Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Комиссар Мегрэ - Малампэн

ModernLib.Net / Классические детективы / Сименон Жорж / Малампэн - Чтение (стр. 2)
Автор: Сименон Жорж
Жанр: Классические детективы
Серия: Комиссар Мегрэ

 

 


Это были бутерброды, к каждому из них полагалась полоска шоколада.

Нас кормили перед тем, как приехать к Тессонам. Кажется, мы слишком много ели, и если бы не эта предосторожность, нас сочли бы обжорами. Я до сих пор ощущаю особый вкус этих бутербродов и этого шоколада!

— Не торопись, Артюр! Пускай они поедят спокойно…

Дома в Сен-Жан-д'Анжели были белые, улицы еще более пустынные, чем деревенская дорога. В воздухе слышался звон колоколов. Шторы у магазинов были опущены, кроме одного, с лимонно-желтой вывеской, в котором продавались велосипеды.

— Попытайтесь держаться прилично, ладно? Чтобы мне не приходилось всегда краснеть за вас.

Экипаж почти останавливался, лошадь напрягалась, потому что въехать на очень узкую улицу Шапитр было трудно. Приходилось задевать дома. Я старался различить лица за стеклами окон. Мы останавливались перед красивым крыльцом, и отец одному за другим помогал нам выйти из коляски. Я не помню, чтобы по дороге сестра хоть один раз обратилась ко мне с какими-нибудь словами. И только теперь меня это удивляет. В то время мне казалось естественным, что она всегда молчит, застывшая в одном положении, как изображение на медали. Это тоже фраза из языка Малампэнов, фраза, придуманная моей матерью:

— У Эдме медальный профиль!

В последний раз оглядывали всю семью, и отец приподнимал молоток у дверей. Звук отдавался очень далеко на мощеном дворе, с правой стороны которого поднимались четыре ступени крыльца.

Только что произошел нелепый разговор, после которого я почувствовал себя неловко, а главное униженно. Я не знаю, какая сегодня погода: чтобы не утомлять Било, мы не подняли шторы. Сегодня я долго не обращал внимания на уличный шум, грохот автобусов на остановке.

Приходил Морен. Мы не обменялись и десятью фразами. Зачем? Жена проводила его в переднюю. Наверно, она вполголоса расспрашивала его. Потом она вернулась и долго вертелась вокруг меня, как будто чего-то ждала.

Почему ее присутствие раздражало? Ведь я был раздражен еще до того, как она заговорила. Может быть, я не был раздражен в полном смысле этого слова, но я нервничал, был нетерпелив. Да, именно нетерпелив! Мне хотелось, чтобы она ушла, оставила нас вдвоем с Било. Конечно, я не брился.

Моя рубашка расстегнута у ворота, и под больничным халатом только брюки без подтяжек.

— Тебе бы надо принять ванну и переодеться, — в конце концов сказала она.

— Не стоит.

— Послушай, Эдуар, зачем тебе весь день торчать в этой комнате? Почему бы тебе не пойти в больницу?

— Они думают, что я уже выехал на юг…

— Ты возьмешь отпуск позже, когда он поправится…

Я рассердился. Рассердился из-за ее присутствия! И, по правде говоря, рассердился от того, что она вмешивается в чисто мужские дела. Я очень хорошо разбираюсь в своих чувствах: мой отец, я. Било… Я всецело поглощен всем этим. Я не допущу, чтобы женщина… Я нетерпеливо возразил:

— Ты бы лучше поехала к своему сыну!

Конечно, к Жану, которого я впервые назвал ее сыном! Она ответила так же нервно, как я:

— Ты знаешь, я не очень люблю ездить к твоей матери!

Мы оба раскаялись в своих словах. Я почувствовал, что, выйдя из детской, она чуть не заплакала. Я слышал, как она одевалась в своей комнате.

Потом бросился в гостиную, открыл окно и увидел, как отъезжала моя машина.

Жаль!..

В это воскресенье, как и в другие, отец остался во дворе в то время, как мы вошли в переднюю, и потом, сняв пальто, проследовали в комнату налево, где хозяева принимали гостей. Мне пришлось поцеловать розовые надушенные щеки тети Элизы, потом пахнущее табаком лицо дяди Тессона.

Окна были очень высокие. Я видел, как отец распрягал лошадь; в этом городском дворе он выглядел еще выше и сильнее и, казалось, стеснялся своего рос га и веса. Здесь он был не на своем месте. Я уверен, что он приезжал сюда неохотно. Он осторожно вел кобылу мимо кустов, потому что однажды были жалобы на то, что лошадь задела розы или рододендроны.

Коляска оставалась у крыльца и выглядела глупо и бесполезно со своими поднятыми вверх оглоблями. Он неторопливо надевал кобыле недоуздок, который привязывал к кольцу, вделанному в стену оранжереи.

Если бы он мог, он, конечно, еще оттянул бы тог момент, когда должен был войт в дом, где каждый занял свое место, как в театре, и уже больше не двигался.

Если на отца действовала такая обстановка, на меня она действовала еще больше; понятие о богатстве в моих глазах всегда сочеталось с домом на улице Шапитр. Крыльцо казалось мне величественным. Вестибюль был просторный, выложенный белыми и синими плитками, стены такие высокие, что голоса звучали в них впечатляюще громко.

Несколько раз мне удавалось мельком увидеть гостиную направо, дверь которой была всегда закрыта; ее стены, обитые светло-серыми деревянными панелями, ее портьеры из алой парчи, кресла, расставленные вокруг круглого столика из розового мрамора, словно для какого-то важного совещания.

Кабинет моего дяди тоже казался мне очень большим. Все было большим в этом доме прошлого века, даже стенной телефон старинной формы, с гнездами и штепселями. И я не отдавал себе отчета в том, что царивший там запах был просто запахом плесени.

— Ты опять взял сломанный стул! — ворчала на меня мать. Стул, спинка у которого качалась, и меня обвиняли в том, что это я испортил. Приходилось сидеть, не двигаясь. Сестра легко подчинялась этому, сидела неподвижно и рассеянно смотрела в окно. Сейчас я заметил, что она вспоминается мне всегда только в профиль — конечно, «медальный профиль»!

Тетя клала на колени Гильома книжку с картинками, всегда одну и ту же, с оторванной обложкой. Ждали отца. Он долго топтался сапогами на пороге, прежде чем войти. И я всегда испытывал необъяснимое стеснение, слыша традиционные и ледяные слова:

— Здравствуйте, Артюр. Садитесь.

Значит, если бы его не пригласили сесть, ему пришлось бы стоять! Я в этом убежден. Для меня это была почти пугающая тайна.

Стол был накрыт под люстрой еще до нашего приезда, яблочный пирог на своем месте посреди. Около правого окна стояла швейная машинка, всегда заваленная кусками материи. А мой дядя неизменно курил сигару, которую то и дело зажигал.

На самом деле это был брат моего дедушки, дядя моей матери, принадлежавшей к семье Тессон. А Тессоны из Сен-Жан-д'Анжели составляли для меня отдельный мир, о котором говорили только с уважением. Когда мы проезжали мимо своего рода замка у ворот города, моя мать непременно вздыхала:

— Здесь родился твой дедушка! Это все принадлежало бы нам, если бы не наши несчастья…

Возможно ли, что за тридцать пять лет я никогда серьезно не расспрашивал мать об этих несчастьях. Удивляться может только тот, кто не знает моей матери.

Я угадал то немногое, что знаю: мой дедушка Тессон был нотариусом. Он поступил неосторожно. Недостаточно, чтобы попасть в тюрьму, но, во всяком случае, достаточно для того, чтобы ему пришлось отказаться от своей профессии. И его брат, муж тети Элизы, по той же причине отказался от своей деятельности адвоката.

Я его побаиваюсь: это совсем маленький человек, худой, с искривленной стопой. Он пахнет сигарами и еще чем-то, что я не могу определить, но я слышал, как мой отец крикнул во время какой-то ссоры:

— Это старый сатир, от которого воняет козлом!

Моя мать с тоской посмотрела на нас и потом два дня не разговаривала с мужем. Я вспоминаю еще одну подробность: у дяди Тессона постоянно дрожали руки, его всегда называли Тессоном, даже его жена, а я так и не знаю его имени!

Я не способен повторить, о чем говорили взрослые в эти послеполуденные воскресные часы. Но зато я вижу их, каждого на своем месте, мать всегда в немного торжественной позе, с неясной вежливой улыбкой на губах, подчеркивающей ее хорошее воспитание.

Я никак не мог понять, что особенного находили в моей тете Элизе. Для меня это была женщина возраста моей матери (тридцать один или тридцать два года), и этого достаточно, чтобы охарактеризовать ее.

А все-таки это была довольно странная молодая женщина. Во всяком случае, ее присутствие в импозантном доме казалось неожиданным.

— Просто несчастье, когда такие люди влезают в семью, — сказала однажды моя мать, когда думала, что меня нет в кухне.

Элиза, дочь владельца кабаре, долго была любовницей моего дяди, прежде чем заставила его на себе жениться. Кругленькая, с большой грудью, она одевалась совсем не так, как моя мать, потому что было совершенно непонятно, какая фигура у матери, тогда как чувствовалось, что все тело тети Элизы полно жизни, до того, что мне случалось краснеть без определенной причины, когда она брала меня к себе на колени.

Не потому ли моя мать иногда говорила отцу в экипаже:

— Надеюсь, ты будешь держать себя прилично? Я готов поклясться, что слышал такие слова. Я никогда не думал об этом, но слышал их наверняка.

И почему у меня из головы не выходит фраза, которую я тоже, очевидно, слышал, хотя и не могу сказать, при каких обстоятельствах.

— Все мужчины думают только о своих грязных делах…

Это сказала моя мать. Кому? Не знаю. Но она это сказала. Она ненавидела самцов.

Если бы я мог, обладая такими глазами и ушами, как теперь, вновь пережить одно из тех воскресений!..

Мой отец, который не любил долго сидеть, наверное, томился на своем стуле. У нас, в Арси, он был самым крупным фермером и отказался, когда его хотели избрать мэром: Что бы он ни сказал, все его одобряли. А кроме того, физически он был самым сильным.

Здесь самым сильным был этот противный человечек с искривленной стопой, потому что он принадлежал к семье Тессонов. Никто не смел ему противоречить. Он это знал. Он, вероятно, нарочно заставлял моего отца выслушивать чудовищные грубости.

Разве в этой комнате, всегда темной, несмотря на высокие окна, между моим отцом и Элизой не возникали странные флюиды?

— А что если мы сядем за стол?

С этими словами тетя Элиза вставала, чтобы помочь Гильому слезть со стула. Моя мать взглядом напоминала каждому из нас:

«Помните, что я вам сказала: по одному куску пирога! И не больше двух кусков сахара в кофе! «

Это было настолько традиционно, что мы даже не думали об этом. Я не забыл, что вкус кофе, который мы пили в Сен-Жан-д'Анжели, совеем другой вкус, чем у нашего.

Почему лицо моего отца в то воскресенье было краснее, чем обычно? Моя мать бросала на него значительные взгляды. Он стоял и столкнулся бы головой с люстрой, если бы под ней не было круглого стола. Мой дядя Тессон, который никогда не пил с нами кофе, обычно сидел в своем кресле, в то время как мы ели.

— Почему вы не садитесь, Артюр? — удивилась тетя Элиза.

Моя мать кашлянула — Отец не знал, куда девать свое большое тело, и голос у него был неестественный, когда он вдруг бросил:

— Послушайте, Тессон, вы не хотите, пока они сидят, зайти на минутку к вам в кабинет?

Впоследствии я часто вспоминал об этом. А также атмосферу на ферме на предыдущей неделе. Обычно родители ложились одновременно с нами, сразу после ужина, но в те дни они не тушили лампу. Я слышал, как открывали и закрывали выдвижной ящик комода, где хранились документы. Сквозь сон до меня часто доносился шепот.

— …прейти на минутку к вам в кабинет…

Тетя быстро подняла голову и нахмурилась. Я подумал, что она будет протестовать. Моя мать, напротив, застыла, словно не хотела знать, что происходит вокруг нее. На мгновение жизнь в столовой словно приостановилась, до тех пор, пока Тесеон не проворчал:

— Так давайте сейчас… Пошли! Пружины его кресла заскрипели, когда он вставал. Откуда взялось это впечатление торжественности, этот тоскливый страх, из-за которого у меня прошла всякая охота есть? Я огляделся, и комната показалась мне огромной, ледяной, мебель — застывшей вдалеке, предметы во дворе, за стеклами окон, драматически неподвижными. Правда ли, что я чуть не пошел за отцом? Неужели я почувствовал, что он подвергается опасности? Взгляд матери пригвоздил меня к стулу. Тетя говорила с досадой:

— Ну, как хотите!

И в этих словах тоже заключалась угроза.

— Берите пирог, Франсуаза!

Двое мужчин уже успели выйти из комнаты и направились в этот таинственный кабинет.

— Почему вы не берете целый кусок? Война началась. Тетя Элиза гневно взглянула на мою мать, которая резала пополам кусок пирога.

— Спасибо! Мне не хочется есть…

Мать смотрела на Гильома, которому тетя положила большой кусок.

Гильом знал, чем это ему грозило, и готов был заплакать. За этим скрывалось что-то такое, чего я не понимал. Тетя догадывалась.

— В чем дело? — резко спросила она, глядя то на мою мать, то на брата.

— Слишком много, — послушно пробормотал брат.

— Ничего… — отвечала моя мать Элизе.

— Это твоя мать не велела тебе есть, правда? Брат всхлипнул. Он не знал, кому угодить. Он был красный как рак, и я видел, что глаза его наполнены слезами.

— Послушайте, Элиза… — начала моя мать.

— Мне нечего слушать. Вы думаете, я не понимаю? Конечно, покупной пирог недостаточно хорош для Малампэнов.

— Элиза…

Не помню, не заплакал ли я тоже, до того атмосфера была тяжелая. Пирог был здесь, огромный, толстый, в самом деле грубый, купленный у местного булочника. Этот пирог не в первый раз вспоминается мне как кошмар.

О нем говорили на обратном пути. — Если женщина даже не занимается хозяйством, она могла бы по крайней мере сама готовить печенье. Этот ужасный пирог каждый раз камнем ложится мне на желудок. Когда-нибудь у детей будет от него понос…

— Ты не хочешь пирога? — угрожающе спросила тетя Элиза у Гильома.

В гневе она говорила с ним как со взрослым. Она возлагала на всех нас ответственность за немой афронт, который она только что получила.

— А ты, Меме?

Моя сестра отвечала своим ангельским голоском:

— Хочу, тетя.

— А ты, Эдуар?

Я сделал знак, что хочу или что не хочу, сам не знаю.

— Вы что, боитесь своей матери? Когда-нибудь вы будете с удовольствием есть его, покупной пирог! Хотелось бы только, чтобы это не произошло раньше, чем вы думаете!

— Послушайте, Элиза…

— Если вы приезжаете к людям только затем, чтобы вытянуть из них денег, вы могли бы хоть не плевать в тарелки… Раз пирог вам не нравится, оставьте его!..

Деньги… Какие деньги? Разве правда, что мы приезжали за деньгами?

Никогда я не ощущал такой тоски. Я не понимал. Я представлял себе отца в кабинете наедине с дядей Тессоном… Деньги… Но почему нам нужны были деньги? Разве у нас не было самой богатой фермы и самой лучшей коляски в Арси?

Моя мать сидела неподвижно. Я не смел посмотреть ей в лицо, но, уставившись в скатерть, я видел, как она вытащила из сумки свой надушенный воскресный платок и вытирала им глаза.

Тетя Элиза ела так, как будто она одна ела за всех, с размаху наливала себе кофе, попадая на блюдце.

— Это все-таки уж слишком… — с полным ртом ворчала она себе под нос. Потом бросила мстительный взгляд на дверь, казалось говоря: «Подождите, вот узнаем, что делается с той стороны! «Одно неоспоримо: то, что моя мать Не уехала, что она осталась на своем месте, молчала, потом взяла кусок пирога со своей тарелки и неохотно принялась за него.

— Есть люди, которые посылают свою дочь в монастырь и которые…

Это были словно последние волны бури, куски фраз все более неясных, которые тетя Элиза произносила, не вдумываясь в них.

— Высморкай нос! — приказала мать Гильому.

Это был сигнал к перемирию. Начали мешать кофе в чашках. Ели молча, наблюдая друг за другом. Моя сестра своими белыми и тонкими пальцами держала чашку и пирог так деликатно, как будто это были драгоценности.

В конце коридора отворилась и закрылась дверь. Потом послышались характерные шаги дяди, донеслись слоги разговора. В свою очередь, открылась дверь столовой. Двое мужчин молча сели на свои места, и обе женщины несколько секунд не смели расспрашивать их взглядами.

Не знаю, ни когда, ни как мы уехали. Лампы были зажжены, шторы опущены. Дым сигар образовал голубое облако немного ниже люстры, и когда отец вставал, голова его оказывалась выше этого облака.

Вероятно, со стола убрала служанка. Я этого не помню. Щеки у меня горели. Брат снова переворачивал страницы книги с картинками, которые он уже знал наизусть. Что они могли сказать друг другу? Мы попрощались в то время, как на улице уже было темно. Когда завернули за угол и кобыла побежала рысью, отец, конечно, начал что-то говорить, но мать прошептала:

— Не сейчас…

Из-за нас! Приехав домой, мы все переоделись, и моя мать, в нижней юбке, иногда подходила посмотреть за супом. Эжен, наш работник, вышел из коровника, когда мы садились за стол, и, как обычно, вытащил из кармана свой нож. Это был нож с роговой ручкой и с очень тонким лезвием, потому что Эжен почти каждый день забавлялся тем, что точил его на точильном круге.

Между тем мой отец и мать обменялись в спальне несколькими словами.

Оба успокоились. Приняли равнодушный вид. Во время обеда сестру расспрашивали о монастыре и об одной ее подруге из Сен-Жан-д'Анжели, которая была в том же пансионе.

Мой брат и я спали в одной комнате, смежной с кухней. У брата еще была кровать с решетками. Комнату разделяла перегородка, не доходившая до потолка, и моя сестра, когда она ночевала дома, по субботам и воскресеньям, спала за этой перегородкой. На следующий день я услышу, как она будет вставать в половине седьмого, в темноте, чтобы сесть в поезд, идущий в Ла-Рошель. У нас был обычный очаг, но обед варили на эмалированной плите. На стол не клали скатерть, как у Тессонов. Его покрывали клетчатой клеенкой, и я вспоминаю две бутылки с красным вином, грубые стопки.

Отец, как и работник, пользовался ножом, который вытаскивал из кармана и клал на стол возле своей тарелки. После еды, прежде чем сложить его, он вытирал нож куском хлеба.

Теперь меня удивляет одна подробность. Мать утром и вечером доила коров. Но при этом я никогда не видел ее небрежно одетой, как обычно бывают одеты женщины в деревне. В моих глазах она никогда не была похожа на крестьянку, и я не могу теперь сказать, надевала ли она сабо, когда шла в коровник. Если да, из-за сабо она не теряла своего аккуратного вида.

Это не воспоминание детства, более или менее неточное и неясное. Какой она была, такой она и осталась. На улице Шампионне, где она занимается хозяйством, мне никогда не случалось застать ее в халате, и она не вышла бы купить котлетку на углу своей улицы, не надев шляпу и перчатки.

Есть в ней еще что-то — это, наверное, не изменилось, и я не способен точно определить, что именно, но из-за этого мне не пришло бы в голову задавать ей некоторые вопросы.

И это объясняет мне, почему отец молчал во время еды. Напрасно я старался: я не могу вспомнить никакого настоящего разговора за столом. Иногда отец задавал вопросы работнику, а мать как будто их не слышала.

Почему, уже когда я был женат, отцом семейства, я не пропустил ни одного дня, кроме отпуска, чтобы не заехать на улицу Шампионне? А ведь эти визиты не доставляют мне никакого удовольствия; и я уверен, что моя мать тоже не очень им рада. И все-таки ни я, ни она ни за что бы от них не отказались.

Мой отец так же неловко чувствовал себя за семейным столом, как я в квартире на Монмартре.

А в то воскресенье он чувствовал себя более чем неловко. Он был несчастен, унижен. Он стеснялся своего большого тела, своих тяжелых плеч и даже своей физической силы, огромной, как у животного.

Может быть, он стеснялся того, что он всего лишь Малампэн и что отец его, вечно пьяный, был садовником в одном имении в Сент-Эрмин и имел право приходить к нам только натощак. Однажды утром я видел, как моя мать заставляла старика дыхнуть, чтобы она могла проверить, не выпил ли он!

Жена только что вернулась. Она молча разделась. Смерила Било температуру, и мне это почему-то стало неприятно.

— Вакцина подействовала? — спросил я.

— Да! Морен видел Жана и сказал, что опасности нет.

Мы оба немного смущены, сами точно не зная почему. Между нами никогда не было споров. Не прав был я Мне следовало выйти, чтобы проветриться, или просто поднять шторы и вдохнуть воздуха. На улице, наверное, солнце.

Ведь сейчас июнь.

— Ты впрыснул сыворотку?

— Нет еще.

Я лучше нее знаю, когда надо впрыскивать. Это мой сын. Все утро он смотрел, как я пишу. Он не спит. Он еще долго не будет спать. И теперь, когда мы оба возле него, он смотрит на меня, только на меня.

— Ты не ел? — спрашивает жена; она готовится принять дежурство. Я вздрогнул… Нет… Да… Почему я подумал о том пироге и даже почувствовал во рту его вкус?

— Роза приготовила тебе завтрак… Я позавтракаю после…

Это нелепо: если бы я посмотрел на нее, она бы почувствовала какое-то недоверие, даже враждебность в моих глазах! А Роза обслуживает меня неловко; она так испугана при мысли о заразе, что сомневается, не уйти ли ей от нас!

Я спрашиваю ее:

— Почему вы подали старое бордо? Она отвечает:

— Это мадам!

Чтобы подбодрить меня! Не пойти ли мне извиниться перед ней? Но извиниться за что?

Глава 3

Одна деталь влечет за собой другую, и так через посредство Жамине, о котором я совсем забыл, я только что вспомнил одну дату, пока единственную. Это не дата воскресенья у Тессонов, не следующий день и, вероятно, не вторник. Это и не четверг[1], потому что «прогулять» четверг не доставило бы мне удовольствия.

По всей вероятности, среда. «Прогулять» — это, очевидно, значило не пойти в школу, но это значило и другое, и нелегко было соединить все благоприятные условия для «прогула». У меня тогда уже была большая голова, и, конечно, в то время она казалась непропорциональной моему маленькому телу.

— Никогда не знаешь, что Эдуар ворочает в своей огромной голове, любила говорить моя мать.

Нужно заметить, что моего брата звали как мою сестру — Меме, но никто и не подумал называть меня уменьшительным именем. Я носил черные шерстяные чулки, сабо, черный сатиновый передник и ранец на спине. От школы в Арси меня отделял километр плохой грязной дороги между двумя рядами кустов (эти кусты навсегда остались для меня кошмаром), и по этой дороге я всегда ходил один, потому что никто из школьников не жил вблизи нашей фермы.

Смешно вспоминать, как я шел, большеголовый, с серьезным лицом, сосредоточенный, никогда не спешил, останавливался, чтобы рассмотреть что-нибудь, хмурясь и размышляя.

В семье часто повторяли:

— Надо спросить у Эдуара!

По поводу чего угодно. Например, за пятьсот метров от нас стояла избушка. Муж работал на железной дороге. Жены, которую звали Ла Татен, почти никогда не было видно. Справляться о ней приходили к нам. И если был дома, то всегда отвечал я.

— Она пошла к своей дочери в Сен-Жан…

Или же:

— Она в поле, рвет траву для кроликов…

Казалось, я наблюдал за всем, регистрировал все в своей большой голове. Теперь я знаю, что это одновременно и правда, и ложь. На самом деле я по-своему развлекался. Я привык к одиночеству. В школе, потому что я всегда ходил туда один, у меня не было товарищей. Нет, я не наблюдал!

Меня поражал какой-нибудь предмет, муха, пятно на стене, и тогда начинались длинные истории, которые я рассказывал сам себе. Я создавал свои радости, мелкие ежедневные удовольствия; например, в классе, когда мне случалось сесть возле печки, я постепенно краснел от тепла и почти засыпал.

«Устраивать прогул» — это было верх блаженства. Мне это удавалось редко, приблизительно раз в зиму, когда я заболевал гриппом, потому что у нас существовала традиция болеть гриппом каждую зиму и все болели по очереди, включая мать, сестру, которая тогда оставалась дома целую неделю. Мне вспоминается другая деталь, которую я записываю на всякий случай. Когда я бывал дома, не в дни «прогулов», то я, как и все, сидел в кухне, потому что только ее и отапливали. И я никогда не садился на стул.

— Ты всегда сидишь на полу, снашиваешь штаны! Да, на полу, возле высокой печки, которая, если смотреть на нее снизу, казалась еще более монументальной, а огонь производил большое впечатление. И это было не все.

Для полного счастья были необходимы еще другие условия. Я устраивался так, чтобы собрать кое-какую провизию: кусок шоколада, яблоко, пряник или печенье. При случае я добавлял к этому несъедобные, но не менее драгоценные вещи: двухцветный карандаш, о котором я давно мечтал, металлическую коробку, полную пуговиц… Сидя на полу, прислонившись спиной к стене, выбеленной известкой, я раскладывал свои сокровища и мог проводить таким образом целые часы, иногда откусывал яблоко, которое медленно сосал, или клал на язык крошку шоколада, кусочек пряника.

Мать ходила по кухне, и я видел главным образом ее юбки. И неизбежно мое спокойствие нарушалось Гильомом, который старался ворваться в мои владения. Я защищался. Вмешивалась мать:

— Что, мне придется запереть вас в разные комнаты? Отдельная комната, чудесное одиночество-это был «прогул», и тогда он возник, как и в других случаях, неожиданно. Погода была серая. Шел дождь. Уже давно коровы мычали в стойлах, и мой утренний сон был особого вкуса, характерного для дней «прогулов».

— Наверное, у меня грипп.

Никто не удивился. В такое время года это было возможно.

— Не вставай. Я принесу тебе слабительное…

Не только слабительное-настойку, которую я терпел, несмотря на ее горький вкус, — но и все аксессуары гриппа в семье Малампэн: эмалированный ночной горшок, его ставили на кусок старого ковра; забавную керосиновую печку, больше похожую на огромную лампу, над которой возвышался барабан из листового железа; с ее помощью можно было топить комнату, где не было печки.

— А ты не дразни своего брата и попытайся не заразиться гриппом.

Влажный компресс на шее… На ночном столике банка, расписанная розовыми цветами, а в ней лимонад… Я знал, что в полдень мне дадут пирожное с кремом на коричневой тарелке, которой пользуются, только когда у кого-нибудь грипп. Весь день дверь, ведущая в кухню, останется приоткрытой…

Любопытно, что каждый раз, когда я решал устроить «прогул», у меня и в самом деле начинался грипп, во всяком случае, поднималась температура, язык был обложен, глаза блестели, и я видел странные сны: было ощущение, что все распухало, красное одеяло, подушка, голова, живот и особенно руки, которые становились огромными. До меня доходили звуки из кухни, а также из коровника, из конюшни, из каретного сарая, куда в тот день из-за дождя отец поставил мотор, чтобы напилить дров. Я слышал, как зубчатое колесо, скрипя, захватывало кору, и представлял себе опилки, сначала коричневые, потом белые, кремовые, тонкий и ровный надрез и, наконец, падающее полено. Я различал стук посуды и действующий на нервы треск маленькой пружины заводного поезда, который и катал на кухонном столе.

Я не ошибся, когда сказал, что это было в среду. Теперь я в этом уверен, потому что около девяти часов мать принялась гладить, а она всегда гладила по средам. Время от времени она просовывала голову в полуоткрытую дверь и, глядя не на меня, а на горшок, спрашивала:

— Еще не подействовало?

Моя кровать, кровать красного дерева, была очень высокая, с двумя набитыми пером матрацами и одеялом, в которых я тонул. Я вспоминаю коров; Эжен их водил к водопойному желобу, — угол его я мог видеть в окно; из-за дождя Эжен натягивал себе на голову куртку и при этом немного пугал меня, потому что рукава куртки висели и казалось, что у него четыре руки.

В памяти у меня множество дыр, но я ясно вижу эту картину и знаю также, что сидел на горшке, серьезный и терпеливый, когда на дороге, как собака, затявкал рожок. Утюг ритмично толкал гладильную доску, и мать недовольно вздохнула, услышав тонкий звук рожка.

Это был Жамине со своим невероятным автомобилем. Что меня удивляет, так это только то, что мать не втолкнула моего брата в комнату и тотчас же не закрыла дверь, потому что, когда Жамине приходила фантазия посидеть у нас, она поспешно выставляла детей из кухни.

Почему его называли Жамине, я этого никогда не знал, и мне никогда не приходило в голову спрашивать об этом. Раз он был братом моего отца, его фамилия, как и у отца, должна была бы быть Малампэн, потому что, насколько мне известно, моя бабушка была замужем всего один раз.

Если только… А ведь это возможно! Жамине был старшим, быть может, он родился до замужества своей матери? Не важно… Он держал кафе в Сент-Эрмин, на расстоянии мили он нас.

— Я запрещаю тебе говорить, как Жамине…

— Ты такой же грубый, как Жамине…

— Ты не умнее Жамине…

Все это составляло часть лексикона Малампэнов. А Жамине действительно был необычным человеком: рыжий, лохматый, с длинными усами, с одеждой, как будто висевшей вокруг него, а главное, с удивительными глазами, они смеялись, когда сам он не смеялся, — и с голосом, какого я с тех пор никогда не слышал.

Это был заклятый враг моей матери. Когда он ехал в город на своей машине, которая уже сбила несколько человек, он заворачивал к нам, где у него не было никакого дела, причем он нисколько не интересовался своим братом.

Я остался на горшке, на котором охотно и подолгу сиживал. Услышал, как отворилась застекленная дверь кухни и знаменитый голос весело крикнул:

— Привет!

Жамине шепелявил. Он плевался, когда говорил, свистел на звуке «ш», растягивал слоги. Если бы я был в кузне, он обязательно ущипнул бы меня за ухо и, картавя, спросил бы:

— Как поживает этот юный чудак? И у него это выходило так:

— Чуууууак!

Моя мать, не стараясь быть с ним любезной, спрашивала без церемоний:

— Что тебе еще надо, Жамине? В конце концов, это могло быть просто прозвище, такое же необъяснимое, как Било?

— Честно говоря, невестушка, я ездил к Валери, проздравить ее с именинами!

Я почти уверен, что он сказал: я ездил проздравить… И могу поклясться, что он сказал это нарочно. Он вел себя свирепо, в особенности с моей матерью. Подолгу хлюпал носом, никогда не пользуясь носовым платком, и ему доставляло удовольствие плевать на землю длинной струей слюны, хотя он знал, что моя мать каждый раз едва сдерживает тошноту.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7