Шума не будет. В таких случаях шума никогда не поднимают. Многие уже отправились на работу, женщины разбрелись по очередям.
Если тело не обнаружил патруль, что наиболее вероятно — на Зеленую улицу, в сущности тупиковую, патрули практически не заглядывают, — те, кто встал и вышел пораньше, первыми заметили на снегу темную массу, но заспешили к трамвайной остановке.
Потом, когда рассвело, другие наверняка увидели, что на покойнике мундир. Это тем более заставило их ускорить шаги.
Сообщит о случившемся кто-нибудь из привратников.
Они ведь в своем роде на государственной службе. Им нельзя сослаться на то, что они, мол, ничего не видели. И к их услугам телефон в парадной.
Из кухни донесся запах занявшейся растопки. Затем лавиной посыпалась зола из печных поддувал в комнатах, и, наконец, завела свою музыку кофейная мельница.
Эх, Берта, бедная толстая корова! Только что, стоя босиком на половике, она растирала себе тело, разглаживая следы, оставленные на коже простынями. Трико на ней не было. Она исходила потом и, видимо, рассуждала сама с собой. Ведь всего два месяца назад она в этот час задавала корм курам и наверняка разговаривала с ними на понятном для них языке.
А вот и трамвай. Он резко тормозит на углу, предварительно выплюнув на рельсы порцию песка, — иначе ему быстро не остановиться. К его скрежету Франк давно привык и тем не менее весь сжимается, ожидая, когда трамвай снова тронется и задребезжит, как мешок с железным ломом.
Кто же из привратников струхнул первым и позвонил куда следует? Привратники — народ опасливый. Такая уж у них профессия. А угадать того, кто поднял власти на ноги, нетрудно. Вот он отчаянно жестикулирует перед несколькими машинами с оккупантами.
Не так давно подобного происшествия было довольно, чтобы квартал немедленно оцепили, а дома поочередно прочесали. Но это время прошло. Заложников тоже перестали хватать. Кажется, будто люди по обе стороны линии огня стали философами. Да и как ее разглядишь, эту линию?
Ничего. Не разглядят — притворятся, что видят.
Убит жирный распутник. Что он оккупантам? Они, без сомнения, знали ему цену. Гораздо больше их тревожит пистолет: тому, кто его унес, может взбрести на ум воспользоваться им против чужеземцев.
В конце концов, оккупанты тоже боятся. Все на свете чего-нибудь боятся. Две машины ездят взад и вперед. Одна медленно движется от дома к дому.
Это они страху нагоняют. На самом деле ничего не произойдет.
Если, конечно, не заговорит Хольст. Но он не заговорит. Франк верит в него.
Вот оно, слово, которое все объясняет. Может быть, не совсем точное, но дающее хотя бы смутное представление о том, что он пытался уяснить себе минувшей ночью. Он верит в Хольста.
Сейчас тому полагается спать. Впрочем, нет. Он, как всегда, уже поднялся и скоро выйдет на улицу: в свободные от работы дни в очередях стоит он сам.
За иными продуктами Фридмайеры в очередь ни за что не встанут, за другими все-таки ходят, вернее, посылают одну из девушек. Бывает еда, ради которой даже Лотта готова двинуться с места.
Двери в квартире распахнуты. Кухонная плита волнами гонит тепло во все помещения. На худой конец хватило бы ее одной. Затем всюду разносится запах кофе, настоящего кофе.
С другой стороны кухни, прямо против площадки и слева от лестницы, располагается маникюрный салон, где печь топят непрерывно.
У каждой печи свой запах, каждая живет своей жизнью — по-особому втягивает воздух, по-особому гудит. В салоне от печи пахнет линолеумом, и это наводит на мысль о гостиной с навощенной до блеска мебелью, с роялем, с вышитыми салфетками на столиках и вязаньем на ручках кресел.
— Буржуа, они и есть самые распутные, — уверяет Лотта. — А буржуа любят пакостничать по-мелкому в обстановке, похожей на ту, что у них дома.
Вот почему так миниатюрны, можно сказать, почти невидимы оба маникюрных столика. Вместо маникюра Лотта обучает девчонок тренькать одним пальцев на рояле.
— Как их дочки, понятно?
Спальня, большая спальня, как ее величают, где нежится сейчас Лотта, увешана коврами, драпировками, рукоделием.
— Будь у меня возможность, — втолковывает она, — натаскать сюда портреты их папаш и мамаш, женушек и деток, я миллионершей стала бы!
Увезли, наконец, тело Евнуха или нет? Пожалуй, да.
Машины, раскатывавшие взад и вперед, исчезли.
Герхардт Хольст с длинным, посиневшим от холода носом и сеткой в руке стоит где-нибудь поблизости в очереди, неподвижный и преисполненный достоинства. Одни мирятся с очередями, другие — нет. Франк из числа вторых. В очередь он не встанет ни за что на свете.
— И не такие, как ты… — завела однажды Лотта, считающая сына гордецом.
Но разве можно представить себе Кромера стоящим в очереди? Или Тимо? Или других парней?
Разве Лотте не хватает угля? Разве, встав с постели, она первым делом не заводит разговор о сегодняшнем меню?
Как-то девушка, не ходившая еще на панель, поинтересовалась, сколько ей будут платить.
— У меня едят! — ответила Лотта.
Это правда: у Лотты едят. Точнее, жрут. Жрут с утра до ночи. Еду с кухонного стола не убирают, а тем, что остается, можно прокормить целую семью.
Придумывание самых затейливых блюд, на которые идет больше всего жиров и дефицитнейших продуктов, стало в доме своего рода игрой, спортом.
— Сало? Сходи — пусть Копоцки даст. Скажешь, я ему сахару принесу. А не добавить ли еще и шампиньончиков?
— Садись в трамвай и кати к Блангу. Скажешь, чтобы…
Каждая еда — это вроде как пари. А еще вызов, потому что кухонные флюиды разносятся по всему дому, просачиваясь сквозь замочные скважины и под дверями.
Скоро эти Фридмайеры будут настежь свое жилье распахивать! А у Хольстов довольствуются костью, отваренной вместе с брюквой.
Дались ему эти Хольсты! Франк вскакивает. Хватит валяться. Протирая заспанные глаза, он выходит на кухню.
Уже одиннадцать утра. В кухне сидит незнакомая девушка, новенькая. Держится скромно, выглядит прилично.
Не сняла еще ни шляпки, ни белой девичьей блузки.
— Берите сахар, не стесняйтесь, — подбадривает Лотта. На ней пеньюар. Она поставила локти на стол и мелкими глотками попивает кофе с молоком.
Так всегда. Девиц следует приручать. Поначалу они робеют. Смотрят на кусок сахара как на драгоценность. На молоко, да и на остальное — так же. А через некоторое время их приходится гнать взашей, потому что они опустошают шкафы. Впрочем, их выставили бы и без этого.
Сперва они ведут себя робко. Садясь, сдвигают колени. Носят обычно короткий английский жакет, как у Мицци, темную юбку, белую блузку.
— Если бы они оставались такими!
Это ведь как раз то, что нравится клиентам.
Поглядели бы мужчины на них, неприбранных, утром!
Впрочем, как знать!.. По утрам они по-домашнему, неумытые, с лоснящейся кожей, собираются на кухне попить кофе, поесть чего душе угодно, подымить сигареткой, поваландаться.
— Отпаришь мне брюки? — обращается Франк к матери.
Штепсельная розетка в салоне, и Лотта пристраивает гладильную доску между двумя креслами.
Как там с Евнухом?
Соседи, видевшие утром тело на снегу, явно напуганы: из-за этого у них целый день будет на душе тревожно.
Франка беспокоит только пистолет. Около девяти он даже встал на минутку, решив вынуть оружие из кармана пальто и припрятать.
Но где? И от кого?
Берта слишком инертна, слишком размазня, и если Проболтается, то исключительно по глупости.
Другая, малышка в английском костюме, имени которой Франк еще не знает, тоже будет молчать: она новенькая, попала в незнакомое место и к тому же изголодалась.
Что касается матери, ее Франк не принимает в расчет.
Хозяин в доме он. Как она ни злится, как порой ни взбрыкивает, ей известно, что ее не послушают и она в конечном счете сделает все, чего хочет Франк.
Роста он небольшого. Скорее, низкого. Когда-то — правда, очень давно — даже носил высокие, почти как у женщин, каблуки, чтобы казаться повыше. Плотным его тоже не назовешь, но сложения он крепкого, плечи квадратные.
Кожа светлая, как у Лотты, волосы белокурые, глаза серо-голубые.
Почему девушки боятся его, хотя ему и девятнадцати нет? В иные минуты он выглядит совсем мальчиком. Если б захотел, был бы, вероятно, ласков, но не дает себе труда.
Самое удивительное в нем при его возрасте — невозмутимость. Он был еще кудрявым большеголовым карапузом, едва научился ходить, а его уже называли маленьким мужчиной.
Он никогда не суетится, не жестикулирует. Его редко видят бегущим, разозленным, голос он повышает еще реже.
Одна из девиц, к которой он довольно часто забирался в постель, все обхватывала его голову руками и спрашивала, почему он такой печальный.
И не верила, когда он, высвобождаясь, сухо отвечал:
— Я не печальный. В жизни печальным не был.
Это, пожалуй, верно. Печальным он не был, но не испытывал и потребности смеяться или шутить. Он всегда оставался невозмутимым, и эта его невозмутимость сбивает всех с толку.
Вот и сейчас, думая о Хольсте, он совершенно спокоен. Не чувствует ни малейшей тревоги, разве что чуточку заинтригован.
Здесь пьют кофе с сахаром и настоящими сливками, намазывают хлеб маслом, вареньем, медом. Хлеб тоже почти белый — такой во всем квартале можно раздобыть лишь у Тимо. Что едят в квартире напротив? Что ест Герхардт Хольст? Мицци, его дочь?
— Ты же почти не завтракал! — сокрушается Лотта» по привычке набившая живот до отказа.
В прошлом, когда всласть ели другие, она так настрадалась от голода, что вечно боится, как бы сын не съел слишком мало, и готова пичкать его силой, словно гуся.
Франку все не хватает духу одеться. К тому же делать в это время на улице нечего. Он медлит. Поглядывает на Лотту, которая усердно наглаживает ему штаны, лакированными ногтями сколупывая с них пятнышки грязи. Затем принимается наблюдать за новенькой. Смотрит, как она раскладывает на столике маникюрный инструмент, хотя пользоваться им не умеет.
С затылка на тонкую еще шею с очень нежной, напоминающей цыплячью кожей у нее падают мелкие завитки, и порой она привычным жестом пытается водворить их на место.
Спускаясь или поднимаясь по лестнице, Мицци часто так же поправляет волосы.
Новенькая называет его г-н Франк, как велела Лотта.
Он из вежливости осведомляется, как ее зовут.
— Минна.
Юбка на ней хорошего покроя, ткань почти не изношена, и вид у девушки чистенький. Спала она уже с кем-нибудь? Вероятно, иначе не пришла бы к Лотте. Но наверняка не за деньги и не с кем попало.
Вскоре, когда явится первый клиент. Франк взберется на кухонный стол. Он заранее уверен, что, оставшись в одной комбинации, Минна отвернется к стене и долго будет теребить бретельки, прежде чем раздеться донага.
Мицци живет на другой стороне площадки. Поднявшись по широкой лестнице, справа видишь одну дверь, слева другую, а между ними коридор, куда выходят остальные. Иные жильцы занимают целую квартиру, иные — всего лишь комнату, а над головой у них еще три этажа. Слышно, как люди снуют вверх и вниз по лестнице.
Женщины тащат сетки, пакеты, и с каждым днем им все трудней подниматься; недавно одна, хотя ей только тридцать, грохнулась в обморок прямо на ступеньках.
У Хольстов Франк не бывал, зато интерьеры кое-каких других квартир ему знакомы. Жильцы подчас оставляют двери распахнутыми, потому что женщины стирают в общем коридоре, хоть это и запрещено домовладельцем.
В дневное время дом залит слишком резким, можно сказать, ледяным светом: окна высоченные, широкие, лестничная клетка и коридоры выкрашены белым, на все ложится отблеск снега с улицы.
— Вы на рояле играть не учились? — спрашивает Лотта новенькую.
— Немного играю, мадам.
— Прекрасно. Сыграйте-ка что-нибудь.
Уже вечером Лотта начнет ей тыкать, но сперва всегда обращается на «вы».
Лотта — рыжеватая блондинка без единого седого волоска, да и лицо у нее молодое. Ешь она поменьше, не давай себе расплываться, и была бы настоящей красавицей, но Лотта не бережет фигуру — напротив, словно радуется, что толстеет, и, видимо, нарочно устраивается так, чтобы пеньюар постоянно распахивался, выставляя напоказ очень крупные, мягкие, дрожащие при каждом движении груди.
— Твои брюки готовы. Уходишь?
— Еще не решил.
Иногда Франк с удовольствием согласился бы проспать целый день, но это невозможно: надо прибрать комнаты, да и клиенты, бывает, звонят у двери сразу после полудня. Правда, приятелей Франка до пяти не увидишь. Для всех, с кем он водится, настоящая жизнь начинается вечером, так что днем ему приходится убивать время в одиночку.
Часто он в халате, неумытый, непричесанный, торчит в кухне, положив ноги на дверку плиты, а то и засунув в духовку, и читает что попадается; когда же за стеной звучат голоса и у него есть охота понаблюдать, взбирается на стол.
Сегодня, сам того не замечая, он отирается возле новенькой, которая играет на рояле — и недурно. Но занят он в действительности не ею. Мысли его непрерывно возвращаются к Хольсту, к Мицци, и это его злит. Он не любит, когда мысли докучают ему, как осенние мухи.
— Франк! Звонят.
Из-за музыки звонок почти не слышен. Лотта убирает утюг и гладильную доску, проверяет, все ли в порядке, бросает Минне:
— Продолжайте.
Затем приотворяет дверь, узнает посетителя и без особого энтузиазма приглашает:
— А, господин Хамлинг, заходите. Оставьте нас, Минна.
И, придерживая рукой пеньюар, пододвигает вошедшему стул.
— Садитесь, пожалуйста. Галоши вам, пожалуй, лучше снять.
— Я ненадолго.
Минна уходит на кухню к Франку. В комнате Берта застилает кровать. Новенькая нервничает, она встревожена.
— Это клиент? — любопытствует она.
— Нет, главный инспектор полиции.
Минна пугается еще больше. Франк сохраняет чуть презрительное спокойствие.
— Не бойтесь. Он мамашин приятель.
Это почти правда. Хамлинг знавал Лотту в молодости, еще девушкой. Было ли что-нибудь между ними? Не исключено. Сегодня, во всяком случае, это мужчина лет пятидесяти, крепкий, не обрюзгший. Видимо, холостяк. А если и женат, супругу не поминает, обручального кольца не носит.
Его боится весь квартал, кроме Лотты.
— Можешь войти. Франк.
— Добрый день, господин инспектор.
— Добрый день, молодой человек.
— Франк, не нальешь ли рюмочку господину Хамлингу? Я тоже с удовольствием выпью.
Визиты главного инспектора всегда протекают одинаково. Входит он действительно с таким видом, словно по-соседски, по-приятельски забежал поздороваться. Садится на придвинутый стул, не брезгует предложенной рюмочкой. Курит сигару, расстегивает толстое черное пальто, удовлетворенно вздыхает, как человек, радующийся случаю погреться и отдохнуть минутку-другую в теплой, благожелательной атмосфере.
Так и кажется, будто он сейчас о чем-то заговорит, о чем-то спросит. Первое время Лотта была убеждена, что он пытается выведать, не происходит ли чего у нее.
В прошлом они и впрямь были знакомы, но на долгие годы потеряли друг друга из виду; к тому же Хамлинг все-таки главный инспектор полиции.
— Хорош! — крякает он, ставя на столик рюмку.
— Лучший, какой сейчас можно достать.
Затем наступает молчание, но оно Курта Хамлинга не стесняет. Может быть, он смолкает умышленно, зная, как это обескураживает людей, особенно Лотту, которая перестает трещать лишь когда у нее набит рот.
Он безмятежно посматривает на раскрытый и такой невинный с виду рояль, на оба столика с маникюрными наборами. Минну он приметил, когда та выходила из салона на кухню. Несомненно, сообразил, что это новенькая: рояль он услышал еще на площадке.
Что у него на уме — никто не знает, хотя об этом уже не раз шли споры.
Он, разумеется, осведомлен о делишках Лотты. Однажды — правда, всего однажды — он появился поближе к вечеру, когда в комнате находился клиент. В салон доносились звуки, не оставляющие сомнений на этот счет.
Сославшись на необходимость присмотреть за рагу, Лотта выплыла на кухню предупредить мужчину, чтобы тот не выходил, пока она не подаст знак.
В тот раз Хамлинг просидел у нее больше двух часов, так и не объяснив, зачем пришел, не извинившись, сохраняя обычную позу, словно и впрямь решил по-приятельски нанести визит.
Уж не знает ли он Минну? Вдруг ее родственники подняли на ноги полицию?
Лотта растекается в улыбке. Франк, напротив, хмуро поглядывает на инспектора, не давая себе труда скрывать антипатию. Лицо у Хамлинга суровое, тело литое, он весь как каменный; тем большим контрастом кажутся иронически поблескивающие маленькие глазки. У него всегда такой вид, точно он подсмеивается над вами.
— Задали сегодня этим господам работу у вас на улице.
Франк ухом не ведет. Его мать с трудом сдерживается, чтобы не взглянуть на него, словно чувствует, что сын имеет какое-то отношение к случившемуся.
— У дубильной фабрики, метрах в ста отсюда, убит какой-то толстый унтер-офицер. Тело всю ночь пролежало на снегу. Вечер он провел у Тимо.
Все это говорится как бы невзначай. Хамлинг снова берет рюмку, греет в ладонях, неторопливо пригубливает.
— Я ничего не слышала! — удивляется Лотта.
— Стрельбы не было. Убили ножом. Один уже арестован.
Почему Франк мгновенно решает: «Хольст!»
Глупо! Тем более глупо, что, как тут же выясняется, речь идет вовсе не о вагоновожатом.
— Вы должны знать его. Франк: это юноша ваших лет, проживающий с матерью здесь в доме. Второй этаж, слева по коридору. Он скрипач.
— Да, я иногда встречал молодого человека со скрипичным футляром.
— Забыл, как его зовут. Он утверждает, что ночью не выходил из квартиры; мать, понятно, твердит то же самое.
Он уверяет также, что ноги его никогда у Тимо не было.
Мы тут ни при чем. Следствие по делу ведут эти господа.
Я слышал только, что скрипку он использовал как прикрытие: в черном футляре, который он вечно таскал под мышкой, обычно лежали печатные материалы. Он, кажется, принадлежал к террористической группе.
Франк даже не моргнул. С какой стати? Он закуривает новую сигарету и вставляет:
— Мне казалось, он чахоточный.
Это правда. Франку не раз попадался на лестнице высокий изможденный парень в черном, со скрипичным футляром под мышкой. Лицо у него было бледное, с красными пятнами на скулах и слишком красными губами; случалось, он останавливался на ступеньках и заходился в кашле.
Хамлинг выразился как оккупанты: «К террористической группе». Другие употребили бы слово «патриотической». Но это ничего не значит, особенно когда имеешь дело с полицейским: что у него на уме — понять трудно.
А что если Курт Хамлинг презирает их с матерью? Не за девиц — это его не интересует, за остальное: за уголь, за связи со всякими типами, за то, что в доме бывают офицеры?
Но предположим даже, Хамлинг что-то задумал против Лотты. Невелика беда! Она сходит к своим знакомым в оккупационной полиции, Франк поговорит с Кромером, а у того руки длинные.
В конце концов эти господа вызовут главного инспектора и посоветуют не рыпаться.
Поэтому Лотта ничего и не боится. Наверно, Хамлинг понимает это. Он посиживает у нее, греется у огня, выпивает рюмочку коньяка.
А Хольст?
Франк точно знает, что думают о них с матерью некоторые жильцы. В большинстве своем они презирают и ненавидят Фридмайеров. У иных при встрече прямо-таки губы от злости дрожат.
Одних бесит, что у Лотты вдоволь угля и еды. Эти, вероятно, сами действовали бы как она, если б могли. Других, особенно женщин и отцов семейств, возмущает ее промысел.
Но есть и такие, что непохожи на остальных. Франк это знает, вернее, чувствует. Они-то как раз самые сдержанные. Даже не смотрят на Фридмайеров, прикидываясь, словно из стыдливости, что не подозревают об их существовании.
Не так ли обстоит дело с Хольстом? Не принадлежит ли он, как молодой скрипач, к подпольной сети?
Нет, маловероятно, хотя Франк одно время подозревал в этом Хольста, видя, как тот внешне спокоен и уравновешен. И еще оттого, что никакой Хольст не вагоновожатый — от него за километр интеллигентом несет. Может быть, он из преподавателей и выслан сюда за убеждения?
А может, сам отказался от места, чтобы не учить тому, что противоречит его взглядам?
В нерабочее время он не выходит из дома, разве что в очередях стоит. Никто их с дочерью не навещает.
Известно ли уже ему об аресте скрипача? Нет — так узнает. Привратник обязательно сообщит всем жильцам, кроме Лотты и ее сына.
А Хамлинг опять замолчал и с мечтательным выражением лица сидит в салоне, посасывая сигару и мелкими колечками выпуская дым.
Пусть он что-то знает или подозревает — какое дело Франку? Хамлинг не посмеет даже вякнуть.
Считаться приходится только с Герхардтом Хольстом, который уже вернулся из очереди и заперся с Мицци в квартире напротив.
Что у них там? Какие-нибудь овощи, брюква, быть может, кусок прогорклого сала, какое изредка попадает на прилавки.
Хольсты ни с кем не видятся, ни с кем не общаются.
О чем они говорят между собой?
А Мицци высматривает Франка, приподнимает занавеску, когда он выходит на улицу, приоткрывает дверь, заслышав, как он насвистывает на лестнице.
Хамлинг со вздохом поднимается.
— Еще рюмочку?
— Нет, благодарю. Мне пора.
С кухни плывет запах чего-то вкусного, инспектор на ходу непроизвольно принюхивается, и аромат тянется вслед за ним по коридору, заползая, вероятно, под дверь к Хольстам.
— Старый дурак! — невозмутимо роняет Франк.
3
Франк зашел сюда для того, чтобы не ждать на улице, но такие места он не любит. Две ступеньки вниз, пол, вымощенный плитами, как в церкви, ветхие балки под потолком, панели на стенах, резная деревянная стойка, тяжеленные столы. Владельца, г-на Кампа, он знал и понаслышке, и в лицо; тот его, вероятно, тоже. Это маленький лысый человечек, спокойный, вежливый, всегда в домашних туфлях. Когда-то он, безусловно, был кругленьким, но теперь живот у него спал, брюки стали широковаты. В подобных заведениях, где хозяин соблюдает предписания властей или делает вид перед случайными посетителями, что предписания эти не нарушаются, из выпивки можно получить разве что дрянное пиво.
Посетитель чувствует себя лишним. У Кампа вечно торчит с полдюжины завсегдатаев, старожилов квартала; они покуривают длинные фарфоровые или пеньковые трубки и смолкают, когда кто-нибудь входит. Потом, пока чужак не удалится, терпеливо молчат, попыхивая трубками и разглядывая его.
На Франке новые кожаные ботинки на толстой подошве. У него теплое пальто, и любой из этих стариков мог бы вместе с семьей прожить месяц на сумму, в которую встали Фридмайеру его кожаные перчатки на меху.
Посматривая через квадратики окна, он ждет появления Хольста. Ради него он и вышел из дома: ему не терпится взглянуть соседу в лицо. Накануне тот явился домой за полночь, а вчера был понедельник; значит, сегодня Хольст проследует мимо около половины третьего — в депо ему к трем.
О чем толковали старики, когда Франк вошел? Это ему безразлично. Один из них — холодный сапожник, мастерская у него чуть дальше по улице, но он почти не работает — нет материала. Он — это заметно — искоса поглядывает на ботинки Франка, прикидывая, сколько они стоят, и возмущаясь тем, что молодой человек не дает себе труда носить галоши.
А ведь верно: бывают заведения, куда можно завернуть, и такие, куда лучше не соваться. У Тимо он на своем месте. Здесь — нет. Что станут говорить о нем, когда он уйдет?
Хольст тоже из тех, кто раньше был крупен, а теперь вроде бы уменьшился. Это как бы люди особой породы: их сразу распознаешь. Хамлинг, к примеру, тоже не скелет, но — это чувствуется — крепок. Хольст куда крупней, явно был широкоплеч, а теперь весь обвис. И дело не только в том, что одежда на нем пообносилась и висит как на палке. Слишком просторна стала у него сама шкура, вот ее и морщит. Впрочем, это по лицу заметно.
С тех пор как начались события — Франку тогда еле стукнуло пятнадцать, — он проникся презрением к нищете и к тем, кто с ней мирится. Нет, скорее, чем-то вроде негодования, смешанного с отвращением ко всем, даже к тощим девицам со слишком бледной кожей, которые являются к его мамаше и первым делом набрасываются на еду! Иные плачут от волнения, накладывают себе тарелку с верхом, а съесть не могут.
Улица, где ходит трамвай, сейчас сплошь бело-черная: снег там особенно грязен. По ней, насколько хватает глаз, тянутся черные блестящие рельсы, которые, подчеркивая глубину перспективы, изгибаются и сходятся где-то вдали. Низкое, чересчур ясное небо излучает тот свет, который грустней всякой пасмури. В его бескровной прозрачной белизне есть что-то угрожающее, бесповоротное, вечное; краски на ее фоне становятся жесткими и злыми — например, грязно-коричнево-желтый цвет домов или темно-красный трамваев, которые словно плывут по воде, так и норовя выскочить на тротуар. А прямо напротив Кампа, у дверей торговца требухой, стоит уродливая очередь: женщины в шалях, тонконогие девочки, постукивающие деревянными подошвами, чтобы согреться.
— Сколько с меня?
Франк расплачивается. Счет мизерный. Обидно даже пальто из-за такой мелочи расстегивать. Правда, по его деньгам здесь и заказать-то было нечего.
Хольст, весь серый, стоит на краю тротуара в длинном бесформенном пальто, вязаной шапке с наушниками и пресловутых бахилах, подвязанных у икр веревочками. В другое время в другой стране прохожие остановились бы поглазеть на такое чучело. Под тряпье у него для тепла наверняка напиханы газеты, под мышкой он бережно держит драгоценную жестянку. Что интересно у него с собой за еда?
Франк приближается к нему, как будто тоже ожидает трамвая. Расхаживает взад-вперед, раз десять поворачивается к Хольсту лицом и, выдохнув сигаретный дым, смотрит ему в глаза. Подберет ли отец Мицци окурок, брошенный Франком? При нем, пожалуй, нет — из чувства собственного достоинства, хотя многие в городе, причем не нищие и не чернорабочие, проделывают это запросто.
Он никогда не видел Хольста с сигаретой. А раньше вагоновожатый курил?
Раздосадованный Франк кажется себе злобной собачонкой, напрасно силящейся обратить на себя внимание прохожего. Он кружит около высокого мужчины в сером, но тот неподвижен и словно не замечает Фридмайера.
Однако ночью, в тупике, Хольст видел его. Он знает о гибели унтер-офицера. Знает также — тут не может быть сомнений, потому что привратник уводит к себе одного жильца за другим, — об аресте скрипача.
Ну? Почему он даже бровью не ведет? Еще немного — и Франк, подгоняемый желанием бросить вызов, заговорит с ним первый…
Он, наверно, так бы и поступил, не подоспей наконец темно-красный дребезжащий, как всегда, трамвай.
Франк не садится в него. В городе в это время делать ему нечего. Он просто хотел увидеть Хольста, и он всласть на него нагляделся. Трамвай трогается, и Хольст, устроившийся на передней площадке, оборачивается, наклоняет голову и смотрит, но не на Франка, а на свой дом, свое окно, где в просвете между занавесками угадывается светлое пятно лица.
Таким способом отец и дочь говорят друг другу «до свидания». Трамвай уходит, но девушка остается у окна, потому что Франк — на улице. И тут он внезапно принимает решение. Стараясь не поднимать головы, направляется к дому, неторопливо взбирается на четвертый этаж и с легким стеснением в груди трижды стучит в дверь, что напротив квартиры Лотты.
Он ничего не обдумал заранее, не знает что скажет. Он просто решил поставить ногу у косяка, чтобы не дать двери захлопнуться, но она и не захлопывается. Мицци удивленно смотрит на Франка, который сам удивлен немногим меньше. Как его сюда занесло? Он улыбается. А это бывает с ним нечасто. Ему, скорее, свойственно хмурить брови или сурово смотреть прямо перед собой, даже когда рядом никого нет, или изображать на лице такое безразличие, что на окружающих буквально холодом веет.
— Когда ты улыбаешься, тебе ни в чем отказать нельзя, — уверяет Лотта. — Улыбка у тебя та же, что в два года.
Франк улыбается не нарочно, а от смущения. Видит он Мицци плохо — она стоит против света, но на столе у окна юноша замечает блюдечки, кисточки, горшочки с красками.
Ни слова не говоря, он входит. А что остается делать?
Спрашивает, не думая, что следовало бы извиниться или объяснить свое появление:
— Рисуете?
— Расписываю фаянс. Надо помогать отцу.
В некоторых магазинах в центре Франк видел эти так называемые художественные изделия — блюдца, чашки, пепельницы, подсвечники. Покупают их главным образом оккупанты — как сувениры. Изображены на них цветы, крестьянки в национальных костюмах, шпиль собора.
Почему Мицци уставилась на него? Не пялься она так, ему было бы легче. Мицци буквально пожирает его глазами — и с таким простодушием, что ему неловко. Франк невольно вспоминает Минну, новенькую, которая сейчас, может быть, уже занята клиентом: та тоже глазела на него с дурацкой почтительностью.
— Много работаете?
— Ничего, день долгий, — отвечает Мицци.
— Ходите куда-нибудь?
— Иногда.
— В кино бываете?
Чего она краснеет? Франк немедленно пользуется случаем.
— Я не прочь бы время от времени сводить вас в кино.
Больше всего, однако, интересует его не Мицци — теперь он это сознает. Франк осматривается, принюхивается — точь-в-точь как делает Хамлинг, появляясь у Лотты.
Квартира у Хольстов гораздо меньше, чем у Фридмайеров. Прямо с площадки попадаешь на кухню, где у стены стоит железная разборная кровать. Спит на ней, понятно, отец, хотя ему наверняка приходится просовывать ноги через прутья спинки. Дверь из кухни открыта — похоже, в комнату Мицци, судя по тому, как она конфузится, заметив, что Франк смотрит в эту сторону.
Как у Фридмайеров, в кухне есть внутренняя форточка, но она заделана картоном, потому что выходит в соседнюю квартиру.
Оба стоят. Она не осмеливается предложить ему сесть.
Для приличия он протягивает свой портсигар.