Утром во вторник пять-шесть рыболовных судов, всю неделю промышлявших у английских берегов, возвратились домой. Как обычно, они бросили якорь на рейде напротив рыбного рынка, и только сейчас, во время прилива, им открыли разводной мост.
Темнота в октябре наступала с каждым днем все раньше, вода же при отливах откатывалась до самого основания прибрежных утесов. С высоты палубы узкий вход во внутреннюю гавань казался зажатым невысокими домами Порт-ан-Бессена, их серыми фасадами и крепкими крышами из черной черепицы.
Как всегда в этот час, по обеим сторонам моста виднелись голубоватые из-за моряцких блуз силуэты пришедших сюда стариков.
Дождя не было. Дул несильный норд-вест, небо казалось серым и ровным.
Один за другим большие деревянные баркасы подходили к краю набережной, можно даже сказать, к самым домам и прижимались друг к другу в глубине гавани. Люди на палубах терпеливо и неподвижно ждали. Они разглядывали находившихся внизу стариков, а те смотрели на них. Каждый видел родственников — отца, сына, брата, — и у них не возникало необходимости переговариваться или обмениваться какими-нибудь знаками.
Женщины, укутанные в свои черные шали, в лакированных сабо, сновали как муравьи, заходили в маленькие лавочки, и там сразу же зажигался свет.
Слышался стук бильярдных шаров в «Морском кафе», и свет, пробивавшийся сквозь желтые шторы, наводил на мысль о кофе с кальвадосом.
Наступали сумерки, до темноты оставалось не больше часа; разводной мост снова закрыли, корабли были пришвартованы, и старики опять неподвижно застыли на своем месте у парапета: кое-кто еще работал: сворачивал кругами канаты, наводил порядок, закрывал люки.
Около больших кораблей скопилась плотная стая покачивающихся на воде баркасов, и можно было видеть то здесь, то там, как кто-то чинит сети, копается в моторе, а кто-то и ничего не делает, испытывает удовольствие, просто сидя в баркасе и покуривая трубку.
Через релинги на своей деревянной ноге пробирался толстяк Шарль. За ним шел Дед, спокойный и чуть ли не торжественный. Шарль протягивал каждому рыбаку не очень чистый клочок бумаги и огрызок химического карандаша. Он знал, кто умеет читать, а кто — нет. Тем, кто не умеет, он говорил лишь:
— Для Мари, на беднягу Жюля…
Небо было еще светлым, но лампы, как всегда, уже зажглись, хотя в это время свет их казался унылым.
— А сколько дают другие? — спрашивали чаще всего.
— Зависит от твоей совести. Луи дал двадцать франков… Давали и два франка, и пять…
— Запиши меня на пять франков…
За Шарлем, как послушный мальчик из церковного хора, безучастно брел Дед.
Лучше ходить вдвоем, чтобы потом не было обвинений в жульничестве.
Некоторые еще добавляли:
— Если будут нужны люди, чтобы его нести…
Они говорили о Жюле, которого хоронили завтра утром. Он еще лежал там, в своем доме на середине склона, где горел свет и куда беспрерывно входили местные кумушки.
Толстяк Шарль с усилием переставлял свою деревянную ногу, а Дед, не отставая, тащился за ним. Они вернулись к мосту, где стали совать бумагу старикам, среди которых тоже были инвалиды.
— Для Мари, на беднягу Жюля…
Ночь наконец потихоньку опустилась, и мужчины за неимением лучшего один за другим входили в кафе, усаживались за полированные столики и вытягивали ноги.
Трудно было понять — утро сейчас, полдень или вечер, потому что все вокруг окрасилось в разные оттенки серого камня, за исключением белых барашков на волнах и крыш из черной черепицы, как будто бы нарисованных чернилами на глянцевой бумаге. Люди тоже были в черном — мужчины, женщины, дети. В черном и жестком, стесняющем движения — в своих лучших одеждах, как на празднике.
Кортеж прошел через разводной мост, гроб несли четыре капитана в белых хлопчатобумажных перчатках на вытянутых руках. Все обратили внимание, что рядом Мари, которую поддерживал под руку один из ее братьев, за гробом шла старшая дочь, Одиль, приехавшая этим утром из Шербура, где она жила.
Не осталось без внимания и то, что приехала она не на автобусе, а в автомобиле, да еще с человеком, который, конечно же, был ее любовником.
Когда кортеж проходил мимо этого автомобиля, все повернули головы, чтобы на него посмотреть; чуть дальше головы повернулись в сторону чужака, стоявшего со шляпой в руке на пороге «Морского кафе».
Шли медленно. Два раза останавливались, чтобы носильщики в белых перчатках могли смениться. Звон колоколов разносился над пустыми улицами; все, даже хозяин бистро, побывали и в церкви, и на кладбище, лишь незнакомец оставался в кафе.
Он был не местным, но, как видно, человеком городским. Обращаясь к служанке, он называл ее малышкой, хотя она была матерью пятерых детей, и не постеснялся пройти прямо на кухню, где трудилась сама хозяйка.
— Скажите-ка, мамаша, что вы сможете приготовить мне на завтрак?
Хозяйка, не любившая фамильярностей, ответила:
— Так вы что, остаетесь до утра?
Он приподнимал крышки кастрюль и даже отрезал себе кусок свиной колбасы, а потом вытер руки о хозяйский фартук.
— Постарайтесь-ка разыскать для меня соль[1] потолще и добавьте побольше мулей[2] и креветок…
— Соль сегодня утром шла по тридцать франков за кило…
— Ну и что?
Особой неприязни он, наверное, не вызывал, но казался чересчур бесцеремонным и насмехающимся над всеми. Он, должно быть, считал, что все вокруг принадлежит ему, а жители Порт-ан-Бессена находятся у него в услужении.
Засунув руки в карманы, он прогулялся по набережной, затем по молу. Он увидел кортеж, вытянувшийся черной цепью от церкви до кладбища; воздух снова наполнился звоном невидимых колоколов.
В кафе он вернулся той же дорогой, прошел за стойку, понюхал бутылки, совершенно не обращая внимания на яростные взгляды гарсона.
— Мой прибор поставьте у окна…
Служанка, плакавшая, как и все прочие во время погребального шествия, все еще ходила с красным носом. Можно было заметить, что ни один баркас сегодня не вышел в море; это говорило, конечно, о том уважении, с которым относились к семейству Ле Флем. А сейчас там, наверху, на холме, лежало раза в три больше цветов, чем требовалось, чтобы укрыть могилу.
И только в одиннадцать часов кафе стало заполняться по-праздничному одетыми людьми, еще хранившими подобающую случаю серьезность.
Затем мало-помалу начались разговоры о разных вещах: об Одиль, приехавшей из Шербура в глубоком трауре, но на лице которой под вуалью скрывалось, однако, косметики не меньше, чем у какой-нибудь актрисы, о Мари, выглядевшей старше своего возраста в своем черном строгом костюме, сшитом два года назад по случаю смерти матери, о прибывших в одноколках двух семействах земледельцев из-под Байо-Буссю и Пенсменах, родственниках бедняги Жюля по женской линии.
Одноколки с высокими колесами и коричневым откидным верхом стояли около разводного моста, поскольку улица, где жила семья Ле Флем, была слишком узкой и покатой.
Эта улица начиналась сразу же за мостом. На ней возвышалась дюжина домов, скорее один над другим, чем один рядом с другим. Мостовая была неровной, по вей всегда тек ручей с мыльной водой, штаны и матросские блузы сушились на железной проволоке круглый год.
У верхнего конца улицы город кончался, и дальше, насколько хватало глаз, постирались луга, а прямо под ногами, у отвесных скал, шумело море.
Мари, занимаясь хозяйством, хлюпала время от времени носом, но, как заметила тетка Матильда, — из Пенсменов, живших в Пре-о-Беф, — утром ее никто не видел плачущей.
Одиль же, с которой никто не перебросился и словом да которую, казалось, все умышленно не замечали, напротив, дважды разражалась горькими рыданиями: один раз в церкви, когда кюре святой водой окропил катафалк, другой раз — на кладбище, при первых же ударах падающих на гроб комьев земли. Она плакала так сильно, с такими раздирающими душу и идущими из глубины груди звуками, что, не будь она пропащей девкой, кто-нибудь из женщин подошел бы ее поддержать.
Мари ограничивалась всхлипываниями и невидящим Взглядом, который она прятала под веками, стоило кому-нибудь на нее посмотреть.
В это же время она продолжала заниматься своими делами, делать то, что должна была делать: в горшке варился хороший кусок говядины, за ним во время похорон приглядывала соседка, а булочнику было поручено приготовить жаркое из принесенного им же куска мяса.
Оба шурина хранили серьезность, подобающую ответственному моменту.
Пенсмен то и дело дергал себя за длинные белокурые усы, которые, однако, не были настолько густыми, чтобы он мог сойти за истинного галла, а странная краснота его скул заставляла думать, не туберкулез ли у него.
— Я возьму на себя старшего, — заявил он, глядя на Жозефа светло-голубыми глазами.
Дело в том, что кроме Одиль, с которой и так все было ясно, и Мари, достаточно взрослой, чтобы самой решать свои проблемы, в семье оставалось еще трое детей.
Тринадцатилетний голенастый Жозеф уставился своим обычным подозрительным взглядом на дядю Пенсмена; тот, в свою очередь, размышляя, разглядывал мальчишку.
— Но я не хочу ехать на ферму! — запротестовал Жозеф и оттолкнул нетронутую тарелку с вареным мясом.
— Ты отправишься туда, куда тебе скажут! — весьма рассудительно заметила его тетка, знавшая толк в приличиях.
На столе не было скатерти. Обедали на коричневой клеенке, всегда, как помнила Мари, покрывавшей стол в их доме; комната была небольшой, и дверь на улицу оставили открытой.
— Вот что я тебе скажу, Феликс, — произнес Буссю, вытерев рот для придания большего веса своим словам. — Ты берешь Жозефа! В конце концов, ты сам так сказал! Ну и прекрасно! У тебя земли побольше моего, и к тебе обычно все прислушиваются. Одно только: Жозеф уже крепкий парень; раз ты берешь его, а я беру Юбера, ему-то только восемь лет, будет по-честному, если ты возьмешь еще и Улитку! Вот это я и хотел сказать…
И он, удовлетворенный тем, что так хорошо изложил свои мысли, повернулся к жене.
Юбер, о котором шла речь, был проказливым мальчишкой с большой головой на тонкой шее; он переводил взгляд с одного на другого, совершенно не понимая, в чем дело. Что касается четырехлетней Уоитки, так она была младшей из детей, толстой и невозмутимой девчонкой, с сопливым носом и лицом, всегда перемазанным едой.
— Нужно все сделать по справедливости, — рассуждали оба шурина. — До того времени, как Юбер тоже сможет работать…
— Обсудили они и вопрос о получении школьного свидетельства. Мари ела стоя; так всегда ела ее мать, так всегда едят женщины, всем прислуживающие.
Она надела передник прямо на черное платье, и никто не мог бы догадаться, о чем она думает.
— Что до тебя, Скрытница, тебе лучше устроиться в городе, у солидных людей…
Ее уже давно называли Скрытницей, но ей это было безразлично. Она не боялась ни своих дядьев, ни тети Матильды, которая как-никак была сестрой ее матери.
— Ты хоть слышишь, что тебе говорят?
Ну разумеется, она слышала! Но чего ради отвечать, если они все равно будут сердиться?
— Ты могла бы и открыть рот, когда мы тут все занимаемся твоей судьбой!
— Я остаюсь здесь!
— А что ты собираешься делать в такой дыре, как Горт-ан-Бессен? Здесь ты не найдешь ни одного места…
— Одно уже есть.
— Это где же?
— В «Морском кафе».
— Ты хочешь устроиться в кафе прямо сейчас? Чтобы кончить, как твоя сестра?
— Это говорилось в присутствии Одиль, которая и не подумала на них обидеться. Одиль ела и слушала их жалобным видом, но вид этот объяснялся скорее тем, что она замерзла на кладбище, а вовсе не какими-нибудь другими причинами. Никто ее не приглашал остаться к обеду. Ее туда, кстати, и не тянуло, но она все-таки осталась, рассудив, что ей следовало бы так поступить. Жабер поначалу был поражен ее наманикюренными красными ногтями, но теперь попривык к ним, тем более что, наевшись, он отяжелел, раскраснелся и его клонило ко сну.
Он знал, что говорили о нем, об Улитке, о Жозефе, но понятия не имел, что, собственно, они решили, а сейчас лишь ждал яблочного пирога, лежавшего, за неимением — Другого места, на кровати.
В «Морском кафе» Шателар, сидя перед окном, съел Заказанную им порцию рыбы, затем, чтобы скоротать время, сам с собой поиграл на бильярде, поскольку все разошлись по домам обедать. В конце концов он вошел на кухню, где устроились поесть хозяин с хозяйкой, и запросто уселся верхом на соломенный плетеный стул.
— Не беспокойтесь из-за меня!.. Кстати, скажите-ка, долго это еще будет там, наверху, продолжаться?
— До трех часов уж точно, — кивнул хозяин, не любивший, чтобы клиенты заходили к нему, пока он обедал.
— Что с ней будет, с этой малышкой?
— С Мари-то? Она с сегодняшнего вечера работает у нас. Она сама сюда захотела…
— И сколько же вы ей положили?
— Сто франков в месяц, жилье, стол и чаевые…
— А уборка тоже на ней?
— И уборка, и все остальное… Другая девушка увольняется, потому как, видите ли, снова забеременела…
— Давайте-ка лучше я возьму ее, — сказал Шателар.
— Кого?
— Мари, разумеется?.. Кого же еще?.. Вы знаете «Кафе Шателара» на набережной в Шербуре?
— Это ваше?
— Мое… Ну а у вас-то, как тут идут дела?
Он держался совсем как дома, рассуждая о своем ремесле, наливая кофе прямо из кофейника, стоявшего на плите.
— Я с ней не знаком. Да и видел-то я ее лишь мельком, в похоронной процессии… Она непохожа на свою сестру!
Он опять вернул разговор к Мари, которая действительно отличалась от Одиль во всем. Одиль была толстушкой с мягким розовым телом, тонкокожая, с глазами, распахнутыми, как у ребенка, послушная и уступчивая. Она краснела или плакала от пустяка и не знала, как бы только угодить окружающим.
Другая же сестра, едва начавшая формироваться, с почти плоской грудью, длиннобедрая, с выпуклым животом, с жесткими и всегда плохо расчесанными волосами, не интересовалась окружающими и еще меньше старалась им понравиться. Она смотрела на них исподлобья. Свои мысли она оставляла при себе.
— Бедняга Жюль был молодцом… Он спустил все денежки на лечение жены, а она пять лет оставалась совершенно, как говорится, беспомощной, в их дом постоянно ходили врачи, а операции стоили бешеных денег…
Но эти люди и события были слишком далеки от Шателара, чтобы растрогать его. Время от времени он подходил к окну и разглядывал разводной мост, две одноколки, начало улочки, на которой все никак не мог закончиться обед.
На стенке около стойки с бильярдными киями розовый листок объявления сообщал: продажа моторного рыболовного судна…
И поскольку Шателар не мог, заметив что-то интересное, не обратить на это внимания, он спросил хозяина:
— Что это за судно?
— Которое продают в два часа? Честно говоря, это не какое-нибудь дрянное суденышко, если б только с ним се время не случались разные истории…
— Какие такие истории?
— Да вот такие! Любые, какие только могут произойти с судном… В прошлом месяце, точнехонько два дня спустя после того, как они зацепили за камни и потеряли сети, они входили в гавань очень уж темным вечером… Рулевой, возможно, был малость выпивши, решил, что мост открыт, и стал входить…
Мачту сломали и чуть было не задавили человека… Полгода назад юнге ногу оторвало стальным тросом, когда спускали драл…
Наверху обед заканчивался, разговор становился все более медленным и тягучим, оба шурина вели какой-то впутанный спор о продаже скота, дети же буквально Засыпали за столом. Мари принесла крюшон с кальвадосом и осталась стоять, но сестра знаком позвала ее за собой в свою бывшую комнату.
— Послушай, Мари… Уж ты-то хорошо знаешь, что злой я никогда не была…
Они все против меня, потому что у меня есть друг, а у них свои взгляды на это… На твоем месте я переехала бы в Шербур… Я поговорю с Шателаром, и я уверена, что…
Для Порт-ан-Бессена день действительно был далеко не рядовым. Он значил даже больше, чем простое воскресенье. Троица или День всех святых. Прежде всего, состоялось погребение, что нечасто случается, и еще реже капитаны несут гроб от начала до конца.
И вот теперь люди скопились на набережной поблизости от «Жанны», чья мачта так и была сломана. Все остались в утренней одежде и резиновой обуви.
День был нерабочий, и кальвадос пользовался большим успехом, из-за чего все говорили чуть громче обычного и с таким видом, будто решают серьезнейшие проблемы.
На двух машинах приехали господа из Байо: нотариус и его старший клерк, а с ними — кредиторы Марселя Вио, единственного человека в городе, не одетого по-праздничному.
Приехавшие из Байо не пожелали войти в какое-нибудь кафе на набережной, а отдельной группкой пристроились поближе к судну. Они ждали назначенного часа. Они тоже обсуждали свои дела, тогда как Вио, высокий блондин, чьи полинявшие глаза, казалось, отражают все несчастья мира, ходил от группки к группке, грустный и недоверчивый.
Что они могли ему сказать? Ему пожимали руку. Ему говорили неуверенным тоном и особенно не задумываясь:
— Желающих не найдется…
Но сказать несколько сочувственных слов Вио оказалось намного труднее, чем выражать соболезнования родственникам умершего Жюля.
Потому что Вио не умер! Он-то был здесь! И для других это было гораздо трудней и грустней.
Скопление людей сделало возможным продолжение сбора пожертвований для Мари, и каждый, делая вклад сообразно средствам, чувствовал себя в ладу со своей совестью.
Но ведь не могли же они объявить сбор пожертвований в пользу судовладельца, от которого отвернулась удача!
Это было действительно так! Вио всегда не хватало удачи. Когда-то он купил судно, обратившись за помощью в Кредитное общество; тогда он еще мог напускать на себя важность. Послушать его, так те, кто не зарабатывает денежки тралом, либо вообще ничего в этом деле не понимают, либо лоботрясы.
Сложности у него возникли сначала с перегоном судна, затем со страховкой, потому что один раз он взял старика, не вписав его в судовую роль, в другой раз, не справившись с рулевым управлением, был вынужден согласиться на буксировку судна в Англию, где с него потребовали безумные деньги…
— Тебе вовсе не нужно заводить своего дела! — говорили ему. — Ты же не создан для этого. У тебя даже нет образования…
Он упорствовал пять лет, да так здорово, что имел теперь на руках судебное решение, а его «Жанну» собирались продать.
— Господа, два часа! — объявил нотариус.
Народ оживился. На море был отлив. Чтобы спуститься на борт судна, нужно было воспользоваться липким железным трапом да еще прыгать чуть ли не на метр через ил. Движениям нотариуса мешали кожаный портфель, пальто и котелок, угрожавший слететь.
Ему помогли. Все уладилось: одни спустились на падубу, другие остались стоять на краю набережной, сохраняя ту же серьезность, что и утром, во время церемонии отпущения грехов на похоронах.
Сначала прозвучала речь, из которой никто ничего не вонял. Потом пошли цифры.
— Начальная цена двести тысяч франков… Я сказал: двести тысяч франков…
Все переглядывались, одна группка смотрела на другую. Все понимали, что никто из местных не станет участвовать в торгах, ведь дело было в славном парне Вио, к тому же у всех и так хватало забот с собственными трудами.
Все высматривали, не приехал ли кто-нибудь, как говорили, из Кана, Онфлера или даже из Фекана.
— Я сказал: двести тысяч франков…
Нотариус тоже разглядывал одно за другим суровые лица, окружавшие его, и не почувствовал ли он легкой иронии в их взглядах?
Вио плакал. Плачущим его видели в первый раз. Он держался позади всех и плакал, не пытаясь спрятать лицо.
— Двести тысяч франков… Никто ничего не скажет такой цене?.. Господа, ваши предложения…
Какой-то шутник крикнул:
— Десять тысяч!
Ответом ему был взрыв смеха.
— Двести тысяч… Сто девяносто тысяч… Сто восемьдесят тысяч…
— Женщины в черном держались на расстоянии, потому что понимали — там место не для них, но понимали они то, что там происходит. Мальчишки крутились под ногами, и все толкали их.
— Я сказал: сто восемьдесят тысяч…
Один лишь мотор пять лет назад стоил триста тысяч франков.
— Раз!.. Два!..
Все происходящее казалось более зловещим, чем даже на кладбище, особенно из-за того, что сломанную мачту На двух машинах приехали господа из Байо: нотариус и его старший клерк, а с ними — кредиторы Марселя Вио, единственного человека в городе, не одетого по-праздничному.
Приехавшие из Байо не пожелали войти в какое-нибудь кафе на набережной, а отдельной группкой пристроились поближе к судну. Они ждали назначенного часа. Они тоже обсуждали свои дела, тогда как Вио, высокий блондин, чьи полинявшие глаза, казалось, отражают все несчастья мира, ходил от группки к группке, грустный и недоверчивый.
Что они могли ему сказать? Ему пожимали руку. Ему говорили неуверенным тоном и особенно не задумываясь:
— Желающих не найдется…
Но сказать несколько сочувственных слов Вио оказалось намного труднее, чем выражать соболезнования родственникам умершего Жюля.
Потому что Вио не умер! Он-то был здесь! И для других это было гораздо трудней и грустней.
Скопление людей сделало возможным продолжение сбора пожертвований для Мари, и каждый, делая вклад сообразно средствам, чувствовал себя в ладу со своей совестью.
Но ведь не могли же они объявить сбор пожертвований в пользу судовладельца, от которого отвернулась удача!
Это было действительно так! Вио всегда не хватало удачи. Когда-то он купил судно, обратившись за помощью в Кредитное общество; тогда он еще мог напускать на себя важность. Послушать его, так те, кто не зарабатывает денежки тралом, либо вообще ничего в этом деле не понимают, либо лоботрясы.
Сложности у него возникли сначала с перегоном судна, затем со страховкой, потому что один раз он взял старика, не вписав его в судовую роль, в другой раз, не справившись с рулевым управлением, был вынужден согласиться на буксировку судна в Англию, где с него потребовали безумные деньги…
— Тебе вовсе не нужно заводить своего дела! — говорили ему — Ты же не создан для этого. У тебя даже нет образования…
Он упорствовал пять лет, да так здорово, что имел теперь на руках судебное решение, а его «Жанну» собирались продать.
— Господа, два часа! — объявил нотариус.
Народ оживился. На море был отлив. Чтобы спуститься на борт судна, нужно было воспользоваться липким железным трапом да еще прыгать чуть ли не на метр через ил. Движениям нотариуса мешали кожаный портфель, пальто и котелок, угрожавший слететь.
Ему помогли. Все уладилось: одни спустились на палубу, другие остались стоять на краю набережной, сохраняя ту же серьезность, что и утром, во время церемонии отпущения грехов на похоронах.
Сначала прозвучала речь, из которой никто ничего не понял. Потом пошли цифры.
— Начальная цена двести тысяч франков… Я сказал: двести тысяч франков…
Все переглядывались, одна группка смотрела на другую. Все понимали, что никто из местных не станет участвовать в торгах, ведь дело было в славном парне Вио, к тому же у всех и так хватало забот с собственными судами.
Все высматривали, не приехал ли кто-нибудь, как говорили, из Кана, Онфлера или даже из Фекана.
— Я сказал: двести тысяч франков…
Нотариус тоже разглядывал одно за другим суровые лица, окружавшие его, и не почувствовал ли он легкой иронии в их взглядах?
Вио плакал. Плачущим его видели в первый раз. Он держался позади всех и плакал, не пытаясь спрятать лицо.
— Двести тысяч франков… Никто ничего не скажет о такой цене?.. Господа, ваши предложения…
Какой-то шутник крикнул:
— Десять тысяч!
Ответом ему был взрыв смеха.
— Двести тысяч… Сто девяносто тысяч… Сто восемьдесят тысяч…
Женщины в черном держались на расстоянии, потому что понимали — там место не для них, но понимали они и то, что там происходит. Мальчишки крутились под ногами, и все толкали их.
— Я сказал: сто восемьдесят тысяч…
Один лишь мотор пять лет назад стоил триста тысяч франков.
— Раз!.. Два!..
Все происходящее казалось более зловещим, чем даже на кладбище, особенно из-за того, что сломанную мачту «Жанны» положили поперек судна. Люди искали глазами Вио. Все были довольны, видя бледность главного кредитора, который что-то шептал на ухо нотариусу.
Море начало прибывать. Вода поднималась, создавая течение в бухте, и кричащие чайки ловили всякие плавающие отбросы.
Кредитор первым высмотрел кого-то в толпе и наклонился к нотариусу. Тот поискал глазами, сделал какой-то жест.
— Там дают сто восемьдесят тысяч франков…
Все головы зашевелились. И все увидели Шателара, расталкивающего своих соседей, чтобы выйти вперед.
— Сто восемьдесят тысяч… Больше никто не предлагает?.. Раз…
Нотариус о чем-то переговорил с кредитором, и тот кивнул…
— …Два!.. Три!.. Продано!..
Это было как избавление. Сразу стало можно двигаться, громко разговаривать. Все окружили Шателара, и он стал спускаться на борт с видом человека, привычного к трапам, затем подошел к нотариусу. Он вынул из кармана бумажник и протянул нотариусу документы, в то время как трое мужчин пытались увести Вио в бистро.
— Да брось ты! Он ведь не из наших! И он тут главный. Может, он тебя наймет?..
Маленькая группа людей беседовала на мосту. Некоторые из них немного расступились, и между ними смогла протиснуться Одиль, все еще в глубоком трауре, с откинутой назад вуалью из крепа.
— Эй! — крикнула она, наклонившись над илом.
Шателар не заметил ее. Нотариус показал ему на нее.
— Я здесь! — сказала она тогда, как будто он мог не разглядеть ее.
— Прекрасно! Стой там! — бросил Шателар, поворачиваясь к ней спиной и продолжая разговор.
Одиль не знала что делать. Она стояла наверху среди людей, которые рассматривали ее, но не перекинулись с ней ни словом. Она направилась было к машине, но не набралась, однако, смелости, усесться одной внутрь.
— А кто с ним будет говорить?
Речь шла не о ней, а о новом владельце. Вио обещали сказать тому, что лучшего капитана, чем Вио, не найти, не говоря уж о том, что ему надо зарабатывать на жизнь, потому что у него есть сын-студент и не совсем нормальная дочка.
Жители города все еще болтали на палубе «Жанны», и видно было, что они в прекрасном настроении.
С другой стороны разводного моста стояли Буссю и Пенсмены, немного раскрасневшиеся от обильной еды и выпивки, и ждали, пока Мари закончит приводить в порядок своих братьев и сестру.
Старший, Жозеф, выглядел возмущенным и сердито смотрел на Пенсменов, подсаживающих его в одноколку.
Юбер же был послушен, позволил надеть на себя большой шерстяной шарф и не шевельнулся, когда его поцеловала сестра. Очевидно, он так и не отдавал себе отчета в том, что с ним происходит, и даже не знал, куда едет!
Последнюю из детей. Улитку, похожую на большую и грязную куклу, всегда служившую игрушкой для своих братьев и сестер, утешили, сунув в руку яблоко, так что для нее отъезд стал просто продолжением чудесного обеда.
Две повозки проехали по мосту. Люди на набережной вынуждены были расступиться, чтобы дать им дорогу, но почти совсем не обратили на них внимания. Они были чужаками, людьми из деревни. И только несколько женщин расчувствовались из-за участи Улитки, которую все звали так потому, что она и в четыре года сохранила привычку ползать по земле, как будто излишняя полнота мешала ей стоять прямо и не уставать.
Мари вернулась к себе. Привычными движениями она поставила воду для мытья посуды, потом подмела сильно замусоренный пол.
Она услышала гулкие шаги на улице и стук деревянной ноги. Это, однако, не привлекло ее внимания, поскольку не меньше десятка человек в Порте имели такую деревяшку.
— Мари!
Ее звал толстяк Шарль, все так же сопровождаемый Дедом, единственным в городе человеком, носившим баскский берет с тех пор, как пятьдесят лет назад два сезона ловил сардину в Сен-Жан-де-Люз.
— Вот подписной лист и деньги… Все-таки удалось собрать восемнадцать сотен франков да еще и сантимы…
— Зачем? — спросила она.
— Да вам помочь… Все знают, что… У вас ведь были расходы…
Оба были в легком подпитии, но в такой исключительный день, как сегодня, это простительно. Они даже захотели обнять Мари и выразили желание, чтобы она дала им выпить.
— Подождите, я хоть ополосну стаканы…
Ну а Шателар был доволен. Он действительно всегда был доволен собой, потому что ему во всем сопутствовала удача. Он шел вдоль набережной и остановился перед рыбаком, неловко приближавшимся к нему.
— Что такое, старина?
— Вот… Насчет Вио…
И Шателар весело произнес:
— Я надеюсь, ты не станешь упрашивать меня взять его капитаном, а?.. Нет, старина… Все, что хочешь, но не это. Мне отвратительны неудачники.
— Дело в том, что…
— Послушай! Я спешу! Сразу скажу тебе: я купил «Жанну» потому, что мне так нужно. Мне ведь может быть что-нибудь нужно, не так ли?
И он очень дружелюбно похлопал своего собеседника по плечу, а затем подошел к машине, около которой терпеливо топталась Одиль.
— Ну а твоя сестра?
— Она не хочет уезжать.
— Ты ей сказала, что «Кафе Шателара — это я?
— Она хочет остаться здесь.
— Ты, должно быть, плохо взялась за дело, как всегда, впрочем!.. Ну да не важно!.. не важно!.. Садись!.. Мне придется время от времени приезжать сюда, я ведь теперь местный судовладелец… Я с ней поговорю.
Он почти и не видел Мари. Разве только лицо и силуэт утром, среди участников погребального шествия. Тем не менее он машинально обернулся к мосту, к узкой улочке.
— Она плачет? — спросил он.
— Нет!
— А что делает?
— Ничего… Посуду моет…
Он сел за руль и слегка нажал на клаксон, потому что перед машиной стояли люди.
— Знаешь, а траур тебе не идет… — бросил он, думая о чем-то другом.