Позавчера Доминика подглядела, как консьержка, поколебавшись, остановила в коридоре владельца дома. Для того, разумеется, чтобы рассказать, что какой-то мужчина проникает в дом каждый вечер и уходит рано утром.
Консьержка знала, к кому ходит этот мужчина. Ей даже заплатили за молчание: Антуанетта совершила и эту глупость, остановилась перед ложей консьержки и вынула из сумочки весьма крупную купюру:
— Это вам за вашу скромность, госпожа Шошуа!
На самом деле, чтобы заручиться чьей-нибудь скромностью, следует прежде всего самой быть примером скромности, а не лететь напропалую прямо к пропасти. А всем было ясно, что именно это Антуанетта и делает. Ее загадочная, сияющая радостью улыбка была до краев полна двусмысленным и дерзким счастьем; ее смех был похож на стоны в объятиях любимого, а острым зубкам словно не терпелось укусить; в любом платье она казалась голой, и тело ее было пронзено страстью.
Консьержка перепугалась, как бы не лишиться места, посоветовалась с мужем, ночным сторожем в кондитерской, и открыла все г-ну Руэ.
К удивлению Доминики, г-н Руэ ничего не сказал жене; ее третья анонимная записка, так же как две предыдущие, пропала втуне.
«Берегитесь!»
Доминика искренне и простодушно хотела предостеречь Антуанетту, объяснить, что ей грозит опасность, а та, получив послание, нарочно открыла окно, — хотя погода была вовсе неподходящая, — демонстративно пробежала глазами записку, смяла ее в комок и бросила в камин.
Что она думает о Доминике? Она ее узнала. Теперь ей известно, что соседка в доме напротив — это и есть та прячущаяся фигурка, что караулила ее на улице Монтеня и в дансинге, и глаза, устремленные на нее с утра до вечера, те самые, в которые она презрительно заглянула, входя в маленькую гостиницу на улице Лепик, рядом с колбасной лавкой.
Маньячка! Она, конечно, чувствует, что это не совсем так, но ей есть чем заняться, кроме как разгадывать эту тайну.
Вечером одиннадцатого февраля, как и в предыдущие дни, мулат торчал в углу под аркой, курил и ждал, когда в окнах четвертого этажа погаснет свет.
Старики Руэ почти всегда ложились в одно и то же время. Потом надо было выждать еще несколько минут.
На эти несколько минут терпения уже не хватало, и Антуанетта, в ночной рубашке, не выдерживала, отодвигала занавеску в спальне, застывала у окна, издали смотрела на своего любовника!
Наконец он звонил, дверь отворялась, он поднимался. Походка у него была вызывающе упругая, издевательски уверенная, и Доминике это не нравилось.
Этой ночью квартиранты невольно причинили ей боль. После обеда они вернулись вместе с одной подружкой, которая бывала у них и раньше, но днем.
По-видимому, они принесли с собой шампанское: слышно было, как хлопают пробки. Они были очень веселы. Проигрыватель играл не умолкая.
Голос Лины раздражал, нагонял тоску: чем больше она хмелела, тем он становился пронзительнее, а потом она уже ничего не говорила, а только смеялась, смеялась без конца.
Доминика ни разу не взглянула в замочную скважину.
Тем не менее она чувствовала, какое двусмысленное возбуждение царит по ту сторону, слышала голос Альбера Кайля, умоляюще твердивший:
— Нет, нет!.. Оставайтесь!.. Уже поздно… Мы вам найдем местечко…
Внезапно он выключил свет, и теперь она слышала, как они толкутся но комнате, шушукаются, натыкаются друг на друга в темноте; до нее донеслись смешки, вялые протесты.
— Вам тесно?
Они улеглись втроем. Поворочались. Лина затихла первая, смирившись с неизбежностью, но остальные двое, как поняла Доминика, еще долго не спали, и она чутко вслушивалась в эту их тайную возню, приглушенную взмокшими от пота простынями.
Почему это оказалось для нее разочарованием? В конце концов она заснула.
Рано утром ее встретило легкое солнце; на перекрестке бульвара Османи щебетали воробьи, рассевшись на своем дереве. Как всегда, в восемь Сесиль спустилась и раздвинула занавески на окнах третьего этажа, везде, кроме спальни, в которую она входила только по звонку Антуанетты.
И Доминика увидела это одновременно с горничной.
В будуаре на круглом столике лежала мужская шляпа, серая фетровая шляпа, а рядом пальто.
Рано или поздно это неизбежно должно было случиться: любовник проспал.
Глазки Сесили вспыхнули от радости, она ринулась на верхний этаж, к г-же Руэ, которая еще не успела занять свой наблюдательный пункт в башне.
— В спальне у мадам-мужчина!
Застыв на месте, Доминика мысленно пережила целую драму: у нее еще есть время выбежать на улицу, проскользнуть к угольщику — там стоит телефон.
— Алло!.. Это говорит ваш друг… Не важно… Впрочем, вы знаете, кто я… Да… Горничная видела пальто и шляпу… Она пошла сообщить госпоже Руэ… Сию минуту старуха спустится…
Она представила себе все это, но не двинулась с места.
Наверху сидели за столом г-жа Руэ и ее муж. Вероятно, поспорили о том, кому из них идти вниз…
В конце концов пошла она. Муж остался в квартире наверху. Сегодня утром он не ушел из дому, не отправился своим размеренным шагом на улицу Кокильер.
— Тебе лучше остаться… Мало ли что…
Доминик видела, как г-жа Руэ, опираясь на палку, вступила в будуар, презрительно ткнула пальцем в шляпу и пальто, села в кресло, которое ей придвинула Сесиль.
А те двое спят по-прежнему или слышали?..
Г-жа Руэ была неподвижна и грозна, как никогда прежде. Выдержка у нее колоссальная. Казалось, она наконец упивается, не упуская ни капли, этим часом, к которому готовилась годами.
Она ждала, уверенная, что ее час придет. Уже много месяцев, каждый день, за каждой едой, каждый раз, когда Антуанетта к ней поднималась, ее взгляд вперялся в невестку, словно она хотела увериться, что ждать ей уже недолго.
Половина девятого, без четверти девять — никакого движения. Лишь без десяти девять занавеска на окне спальни слегка дрогнула, потом ее раздвинули полностью, и Доминика увидела Антуанетту, которая поняла, что попалась в ловушку.
Она не посмела позвонить горничной. Не посмела и отворить дверь в будуар.
Нагнулась к замочной скважине, но оттуда ей было не видать свекрови, сторожившей дверь.
Мужчина сидел на краю кровати, наверно, ему тоже было не по себе, но насмешливый вид ему не изменил. Она нервно проговорила:
— Одевайся же! Чего ты ждешь?
Он закурил первую с утра сигарету и оделся.
— Оставайся здесь… Не двигайся… Хотя нет… Иди в ванную… Держись уверенно…
Затем Антуанетта, одетая в пеньюар с широкими болтающимися рукавами, обутая в голубые атласные шлепанцы, глубоко вздохнула и наконец отворила дверь.
И вот они лицом к лицу. Старая г-жа Руэ, не нарушая молчания, не глядя на невестку, сверлит взглядом пальто и шляпу, лежащие на столике.
Антуанетта не раздумывая, яростно бросилась в атаку; в ту же секунду ее подхватила волна возбуждения и понесла все выше и выше.
— Что вы здесь делаете? Отвечайте! Вы забыли, что я у себя дома? Да, что бы вы там ни думали, я еще у себя дома. Приказываю вам выйти, слышите? Я дома, дома, и имею право у себя дома делать все, что хочу!
Перед ней, опираясь на трость с резиновым наконечником, сидела мраморная статуя с ледяным взглядом.
Антуанетта была не в состоянии стоять на месте, она ходила по комнате, полы ее пеньюара разлетались, она еле сдерживалась, чтобы не разбить что-нибудь или не броситься на ненавистную старуху.
— Приказываю вам выйти. Вы меня слышите? Хватит с меня! Да, хватит с меня вашего кривляния, ваших родственничков, вашего дома… Хватит…
Мужчина оставил дверь ванной открытой, и Доминика видела, как он слушает, по-прежнему не выпуская изо рта сигареты.
Губы г-жи Руэ ни на миг не шевельнулись. Ей нечего было сказать. Да и незачем. Только уголки ее губ поползли вниз, выражая глубочайшее презрение, невыразимое отвращение, покуда Антуанетта, распаляясь, давала себе все больше воли.
Надо ли было вслушиваться в ее слова? Жесты, позы, разметавшиеся во все стороны волосы, вздымавшаяся грудь говорили достаточно красноречиво.
— Чего вы ждете? Хотите узнать, есть у меня любовник или нет? Да! У меня есть любовник. Мужчина! Настоящий мужчина, не то что жалкий ублюдок, ваш сынок. Хотите на него посмотреть? Вы этого ждете? Пьер!.. Пьер!..
Мужчина не двинулся с места.
— Иди же сюда, покажись моей свекрови! Теперь вы довольны? Да! Знаю, что вы скажете… Вы хозяйка этого дома… И где вы только не хозяйка! Я-то уйду, это решено.
Но не раньше, чем душу облегчу! Да, у меня есть любовник… А вы и ваша семья, ваша кошмарная семейка, вы…
Доминика побледнела. В какой-то момент взгляд разбушевавшейся Антуанетты упал на нее, и Антуанетта на секунду остановилась, как будто обрадовалась, что кто-то ее видит сейчас, ухмыльнулась, а потом раскричалась еще пуще; тем временем ее любовник пошел к двери, а г-жа Руэ по-прежнему не двигалась и ждала, пока все кончится и дом наконец освободится от посторонних.
Не меньше получаса Антуанетта суетилась, одевалась, то входила в спальню, то выходила, обращалась то к мужчине, то к свекрови.
— Я ухожу, но…
Наконец она собралась. Она опять накинула норковую шубку, роскошь которой совершенно не вязалась с ее бесстыжим поведением.
Она подошла к дверям, выкрикнула последнее оскорбление, взяла любовника под руку, но вернулась, чтобы бросить в лицо Сесили, о которой чуть не забыла и которая застыла в дверях кухни, грязное ругательство.
Улица была безлюдна и залита мягким светом. Доминика перевела взгляд вниз и увидела, как парочка выходит из дому, ловит такси; всем распоряжалась Антуанетта, тащившая своего спутника за собой.
Г-жа Руэ обернулась к Сесили и произнесла:
— Заприте дверь… Нет. Сначала сходите за хозяином.
Он спустился. Коротко, в двух словах, ему сообщили о происшедшем. Г-жа Руэ тяжело поднялась с кресла и, покуда Сесиль караулила на лестнице, принялась осматривать мебель, ящики, хватать вещи, принадлежавшие сыну: в руках у нее появлялись то часы-хронометр с цепочкой, то фотографии, то запонки, всякие мелочи, не имеющие ценности, и даже серебряная авторучка-все это продолжалось не меньше часу.
Она отдала добычу мужу.
— Она вернется. Насколько я ее знаю, она пошла к матери. Мать сразу подумает о практических вопросах. Очень скоро они обе заявятся за вещами.
Так и есть. На площади Бланш такси остановилось, любовник вышел прямо в успокаивающую свежесть привычной обстановки и безмятежно зашагал к кафе.
— Я тебе позвоню…
Такси проехало по улице Коленкур. Мать Антуанетты, повязав платком седеющие волосы, убирала спальню в облаке светящейся пыли.
— Попалась!
Отчаяние. Тревога.
— Зачем ты это сделала?
— Ох, мама, только без проповедей, прошу тебя! Я сыта по горло! С меня хватит!
— Сестре не звонила? Может быть, посоветоваться с ней…
Дело в том, что юная Колетта с простодушно вздернутой губкой, с наивной неотразимой улыбкой, была самым деловым человеком в этой семье.
— Алло!.. Да… Как, как?.. Ты думаешь, что… Да, с них станется… А, у тебя есть?.. Погоди, запишу… Мама, дай карандаш, пожалуйста… Пален… так, судебный исполнитель… улица… какая улица? Так, записала…
Спасибо… Еще не знаю, в котором часу… Нет, не у мамы… Во-первых, здесь негде… А потом… Так, поняла!.. В моем положении…
У квартирантов стоит хохот: Лина мается с похмелья, воображает, что заболела, скулит, злится.
— Вы надо мной издеваетесь… Уж я-то знаю, вы надо мной издеваетесь… Я всю ночь задыхалась от жары! А вы оба все время брыкались!
В квартире напротив Сесиль отворила все окна, словно жильцы выехали.
В одиннадцать у дома остановилось такси. Оттуда вышла Антуанетта, а с ней мать и уныло одетый человек, который оглядел дом сверху донизу с таким видом, словно намеревался составить его опись. За ними подъехал мебельный фургон кричаще-желтого цвета.
О завтраке пришлось забыть. На ближайшие три часа в квартирке, которая, казалось, состояла теперь всего из одной комнаты, воцарилась суматоха; рабочие разбирали мебель, судебный исполнитель записывал каждую вещь, которую выносили за порог, и Антуанетта, судя по всему, втайне ликовала, глядя, как по частям выносят обстановку, как с окон и дверей исчезают занавески, а из-под сорванных с места ковров проступает серый паркет.
Она сунула нос повсюду, проверяя, не забыла ли чего.
Сама вспомнила о вине для рабочих и сбегала за ним в подвал. Заметила, что некоторых вещей не хватает, позвала исполнителя, продиктовала ему, тыкая рукой в потолок, обвиняя свекровь.
За утро растоптали, растрясли, уничтожили целую жизнь — размашисто, лихо, с садистским удовольствием.
Антуанетта внесла в это столько ожесточения, что мать со страху не знала, куда деться, а Доминика у своего окна чувствовала, что у нее сжимается сердце.
Доминика не завтракала. Она не была голодна, и у нее не хватало духу сходить в магазин.
Квартиранты ушли. Лина, которой солнечные лучи напомнили о весне, оделась в светлый костюмчик и нацепила маленькую красную шляпку. Альбер, гордый и счастливый до невозможности, вышагивал между женой и новой подружкой, которая провела ночь у них в постели.
Комната м-ль Огюстины на самом верху была еще не сдана. В этой комнате полагалось жить прислуге, но она оказалась лишней. Теперь надо было подыскать другую старую деву, которая бы ее сняла, и консьержка даже не удосужилась написать объявление, а просто сообщила окрестным лавочникам.
Один фургон под окнами сменился другим. Г-жа Руэ у себя в башне прислушивается к грохоту, несущемуся снизу, а когда все наконец опустеет, когда не останется ничего — ни мебели, ни ковра, ни занавески, а главное, ни одной живой души, — она спустится и победоносным взглядом окинет поле сражения.
В два часа из такси вышла Колетта, расцеловалась с сестрой, с матерью, но времени терять не стала и ничему не удивилась, а только указала на канделябр из хромированного металла, и Антуанетта пожала плечами:
— Если хочешь, возьми себе!
Колетта велела снести канделябр в такси и увезла его.
Антуанетта, что ли, так распорядилась? Или рабочие прихватили эти горшки в задней комнате заодно с остальными вещами? Так или иначе, Доминика видела, как человек в халате вынес на тротуар оба горшка с комнатными растениями, и они исчезли в кузове.
Произошла оплошность. В груде одежды унесли темно-зеленое пальто, которое принадлежало Сесили, и горничная спустилась за ним: должно быть, углядела его в руках у грузчика из окна четвертого этажа, хотя, может быть, она вела наблюдения прямо из вестибюля.
В пять все было кончено. Антуанетта много раз звонила по телефону. Она выпила стакан вина из бутылки, которую принесли для грузчиков, сполоснув предварительно стакан одного из них.
Когда все уехали, в квартире остались только эти бутылки — в одной еще была добрая половина вина — и грязные стаканы прямо на полу.
Антуанетта забыла соседку из дома напротив. Ни одного прощального взгляда. И только внизу, на тротуаре, вспомнила, подняла голову, и на губах у нее мелькнула издевательская улыбка: «Привет, старушка! Я сматываюсь…»
Судебный исполнитель ушел со своими бумагами. Его привезли на такси, а уехал он на автобусе, которого долго ждал на углу бульвара Османн, возле дерева, населенного птицами.
В машине мать спросила Антуанетту:
— Ты не проголодалась?
Она-то сама была голодна постоянно, она любила поесть, любила гусиную печенку, лангусты, всякие дорогие деликатесы и пирожные.
Пожалуй, теперь самое время…
— Нет, мама… Мне нужно…
Она не повезла мать к себе. Высадила ее на площади Клиши, в утешение сунула ей в руку купюру.
— Не волнуйся… Ну конечно, завтра я к тебе загляну… Не с утра, нет…
Ты что, не понимаешь?.. Водитель, к Граффу!
Она снизошла до того, чтобы помахать матери рукой из машины. У Граффа она сразу увидела мужчину, который ждал над рюмкой портвейна.
— Теперь можно и пообедать… Ты доволен? Да, меня уже ноги не держат…
Ну и денек. Боже мой! Что с тобой? Злишься?.. Мама хотела, чтобы я переехала к ней, пока не найду себе квартирку… Я велела все свезти на склад…
Официант, рюмку портвейна!.. Мой чемодан отвезли к тебе в гостиницу…
Они пообедали в итальянском ресторане на бульваре Рошешуар. Спокойная обстановка, тишина вокруг внушали Антуанетте смутное чувство недовольства, и в беглом взгляде, которым она окидывала дружка, порой проскальзывала тревога, а может быть, и дурные предчувствия.
— Послушай, сегодня вечером я хочу отпраздновать свободу…
Они праздновали по всем заведениям, где танцуют, и чем больше шампанского пила Антуанетта, тем лихорадочней возбуждалась, тем визгливей разговаривала; ей хотелось отвлечься; стоило ей ненадолго остановиться, как на нее нападала нервная дрожь, дикая тоска; она смеялась, танцевала, громко говорила; ей нужно было оставаться в центре всеобщего внимания, она как нарочно стремилась к скандалу, а в четыре утра они оказались последними в маленьком зальчике на улице Фонтен; она рыдала на плече у мулата, как маленькая девочка, и хныкала, и жалела его и себя.
— Ты хоть понимаешь?.. Ну скажи, что ты меня понимаешь… Видишь, остались мы с тобой вдвоем, ты да я… Никого больше нет… Скажи мне, что, кроме нас, никого больше нет, и поцелуй меня, и обними покрепче…
— Официант на нас смотрит.
Она хотела во что бы то ни стало выпить еще одну бутылку, но опрокинула ее; ей на плечи набросили норку, она споткнулась о поребрик тротуара, мужчина поддержал ее, ухватив за талию; внезапно, под фонарем, она перегнулась пополам, и ее вырвало; из глаз у нее брызнули слезы, хотя она и не думала плакать, а попыталась усмехнуться и несколько раз повторила:
— Ладно, это ничего… ничего…
Потом вцепилась в любовника, который отвернулся в другую сторону:
— Скажи, я тебе не внушаю отвращения? Поклянись, что я не внушаю тебе отвращения, что я никогда не буду внушать тебе отвращение… Понимаешь, теперь…
Ступенька за ступенькой он втащил ее по лестнице отеля «Босежур» на улице Нотр-Дам-де-Лоретт, где на неделю снял номер с ванной.
На улице предместья Сент-Оноре окна всю ночь простояли открытыми в пустоту, и, проснувшись утром, Доминика первым делом ощутила эту пустоту, лицом к лицу с которой ей теперь предстояло жить.
И тогда к ней вернулось забытое воспоминание из тех времен, когда она была маленькой, жила с мамой и с отцом-генералом и они переезжали из гарнизона в гарнизон. Переезды случались часто, и всякий раз при виде опустевшего дома ее охватывала паника; она все время жалась поближе к дверям из страха, как бы ее не забыли.
Антуанетта ее не забыла: уезжая, она посмотрела наверх.
Уехала, а ее оставила здесь — нарочно.
Машинально Доминика зажгла газ, приготовила кофе и подумала о старой м-ль Огюстине, которая тоже уехала и помчалась вдогонку за ее поездом, чтобы, задыхаясь от счастья, предупредить ее о своем освобождении.
(Лава пятая День начался как обычно, и ничто не предвещало неожиданностей. Напротив!
С самого начала в воздухе и в душе у Доминики ощущалась какая-то легкость, мягкость, сулившая исцеление.
Сегодня третье марта. Она узнала об этом не сразу, потому что забыла оборвать листок с календаря. Весна еще не настала, но по утрам, когда остальные окна еще прятались за ставнями, она широко распахивала свое окно, ловила птичий щебет, журчание фонтана во дворике старинного особняка по соседству; у свежего, немного сырого воздуха был привкус, напоминавший о рынке с овощами и фруктами в маленьком городке, и ей хотелось фруктов.
Этим утром она и впрямь думала о фруктах, и не обо всех подряд, а о сливах. Детское воспоминание: в городке, где они тогда жили — и не упомнишь теперь, что это был за городок — она идет по рынку с отцом, и на нем парадная форма. Она и сама принаряжена, белое платьице топорщится от крахмала. Генерал тащит ее за руку. Она видит, как блестит на солнце его сабля. По обеим сторонам от них тянутся горы слив; воздух до того пропитан сливами, что этот запах преследует ее и в просторной церкви, где она слушает Те Оешп. Двери в церковь распахнуты настежь. Повсюду флаги. Люди в штатском носят нарукавные повязки.
Как странно! Теперь ее то и дело посещают воспоминания детских лет, и ей это приятно. Порой, как нынче утром, ей даже приходят в голову те же мысли, что в детстве. Вот так же и тогда с каждым днем солнце садилось все позже. И Доминика с непостижимой уверенностью говорила себе: «Когда можно будет обедать, не зажигая света, я буду спасена!»
Так она представляла себе год. Подобно туннелю, тянулись долгие темные месяцы, в течение которых за стол садились при включенной лампе; но были и другие месяцы, когда после вечерней трапезы можно было рассчитывать на прогулку по саду.
Мама каждую зиму была убеждена, что это ее последняя зима, и расчеты у нее были не совсем такие, как у дочери: для нее важным этапом был май.
«Скоро настанет май, и все будет хорошо! «.
Вот и сегодня утром, как всегда, Доминика жила наполовину в настоящем, наполовину среди образов минувшего. Она видела пустую квартиру напротив, которая еще не была сдана, розовые блики на фасадах, забытый горшок с геранью на окне м-ль Огюстины; она слышала первые звуки улицы; до нее доносился запах кофе, но одновременно она, казалось, различала и сигналы трубы, и шум, который всегда поднимал по утрам отец, просыпаясь: грохот шпор в коридоре, хлопанье двери, которую он так и не научился закрывать аккуратно. За четверть часа до ухода генерала из дому с улицы было слышно, как перебирает копытами лошадь, которую держит под уздцы адъютант.
Все это навевало на нее грусть, потому что воспоминания были очень уж давние: они относились все без исключения к тем временам, когда Доминике еще не было семнадцати, как будто только первые годы сыграли в ее жизни какую-то роль, а все, что случилось потом, было лишь долгой чередой бесцветных дней, от которых ничего не осталось.
Разве это жизнь? Немного бездумного детства, мимолетное отрочество, потом пустота, паутина забот, тревог, ничтожных усилий, а в сорок уже и старость подошла, безрадостный путь под уклон.
Квартиранты покидают ее. Съедут пятнадцатого марта. Она узнала об этом не от Альбера Кайля. Он понимал, что это причинит ей боль, и не посмел нанести удар своими руками: трусость, вот что это такое; он послал Лину; как всегда, они пошушукались, он подтолкнул ее к двери, и Лина вошла, более, чем когда-либо, похожая на розовую говорящую куклу или на школьницу, забывшую урок.
— Мне надо с вами поговорить, мадмуазель Салес… Мой муж теперь регулярно сотрудничает с газетой, так что ему понадобится кабинет, а может быть, и машинистка… Мы искали квартиру… И нашли подходящую на набережной Вольтера, окнами на Сену, переезжаем пятнадцатого марта… Мы всегда будем с благодарностью вспоминать время, проведенное у вас, и всю вашу доброту…
Теперь они встают раньше, носятся по городу, устраиваются на новом месте, лихорадочно-возбужденные, сияющие, а домой прибегают только поспать, как в гостиницу; бывает, что и не возвращаются: спят, наверное, в своей новой квартирке прямо на полу.
Доминика ходит взад и вперед, совершает одно за другим все те же движения, словно разматывает клубок, и, в сущности, это для нее лучшее время дня, потому что ее подхватывает и несет издавна установившийся ритм.
Она смотрит на часики, приколотые к шелковой туфле. Мамины золотые часики, украшенные крошечными бриллиантами, напомнили ей о календаре, с которого она оборвала вчерашний листок и увидела крупную, очень черную цифру три.
Сегодня годовщина маминой смерти. В том году мама тоже толковала о месяце мае, как о гавани, которой надеялась достичь, но к концу дня, промозглого весеннего дня, у нее начались приступы удушья.
Теперь Доминика вспоминает о матери без горя. Представляет ее себе довольно-таки ясно, но только в общих чертах: хрупкий силуэт, длинное лицо, всегда немного склоненное, и во всем облике какая-то приглушенность.
Доминику не волнует этот образ, она смотрит на него с холодком или даже с легкой обидой. Ведь это мать сделала ее, Доминику, такой, какая она есть.
Эту беспомощность, неумение жить — а Доминика понимает, что перед лицом жизни она беспомощна — все это вбила ей в голову мать, а заодно и утонченное смирение, изысканную привычку тушеваться, все эти ужимочки, которые только на то и годны, чтобы пестовать одиночество.
Доминика видит г-на Руэ — он уходит из дому, смотрит на небо, оно ясное, светлое, но Доминике в его сиянии чудится нечто обманчивое.
Хорошая погода не продержится весь день. Солнце бледно-желтое, синева какая-то сомнительная, на белизне облаков лежат отсветы дождя.
К полудню — интуиция ее не обманула! — небо затянули тучи, и задолго до обеденного часа на город обрушились тоскливые сумерки, бушуя на улицах, как призрачная пыль.
Расстроенная, в душевном разладе, Доминика решила приняться за большую уборку и добрую часть дня провела в обществе ведер, щеток и тряпок. В три она кончила протирать мебель.
Она уже знала, что случится — во всяком случае, что случится в ближайшем будущем.
Как только с делами будет покончено, как только она ритуальным жестом водрузит на стол корзинку с чулками, как только воздух подернется мглой, на нее снова нападет тоска, которую она уже научилась распознавать.
А не происходит ли то же самое с г-ном Руэ в его странной конторе на улице Кокильер? И в дождливые дни, когда темнеет быстрее и от двусмысленных бликов меняется выражение лиц, этот зов звучит особенно властно.
Должно быть, тогда г-н Руэ тоже борется с собой, то сплетет ноги, то расплетет, и пытается унять дрожь в пальцах. Он тоже встает, испытывая стыд, и говорит неуловимо изменившимся голосом:
— Схожу-ка я в банк, Бронстейн… Если позвонит жена…
И выскальзывает на лестницу и шагает, превозмогая головокружение, туда, где улочки все уже, все грязнее, где по темным углам пахнет пороком, и крадется вдоль сырых стен.
Доминика налила себе чашку кофе, намазала хлеб маслом, как будто это могло ее удержать. Вновь подсела к столу и уже начала всовывать лакированное яйцо в чулок, как вдруг зов зазвучал с непреодолимой силой, и она стала одеваться, стараясь не глядеть в зеркало.
На лестнице ее охватили сомнения, закрыла ли она дверь на ключ. Обычно при малейшей неуверенности она возвращается. Почему сегодня она изменила этому правилу?
Доминика дождалась автобуса, остановилась на площадке между двумя мужскими силуэтами, от которых несло табаком, — но это еще не началось, это началось гораздо позже, — таково было неизменное правило.
Она вышла на площади Клиши. Дождя не было, но вокруг фонарей стояла дымка, и перед витринами было разлито сияние; она сразу же перешла в иной мир, вехами которого служили огромные светящиеся вывески.
Раз десять, а то и больше, она уже совершала подобные вылазки, маленькая, нервная, — и всякий раз вела себя одинаково, шла быстро, сама не зная куда; на каждом шагу ей хотелось остановиться, потому что ее одолевал стыд; она притворялась, будто ничего вокруг не видит, а сама жадно, как воровка, глотала жизнь, кипевшую рядом с ней.
Раз десять она убегала из своей комнаты, в которой царил покой, угнетавший ее пуще тоски, а раза два-три она тою же походкой спешила к Центральному рынку, в переулочки, по которым преследовала г-жу Руэ, но чаще всего она все-таки бродила здесь, бросая по сторонам алчные взгляды нищенки.
Крадучись, сознавая свое ничтожество, она пробиралась сквозь толпу, принюхивалась к ней. Невольно она уже установила особые ритуалы: площадь она пересекала всегда в одном и том же месте, сворачивала за угол там-то и там-то, распознавала запахи некоторых маленьких баров, некоторых лавочек, замедляла шаг на некоторых перекрестках, где дыхание жизни ощущалось сильнее.
Она чувствовала себя настолько отверженной, что чуть не плакала на ходу.
Одна, одна, совсем одна. Что будет, если она упадет на тротуар? Какой-нибудь прохожий споткнется о ее тело, несколько зевак остановятся, отнесут ее в ближайшую аптеку, и полицейский достанет из кармана блокнот.
— Кто такая?
И никто не сможет сказать.
Увидит ли она сегодня Антуанетту? Ведь Доминика ее все-таки нашла. Первый раз она забрела в эти улочки и кружила по ним именно в поисках Антуанетты.
Но зачем она заглядывала во все эти теплые норы, в холлы гостиниц? Возле некоторых дверей поджидали женщины. Доминика и рада бы на них не смотреть, но это было сильнее ее. Некоторые женщины казались усталыми, им уже было невмоготу ждать, другие бесстрастно смотрели ей в глаза, словно говоря: «Что тебе от меня надо?»
И Доминике чудилось, что она распознает мужчин, которых влечет к этим гостиницам желание, распознает по походке, по какой-то вороватости, застенчивости. Они и ее, Доминику, задевали на ходу. Несколько раз в темноте между двух витрин или между двух фонарей кто-то из них наклонялся к ней, заглядывал ей в лицо, и она не возмущалась, не содрогалась, а потом некоторое время шла, как слепая, ничего не видя вокруг.
Она одинока. Антуанетта над ней посмеялась. Это случилось один раз.
Сегодня это снова может повториться.
Иногда Доминика замечала Антуанетту вечерами в одном кафе на площади Бланш: та сидела одна, вздрагивая всякий раз, когда открывалась дверь или звонил телефон.
Он все не приходил. Заставлял ждать себя часами. Она покупала вечернюю газету, открывала сумочку, доставала пудреницу, губную помаду. Глаза у нее изменились. В них еще жило лихорадочное возбуждение, но теперь к нему примешивалось беспокойство и, быть может, усталость.
Но сегодня он оказался здесь. Они сидели вчетвером за круглым одноногим столиком — два мужчины и две женщины. Точь-в-точь как в тот вечер, когда Антуанетта толкнула своего дружка локтем и движением подбородка указала ему на стекло:
— Посмотри-ка?
Она предлагала друзьям полюбоваться на Доминику, которая приникла лицом к стеклу и сразу же отпрянула в уличную темноту.
Почему у Антуанетты появился этот вульгарный, дребезжащий, вызывающий хохот? И эта тревога, доходящая до ужаса, когда она смотрела на мужчину, беспечно игравшего с нею?