Я ненавижу Изабель.
Долго я не мог найти, куда поставить машину. Вот наконец я и в доме на 56-й улице. Бросился к лифту. Позвонил. Дверь тотчас же открылась, и я увидел перед собой Мону в легком костюме изумрудно-зеленого цвета и в маленькой белой шляпке, одетой набок.
Я остолбенел. Она так удивилась, как если бы не ждала, что это может произвести на меня подобное впечатление.
— Бедный мой Доналд.
Я не хочу быть бедным Доналдом. Даже и для нее. Я не мог прижать ее к себе так, как делал это, когда она встречала меня в пеньюаре.
— Огорчены?
Мы все же расцеловались. Она и вправду сильно загорела, и поэтому лицо ее показалось мне изменившимся.
— Мне захотелось сегодня утром прогуляться с тобой в Центральном парке. Ты против?..
Лицо у меня прояснилось. Предложение было милым.
Погода к тому располагала. Мы еще не отпраздновали вместе наступление весны.
— Хотите выпить чего-нибудь перед уходом?
— Нет.
Она повернулась в сторону кухни.
— Я не вернусь к завтраку, Жанет…
— Хорошо, мадам.
— Если мне позвонят, скажите, что я вернусь к двум или трем часам…
Не впервые было нам прогуливаться вместе, но весенний воздух легче зимнего, свет солнца веселил глаза, а небо, просвечивавшее между небоскребами, поражало ослепительной чистотой.
Перед отелем «Плацца» стояло несколько извозчиков, поджидавших туристов или влюбленных. У меня мелькнула мысль нанять одного из них. Но Мона ни на что не обращала внимания. Она шла со мной об руку, слегка опираясь на меня.
— Как поживают Милдред и Цецилия?
— Очень хорошо. Они провели каникулы с нами.
Мы совершили несколько экскурсий и даже ездили на Кэйп Код.
Мы медленно приближались к бассейну, где зимой бывает каток и где мы с Рэем, будучи студентами, катались иногда на коньках, когда задерживались в Нью-Йорке.
Я почувствовал на своей руке более сильный нажим руки, затянутой в белую перчатку.
— Мне надо поговорить с вами, Доналд…
Странно! Я ощутил мурашки не на спине, а в голове и спросил совершенно изменившимся голосом:
— Да?
— Мы старые приятели, не так ли?.. Вы — лучший из всех приятелей, которые когда-либо были у меня…
Матери наблюдали за ковыляющими младенцами. Оборванец, которому не на что уж было надеяться, спал на скамейке, и у него был такой несчастный вид, что невольно хотелось отвернуться.
Мы медленно продвигались. Нагнув голову, я уставился на гравий у себя под ногами.
— Вы знакомы с Джоном Фальком?
Я где-то читал о нем. Имя было мне знакомо, но я не мог вспомнить, кто это такой. Да я особенно и не старался. Я ждал приговора. Все это неизбежно и фатально должно было кончиться приговором.
— Он — продюсер двух лучших программ телевидения…
Мне нечего было сказать. Я прислушивался к шумам парка: птичьим и детским голосам, машинам, проезжавшим по 5-й авеню. Я видел уток, одни из которых приглаживали свои перышки, стоя на лужайке, а другие плавали, оставляя за собой на воде треугольный след.
— Мы знакомы друг с другом очень давно. Ему сорок лет. Три года назад он развелся, и у него маленькая дочь…
Очень быстро, как бы желая поскорее разделаться, она прибавила:
— Мы решили пожениться, Доналд…
Я ничего не сказал. Ничего не смог сказать.
— Вы опечалены?
Я чуть не расхохотался над выбранным ею словом. Опечален? Я был оглушен. Я был… Это — необъяснимо. У меня ничего больше не оставалось, да — ничего…
До сих пор оставалось хоть нечто, хоть нечто оставалось. Оставалась Мона, пусть наша связь и была иллюзорной, пусть даже и вопроса не было о любви между нами.
Перед моими глазами встал будуар, движение губ Моны навстречу тюбику губной помады, пеньюар, который с нее соскальзывает…
— Простите меня…
— В чем?
— Я причиняю вам боль… Я ведь чувствую, что причиняю боль…
— Немного, — выдавил я наконец из себя, тоже употребляя до смешного невыразительное слово.
— Надо было давно поговорить с вами об этом. Уже целый месяц я собираюсь. Никак не могла решиться. Мне даже приходило в голову — не познакомить ли вас с Джоном и не спросить ли совета.
Мы не смотрели друг на друга. Она все рассчитала. Затем и привела меня в парк. Прогуливаясь среди публики, невольно станешь сдерживаться.
— Когда вы рассчитываете?..
— О! Не так скоро. Надо многое уладить. Найти новую квартиру — ведь Моника будет жить с нами.
Значит, девочку зовут Моникой.
— Отец добился в суде решения — воспитывать ребенка будет он. Он ее обожает.
Ну разумеется! Разумеется! А в ожидании событий этот Джон Фальк, так ведь он зовется, спал уже с ней на широкой постели в квартире на 56-й улице?
Весьма возможно. По-приятельски, как говорила Мона. Нет, тут уж не по-приятельски, раз они решили пожениться.
— Я в отчаянии, Доналд… Но мы останемся друзьями, не так ли?
А потом что?
— Я говорила о вас с Джоном…
— Вы ему сказали всю правду?
— Почему бы и нет! Он не принимает меня за девственницу…
Это слово в ее устах, произнесенное в солнечном парке, меня шокировало. Клянусь, что я не влюблен в Мону. Никто мне не поверит, но это так.
Она представляет собою для меня не только женщину, это…
Что это? Да ничего! Надо думать, что абсолютно ничего, раз она с такой легкостью оборвала нить.
Она вернется на телевидение. Я увижу ее на экране, сидя в библиотеке у себя в Брентвуде бок о бок с Изабель.
Я подумала, что мы могли бы где-нибудь пообедать, если вы не против…
— Это он должен позвонить вам между двумя и тремя часами?
Да…
— Он знает, что я здесь?
— Да…
— Знает, что вы увели меня в Центральный парк?
— Нет. Эта мысль пришла мне в голову, когда я одевалась.
Одевалась с присущим ей спокойным бесстыдством не передо мной, а в одиночестве или в обществе Жанет.
— Это будет трудно, Жанет…
— Он поймет, мадам…
— Конечно, поймет, но ему это как-никак будет тяжело…
— Если бы пришлось отказываться от всего, что заставляет страдать других…
Мона закурила, искоса поглядывая на меня, и я улыбнулся ей. Во всяком случае, сделал какую-то гримасу, выдавая ее за улыбку.
— Вы будете навещать меня?..
— Не знаю.
Конечно нет. Что общего может у меня быть с господином и госпожой Фальк? Или с девочкой по имени Моника?
У меня и у самого две девочки.
Мне показалось, что солнце начало припекать сильнее, чем в предыдущие дни. Мы вошли в бар отеля «Плацца».
— Два двойных мартини…
Я не спрашивал у нее, что она будет пить. Возможно, когда она с Фальком, то пьет что-нибудь другое. В последний раз я соблюдал нашу традицию.
— Ваше здоровье, Доналд.
— Ваше здоровье, Мона.
Это было всего труднее. Произнеся ее имя, я чуть было по-идиотски не разрыдался. Эти два слога…
К чему пытаться объяснять? Я видел свое лицо в зеркале среди бутылок.
— Где вы хотите, чтобы мы пообедали? — Она предоставляла мне право выбора. Это — мой день. Мой последний день. Надо, чтобы все сошло как можно лучше.
— Мы можем пойти в наш французский ресторанчик…
Я отрицательно покачал головой. Предпочитая толпу и место, лишенное воспоминаний.
Мы завтракали в «Плацце», где большой зал был переполнен. Я почти иронически предложил ей паштет из гусиной печенки, и она согласилась.
Потом омара. Словом, торжественный обед!
— Хотите блинов?
— Почему бы и нет?
Соглашаясь, она хотела доставить мне удовольствие. Я видел, как она поглядывает на часы.
Я не сердился на нее за это. Она дала мне все, что могла дать, очень мило, с горячей, животной нежностью, это я сам ничего ей не дал.
Взгляд мой упал на положенную на скатерть ее руку, точно так лежала она когда-то январской ночью на паркете, и мне захотелось приблизить к ней свою руку, чтобы сжать ее.
Смелее, Доналд!
Она догадалась.
— Если бы вы только знали, как мне это тяжело, — вздохнула она.
Потом мы пешком отправились к ней. Мне так хотелось прошептать:
— В последний раз, можно?
Мне казалось, что тогда наступит облегчение.
Я смотрел на окна четвертого этажа. Мы вошли в холл.
— Прощайте, Доналд…
— Прощайте, Мона…
Она бросилась в мои объятия и, не заботясь о своем гриме, поцеловала меня долгим, глубоким поцелуем…
— Никогда вас не забуду, — задыхаясь, пробормотала она.
Потом быстро, почти лихорадочно, открыла дверь лифта.
Глава 3
С тех пор прошел месяц, и моя ненависть к Изабель все увеличивается.
Как и следовало ожидать, она обо всем догадалась, как только я вернулся.
А я ведь даже и на напился. Не ощущал в этом потребности.
Ведя машину вдоль Таконик Паркуей, я мысленно рисовал себе ту жизнь, которая ожидала меня ежедневно, от пробуждения до отхода ко сну. Я отчетливо видел все: дома — хождение из комнаты в комнату, почта, контора, секретарша, которая скоро нас оставит, завтрак, опять контора, клиенты, корреспонденция, стаканчик виски перед обедом, трапеза наедине с женой, телевизор, книга или газета…
Я не упустил ни одной подробности. Я подробнейше их вычерчивал, словно тушью.
Это были как бы гравюры, альбом гравюр, живописующих дни некоего Доналда Додда.
Изабель, как я и ожидал, ничего не сказала. Я предвидел также, что в ней не может пробудиться жалость, да я этого и не хотел. Она все же сумела скрыть свое торжество и сохранила отсутствующий взгляд.
Но уже на следующий день она глядела на меня так, как смотрят на больного, спрашивая себя, выживет он или умрет.
Я не умирал. Моя механика действовала безотказно. Я был хорошо выдрессирован. Все мои движения оставались неизменными, а также и произносимые мною слова, мои привычки, жесты за столом, в конторе, вечером в кресле.
Почему продолжает она выслеживать меня? На что надеется?
Я чувствовал, что Изабель не удовлетворена. Ей нужно нечто другое.
Мое полное уничтожение?
Я не был уничтожен. Хиггинс тоже удивился, что я не еду в Нью-Йорк.
Секретарша и та удивлялась.
Прошла еще неделя, и Хиггинс успокоился, поняв, что так называемая моя связь закончилась.
Так я вернулся в мир порядочных людей и нормальных существ. Я как бы переболел моральным гриппом, от которого потихонечку выздоравливал.
Хиггинс старался быть со мной приветливым, ободряющим, по несколько раз на день заходил в мой кабинет поболтать о делах, о которых раньше он довольствовался перекинуться словом-другим, на ходу.
Он явно старался заинтересовать меня окружающим. Я как-то встретил Уоррена на почте, куда многие заходят утром за своей корреспонденцией.
Помня о том приеме, какой я ему оказал в его последний визит, он, видимо, колебался, подойти ли ко мне, наконец решился:
— Вы хорошо выглядите, Доналд!
С чего бы это!
Я избегал поездок в Нью-Йорк даже тогда, когда это было нужно, старался улаживать дела по телефону или письменно. Однажды, когда мое присутствие было необходимо, я попросил Хиггинса заменить меня, и он принужден был согласиться.
Не означало ли это, что я выздоровел или почти выздоровел?
Если бы только все они знали, до чего я ненавидел Изабель! Но об этом знала она одна.
Я ведь наконец понял. Так долго я искал объяснения ее взгляду.
Сколько я делал различных предположений, не подумав о самой простой разгадке.
Я вышел из-под ее контроля. Разорвал путы. Стал ей недоступен.
Этого она не простит никогда. Я был ее достоянием, как дом, как девочки, как Брентвуд и замкнутый круг нашего в нем существования.
Я ускользнул и начал смотреть на нее извне. Я смотрел на нее с ненавистью, потому что она слишком долго насиловала меня, удушала меня, не давала мне жить.
Ну да! Я сам ее выбрал. Согласен и повторяю, что это так. Но это же ничего не меняет. Она — тут рядом со мной, в соседней постели и не перестает быть для меня живым воплощением всего того, что я возненавидел.
Я не в состоянии был разделаться с целым светом и со всеми подлыми людскими установлениями. Не мог же я выплюнуть их и мои фальшивые истины прямо в лицо всем миллионам человеческих существ.
А она — под боком.
Как на какое-то мгновение, появляется Мона, которая, как могла, утверждала для меня жизнь.
Изабель все это знает. Уж там были у нее или не были те качества, которые ей все приписывали, но одно несомненно: она умела разбираться в чужих душах, а особенно в моей.
Она предавалась этому занятию безраздельно, целыми днями, чувствуя, что от меня остается уже только одна оболочка, да и та вот-вот рассыплется.
Видеть, как я превращаюсь в ничто! Что за дивное наслаждение! Какая несравненная месть.
— У Изабель столько достоинств…
Ну разумеется, чего стоит жить с таким человеком, как я! А что она вытерпела за последние месяцы!
— Он даже не давал себе труда притворяться…
По вечерам мне все труднее становилось засыпать.
Часто, проворочаваясь тщетно целый час, я шел в ванную комнату и принимал снотворное.
Она и об этом знала. Я уверен, что она удерживалась ото сна, чтобы насладиться моей бессонницей, чтобы лучше проникнуть в таинственное брожение моих мыслей.
Но меня преследовало вовсе не лицо Моны, и вот тут я не уверен, догадывалась ли Изабель. Передо мной маячила скамейка. Скамейка, покрашенная в красный цвет. Рев бури и стук сорванной с петель двери, которая билась о стену в размеренном ритме и пропускала все больше снега, подступавшего почти к самым моим ногам.
На смену приходило другое видение: Рэй с Патрицией в ванной комнате.
Я хотел бы быть на его месте. Я жаждал Патрицию. Придет день, Эшбриджи вернутся из Флориды, и я…
Рэй умер. Его дорогостоящая квартира на Сэттон Плейс, агрессивную роскошь которой он так иронично выставлял, опустошена, и в ней живет кинозвезда.
Его жена Мона скоро станет г-жой Фальк. Ее будущий муж был его другом. Это — продюсер, с которым он вел дела.
Он думал о самоубийстве, а смерть пришла к нему сама, не заставив его и пальцем шевельнуть.
Везучий!
Мой отец продолжал выпускать свой «Ситизен», продолжал писать статьи, которые читали всего каких-нибудь тридцать старцев.
Сообщила ли ему Изабель, что с Моной покончено? Порадовался ли он, как все остальные, считая, что я вернулся на праведный путь?
Я уже не выношу ее взгляда. Дохожу до того, что отворачиваюсь. Я упразднил прикосновения губами к ее щеке по утрам и вечерам. Она никак на это не реагировала. Хотя, возможно, я и ошибаюсь, но мне показалось, что в ее глазах мелькнула искорка надежды.
Разве это не служит доказательством того, как сильно я задет? Будь бы я равнодушен, я смог бы без особых страданий продолжать, сам того не замечая, обычную рутину.
Это было почти объявлением войны. Я становился ее врагом, врагом, который жил в доме бок о бок с ней, ел за одним столом, спал в одной спальне.
Май победоносно начался днями, столь же жаркими, как летом. Я уже носил хлопчатобумажный костюм и соломенную шляпу. В конторе включили кондиционированный воздух. По утрам, перед тем как отправиться на работу, я купался в бассейне, а по вечерам, по возвращении, еще раз.
Изабель выбирала для купания другие часы, я ни разу не столкнулся с ней в бассейне.
— У тебя много работы?
— Достаточно, чтобы быть занятым и иметь возможность оплачивать счета…
Дом, являвшийся нашей собственностью, стоил по меньшей мере шестьдесят тысяч долларов. Много лет назад я застраховал свою жизнь в сто тысяч долларов, тогда эта сумма казалась мне огромной, потому что я был всего лишь дебютантом.
Каждый год я покупал какие-нибудь акции.
Если я исчезну, никому не сказав ни слова, погружусь в безвестность, ни моя жена, ни дочери не окажутся в затруднительном положении.
Но куда уйти? Случалось, что, ворочаясь в постели, я вспоминал оборванца, увиденного в Центральном парке, того, который с открытым ртом спал среди бела дня на скамейке при всем честном народе.
Ему никто не был нужен. И ни к чему ему было притворяться. Ему чихать было на людское мнение, на нравы, на то, что следует и чего не следует делать.
А когда полиция его забирает, он и в участке может продолжить свой сон.
Мне незачем было опускаться столь низко. Я бы мог…
Но зачем? Я ведь и так, не сходя с места, в каком-то смысле уже избавился. Оборвал все связующие нити. Марионетка еще дергается, но никто ею уже не управляет.
За исключением Изабель… Она-то тут. Лежит на спине в своей постели, прислушиваясь к моему дыханию, стремясь разгадать мой бред. Она выжидает момент, когда я, потеряв терпение, встану, чтобы пойти принять снотворное. Теперь мне требуются уже две таблетки. Скоро понадобятся три. Опаснее ли это, чем напиваться?
Часто ко мне приходит желание напиться. Случается, что я гляжу на шкаф с напитками, едва удерживаясь, чтобы не схватить первую попавшуюся бутылку и не осушить ее прямо из горлышка, как делает, вероятно, тот босяк из Центрального парка.
Чего она все-таки дожидается? Что я взвою от злости?
Или от боли? Или…
Я не выл, и она провоцировала меня. Когда я поднимался за своими пилюлями, она иногда спрашивала меня сладким голосом, как ребенка или больного:
— Ты не спишь, Доналд?
Она что, не видела, что я не сплю? Я ведь не сомнамбула. К чему же задавать вопрос?
— Тебе надо бы повидаться с Уорреном…
Ну конечно же! Конечно! Она пытается убедить меня, что я — не в себе.
Она и других небось в этом убеждает.
— Он переживает тяжелый кризис, право, не знаю почему… Доктор Уоррен не может разобраться… Он уверен, что все дело в моральных причинах…
Господин с поврежденной нравственностью…
Я так и видел эту сцену: видел Изабель и сочувствующие ей рожи слушателей. Я уже побывал в шкуре господина, имеющего любовницу и собирающегося со дня на день развестись.
Теперь я стал мужем, обуреваемым странностями.
— Знаете, вчера я столкнулся с ним на улице, и он не узнал меня…
Как будто меня занимало, с кем именно я сталкиваюсь на улице!
Она злонамеренна и упорна. Ведь не я же подкапываюсь под нее. Это она. Терпеливо, маленькими стежками, так, как ткут ткани. А ей и действительно приводилось их ткать. Два стула в гостиной обиты тканью ее собственного изделия.
Она ткет… Ткет…
И свирепо смотрит на меня, дожидаясь, когда же я окончательно сдамся.
Неужели ей не страшно?
Глава 4
Я спокоен тем спокойствием, которого вряд ли удавалось многим достигнуть. Это не защитительная речь. Я не пытаюсь обелить себя. И пишу я так вообще — ни для кого.
Три часа утра. Сегодня 27 мая, и день был удушающий. Ничего особенного не произошло. В конторе у меня было много работы, и я с ней вполне добросовестно справился. Теперь я окончательно убедился, что секретарша беременна, но после нескольких месяцев отпуска она рассчитывает вернуться к исполнению своих обязанностей.
Мне это уже безразлично, но небезразлично Хиггинсу.
Вчера вечером не успел я лечь, как почувствовал, что кровать вся мокрая, потому что дома у нас нет кондиционера: сложное расположение комнат делает установку почти невозможной.
В половине первого я еще не спал и пошел за своими двумя пилюлями.
Она не заговорила со мной, но неотступно смотрела своими широко открытыми глазами. Она меня буквально срезала, когда я поднимался с постели, следила за тем, как я шел в ванную, а возвращаясь обратно, я опять наткнулся на ее подкарауливающий взгляд.
Сон не приходил. Снотворное уже не действовало.
Я не решаюсь увеличить дозу, не посоветовавшись с Уорреном, а встречаться с ним мне сейчас не хочется.
Она лежит на спине. Я тоже. Глаза у меня открыты, потому что держать их закрытыми еще мучительнее, тогда я отчетливее слышу биение своего сердца.
Прислушавшись, я могу уловить биение и ее сердца.
Проходит еще два часа: нет числа картинам, которые могут пронестись в мозгу за два часа. Всего чаще мне мерещилась рука на полу нашей гостиной.
Спрашивается, почему эта рука приняла для меня такое значение? Я ведь держал в своих объятиях все тело. Я его изучил во всех мельчайших подробностях и при любом освещении.
Но нет! Именно рука преследует мое воображение — рука на полу возле моего матраса.
Я зажег лампу на ночном столике, встал и направился в ванную.
— Ты плохо себя чувствуешь, Доналд?
Ведь у меня нет обыкновения вставать два раза.
Я проглотил еще одну таблетку, потом еще одну, чтобы хоть как-то покончить с этой бессонницей. Когда я вернулся в спальню, она сидела на своей постели и смотрела на меня.
Не добилась ли она своей цели? Не присутствует ли при первых признаках?
Я ни о чем не подумал. Жест был самопроизвольным, и сделал я его спокойно. Открыв ящик ночного столика, стоявшего между нашими кроватями, я вытащил из него револьвер.
Она смотрела на меня, не моргнув глазом. Она все еще бросала мне вызов.
Не было ли первой моей мыслью выстрелить в себя, как это хотел сделать Рэй?
Возможно. Но не могу поручиться.
Она посмотрела на короткое дуло, потом на меня. В чем я уверен, так это в том, что улыбка скользнула по ее лицу, и в ее голубых глазах сверкнуло торжество.
Я выстрелил, целясь ей в грудь, и ничего при этом не почувствовал.
Неподвижные глаза все еще смотрели на меня, и я всадил в них в каждый по пуле.
В эти самые ее глаза.
Пойду позвоню лейтенанту Олсену, объявлю ему о случившемся. Будут болтать о преступлении, внушенном страстью, приплетут Мону, хотя она не имеет к этому никакого отношения.
Меня подвергнут психиатрической экспертизе. Какая для меня разница, если меня засадят, разве не был я заключенным всю свою жизнь?
Позвонил Олсену. Он, кажется, не удивился. Сказал:
— Еду к вам…
И добавил:
— Главное, не делайте глупостей…
Эпалинж, 29 апреля 1968 г.
2
Библейское выражение о лицемерах и фарисеях. («Подобитеся гробам повапленным» — раскрашенным снаружи.)