Быть может, кое-кто даже заучивал фразу наизусть, чтобы позднее, на досуге, поразмыслить над нею: «Когда товар выставляют в витрине… «
Когда присутствующие увидели, что рот открыл Портер, торговец скобяным товаром, на лицах выразилось уныние. Все были уверены, что он ляпнет глупость, и ожидания оправдались.
— Я что-то не очень понимаю. Прежде всего, Леонард ван Хамме не торгует в розницу, и у него нет витрины.
— Но он торгует политическими идеями и принципами — жестко парировал Терлинк, не давая себе труда взглянуть на спорщика.
Разговор принимал нежелательный характер. Виноват в этом был Портер, который так ничего и не понял и которого какой-то бес толкал довести свой промах до завершения.
— Я, может, не такой смекалистый, как другие, но я не понимаю, о чем речь и что…
Тут он сообразил, что нотариус Команс велит ему сесть, и покраснел, как краснел всякий раз, когда допускал ошибку.
— Я, может, не такой смекалистый… — снова пролепетал он.
Все молчали, потому что говорить необдуманно стало сейчас особенно опасно.
— Леонард вышел, — отважился признаться нотариус.
— Вернее, не совсем ушел, — с нажимом произнес Терлинк и, встретив недоуменные взгляды, добавил:
— Он ждет в подворотне.
Йорис держался холодно и жестко, смотреть предпочитал на кончик своей сигары или носки ботинок. Если все присутствующие в большей или меньшей степени были его противниками, если в течение двадцати лет он в одиночку осуществлял политику оппозиции, не давая им покоя, то Леонард ван Хамме всегда был просто его личным врагом, и он, Йорис Терлинк, в конце концов отобрал у него кресло бургомистра, которое сам и занял.
Теперь он мог без обиняков объявить:
— Он ждет в подворотне.
В холодной сырой подворотне! За дверями! Шушукаясь с последним приверженцем, которого Терлинк не узнал.
Ван Хамме явился в эту комнату. Предстал перед ними. Атмосфера здесь, без сомнения, была такой же, как сейчас: сигары, стаканы с пивом, скупые осторожные слова, сопровождаемые взглядами, старавшимися не выдавать мысли говорящих.
— Послушайте, Йорис… — Команс взял почти примирительный тон. — Мне кажется, я понял, что вы имели в виду, говоря о витрине и ценниках.
От Терлинка не требовали уточнений, но он их сделал:
— Я имел в виду, что, когда человек строит свое положение на щеголянии определенными принципами, необходимо…
— Мы поняли.
Команс, вероятно, да. Еще бы! Но другие обрадовались этому уточнению.
— Ван Хамме, — продолжал Терлинк, — в бытность свою бургомистром отдал под суд сотрудника полиции, присвоившего казенные тетради и перья для своих детей. Этот человек служит сейчас в Де-Панне ночным сторожем при гараже.
— Послушайте, Йорис…
— Когда Йосефина Эрте забеременела, он…
— Разрешите мне продолжать, Терлинк. Вы все такой же: говорите и говорите… Леонард ван Хамме пришел сюда сам. Он честно предложил нам свою отставку.
Все настороженно следили за Терлинком, потому что на самом-то деле все зависело от него. Они могли извинить или осудить от имени Большого или Малого собрания, но решал в конечном счете Терлинк. И раз уж он появился сегодня здесь, среди них, значит, он что-то задумал.
Теперь они боялись, что их сочтут чересчур снисходительными и завтра же или на днях на заседании городского совета обвинят в потворстве Леонарду ван Хамме.
— Мы не приняли его отставки… Все глаза по-прежнему смотрели на Терлинка, который даже не моргнул.
— Мы не приняли ее, потому что наш друг Леонард сообщил нам о своем решении. Вы христианин, Терлинк, господь сказал: «И если глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя»[5]. Сегодня под вечер Леонард отправился на машине к сыну в Брюссель.
На стенах старинные панели. Над головами вычурная люстра, цедящая скупой свет. В креслах мужчины в черном, с горящими сигарами, со скрещенными или вытянутыми ногами. Седая борода нотариуса Команса, жестикулирующего маленькой сухонькой рукой.
— Леонард ван Хамме не желает отныне иметь ничего общего со своей дочерью.
В лице Терлинка не дрогнул ни один мускул. Он медленно повернул голову и поочередно взглянул на каждого.
Быть может, когда взгляд бургомистра вновь остановился на розовом кончике его сигары, он вспомнил о ван Хамме на сквозняке в подворотне.
— Что он намерен предпринять? — сухо спросил он.
— Как только она станет транспортабельна, он отправит ее в одну из клиник Остенде. В любом случае она имеет право на наследство своей матери, что позволит ей жить самой и воспитывать ребенка.
— В общем, Леонард ждет внизу вашего последнего слова?
Они не осмелились сказать «да». Однако не сказали и «нет», а просто замерли неподвижно, как на картине. Тогда Терлинк словно подводя черту, выдохнул:
— Ладно.
Затем лениво поднялся и взял со стола свою выдровую шапку:
— Доброй ночи.
По лестнице он спустился так же медленно, как поднимался, и на первом этаже остановился у дверей зала. Там теперь ждали всего три человека, недостаточно важных, чтобы их пустили наверх, но тем не менее желавших знать. Терлинк не стал задерживаться и прервал движение лишь в подворотне, на расстоянии меньше метра от двух мужчин, по-прежнему затаившихся в темноте. Он нарочно вновь раскурил сигару, хотя она вовсе не потухала, и бросил:
— Доброй ночи, Леонард. До завтра, господин Кемпенар.
Он узнал секретаря городского совета. Хлопья снега стали плотней и падали медленней. На площади часы ратуши показывали десять вечера. В «Старой каланче» погасли все лампы, кроме одной, а это означало, что посетителей больше нет и Кес снимает кассу или взгромождает стулья на столы. Люди, уснувшие во всех домах города и низких строениях окрестных деревень, еще не знали, но узнают поутру, что Йорис Терлинк только что одержал самую большую свою победу.
Истекший день оказался еще более важным, чем тот, когда он занял место Леонарда ван Хамме. Как повернулись бы события, если бы он не пошел в собрание, не распахнул дверь на второй этаж и не сел среди членов комитета?
Йорис повернул ключ в замке, оббил обувь о порог, повесил шубу на вешалку. Войдя в спальню, отчетливо увидел, что жена смотрит на него, следя за выражением его лица одним глазом, потому что другим уткнулась в подушку. Она вздохнула.
И опять он разделся и лег, не сказав ей ни слова. Потом, очутившись в темноте, попытался припомнить свою фразу о витрине и этикетках: он был доволен ею.
Удивительно было одно — ему не удавалось представить себе лицо Лины ван Хамме, хоть он не раз встречал ее.
— Скажите, господин Кемпенар…
По утрам Кемпенар выглядел опухшим, и во всем его облике было что-то ущербное. Он наверняка плохо спал, вскакивал в последнюю минуту, не давая себе труда умыться, и одевался наспех в слишком холодной комнате. В ратушу он приходил с набрякшими веками, розовыми пятнами на бледном лице и криво завязанным галстуком.
— Вы прекрасно поступили, морально поддержав Леонарда ван Хамме. Он очень в этом нуждался, не правда ли?
— Клянусь вам, баас…
— В чем, господин Кемпенар?
— Что я сделал это не нарочно. Я пошел в собрание, как все. Собирался вернуться пораньше, потому что у моей жены снова боли в животе. Господин ван Хамме стоял у ворот. Я работал с ним в бытность его бургомистром. Он мне и говорит: «Хюберт, не будете ли добры побыть минутку со мной? «
Продолжая говорить, Кемпенар тем не менее заметил, что Йорис Терлинк выглядит более усталым, чем обычно. День был ледяной. Снежные вихри мягко бились в окно, и площадь была вся белая, кроме тех мест, где проезжали телеги, оставляя после себя следы, похожие на черные рельсы.
— Скажите, господин Кемпенар, как друг Леонарда ван Хамме…
— Я не решился бы утверждать, что я его друг.
Терлинк через плечо секретаря смотрит на Ван де Влита, застывшего в своей золоченой раме.
— Вы ведь казначей его певческого общества, не правда ли?
— Я музыкант и…
— Впрочем, это не важно!.. Составить ему компанию в трудную минуту он попросил вас. К тому же, господин Кемпенар, вы один из тех жителей Верне, кто наиболее осведомлен обо всем, что происходит в городе.
Точно так же, тем же равнодушным тоном, с тем же бесстрастным лицом, Терлинк атаковал и своих противников в городском совете, выбирая настолько окольные пути, что люди с тревогой спрашивали себя, куда он гнет.
— Я хочу задать вам почти что служебный вопрос, господин Кемпенар.
Гостиницы Верне не могут принять постояльца, не заполнив на него карточку в полиции. Сотрудники последней охраняют нравственность в общественных местах. Исходя из этого, известно ли вам, где встречались барышня ван Хамме и Жеф Клаас?
Голос бургомистра зазвучал резче, что удивило Кемпенара. Терлинк редко выказывал чувства вообще, и определить, каково оно в данных обстоятельствах, было особенно трудно.
Секретарь понурился.
— Слушаю вас, господин Кемпенар.
— Я никогда не видел их вместе.
— Бесспорно. Но вы знаете все. Каждый вечер, выходя отсюда, вы заходите в маленькое кафе, куда стекаются все новости города.
Значит, Терлинк и это знал, хотя до сих пор даже намеком себя не выдал! Действительно, каждый вечер — по крайней мере зимой, потому что летом Кемпенар боялся, что его заметят, — он появлялся у Анны в маленьком кафе у канала, где, по слухам, кое-кому позволялось заходить на хозяйскую половину.
— Итак, господин Кемпенар?
— Поговаривают… Только это ведь сплетни… Молодой человек, похоже, забирался во двор, перепрыгивая через ограду вокруг стройки.
— Значит, она принимала его у себя в спальне?
— Вы знаете, что господин ван Хамме очень занятой человек. Ему некогда заниматься своими детьми.
Еще бы, черт побери! Он же хотел быть хозяином всего города, председателем всех обществ, первым всюду! У него в семье из поколения в поколение все были богатеями, по выражению старой г-жи Терлинк.
— Что же он сказал вам, господин Кемпенар?
И Терлинк посмотрел в глаза собеседнику, словно угрожал ему: «Мне отлично известно, что ты за ван Хамме и против меня. Я знаю, что ты меня ненавидишь. Знаю, что передаешь ему все происходящее в ратуше. Но ты труслив и теперь предаешь ван Хамме, потому что сейчас хозяин положения — я».
— Он был очень подавлен, особенно из-за сына…
Если бы Кемпенар мог издали попросить прощения у ван Хамме, он сделал бы это. Но перед ним Терлинк, и секретарь был вынужден говорить.
— Он вправду уехал под вечер к сыну. Тот, конечно, очень расстроен…
Когда хочешь сделать военную карьеру, да еще при дворе, куда как неприятно узнать, что твоя сестра учинила такую глупость…
Терлинк ненавидел их. Ему трудно было это скрывать. Лицо его, несмотря на всю свою невозмутимость, побледнело. Он смотрел на Ван де Влита и, казалось, говорил ему: «Видишь, это все же битва! Но здесь я, и со мной они не сладят! «
Ван де Влит был слишком розовощек и носил не в меру симпатичные усики. Он подарил коммуне все принадлежавшие ему польдеры, а также пытался покончить с бедностью — вот почему его избрали бургомистром, и это было справедливо, не стань он чем-то вроде святого. Настал день, когда люди устали от своего вечно одинакового святого и перекинулись на сторону начальника службы дамб, тех самых дамб, что Ван де Влит построил на свои деньги и подарил городу.
Начальник заставил избрать себя бургомистром и снял портрет своего бывшего хозяина. Ван де Влит нашел себе приют в Тенте и умер там бедняком, а полувеком позднее вернули на прежнее место его портрет и торжественно почтили память художника.
— Скажите еще, господин Кемпенар…
Тут бургомистр осекся. До них донесся звон колокола, но это был совершенно особый звон — погребальный. Терлинк посмотрел, который час показывает лежащий перед ним хронометр.
— Жеф? — спросил он.
Его собеседник перекрестился. Йорис, помедлив, также поднес руку ко лбу, груди, плечам.
— Его, конечно, не отпевали в церкви?
— Нет, баас. Мать его, кажется, просила, чтобы тело благословили хотя бы у могилы…
— Отказали?
— Да, баас.
— Вам известно, когда Лина выйдет из больницы?
— Говорят, ее можно будет перевезти послезавтра.
Йорис встал, еще раз взглянул на Ван де Влита и дважды обошел вокруг письменного стола, а секретарь с жалким видом стоял посередине истоптанного ковра.
— Чего вы ждете, господин Кемпенар?
— Виноват, я думал…
— Внесите мать Жефа Клааса в списки отдела благотворительности…
Впрочем, нет, не вносите.
— Да, баас… Я хотел сказать «нет»… Словом, я ее не внесу.
И обмякший, опухший секретарь вышел, пятясь и обнажая гнилые зубы в фальшивой улыбке. Снегопад становился все гуще. Нетрудно было представить себе кладбище, по которому торопливо движется катафалк с семенящей за ним женщиной.
Йорис Терлинк был в плохом настроении. Стоя у окна, он как бы возвышался над площадью, где под тонким слоем снега угадывались тысячи штук брусчатки.
Он увидел, как на другой стороне площади из своей улицы вышел адвокат Мелебек и направился прямо к ратуше, оставляя за собой черные следы шагов.
Терлинк успел бы уйти. Чуть было так и не сделал. Затем, словно хозяйка, услышавшая, что в квартиру звонят, окинул взглядом кабинет, переставил один из стульев и принял позу в своем плетеном кресле:
— Войдите, господин Кемпенар. В чем дело?
— Господин Мелебек хотел бы…
— Скажите, что я тотчас его приму. Я позвоню.
Йорис взглянул на хронометр и решил, что заставит адвоката ждать ровно семь минут. Чтобы убить время, почистил себе ногти самым узким лезвием своего перочинного ножа. Потом подумал, что с адвоката довольно будет шести минут, и позвонил:
— Пригласите господина Мелебека.
Мелебек, сын железнодорожного служащего, всегда был в монастырской школе первым учеником, поэтому его предназначили для духовной карьеры и дали ему стипендию в коллеже.
Лицо у него было бледное, лоб чересчур высокий и широкий, нос длинный, глаза близорукие, очки в стальной оправе.
В конце концов его покровители решили, что он принесет им больше пользы как мирянин, и сделали его адвокатом епископства.
— Здравствуйте, Мелебек.
— Здравствуйте, Терлинк. После разговора вчера вечером я подумал…
Под мышкой у него, как всегда, торчал портфель: это была его мания.
Он не пил, не курил. За пять лет брака прижил четырех детей.
— После вашего ухода мы встали исключительно на точку зрения общего интереса.
— Не сомневался в этом, Мелебек.
Они не выносили друг друга. Для Терлинка Мелебек был в совете единственным противником, столь же хладнокровным, как он сам.
Мелебеку Йорис представлялся прежде всего тем человеком, каким хотел бы стать сам адвокат; во всяком случае, бургомистр загораживал ему дорогу и был нечувствителен к его иронии.
— Очень мило с вашей стороны, Терлинк, что вы не сомневаетесь в этом: мы ведь все — и вы также — работали для общего блага, верно? Вчера мы были взволнованы, да, поистине взволнованы, видя, как вы поспешили к нам в такой трудный момент…
Терлинк вновь раскурил сигару.
— И мы поняли, что вместе с нами вы хотите избежать скандала, который лишь внесет смятение в души. Поэтому, как вы сами видели, все без колебаний согласились резать по живому…
Йорис поднял голову. Слово Мелебека подействовало на него, словно вид ножа, врезающегося в тело, и он, сам того не желая, вспомнил ямочки на лице Лины ван Хамме, черты которой разом ожили перед его внутренним взором.
— Не следует только допускать, чтобы столь прискорбный факт после подобного решения использовали в избирательных целях.
— Что вам поручили мне передать?
— Вы пробудете бургомистром самое малое еще три года. Ван Хамме не собирается больше выставлять свою кандидатуру.
— Вот как?
— Вас просят об этом — проявить христианское милосердие и не использовать в политической борьбе…
— Говорите, говорите, Мелебек.
Молчание.
— Что вы решили, когда я пришел вчера вечером?
— Мы лишь…
— Полно врать, Мелебек. Решение принимали не только вы, но и Леонард.
И сын Леонарда. Один ни за что не хотел терять свое положение в Верне, другой — в армии. А поскольку для этого нужно было пожертвовать Линой…
— Терлинк!
— Что «Терлинк»? Уж не посмеете ли вы утверждать, что это неправда?
Все, вы, сговорившись с ван Хамме, тоже хотели, чтобы он пожертвовал Линой. Вы вспомнили стих, процитированный Комансом: «Если глаз твой соблазнит тебя…» Он отбросил его от себя. И другой глаз тоже. А сверх того — и остальное тело…
— Что это означает? — холодно осведомился Мелебек. — Вы отказываетесь?
— От чего?
— От обязательства.
— Какого?
— Не пользоваться этим прискорбным происшествием в своих политических целях.
Опять звук погребального колокола. Новые похороны.
— Испугались?
— Я этого не говорил.
— Что вы предлагаете мне взамен?
— Место на следующем собрании.
— Место ван Хамме?
— Или кого другого. Кто-нибудь подаст в отставку, чтобы уступить вам свое кресло.
— Обещаю.
Мелебек заерзал на стуле, переложил портфель на колени:
— Но мне поручено…
— Заставить меня дать письменное обязательство?
— Просить вас… да… В общем, дать гарантию, что…
Терлинк взглянул на Ван де Влита, словно спрашивая у него совета, и схватил перо.
»… обязуюсь никогда не намекать ни в публичных выступлениях, ни в частных разговорах на… «
— Скажите, Мелебек…
Адвокат не шелохнулся.
— Вам еще не приходило в голову выставить свою кандидатуру в депутаты?
Молчание. Однако Мелебек побледнел.
— Вот ваша бумажка. Давайте мою.
И вот Терлинк прочел ручательство в том, что до истечения трех месяцев он станет dijkgraves, следовательно, членом верховной корпорации, которая посредством плотин распоряжается водой как из моря, так и с неба.
— Если увидите Леонарда, скажите ему…
Терлинк поискал формулу вроде той, где поминались витрины и ценники, но не подобрал ничего подходящего.
— Нет, ничего ему не говорите. До свидания, Мелебек.
Глава 4
— Удачного и счастливого года, Йорис!
Дважды ткнувшись ротиком в шершавые щеки мужа, она произнесла эти слова таким жалобным голосом, таким проникновенным тоном, что, казалось, они означали: «Один страшный год кончился, начинается другой, не менее страшный, мой бедный Йорис! Я буду страдать. Ты будешь страдать. И молю Бога избавить нас от еще более страшных потрясений».
Терлинк скользнул губами по волосам жены, еще накрученным на бигуди, и прошептал:
— Счастливого года, Тереса!
Одеваться им пришлось при электрическом свете, потому что они собирались к семичасовой заутрене. Намереваясь причаститься, они не поели и не выпили кофе. Внизу под лестницей им навстречу вышла Мария:
— Счастливого и богоугодного года, баас!
На улице, в темноте, Тереса чуть не упала и взяла Терлинка под руку.
Был гололед, и многие женщины, направлявшиеся с мужьями в церковь, выделывали гротескные па. Стояли холода. У всех изо рта вылетал пар, и так же было в церкви, которую еще не согрело дыхание верующих.
Народу было полно: явились все, кто жаждал причаститься в первый день нового года, а также те, кто надеялся целиком посвятить свое время визитам.
Хотя у Йориса и Тересы была своя скамья, Тереса всю службу стояла на коленях, закрыв лицо руками, и когда ей приходилось вставать при чтении Евангелия, вид у нее был потерянный, словно не от мира сего. Терлинк оставался на ногах, прямой, со скрещенными руками и взглядом, устремленным на колеблющиеся огоньки алтарных свеч.
Тем не менее один раз взгляд его упал на голубую истертую плиту нефа, где еще можно было прочесть слова: «… досточтимый Целий де Бэнет… «
Год, не то 1610-й, не то 1618-й — цифры уже неразборчивы. Под камнем покоились останки одного из предков Тересы, которая, молясь, хватала ртом воздух — быть может, из-за торопливости, быть может, от избытка рвения, — отчего издавала звуки, похожие на хлюпанье насоса.
Когда народ повалил из церкви, уже занялся день, и люди с удивлением увидели розовое солнце над белыми от инея крышами. Мальчишки торговали облатками, большими, как облатка священника, и каждый прихожанин покупал себе одну, по обычаю нес ее в руке и, придя домой, прикреплял к двери.
Терлинк еще не оделся — в том смысле, что на нем был пока повседневный костюм. Первым делом он съел яичницу с салом и одну из вафель, испеченных Марией и наполнивших благоуханием весь дом. Затем взял гоголь-моголь для Эмилии, сунул в карман вафлю и пошел вверх по лестнице, а Тереса, все с той же скорбной миной, проводила его глазами.
Муж только изредка позволял ей взглянуть на дочь через дверной глазок. Нет, он ей ничего не запрещал. Просто в присутствии матери Эмилия становилась невозможной, приходила в необъяснимую ярость, и успокоить ее удавалось лишь с невероятным трудом.
Открыв наверху дверь, Терлинк нахмурился: он не застал обычной картины. Это было даже немножко страшно, потому что из-за скудного освещения он не сразу понял, что произошло.
На кровати высилась гора перьев, под которой и спряталась сумасшедшая, да так ловко, что видны были только ее глаза.
— С Новым годом, Эмилия! — неуверенным голосом сказал он в пространство.
Она рассмеялась. Ей случалось смеяться вот так, смехом ребенка-идиота, и этот смех действовал еще хуже, чем ее вспышки, — столько в нем было злобы и порочности.
— Я принес тебе вафлю.
Он поставил еду на ночной столик. Он знал, что Эмилия не даст ему прикоснуться к делу ее рук — изодранному ногтями и зубами матрасу, из которого она вытряхнула все содержимое, как еще восьмилетней девочкой выпустила кишки котенку, вспоров ему живот швейными ножницами.
Терлинк спустился на второй этаж. Долго и тяжело расхаживал по гардеробной. Когда он вновь появился внизу, лицо у него было розовее, чем обычно, кожа — глаже, волосы — прилизанней. Он был весь в черном, воротник пальто поднят, на голове — черный почти квадратный цилиндр.
На площади, где под косыми лучами солнца, падавшими через просветы между домами, уже таял обледеневший снег, кучками стояли также одетые в черное люди, и, когда бургомистр, направлявшийся в ратушу, проходил мимо них, каждый молча подносил руку к шляпе.
Все шло заведенным порядком. Достаточно было взглянуть на группы, чтобы сказать, какие проследуют первыми, а какие еще долго будут ждать своей очереди. Кое-кто даже, хотя час был ранний, заглядывал в «Старую каланчу» и по случаю Нового года пропускал стопку можжевеловки.
Терлинк лично проследил, все ли в порядке. В монументальном камине пылали поленья, что с тех пор, как в ратуше установили центральное отопление, происходило лишь в особых случаях. Дверь из кабинета бургомистра в приемный зал со стенами, декорированными фламандскими коврами, была распахнута. Наконец, невзирая на солнечную погоду, все люстры из уважения к традиции были зажжены, что придавало освещению оттенок какой-то нереальности.
— С Новым годом, баас! — прочувственно поздравил Терлинка Кемпенар.
Йорис пожал его вечно влажную руку, что случалось всего раз в год:
— С Новым годом, господин Кемпенар!
Все ли готово? На столе вместо досье громоздились сигарные коробки.
На подносе стояли тридцать — сорок рюмок и бутылки портвейна. На другом конце стола красовались фужеры для шампанского.
— Можно впускать, баас?
Кемпенар тоже был в порядке: он явился в сюртуке, который надевал, когда пел, и теперь наспех натянул белые нитяные перчатки.
Терлинку не было нужды разглядывать себя в зеркале: он и без того знал, как выглядит. Он стоял спиной к камину, как раз под Ван де Влитом, и казался крупнее, чем фигура на портрете. Быть может, такое впечатление создавалось сюртуком, который он надел в этот день, как и остальные? Воротник был очень высокий, галстук из белого репса. Прежде чем дать окончательный сигнал и уже слыша отдаленный гул голосов, он обрезал кончик сигары и медленно раскурил ее.
— Впускайте, господин Кемпенар.
Сперва появился обслуживающий персонал ратуши, начиная с консьержа Хектора, единственного, кому дозволялось брать с собой жену, работающую уборщицей при муниципалитете. Косоглазый Хектор был в черном костюме и рубашке удивительной белизны. Кемпенар стоял в дверях, впуская посетителей лишь маленькими группками.
— Наши наилучшие пожелания, баас!
— Счастливого Нового года!
Терлинк оставался неподвижен и холоден, более холоден и, можно сказать, более неподвижен, чем Ван де Влит в своей раме. Он делал только два неизменно одинаковых жеста: пожимал протянутую руку, потом запускал пальцы в коробку с сигарами, вытаскивал одну и вручал собеседнику.
— Благодарю, баас.
После чего посетитель, следуя за очередью, огибал стол, где секретарь наполнял рюмки портвейном.
— За здоровье бургомистра Верне!
Фонарщик, полицейские в белых перчатках, служащие водо-, газо-, электроснабжения.
— С Новым годом, баас!
— С Новым годом, Гуринген… С Новым годом, Тисен… С Новым годом, ван де Нуте…
Небо все еще оставалось сплошь затянуто тучами.
Они как бы просеивали солнце, пропуская лучи лишь в самые неожиданные моменты — так, что на главной площади были места, освещенные до странности ярко, и места, где лежали совершенно черные тени. Кучки людей незаметно приближались к ратуше. Достигнув тротуара, кое-кто выбивал трубку, сморкался, бросал взгляд на второй этаж с окнами в мелкий переплет.
Колокола звонили к обедне. Город постепенно наполнялся двуколками с целыми семьями принаряженных крестьян: все в черном, кое-кто из женщин в чепцах, другие — под меховыми накидками и в смешных шляпах.
— С Новым годом, баас…
Жена Хектора, сбегав переодеться и возвратясь в рабочем платье, снова поднялась к себе в кладовку и перемывала рюмки, все менее тщательно вытирая их по мере того, как ускорялось движение очереди.
Сигара, рюмка портвейна. После этого посетитель получал право пройти в большой зал, драпированный коврами, задержаться там ненадолго, подождать товарища, но люди шли на цыпочках, лишь иногда поскрипывая новой обувью, и говорили вполголоса:
— С Новым годом, баас…
Сигары были больше и толще, чем в предыдущие годы, и каждый с изумлением разглядывал еще не знакомые бандероли на них — широкие, раззолоченные, с очень четким изображением ратуши, на котором можно было пересчитать окна, и надписью: «Город Верне».
Руки становились все менее шершавыми, костюмы — менее поношенными.
Кто-то — им оказался служащий больницы — робко осмелился пошутить:
— За здоровье новой сигары!
Но Терлинк не улыбнулся. Он издали видел всех. Был знаком с каждым визитером. Знал, чей подходит черед. Внизу, на тротуаре, начали появляться советники, некоторые подъезжали даже на машинах, и голоса их звучали громче — они ведь были у себя.
Йорис знаком дал понять приставу, наполнявшему рюмки: «Кончайте о портвейном».
И, закрыв едва початую коробку, взял другую — с такими же бандеролями, но более тщательно изготовленными сигарами.
Обращение «баас» больше уже не употреблялось.
— С Новым годом, Терлинк! За вас и наш родной Верне!
Бургомистр не сдвинулся с места с самого начала церемонии Служащие, избавившись от официальной части дня, встряхивались на площади и наводняли кафе. Иные расходились по домам, где их уже ждали жены и дети, чтобы отправиться с визитом к родным. У всех во рту торчали одинаковые сигары.
— Господин Кемпенар! — позвал Терлинк.
Тот встревоженно подбежал к нему.
— Почему не подано печенье?
Итак, несмотря ни на что, секретарь опять проштрафился. Обычно к портвейну, затем к шампанскому для советников подавалось сухое печенье, коробка которого со вчерашнего дня была припасена в стенном шкафу.
— Забыл, баас. Извините меня.
Было немножко смешно на виду у всех отдирать железную полоску. У Кемпенара не нашлось перочинного ножа, чтобы взрезать бумагу, и один из эшевенов[6] одолжил ему свой. Наконец, не приготовлены были и хрустальные подносы, на которых в прошлые годы искусно выкладывалось печенье.
— С Новым годом, Терлинк…
Теперь Йорис знал, что Леонард ван Хамме — на лестничной площадке.
Знал, потому что входящие были обычно спутниками пивовара. И все знали, что он это знает.
После известных событий оба еще ни разу не встречались. Было молчаливо решено немного выждать, и перед прошлым заседанием городского совета ван Хамме, извинившись за отсутствие, отбыл в Антверпен, куда его призывали дела.
Они все были здесь — доктор Тис, нотариус Команс, тоже в сюртуке, сенатор де Керкхове; Мелебек, державшийся у самой двери, должен был, видимо, подать ван Хамме сигнал.
Уже откупорены были первые бутылки шампанского и гул разговоров стал заметно громче, когда вошел наконец Леонард, казавшийся огромным в своей шубе.
Он был еще выше и плотнее Терлинка, еще более полнокровен и налит соками, чем тяжеловозы его пивного завода. Он озирался вокруг большими глазами, но вряд ли воспринимал окружающее: ему предстояло пережить тяжелую минуту.
Мгновенно все смолкли. Потом, чтобы прервать гнетущее молчание, кто-то кашлянул. Леонард пожал руку Комансу — он наверняка только что расстался с ним на лестнице, но этот жест позволил ему сохранить невозмутимость.
— С Новым счастливым годом, дорогой председатель…
— Господин Кемпенар, принесите, пожалуйста, мне бокал, — четким голосом отозвался Терлинк.
Угадать, как он намерен поступить, было невозможно, но кое-кто утверждал после, что бургомистр стал бледнее обычного.
Все остальное произошло так быстро, что свидетели так и не пришли потом к согласию относительно подробностей. В общем, Леонард ван Хамме направился к бургомистру, нарочно замедляя шаг около каждой группы, чтобы придать непринужденность своей походке. Как и все, шляпу он оставил в вестибюле, так что обе руки у него были свободны.