— Не помешала?
— Нет.
— Что ты делал?
— Собирался идти в мансарду заниматься.
— Чем?
— Математикой.
— У тебя все в порядке?
Он помрачнел: ему вдруг показалось, что она звонит, желая убедиться, не слишком ли он расстроился из-за встречи с матерью. Он не хотел, чтобы его жалели, чтобы кто-то, даже Франсина, лез ему в душу. Догадалась ли она по его молчанию, что, сама того не желая, задела его.
— Знаешь, зачем я звоню?
— Нет.
— Что ты делаешь завтра около пяти?
— Завтра суббота? На пять часов у меня нет никаких планов.
— Я буду в Канне. Хочу повидать Эмилию, дочку доктора Пуатра. Знаешь такого? Он кардиолог.
— По-моему, его знает отец.
— В следующий понедельник Эмилию должны оперировать по поводу аппендицита, и она страшно трусит. Вот, чтобы подбодрить ее, я и приеду рассказать ей о своей операции.
— Тебя оперировали?
— Два года назад. Если ты свободен, я останусь у нее часов до пяти, и у нас еще будет время до моего отъезда.
— Ты сейчас слушаешь «Erne kleine Nachtmusik»[6]?
— Да.
— Ты звонишь из гостиной?
— Да.
Он представил ее справа у камина, в кресле, которое она называла своим. В тот вечер, когда они с родителями ужинали у них, она поставила ему эту пластинку и удивилась, узнав, что у него есть такая же.
— Ты любишь Моцарта? Обычно мальчишки предпочитают джаз.
— Это не мешает мне любить и джаз.
Как это по-детски трогательно поставить под телефонный звонок музыку, напоминающую обоим один из эпизодов их жизни!
— Дверь в кабинет твоего отца открыта?
— Да.
— Он там?
— Заполняет формуляры для социального страхования. А мама на кухне, отдает служанке распоряжения на завтра.
Последовало молчание, но оно ничего не разрушило, поскольку не смущало. Первым, опасаясь, что их разъединили, заговорил Андре.
— Ты еще слушаешь?
— Да. Давай встретимся у морского вокзала.
— Захватишь купальник?
— Вряд ли. Я хочу просто побродить по порту. Но если ты…
— Нет. Как скажешь.
— Не возражаешь?
— Я и так купаюсь каждое утро.
— Когда же ты встаешь?
— В шесть.
Он удивился ее естественности и раскованности, хотя из соседней комнаты, дверь в которую была открыта, ее отец слышал все, что она говорит.
— Мне так рано не подняться. Я ужасная копуша. Не поднимай братья шум с семи утра, не знаю, когда бы я вставала.
Андре не мог бы говорить столь непринужденно, будь рядом отец, а уж если бы его слышала мать — и подавно. Он завидовал Франсине, завидовал ее семье, дому, квартире, где так спокойно, уютно, гармонично.
— А ты что делаешь?
Ему показалось, что ее дыхание вдруг участилось.
— Наклонилась, чтобы выключить проигрыватель. Пластинка кончилась. Ты не заметил? Он глупо спросил:
— Погода в Ницце хорошая?
— Полагаю, не хуже, чем в Канне, — последовал ироничный ответ.
Он услышал ее смех, и ему стало радостно и в тоже время грустно.
— Сколько ты еще выпил шоколадных коктейлей?
— После нашей встречи — два.
— С двумя шариками?
— С двумя в каждом. А ты?
— Надеюсь, завтра ты меня угостишь.
— Смеешься надо мной?
— Нисколько.
— Находишь мои привычки детскими?
— Могу тебе признаться кое в чем еще более детском. Представляешь, я, засыпая, до сих пор кусаю простыню. Это в моем-то возрасте! Мама говорит, что я разорю ее.
Он никогда не чувствовал себя столь близким другому человеку.
— Твой отец будет смеяться надо мной.
— Почему?
— За подобные разговоры.
— Мой отец из принципа никогда ни над кем не смеется. Единственный, над кем он позволяет себе подшучивать, — он сам. Кстати, он сейчас наклонился, чтобы видеть меня, и грозит мне пальцем.
Франсина снова засмеялась, и он услышал, как она говорит в сторону:
— Это Андре, мама. Я позвонила ему, чтобы спросить, не сможет ли он встретиться со мной завтра. После долгой беседы с Эмилией о хирургии и плохого чая мне будет приятно поболтать с ним… Алло! Извини. Вошла мама. Она интересуется, не очень ли тебя замучили экзамены.
— Ничуть. Передай ей от меня спасибо.
— Он говорит, что нет, и благодарит тебя… Ладно, не хочу брать на себя ответственность, мешая твоим занятиям. До завтра, Андре. В пять часов на морском вокзале. Оставь где-нибудь мопед, чтобы не таскать его с собой по улицам.
Его всегда поражал этот образ: двое влюбленных под руку, и мужчина свободной рукой придерживает велосипед.
— Спокойной ночи, Франсина. Мое почтение твоим родителям. — И твоим тоже.
Далеко не то же! Впрочем, его родителей не было дома. Вряд ли они участвовали бы в этом телефонном разговоре: они ничего не знали.
Должно быть, на бульваре Виктора Пого продолжают говорить о нем. Неужели Франсина рассказала родителям о том, что они видели?
— Я им все рассказываю, — призналась она, когда приезжала ужинать к ним на виллу.
В тот вечер, как и в другой, на ужине в Ницце, Андре показалось, что между его матерью и г-жой Буадье не возникло симпатии. А вот глядя на мужчин, сидевших в креслах друг против друга, чувствовалось, что они старые друзья, могли бы встречаться почаще и вместе им легко и не скучно.
Его матери было явно не по себе. Как обычно в таких случаях, она говорила слишком много, слишком лихорадочно, и г-жа Буадье смотрела на нее не без удивления.
Андре не принимал участия в беседе. Сразу после ужина он увел Франсину в свои владения, в мансарду с голыми балками.
— Тебе повезло! — воскликнула она. — У тебя есть свой уголок, где можно не наводить порядок.
В мансарде царил обычный кавардак, и Франсина делала открытие за открытием.
— Ты играешь на гитаре?
— Пробовал три года назад, но быстро потерял интерес.
— К гантелям тоже?
— Я упражняюсь с ними, когда переработаю или злюсь. Они хорошо успокаивают нервы.
— На кого злишься?
— На себя.
— И часто такое бывает?
— А ты никогда не злишься на себя?
— Иногда. Если обижаю кого-нибудь. Ты тоже?
— Нет.
Он пытался объяснить. Чуть было не ляпнул:
— Злюсь, когда причиняю боль самому себе. Слишком просто и не совсем точно.
— Когда веду себя не так, как следовало бы. Например, у нас в школе есть преподаватель, который не любит меня, но я так и не знаю почему.
— Могу спорить, что это преподаватель английского языка. — Как ты догадалась?
— Потому что я никогда не могла понять наших преподавателей английского и немецкого. Преподаватели языков непохожи на других.
— Так что же, раз он не любит меня, я должен стать его врагом?
— Не уверена.
— Я знаю, как разозлить его, и знаю, что весь класс будет на моей стороне. И когда такое случается, я начинаю его жалеть. А потом сержусь на себя и за то, что пожалел его, и за то, что разозлил.
— И тогда, возвратясь домой, берешь гантели. ТЫ ложишься на этот коврик, верно?
Кусок красного ковра, скорее, половика с неровными краями, сохранившийся еще с Эльзасского бульвара.
— Я почти всегда занимаюсь и читаю на полу. А поскольку пол сосновый, бывает, и занозу посадишь.
— Один из моих братьев тоже любит валяться на полу. Папа говорит, что для молодых это очень полезно.
— Когда я слушаю музыку, то лежу на спине. У них не было мансарды; она привела его в свою комнату с мебелью светлого дерева: почти ничего лишнего — все просто, свежо.
— Видишь, у меня нет беспорядка. Да и родители не допустили бы этого.
Что могли сказать Франсина с матерью, если они действительно говорили о нем, в то время как Буадье, заполняя служебные формуляры, слышал их разговор через открытую дверь?
— Ты уверена, что это была она?
— Он ее тоже сразу узнал. Разве сын не узнает свою мать с другой стороны улицы? И потом, ее машина…
— А она видела вас?
— Не знаю. В какой-то миг Андре побледнел и сразу изменился.
— Она одна вышла из того дома?
— Я увидела ее первой, когда она была еще в дверях.
Промолчи я, он ничего и не заметил бы: ведь мы собирались идти в другую сторону. Слова вырвались у меня непроизвольно.
— Ясно.
— Думаешь, он мучается?
— Я не настолько хорошо его знаю, чтобы ответить на твой вопрос. Он понимает, что это за дом? — Я тоже познакомилась с ним недавно и видела его всего три раза, но могу поспорить, что, проводив меня, он снова вернулся туда.
— Поэтому ты и звонишь?
— Отчасти. Мне хочется снова увидеть его. Может быть, я нужна ему. Но завтра я действительно должна ехать в Канн, к Эмилии.
— Ты будешь говорить об этом с Андре?
— Конечно нет, если только он не начнет первым, что, по-моему, не в его стиле. Напротив, он постарается ничего мне не показать. Друзей у него никогда не было — он их не ищет, о себе говорить не любит, и, похоже, ему никто не нужен.
— Даже ты?
— В какой-то момент, в самом начале нашего разговора, я думала, он повесит трубку. А ты знали?
— Что?
— О его матери?
— Пожалуйста, не задавай мне таких вопросов.
— Значит, знала.
— Люди говорят разное и чаще плохое, чем хорошее. Мне не в чем упрекнуть ее.
— Но ты не хотела бы с ней дружить?
— Не из-за этого.
— Сознайся, вы не очень-то понравились друг другу.
— Здесь, пожалуй, нет ни ее, ни моей вины. Она, скажем так, не совсем понятна мне и утомляет меня.
— Женщины, вы еще не перестали сплетничать?
— Значит, подслушиваешь? А что ты думаешь сам? Ведь ты знал ее раньше меня.
— Ничего не думаю. Если интересоваться характером и судьбой всех, кого я знал в молодости, мне не хватит времени на собственную жизнь.
— Но ведь ты не будешь отрицать, что из-за нее он бросил медицину и поступил в стоматологическое училище?
— Вполне возможно, но такое могло случиться и со мной. Он был менее терпелив, чем мы, — хотел жениться. Дантистом он мог быстрее заработать себе на жизнь, чем решив стать врачом. Даже без специализации ему пришлось бы, если мне не изменяет память, учиться пять лет.
— И как они жили, пока он учился?
— По вечерам, а иногда и по ночам он работал в протезной мастерской вот и все, что я знаю. — Думаешь, он счастлив и ни о чем не жалеет?
Что мог сказать Буадье? И что мог ответить на этот вопрос Андре, возвращаясь в свою мансарду? Впрочем, ни на один вопрос, которые он задавал себе, ответа не находилось.
Что он знал? Кто что-нибудь знал? И знал ли отец? А Наташа? И все их друзья, некогда приходившие на виллу, но которые больше не появлялись там?
Это не касалось ни Буадье, щебетавших в своей благоустроенной квартире, ни друзей, никого.
Его, Андре, тоже. Она его мать. Он хотел быть свободным, значит, свободна и она. Нет у него права судить ни отца, ни кого бы то ни было, разве что самого себя.
Главное, жить без тревог. Так, чтобы никто не усложнял его жизнь, жизнь, которую он терпеливо строил для себя сам.
Пусть его раз и навсегда оставят в покое. Перестанут откровенничать или полуоткровенничать с ним, не трогают его воспоминания, как это сделала мать, и не пытаются вбить в него другие, чуждые ему.
Никто не имеет права давить на него!
Андре не хотелось ни заниматься, ни слушать музыку, ни упражняться с гантелями. Не хотелось ничего, разве что не думать больше ни об этой встрече, ни о том, что она могла означать.
В чем-то он винил и Франсину: если бы не она, ему и в голову не пришло бы идти на улицу Вольтера, о которой в половине шестого в четверг он даже не знал.
И вот к чему это привело! Все рухнуло. Андре прислушался. Хлопнула входная дверь. Вернулся отец. Щелкнул выключатель. Ноэми уже давно поднялась к себе и, должно быть, спала, по привычке с грелкой на животе.
Отец на секунду зажег свет в гостиной и медленно, тяжело пошел наверх. Постоял в нерешительности на площадке второго этажа, потом поднялся еще на три-четыре ступеньки.
Андре не хватило духу увидеть его, услышать, заговорить с ним сегодня. Он в раздражении погасил лампу, чтобы из-под двери не пробивался свет: так отец подумает, что он уже спит.
Хитрость оказалась излишней. Шаги стихли. Может быть, и у Люсьена Бара не хватило духу. Или застенчивость не позволила ему заходить к сыну два вечера подряд. Он повернулся и пошел в свою комнату, потом в ванную, откуда вскоре послышался плеск воды. Сегодня был трудный день.
Прошло добрых четверть часа, прежде чем Андре протянул руку и снова зажег свет.
Глава 4
В субботу настал черед мужчин обедать с глазу на глаз в столовой с тремя приборами. Оба чувствовали себя смущенно и старались не смотреть друг на друга.
— Мама еще не спускалась?
— Не знаю. Я только что пришел.
— Пойду проверю.
Встревоженный, отец направился к лестнице, а Андре поплелся на кухню, где для виду стал поднимать крышки кастрюль.
— Фаршированная капуста, Ноэми?
— Вы же сами просили ее позавчера.
— Мама будет обедать?
— Похоже, она и днем-то не спустится. Все утро ее тошнило, а к одиннадцати ей стало так плохо, что я — даже вызвала бы врача, если бы не знала причину недомогания.
Он строго взглянул на служанку. О своих родителях он может думать все, что угодно, но не потерпит ничьих замечаний по их адресу. Грубый цинизм Ноэми приводил его в ярость.
Он вышел из кухни, прогулялся по саду; на лужайке, в метре от него, прыгали два ее завсегдатая-скворца. Дверь он оставил открытой, и когда услышал на лестнице шаги отца, быстро возвратился в дом.
— Сегодня она вернулась поздно и очень устала. Отец был бледен, прятал глаза. Когда с матерью случалось такое, она не церемонилась в выражениях.
— К столу, сын.
Они молча передавали друг другу тарелки с закусками, но Люсьен Бар, казалось, все время порывался что-то сказать.
— Как подготовка к экзаменам? Волнуешься?
— Я, видишь ли, никогда не переживаю по этому поводу.
Порой отец мельком, чуть ли не украдкой поглядывал на него. — Не сердись на маму, Андре. — Я и не сержусь.
— Я знаю, некоторые ее поступки раздражают тебя.
— Это даже не раздражение. Мне не нравится, когда она, словно разыгрывая спектакль, начинает говорить о чем угодно. А уж эту Наташу я просто ненавижу.
— Постарайся понять, что жизнь твоей матери не всегда была легкой.
— Понимаю.
Ему хотелось сменить тему разговора, но он не решался. Отец редко переходил на доверительный тон, обычно предпочитая нейтральный, даже безразличный.
— У меня много работы и совсем не остается времени для нее. Раньше, когда ей хотелось куда-нибудь ходить, развлекаться, у нас не хватало денег. Да еще ты маленький, хозяйство.
— Знаю.
— А теперь она вбила себе в голову, что стареет и скоро будет поздно.
Период нелегкий и для мужчины.
Конец фразы удивил его: он никогда не думал, что отец чувствует приближение старости и может от этого страдать.
— Я тоже не люблю Наташу, но…
Он не закончил. Вероятно, удержался, чтобы не добавить:
— Но это единственное, что она нашла и за что держится.
Он нажал под столом кнопку звонка, и пока Ноэми меняла приборы и подавала фаршированную капусту, оба молчали.
— Не знаю, уместно ли говорить об этом сейчас, когда ты готовишься к экзаменам, однако, поверь, нет никаких причин для беспокойства. Сегодня утром мне на работу звонил доктор Пелегрен.
— Бабушка заболела?
— Она не хотела, чтобы мне сообщали. Ты же знаешь ее. Она терпеть не может, когда пекутся о ней, а уж тем более о ее здоровье.
И если она согласилась пойти на осмотр к Пелегрену, то лишь потому, что тот лет сорок живет этажом ниже. Они почти одного возраста и, должно быть, самые старые жильцы в доме.
Андре представил себе старый дом на улице Фоссе Сен-Бернар, возле Винного рынка, и даже почувствовал специфический запах квартиры с низким потолком. — Вполне вероятно, что у нее камни в желчном пузыре. В понедельник будет рентген, и, видимо, придется делать операцию.
— Это опасно?
— Довольно опасно, но не страшно. Бабушка никогда не болела да и сложения крепкого. Ей ведь только шестьдесят семь, нет, уже шестьдесят восемь.
— Ты поедешь в Париж?
— Пелегрен не советует. Во-первых, он позвонил без ведома бабушки, которая разозлится, если узнает. А во-вторых, мой внезапный приезд наведет ее на мысль, что болезнь серьезнее, чем кажется. Она ведь женщина со странностями.
Андре очень любил бабушку, хотя, в общем, толком не знал. Три раза вместе с родителями он ездил к ней в ту самую квартиру, которую она занимала со дня свадьбы и где после смерти ее мужа ничего не изменилось.
Она приезжала к ним в Канн дважды. Первый раз, когда еще был жив дедушка, и Андре запомнил главным образом его рыжеватую бороду и взгляд, печальный и исполненный достоинства. Они предпочли остановиться в семейном пансионе, и их почти не видели.
Во второй ее приезд ему было двенадцать. Дедушка умер. Они уже переехали на виллу, и две комнаты всегда оставались свободными. Одну отвели бабушке, которая собиралась провести у них целый месяц. В то время Андре смотрел на бабушку с восхищением, поскольку она была самой удивительной личностью в семье.
Родилась она в бельгийской Фландрии, в Сгенкерке, возле Фюрна, и когда на каникулах дедушка встретил ее в Мало-ле-Бен, она работала в ресторане официанткой и еле-еле говорила по-французски.
Рыжеволосая, пухленькая, но крепко сбитая, она смеялась кстати и некстати и не стеснялась говорить правду в глаза.
Эмиль Бар только что закончил юридический факультет. Он женился на ней, и несколько месяцев спустя они обосновались на улице Фоссе-Сен-Бер-Нар, где так и остались.
Бабушка — ее звали Анной — сохранила акцент, который становился еще сильнее, когда она сердилась; когда она начинала всем «тыкать».
Вместо месяца она провела у них всего неделю.
— Каждый человек, дети мои, устраивает свою жизнь гак, как хочет.
Здесь я не чувствую себя дома и постоянно сдерживаюсь, чтобы кого-нибудь не отчитать. Тем не менее она не упускала случая все критиковать, особенно слова и поступки невестки, ее манеру разговаривать, одеваться, краситься, содержать дом.
Было ясно: она ненавидит невестку и будет злиться на нее всю жизнь за то, что та отобрала у нее сына. Не меньше сердилась она и на него — по ее мнению, он сделал ужасно неудачный выбор; поэтому на быт их она смотрела осуждающе и саркастически.
В то время один-два раза в неделю в доме бывали гости. Приходили друзья, допоздна танцевали. С шести утра она бродила по дому, подсчитывая пустые бутылки и разбитые бокалы.
Дедушка умер от цирроза печени. Почему и когда он начал пить? Во всяком случае, не раньше тридцати пяти лет, насколько мог заключить Андре из подслушанных разговоров.
До этого он был стажером у весьма известного адвоката — ныне члена Французской Академии, потом стал его компаньоном. Затем, все там же, на улице Фосее Сен-Бернар, открыл свою собственную контору.
В присутствии Андре никто и никогда не намекал на то, как все началось. Сам же Андре вопросов не задавал.
— Бедняга пьет, — шептали вокруг, словно речь шла о постыдной болезни или семейном пороке.
Андре очень тревожился. Как-то, еще в шестом или пятом классе, преподаватель естествознания схематично изложил им проблему генов и наследственности. Примерно тогда же, по воле случая, он прочитал в одном журнале статью о наследственности алкоголизма.
— Мама, дедушка был алкоголиком?
— Да, он много пил.
— Но ведь папа не пьет. И даже в вино добавляет воду.
Видимо, у Андре появилось отвращение к спиртному. Он боялся.
— У дедушки были неприятности, и он запил.
— Какие неприятности?
— Дело весьма запутанное, а подробностей я не знаю. Чтобы спасти одного клиента, он, кажется, применил методы, которые не одобряли ни старшина сословия адвокатов, ни совет корпорации. Что за методы? Наверно, ошибочные, если его на два года отстранили от практики.
— Что это значит? — Ему запретили выступать в суде и заниматься адвокатурой вообще.
— А как же он зарабатывал на жизнь?
— Готовил разные справки для коллег, которые жалели его.
— Отец тогда еще жил с родителями?
— Если не ошибаюсь, ему было лет пятнадцать и он учился в лицее.
Андре снова и снова расспрашивал мать, поскольку невозмутимость отца, которую он принимал за холодность или безразличие, обескураживала его.
— А что потом?
— Ничего. Он стал засиживаться в кафе. А когда снова получил разрешение выступать в суде, сумел найти лишь случайных клиентов да незначительные дела, те, что никто не берег. Следить за собой и вовсе перестал.
— А жена?
— И полсловом не упрекнула его. Возможно, здесь-то и заключалась ошибка. Она из той эпохи, когда мужчина был в семье богом. Твой отец утверждает, что когда по утрам она будила мужа, ей приходилось долго трясти его, но она все равно улыбалась.
— Эй, Эмиль, вставай! Пора на работу!
Зная, что он не придет в нормальное состояние, пока не выпьет, она сама подносила ему стаканчик белого вина.
Так он и завтракал каждое утро. Пил только белое, но за день опустошал три бутылки.
В полдень он уже еле ворочал языком, глаза у него слезились. Тем не менее он, кажется, ни разу не запутался в делах, которые вел в административных инстанциях или — гораздо реже — в уголовном суде.
Когда бабушка жила у них в ту беспокойную неделю, мать еще не пила.
Бабушка раздобрела, но дородность не лишила ее ни подвижности, ни насмешливой агрессивности. И частенько в глубине души Андре соглашался с ней.
— Неужели стоило ради скороспелой женитьбы, не осмотревшись толком, отказываться от карьеры врача и пожизненно обрекать себя на копание в больных зубах?
Вы что, не могли спать вместе, раз уж вам так хотелось, и подождать, пока не начнете зарабатывать на жизнь? Думаешь, мы с отцом церемонились?
Я знала его только три дня, когда мы с ним легли в постель. Меня чуть было не уволили: ведь это случилось в гостинице, где я работала, а официанткам и горничным категорически запрещалось спать с постояльцами.
Утром, долго плавая среди волн, — поднялся восточный ветер, и вдоль пляжа катились высокие, больше метра, валы-Андре смыл с себя все заботы.
В классе он сидел с безразличным видом и, казалось, не слушал.
— О чем я говорю, господин Бар?
К удивлению преподавателя, он повторял последнюю фразу слово в слово.
Он не пытался стать лучшим учеником, первым или вторым в классе, хотя и мог бы им сделаться при минимальных усилиях.
И не из-за лени. Просто ему претило забивать себе голову тем, что его не интересует и, как он считал, никогда в жизни ему не пригодится.
На историю, к примеру, он тратил ровно столько усилий, сколько требовалось, чтобы получить средний балл, и почти точно мог предсказать свои отметки.
Возможно, когда-нибудь он и займется историей, но сам, по-своему, и не так смехотворно, как учат в лицее. Главное, оставаться независимым, свободным, идти на компромисс лишь по необходимости, как он делал дома: в семье — минимальные уступки.
Оба молчали, думая о чем-то своем. Быть может, отец вспоминал сейчас какой-нибудь эпизод из жизни на улице Фоссе-Сен-Бернар?
Одинаковые слова воскрешали в каждом разные образы. Для Андре это была бабушка, для отца — мать. И, разумеется, он видел ее по-другому, не такой, как сегодня, а какой знал в детстве.
— Моему отцу повезло.
Он, казалось, бессознательно убеждал сам себя, поскольку внутренне смущался и считал необходимым объяснять себе свою мысль.
— Любая другая женщина наверняка сердилась бы на него, была бы с ним груба или язвительна. Однако я ни разу не слышал, чтобы моя мать хоть в чем-то упрекнула его.
А жизнь далеко не баловала ее. Я помню тяжелую швейную машинку, которую она взяла на месяц и шила брюки, помогая портному, живущему в том же квартале.
У нее никогда не было ни служанки, ни горничной.
Я много лет упрашиваю ее нанять кого-нибудь за мой счет, но она только посмеивается, уверяя, что не сможет целый день терпеть за спиной шпионку. В последний раз она не осталась с нами лишь потому, что вилла показалась ей слишком большой, слишком роскошной для нее. А присутствие Ноэми, которую она посчитала заносчивой, стало последней каплей.
— И ради этого ты изводишь себя работой! Да еще для того, чтобы твоя жена до десяти валялась в постели!
Труднее всего убедить ее лечь не в больницу, а в частную клинику. Пелегрен намекнул на это, но она отрезала:
— Сыну деньги нужнее, чем мне.
Люсьен Бар снова вздохнул.
— Странная она женщина…
Возможно, Андре тоже когда-нибудь скажет о своей матери:
— Странная она женщина…
Все удивительно переплеталось, и у Андре складывалось впечатление, что он несвободен и, хочет того или нет, некие нити связывают его не только с родителями, но и с бабушкой, с дедом, с другими менее важными персонажами, чья роль в его жизни была тем не менее значительной.
Семейство Буадье, например, о которых он думал чаще, чем хотел.
Оба одновременно встали из-за стола. Через несколько минут отец размеренным шагом направится на Круазетт, где ровно в два часа в белом халате будет стоять посреди своего кабинета.
— Приглашайте первого, Алиса.
Алиса, ассистент-секретарь, симпатичная брюнетка, заменила после их переезда в новый дом пожилую м-ль Беген, которая покрикивала на клиентов.
Довольно часто имя Алисы произносила в доме и мать, но почти всегда со скрытым намеком.
Неужели отец спит со своей ассистенткой, а мать ревнует? Андре жил с ними с самого рождения, но почти ничего не знал о них. Да и не хотел знать, и когда они сами пытались что-то рассказать ему о себе или о своей жизни, весь ощетинивался.
— Все-таки, — глядя на него, добавил отец, пока они еще стояли на разных концах стола, — у вас с бабушкой есть что-то общее.
— Что же?
— Вспыльчивость. Тебе не доводилось видеть ее в ярости? — Но я никогда не сержусь.
— В детстве ты не сдерживался, тебя буквально прорывало. Как только ты не обзывал нас с мамой!
— Со мной такого уже три года не случалось.
— Верно. Но ты взрываешься внутренне. Иногда ты вдруг бледнеешь, лицо у тебя застывает, и ты пришел бы в ужас, если бы мог видеть в такой момент свои глаза, сверкающие как молния.
— Я держу себя в руках.
— Верно. Но хорошо видно, чего тебе это стоит, и порой я даже предпочел бы, чтобы ты, как раньше, спускал пары.
Они подошли к двери. Такие обеды, когда они оставались вдвоем и много, гораздо больше, чем за целую неделю, разговаривали, случались нечасто.
А вот получил ли каждый удовлетворение? В их глазах читалась не радость, а, напротив, известная серьезность.
— Счастливо, сын.
Пропуская Андре вперед, отец на мгновение, словно невзначай, почти как Франсина, положил ему руку на плечо.
— Кстати, я сейчас увижу Франсину.
— Ты едешь в Ниццу?
— Она приезжает в Канн к подружке, отца которой, доктора Пуатра, ты, должно быть, знаешь.
— К Эмилии?
— Ты и ее знаешь?
— Пуатра лучший кардиолог на побережье.
— В понедельник утром Эмилии делают операцию аппендицита.
Андре не очень-то хотел вдаваться в подробности, но ему показалось, что отец в обмен на проявленное доверие имеет право на несколько фраз.
— Франсина — замечательная девушка.
Любезность за любезность. В общем, они остались довольны друг другом: такой близости между ними еще не возникало.
— К ужину вернешься?
— Наверняка. Она уезжает шестичасовым.
— Передай привет ее родителям.
Отец помедлил, не зная, пойти ли попрощаться с женой; в конце концов взял с вешалки шляпу и вышел за дверь на крыльцо и залитую солнцем аллею. — Ты часто ходишь сюда?
— Довольно часто, в основном по утрам, если есть свободное время.
На улицах города он тоже предпочитал первые утренние часы, когда наводят чистоту в магазинах и кафе, и нередко перед лицеем заходил на рынок Гамбетты.
Раньше, когда они жили на Эльзасском бульваре, рынок находился напротив их дома, сразу через мостик, и стоило раскрыть окна, как квартиру наполнял запах овощей и рыбы.
Не спеша, словно на воскресной прогулке, они шли вдоль мола, не сговариваясь, останавливались перед каждым судном, долго смотрели на него.
Ему вдруг захотелось подшутить над собой.
— Когда я один, мне случается забывать о времени и, словно передо мной разыгрывается необычный спектакль, я, застыв, смотрю на матроса в шлюпке, который драит белую яхту щеткой и мылом.
— Ты любишь корабли?
— Я без ума от них и знаю их все до одного. Я с первого взгляда вижу, какой ушел, а какой прибыл.
Большинство из них редко выходят в море. Черный кеч[7], вон там, дальше, принадлежит американскому писателю; его можно увидеть за пишущей машинкой. Он, кажется, знаменит у себя на родине.
Несколько дольше они задержались у огромной, размерами с теплоход, яхты, экипаж которой, без метрдотелей и горничных, насчитывал больше тридцати человек. Каждый год яхта пересекала Атлантику и бросала якорь на Бермудах.
— Завидуешь? Андре задумался.
— Нет! В сущности, я не хочу быть богатым: деньги внушают мне страх.
Но не хочу быть и бедным, хотя…
— Продолжай.
— Трудно объяснить. Временами меня охватывает тоска: отказаться от всего, не иметь никаких обязательств, ничем не быть связанным, ни за что не Держаться…
— Тебе не кажется, что в этом есть что-то от литературщины?
— Разумеется. А твои родители богаты?
— Я сказала бы, что отец зарабатывает достаточно, чтобы мы жили безбедно.
— Вот-вот, это и есть предел моих желаний, при условии, что я не стану рабом комфорта и смогу заниматься любимым делом.