
— Глядите-ка! К нам пожаловал мэтр Гобийо. Значит, где-то совершается преступление.
Это инспектор Гризе, мой давний знакомец. Он пожимает мне руку. Гризе и с ним еще двое дежурят в просторном помещении с телефонным коммутатором на много сотен гнезд и планом Парижа во всю стену, на котором то и дело загорается лампочка.
Тогда один из троих втыкает штекер в гнездо.
— Квартал Сен-Виктор?.. Ты, Коломбани?.. Машина к вам выслана…
Что-нибудь серьезное?.. Нет? Драка?.. Ладно.
Все сведения о происшествиях в Париже поступают сюда, к трем мужчинам с трубкой или сигаретой во рту, один из которых варит кофе на спиртовке.
Это напоминает мне, что как-то утром, уже давно, когда я одевался, усталый до головокружения, Иветта говорила со мной о покупке спиртовки.
— Выпьете чашечку, мэтр?
Хоть я здесь и не впервые, полицейским любопытно: что меня привело?
— Позволите воспользоваться вашим телефоном?
— Звоните вот по этому. Он прямой.
Я набираю номер Орлеанской набережной.
— Это я. Ничего?
Само собой, ничего. Я подхожу к Гризе, у которого на коротких усиках темнеет кружок от бесчисленных сигарет.
— Вам не сообщали о каком-нибудь происшествии с девушкой?
— С начала моего дежурства — нет. Впрочем, минутку.
Он перелистывает тетрадь в черной обложке.
— Зовут?
— Иветта Моде.
— Нет. Есть тут некая Берта Костерман, заболевшая прямо на улице и госпитализированная, но она бельгийка, и ей тридцать девять.
Гризе не задает вопросов. Я слежу за маленькими лампочками, вспыхивающими на плане Парижа, особенно в XV округе, где расположен квартал Жавель. Мне приходит мысль позвонить на «Ситроен», но заводоуправление закрыто, а в цехах никаких справок не дадут. Но даже если мне ответят, что Мазетти на рабочем месте, успокоит ли это меня окончательно? Что это будет означать?
— Алло! Гранд-Карьер?.. Что там у вас?.. Как?.. Да… Высылаю «скорую». Гризе поворачивается ко мне. — Не женщина. Пырнули одного северо-африканца.
Множественные ранения.
Сидя на столе, свесив ноги и сдвинув шляпу на затылок, я выпиваю протянутый мне кофе, потом, снедаемый тревогой, принимаюсь расхаживать.
— Что она за девушка? — осведомляется Гризе не из любопытства, а в надежде мне помочь.
Что ответить? Как описать Иветту?
— Двадцать лет, но выглядит моложе. Маленькая, тоненькая, в норковой шубе, прическа — конский хвост.
Я снова звоню.
— Это опять я.
— По-прежнему ничего.
— Еду.
Я не хочу выставлять напоказ свое нетерпение. К тому же лучше ждать на Орлеанской набережной, чем здесь, где каждые пять минут вспыхивают лампочки.
Полицейские слышали мой разговор с Жаниной. Гризе обещает:
— Если будет что новое, свяжусь с вами. Вы дома?
— Нет.
Я даю ему адрес и телефон на Орлеанской набережной.
Стоит ли описывать остаток ночи со всеми подробностями? Отперла мне Жанина. Ни она, ни я не ложились, не раздевались, а просидели до утра в креслах в гостиной, не сводя глаз с телефона и подскакивая всякий раз, когда под окнами проезжало такси.
Как мы с Иветтой расстались в полдень? Я пытался это вспомнить, но не сумел. Мне хочется представить себе ее последний взгляд, как будто это подскажет хоть какую-то разгадку.
Наконец занялся день. До этого Жанина дважды погружалась в дрему, я, кажется, тоже, хоть и не сознавая, что сплю. В восемь утра, заметив за окном велосипедиста с кипой газет под мышкой, подумал, что надо купить какую-нибудь. Вдруг там что-то сообщается об Иветте?
Жанина просматривала заголовки через мое плечо.
— Ничего.
Позвонила Борденав:
— Вы не забыли, что в десять у вас встреча с министром общественных работ?
— Не поеду.
— А на остальные встречи?
— Отговоритесь как-нибудь.
По странной иронии судьбы на нужный звонок к аппарату подошел не я, а Жанина.
— Минутку… Да, он здесь. Передаю трубку.
Я вопросительно посмотрел на нее и понял, что она предпочитает ничего мне не говорить. Едва я взялся за телефон, как услышал за спиной рыдания.
— Гобийо слушает.
— Говорит инспектор Тишауэр, мэтр. Мой сменщик, сдавая ночное дежурство, наказал мне известить вас, если…
— Да, да. Что случилось?
— Вы ведь справлялись об Иветте Моде, верно? Двадцать лет, уроженка Лиона. Та самая, что в прошлом году…
— Да.
Я замер затаив дыхание.
— Ее зарезали этой ночью ножом в гостинице «Вильна» на набережной Жавель.
Преступник, пробродив несколько часов по кварталу, сам явился в полицейский участок на улице Лакордера. На место происшествия выехала оперативная машина, и жертву обнаружили в указанном им номере. Убийца, разнорабочий по фамилии Мазетти, полностью во всем признался.
Понедельник, 26 декабря.
Остальное я узнал уже потом: случившимся продолжают заниматься газеты, где моя фамилия набрана крупным шрифтом. Я мог бы этого избежать. Мой коллега Лучани позвонил мне, как только ему поручили защищать обвиняемого.
Мазетти, которому безразлично, что с ним станет, ограничился тем, что указал в списке адвокатов, предложенных ему следователем, первую попавшуюся фамилию с итальянским звучанием. Лучани интересовался, следует ли ему принять меры, чтобы мое имя не упоминалось. Я ответил «нет».
Иветту нашли голой на узкой железной кровати, под левой грудью у нее была рана. Я съездил туда. Видел ее до того, как труп увезли. Видел комнату.
Видел гостиницу с лестницами, где кишели мужчины, нагонявшие на нее страх.
Я видел Мазетти, мы посмотрели друг на друга, и я отвел глаза: на лице у него не было ни тени сожаления.
Полицейским, следователю, своему адвокату он твердил одно:
— Она пришла. Я умолял ее остаться и, когда она решила уйти, помешал этому.
Значит, она пыталась-таки вернуться на Орлеанскую набережную.
Ей самой захотелось на набережную Жавель: в номере нашли грубошерстный норвежский свитер, мужской свитер, вроде того, что она купила себе. Это наверняка рождественский подарок, приготовленный ей Мазетти. Картонная коробка с магазинной этикеткой валялась под кроватью.
Хоронили Иветту мы с Жаниной, потому что семья покойной, извещенная телеграммой, не подала признаков жизни.
— Что делать с ее вещами?
Я ответил Жанине: «Не знаю — и разрешил, если она захочет, взять их себе.
Побеседовал со следователем и предупредил, что, не имея возможности взять на себя защиту Мазетти, как мне хотелось бы, выступлю свидетелем на суде.
Это его удивило. Все смотрят на меня так, словно отказываются что-либо понимать. Вивиана — тоже.
Когда я вернулся с похорон, она, хоть и не веря в успех, все-таки предложила:
— Ты не находишь, что тебе пошло бы на пользу уехать на несколько дней из Парижа?
Я ответил согласием.
— Куда хочешь поехать? — полюбопытствовала она, удивленная столь легкой победой.
— Разве ты не забронировала номер в Канне?
— Когда рассчитываешь отправиться?
— Первым же поездом.
— Нынче вечером?
— Идет.
У меня нет к ней даже ненависти. Рядом она со мной или далеко, говорит или молчит, воображая, что по-прежнему распоряжается нашей судьбой, — не важно. Для меня она перестала существовать.
«В случае беды… — написал я где-то выше.
Коллега Лучани, которому я пошлю это досье, почерпнет «в нем, может быть, аргументы для того, чтобы добиться оправдания Мазетти или хотя бы избавить его от слишком строгого наказания.
А я буду по-прежнему защищать всякую сволочь.
1
Площадь со сквером на авеню Елисенских полей в Париже.
2
Уменьшенное бронзовое повторение знаменитой статуи Бартольди, воздвигнутой в г. Бельфор в честь его героической защиты под руководством полковника Данфер-Рошро во время франко-прусской войны 1870—1871 гг.
3
Город на северо-западе Франции, центр департамента Де-Севр.
4
Курортное местечко вод Ниццей.
5
Имеется в виду Булонский лес, главный парк Парижа.
6
У католиков церковный брак может быть расторгнут только папой.
7
Курорт зимнего спорта в швейцарском кантоне Граубюнден.
8
Невысокий горный кряж на юге Прованса.