— Кушай, Мимиль…
Пятясь, он вышел. И сам, без всякой тошноты, вымыл клеенку под краном в глубине коридора.
Он съел, как обычно, яичницу с салом. Подумал о ван Хамме и, по ассоциации, посмотрел на Тересу, которая смотрела на него. Пустяк, конечно, но настроение у него испортилось.
Терлинк прошел через рынок. Кучки людей обсуждали событие, но не слишком пылко, сдержанно, особенно при детях.
С восьми до девяти он находился в ратуше, в неизменившемся за десятилетия просторном кабинете, лицом к лицу с Ван де Влитом, с которым каждое утро странно здоровался одними глазами. Потом закуривал первую сигару, открывал привычно щелкающий футляр.
Занимался вялый приглушенный день, свет которого пересекали смутные медлительные фигуры.
Появился Кемпенар, доложивший, что бургомистра уже полчаса дожидается г-жа Клаас, мать Жефа.
— Что мне сказать ей, баас? Думаю, она насчет похорон…
Йорис принял ее. Она была в черном и промокшая, как все в это утро: лицо влажное от измороси и слез, уже покрасневшие хлюпающие ноздри.
— За что ко мне цепляться, баас? Я честная женщина, это в Верне все знают. Всю жизнь я непокладая рук работала, чтобы поднять мальчика…
Терлинк нисколько не взволновался. Он попыхивал сигарой:
— С какой стати кому-нибудь к вам цепляться? Не вы же стреляли в Лину ван Хамме, не так ли?
— Я даже не знала, что он бегает за ней. Уж я-то внушила бы ему, что эта девушка не про него.
Крестьянки на площади раскрыли зонтики, хотя дождя в полном смысле слова не было. Под самыми окнами Терлинка оглушительно крякали утки.
— Короче, зачем вы пришли?
— Я сижу без гроша, баас. Я думала, у него была с собой хоть малость, но ничего не нашла в карманах. А на похороны…
— Справка о необеспеченности у вас есть?
Справки у нее не было. Она всегда перебивалась как приходящая прислуга, и до сих пор сын отдавал ей то, что получал у Терлинка.
— Я уверена, люди не захотят больше брать меня на работу.
Это ему было безразлично. Он вызвал звонком Кемпенара:
— Выправите справку о необеспеченности на имя вдовы Клаас.
Секретарь вышел, но бургомистр вновь вызвал его:
— У нас остались гробы?
Имелись в виду длинные ящики из плохо оструганного и покрашенного дерева, которые хранились про запас, на случай необходимости, в сарае, где стоял пожарный насос.
— Три штуки, баас.
— Выдайте один госпоже Клаас.
Вот! Все урегулировано. И, по-прежнему хлюпая носом и держась как можно незаметней, она смиренно исчезла за дверью.
Пришел комиссар Клооп с донесением. Терлинк размашисто подписал бумагу, вышел из ратуши и отправился на сигарную фабрику, высившуюся в новом квартале.
— Нужно подобрать замену маленькому Клаасу, — объявил он бухгалтеру, усевшись у себя в кабинете.
Здесь, в отличие от ратуши и его собственного дома, все было светлое, современное, пахло лаком и линолеумом.
— Я уже кое-кого нашел, баас.
Но Терлинк, из принципа или духа противоречия, отрезал:
— Мне это не подходит. Дайте объявление в газете, и я сам посмотрю кандидатов.
Он не выносил г-на Гийома, своего бухгалтера, выполнявшего, по существу, обязанности директора. Не выносил, вероятно, больше всего за то, что не мог его ни в чем упрекнуть. Это был аккуратный толстячок, изысканно вежливый, педантично опрятный, со свежей кожей и гранатовой булавкой в сиреневом галстуке.
— Я договорюсь насчет объявления, баас. Рекламки тонких сигар прибыли. Голубой цвет вышел побледнее, тем на макете, но печатник утверждает, что добиться такого же колера было невозможно.
Возвращаясь в полдень домой, Терлинк прошел неподалеку от старой больницы, которая не замедлит перетекать в новое, воздвигаемое им здание, как только оно будет закончено.
А Больница представляла собой старинное мрачное сооружение с квадратным двором, где, как чайки, метались угловатые чепцы вечно куда-то спешащих монахинь.
Бургомистр не собирался заходить в больницу и все же нехотя зашел, напустив на себя вид главы города, инспектирующего одну из муниципальных служб. Он остановился посреди двора и осмотрел стены, заглянул на первый этаж, в просторную кухню, где стоял тошнотворный запах.
Так, внешне безразличный ко всему, он поднялся на второй этаж и очутился в длинном навощенном коридоре, куда выходили двери палат.
— Добрый день, господин бургомистр. Пришли навестить нашу раненую?
Это была сестра Адония, самая старая в монастыре и уже как бы не имевшая возраста, но все еще розовая и гладкая, словно конфета. Было любопытно видеть, с каким выражением таинственности на оставшемся детском личике она тащила собеседника за рукав в пустую палату.
— Вы уже в курсе, господин бургомистр? Утром приходил господин ван Хамме и, узнав новость, отказался войти в комнату дочери.
Сестра Адония шептала, как умеют шептать только монахини, и зерна четок пощелкивали в глубоких складках ее юбки.
— Эта девица, как установил доктор Деринг при первом же осмотре, находится в интересном положении. Похоже, она тяжела уже по четвертому месяцу и затягивалась до потери дыхания… Хотите ее видеть?
Поколебавшись, он ответил «нет».
— Пуля лишь задела легкое. Ее извлекли нынче утром, операция прошла весьма успешно. Сейчас она спит.
Он мог бы на нее взглянуть — она же спала. Терлинка подмывало так и поступить. Но нет!
— Благодарю, сестра. Я пришлю узнать, что нового.
В городе наверняка все уже было известно, но о таких вещах стараются говорить поменьше. К тому же Леонард ван Хамме такой тщеславный!
Он жил один в своем большом доме: его сын, офицерлетчик, жил в Брюсселе, и отец рассказывал каждому встречному-поперечному, что его отпрыск уже несколько раз возил на своем самолете короля.
Кто, увидев, как мимо него проходит Терлинк в своей шубе, выдровой шапке и с неизменной сигарой, усомнился бы, вправду ли это тот же человек, что накануне?
Он замечал все. На Брюгской улице двухколесная повозка с кирпичом стояла на неположенной стороне, и бургомистр сделал полицейскому замечание.
— Возчик сказал, что он справится за несколько минут.
— Дело не в минутах, а в порядке.
Все это — визит Жефа Клааса, который смахивал на сумасшедшего, и выстрелы через окно — произошло так быстро, что Терлинк еще не успел обдумать возможные последствия.
Уйдет ли Леонард ван Хамме с поста председателя Католического собрания? Появится ли он снова в городском совете во главе консерваторов?
Возможно, его сыну после такого скандала придется уволиться из армии.
Терлинк заметил, что на главной площади в такой час все еще валяются капустные листья, и это отложилось в каком-то уголке его сознания. Он об этом не забудет.
До второго завтрака оставалось еще пять минут, и бургомистр машинально направился к себе в кабинет, остановился перед дверью, внезапно осознал, что остановился непроизвольно, и это вызвало в нем недовольство.
Почему он не вошел совершенно естественно, как в прочие дни? И почему у него на секунду — нет, много меньше, чем на секунду, появилось ощущение, что сзади и слева от него в коридоре, на том месте, где накануне его ждал в темноте Жеф Клаас, кто-то стоит?
Он распахнул и захлопнул дверь, наклонился и поднес спичку к газовой печке, вспыхнувшей с привычным слабеньким взрывом. Потом воспользовался тем, что ему не нужно было набивать портсигар, и, встав перед печкой, повернулся к ней поясницей.
Он не сожалел, что отказал Клаасу. У него не было никаких причин давать тысячу или хотя бы сто франков своему служащему только оттого, что этот служащий сделал ребенка некоей девице.
Он не любил ни Жефа Клааса, ни кого бы то ни было.
Он был ничем никому не обязан, кроме самого себя, лютому что никто никогда ему не помог, не подарил ему ничего, даже маленькой радости.
И уж если говорить о его христианском долге, последний, бесспорно, состоял не в том, чтобы помогать любовникам совершать смертный грех, к тому же являющийся преступлением.
Появилась Мария и, ни слова не говоря, отворила дверь, что означало: еда подана. На столе уже стоял суп — в доме ели его дважды в день. Затем последовали «отлеты с брюссельской капустой.
Тереса брала еду, как делала вообще все — украдкой, робкими движениями, видя которые казалось, будто она ждет, что ее сейчас ударят.
А ведь Терлинк никогда ее не бил; в отличие от большинства мужей, он даже ни разу не повысил на нее голос.
Насколько ему помнилось, в девушках она была такой же веселой, как ее подруги, довольно хорошенькой, кругленькой, с ямочками, мысль о которых даже не могла прийти в голову при взгляде на нее теперь.
Она была дочерью архитектора Юстеса Бэнста, отпрыска одного из старейших семейств страны, которые во времена Ван де Влита были достаточно богаты, чтобы оплачивать постройку плотин и создавать польдеры.
Юстес Бэнст сохранил надменность дедов, только вот лишился их денег, а к тому же был еще оригиналом, отказывавшимся строить на заказ дома, не соответствовавшие его вкусу.
Во времена сватовства Терлинка он уже злоупотреблял спиртным, а затем, оставшись один в доме на улице Святой Валбюрги, запил так, что несколько раз на неделе его приходилось уводить восвояси.
В те годы Йорис Терлинк был беден и ютился с женой в двух комнатках.
Сохраняла ли Тереса и тогда былую веселость? Как ни странно, он этого не помнил. Правда, он уходил утром, а возвращался только вечером. Да еще приносил работу и просиживал над ней часть ночи.
Он был бухгалтером. Но работал не на одного хозяина, а два часа здесь, три — там, содержа в ажуре отчетность мелких торговцев, не способных делать это самостоятельно.
Может быть, оттого он так хорошо и знал Верне.
В числе прочих, он два часа в день вел счетные книги г-жи Берты де Троте, сорокапятилетней вдовы. Ей принадлежал лучший табачный магазин в городе. Терлинк посоветовал ей создать небольшую фабричку.
Он действительно с трудом припоминал, какой была Тереса в ту пору.
Она ждала ребенка. Беременность протекала трудно. Мать ее уже умерла, поэтому помогала ей по хозяйству старая соседка, которую Терлинк не выносил.
Раньше, пожелай он в самом деле оживить свои воспоминания, ему достаточно было бы обратиться к фотографиям в альбоме. Правда, фотографировался он не часто: это стоило недешево.
Теперь размышления о прошлом представлялись ему делом, с одной стороны, очень долгим, с другой — очень коротким. У Тересы случился выкидыш, и она несколько лет хворала.
Примерно год спустя, дождавшись, когда беспричинно ненавидимая Терлинком соседка ушла, Тереса спросила:
— Она сказала правду?
— Что она сказала?
— Что у тебя… у вас с госпожой де Гроте…
Договорить она не решилась.
Ямочки у нее исчезли. Она больше не была пухленькой, лицо ее вытянулось, под глазами легли круги. Бледная-пребледная, она плакала, плакала так, что казалось, слезы ее никогда не иссякнут.
— Во-первых, ты знаешь, что врач запретил нам сношения на определенное время. С госпожой де Гроте, уверен, я не подхвачу никакой болезни.
Наконец, ты сама еще убедишься: это может пригодиться…
Сколько тогда ему было? Двадцать пять? Двадцать шесть? Он уже был спокоен, мыслил без обиняков, говорил так же, руководствовался жестким здравым смыслом.
Он знал, что прав: ублажать г-жу де Гроте с ее несколько смешными аппетитами и ухватками молоденькой девушки — в интересах и его самого, и его жены.
Он сам написал для нее завещание, по которому она ничего не оставила племяннику и племяннице, жившим в Брюсселе и дважды в год наезжавшим со всеми детьми в Верне обхаживать тетку.
Самое любопытное состояло в том, что г-жа де Гроте, которой всегда было жарко, умерла от воспаления легких как раз тогда, когда Тереса забеременела снова.
Завещание вскрыли. Племянник с племянницей угрожали судом, но их адвокат отсоветовал им.
Тереса, вместо того чтобы радоваться, вздыхала:
— Вот увидите, это принесет нам несчастье.
К тому времени они с мужем перешли на «вы».
С тех пор было уже невозможно выбить у нее из головы, что ненормальный ребенок, произведенный ею на свет, — это кара небесная!
Стоило ли Терлинку всю жизнь втолковывать жене, что тут нет никакой связи? Тереса не хотела слушать никаких резонов.
Пришлось приучиться видеть ее плачущей по пустякам и бродящей по дому с неизбывным ужасом в глазах.
Говорила она мало, а когда говорила, это выглядело как итог долгого внутреннего диалога. Осторожно подвинув к Терлинку салатницу с голубыми цветочками, она сказала только:
— Малыш родится без отца…
Муж не посмотрел на нее. Он накладывал себе салат рапуецель, по привычке наполнив им тарелку доверху. И так как он знал все, что она передумала, прежде чем произнести эту обрывочную фразу, возразил:
— Во время войны такие тоже рождались.
Почувствовав, что за спиной у него стоит служанка, он повернулся:
— Чего вы ждете, Мария?
— Ничего, баас.
Бывали моменты, когда его раздражало все, особенно эти две женщины одна, что вечно плакала или горестно вперялась в скатерть, и другая, что стояла позади него, всячески готовая, разумеется, ему услужить, но также постоянно пытавшаяся угадать, о чем он думает.
Он это знал! Его не проведешь! За ним с утра до вечера шпионили, и он догадывался, какими взглядами они обмениваются за его спиной, какие вопросы задают тебе о нем, как только он уходит наконец из дому.
Они ведь дышат полной грудью, лишь когда его нет. Даже сидя у себя в кабинете за запертой дверью, он стеснял их до такой степени, что они считали себя обязанными говорить шепотом, как в церкви.
Что в нем было особенного? Сын торговки «креветками из Коксейде, женщины, еще более бедной, чем мать Жефа Клааса, он стал одним из самых богатых жителей Верне, богаче даже, чем Леонард ван Хамме, у которого еще дед был пивоваром.
Его сигарная фабрика процветала. У него были собственные табачные плантации на берегах Лейе, фермы на лучших польдерах.
Он был бургомистром, баасом.
И никто не осмелился бы намекнуть, даже вполголоса, что первые свои деньги он получил от Берты де Троте.
А если дочь у него идиотка, которая в двадцать восемь лет не встает с постели и ходит под себя, как грудной младенец, так это не его Вина: он нанимал лучших врачей, вызывал их из Брюсселя. И разве не он сам трижды в день носит ей еду?
Не для нее ли он каждый вечер покупает у ван Мелле то цыпленка, то куропатку, то дроздов, то паштет?
А что касается Марии, то да, она уже долгие годы была его любовницей, и он никогда не пытался лгать жене на этот счет.
— Раз уж этого не избежать, пусть это происходит дома.
У Марии родился ребенок. Терлинк не стремился к этому сознательно. Не шевельнул он пальцем и для того, чтобы помешать ему появиться на свет, но он его не признал. На воспитание малыша отправили в деревню, что было вполне естественно. Затем, избегая встреч с мальчиком, чтобы тот не догадался, чей он сын, Терлинк отдал его учиться ремеслу в Ньивпорте.
Так что же на уме у этих женщин сейчас, почему они переглядываются и шушукаются за его спиной?
Терлинк ничего им не говорил. Но их поведение раздражало его, и ради того чтобы сломить их, он готов был выложить на стол миллион, два миллиона, добыть себе редкий орден, стать сенатором, сделать все, что угодно, в обмен на возможность бросить им: «Ну, что теперь скажете?
Они обе знали, что накануне приходил Жеф. Догадывались, о чем он просил. Может быть, Мария даже подслушивала под дверями. И они пользовались этим, чтобы вздыхать, разглядывать его с боязливым осуждением и, конечно, молиться за него.
Он редко сообщал им, куда идет. Однако на этот раз, встав из-за стола, почувствовал потребность объявить:
— Я еду в Коксейде.
Что означало для домашних: «Еду навестить мать».
Не для того чтобы бросить вызов им или своей бедной старухе матери, а для того чтобы бросить его самому себе, чтобы утвердиться в мысли, что прав он и ему не страшны их причитания.
Из гаража, устроенного за домом и выходившего в проулок, он вывел машину. Это был старый буржуазный автомобиль, высокий и комфортабельный, на котором еще сохранились надраенные до блеска медные украшения.
Терлинк, конечно, мог бы, как ван Хамме и многие другие, купить себе новую машину, побыстроходней. Он мог позволить себе самый красивый автомобиль в Верне и даже во всей Фландрии.
Но эту он приобрел тогда, когда другие еще ни разу не садились за руль. Она со своими фонарями от фиакра выглядела благородней, чем их серийные авто. И велика ли важность, что ему каждый раз приходится по четверть часа крутить заводную ручку?
Ехать было всего ничего, едва ли пятнадцать километров. На краю деревни, откуда уже были видны дюны и зеленая морская вода, выстроились в линию одноэтажные домики с оградой перед каждым. Ограды были выкрашены в голубой, белый, зеленый цвет. У матери его она была бледно-зеленая.
Он знал, что сквозь каждую занавеску на него смотрят соседи. Знал, что они говорят:
— Это бургомистр Верне.
А соседи знали, что старый Йорис, его отец, до последнего дня ловил креветок с берега, погоняя лошадь, тащившую сеть во время отлива.
Кому в квартале низеньких домиков было не известно, что он предлагал матери поселиться в Верне или любом другом месте по ее выбору и платить ей пенсию?
Но она была упряма. Вечно ему приходилось иметь дело с упрямицами!
Сейчас ее не было дома — Терлинк понял это с первого же взгляда: занавеси задернуты, калитка на засове.
Стоя подле машины, он подождал, пока на него обратят внимание; действительно, вскоре одна из дверей открылась, и бледная девушка с глазами альбиноски, державшая на руках грудного ребенка, объявила:
— Госпожа Иорис у Крамсов. Я схожу позову.
Чуть наклонясь из-за малыша, она быстро зашагала по кирпичной дорожке, разделявшей надвое грязь тротуара. Потом постучала в крашеную коричневую дверь. Небо было низкое, еще ниже, чем в Верне. С моря шквалами налетал свежий ветер. Перед домами сушились сети на креветку.
Появилась совсем дряхлая старушка в звонко постукивающих сабо и белом чепце.
— Это ты! — сказала она, вытаскивая ключ из внутреннего кармана юбки.
И отнюдь не обрадованно добавила:
— Чего тебе еще?
Она открыла калитку, отперла дверь. Лицо у нее было морщинистое, глаза мутные. В домике было душно, слишком душно, как в коробке, и стоял запах, какого Терлинк нигде больше не встречал.
— Входи.
Машинально она поставила кофейник на огонь, достала из буфета чашки.
— Я была у Крамсов. Их сын сильно расхворался.
— Что с ним?
— Доктор не знает.
Терлинк, побуждаемый все той же потребностью, отозвался:
— Значит, не хочет сказать.
Мать метнула на него недобрый взгляд:
— Не может же он сказать, чего не знает.
— Послушай, мать, это который из сыновей? Высокий, худой, тот, что все лето ходил с палкой?
— Да, Фернанд.
— Он же в последнем градусе чахотки. До Рождества не дотянет.
— Послушать тебя, так это тебе удовольствие доставляет.
— Это не доставляет мне удовольствия, я просто констатирую факт. Его лучше бы поместить в больницу, пока он сестер и братьев не перезаразил.
— В больницу! В больницу! А если бы тебя самого туда? Ты бы и мать в больницу сплавил, верно? Или жену.
— Но мать…
— Пей кофе, пока горячий… Ты как все богатей. Как только бедняки заболевают, вы от них избавляетесь.
Старуха ненавидела богачей. Может быть, ненавидела и сына с тех пор, как у него завелись деньги. Она поторопилась сварить ему кофе, но всего лишь как гостю. Ступила ему лучшее кресло — свое собственное, плетеное, с красной подушкой, подвешенной к спинке, а сама осталась на ногах и расхаживала по дому.
Держались они, словно два чужих человека.
— Как Тереса?
— Хорошо.
— А Эмилия? Вот уж ее-то лучше бы отправить в больницу. Так нет: больница — это хорошо для бедняков…
В старухе явно таился давний запас неутоленной злобы, поднимавшейся на поверхность при каждом появлении сына. Один вид машины, окруженной детьми, уже бесил ее.
— Ты зачем явился? Сегодня же не твой день.
Терлинк всегда навещал мать в определенный день — в среду, дважды в месяц, поскольку это совпадало с заседаниями административного совета в Де-Панне, отстоящем от Коксейде меньше чем на четыре километра.
— Просто захотелось тебя повидать, — отозвался Терлинк.
— Надеюсь, ты не голоден? Может, захватишь малость креветок для жены?
Наверняка ты выбросишь их в первую же канаву, но…
Мать Терлинка была высохшая, сгорбленная. В своей старушечьей одежде она походила на съежившийся манекен. Она подкидывала в плиту уголь, шуровала в ней кочергой, протирала крышку, недостаточно чистую на ее взгляд.
В глубине комнаты стояла высокая, покрытая пурпурной периной кровать — на ней-то и родился Иорис Терлинк. Букет искусственного флердоранжа на камине был свадебным букетом его матери, и до сих пор еще под портретной фотографией его отца уцелели увядшие цветы, которые рассыпались бы от малейшего прикосновения к ним.
— Ты по-прежнему доволен жизнью?
— По-прежнему, мать.
— По-прежнему с богатеями?
— Я не богатей.
— Для меня ты богатей, а я их не люблю. Они не нужны мне, а я им.
Когда мы с твоим отцом купили этот дом… В те поры он даже тысячи франков не стоил… О чем я говорила?.. К тому времени мы уже десять лет прожили в браке. Твой отец ловил креветок, а я с двумя корзинами ходила по домам и торговала… Ах да! Купив дом, мы были счастливы: теперь мы были уверены, что не умрем в богадельне. Ты еще учился в школе, и никто не догадывался, что ты станешь богатеем и бургомистром Верне.
Мать не прощала ему, что он стал богатеем, как она выражалась. Однако видя, что чашка его опустела, она подливала туда кофе, накладывала сахар.
— Ты в самом деле заехал случайно? Тебе нечего мне сказать?
Он и в ней обнаруживал ту же самую женскую недоверчивость, что в Тересе и Марии, — враждебную, коварную и часто довольно проницательную.
— Мне просто хотелось тебя повидать…
Она смеялась, хотела выглядеть гостеприимной:
— Хочешь, я схожу за пирожками для тебя? Правда, они у нас не такие вкусные, как в Верне…
Небо на улице казалось столь же низким, как окна, медная отделка автомобиля мягко поблескивала, дети вокруг машины благоразумно ждали.
Старуха, семеня по комнате, твердила:
— Никто не разубедит меня, что коли уж ты приехал сегодня, значит, что-то тебя беспокоит.
Глава 3
Когда туман начал превращаться в снежную пыль, Терлинк, как и каждый вечер в этот час, толкнул дверь «Старой каланчи». Обычно там за большим столом должно было бы находиться в это время по меньшей мере шесть человек: четверо за картами, двое — наблюдающих за игрой. Кроме них — шахматисты в углу, Кес, содержатель заведения, стоящий спиной к огню, да, пожалуй, один-два клиента, читающих газету.
Сегодня за столом сидели всего двое игроков, без особого интереса маневрировавших шашками и костями для жаке[4]. На месте шахматистов расположился розовощекий седенький старичок, в прошлом мастер по деревянной обуви, которого звали г-ном Кломпеном. Он меланхолично смотрел на дверь, но партнер его упорно не появлялся.
Йорис Терлинк воздержался от каких-либо замечаний, постарался не глядеть слишком пристально на незанятые места. Как всегда, снял шубу, шапку, стряхнул иней с усов, вытащил и раскурил сигару, а Кес тем временем положил перед ним войлочную подстилку и поставил на нее кружку темного пива.
Все шло так, как полагалось, — иначе и быть не могло.
Терлинк дал столбику пепла нарасти до сантиметра с лишком, наблюдая прищуренными глазами за местным обойщиком. Тот отлично знал, что в конце концов бургомистр задаст-таки интересующий его вопрос. Кес тоже это знал. Тем не менее оба лениво раскрывали рот лишь для того, чтобы выпускать кольца дыма.
— Ты что, теперь в жаке играешь? — осведомился Кес у обойщика.
— А что делать, если не с кем партию составить?
Старик Кломпен вздохнул на своем месте. Он уже полчаса как расставил фигуры на шахматной доске.
Терлинк нахмурился: он просто вынужден сам задать вопрос, коль скоро ему никто не приходит на помощь.
— Где они?
— В Католическом собрании, где же еще? — ответил Кес.
Собрание никогда не заседало по будням, кроме как в предвыборные периоды, но когда случалось что-нибудь непредвиденное — где как не там можно было узнать новости?
У Терлинка хватило терпения докурить сигару до половины, прежде чем он вздохнул и поднялся. И Кес вовремя удержался от вертевшейся у него на языке фразы: «Вы тоже отправитесь в собрание?»
Снежная крупа уже почти повсеместно легла плотным слоем на мостовую, когда Терлинк, руки в карманах, дошел до ворот, у которых была приоткрыта лишь одна створка. Тотчас же в темноте за другой створкой он различил красную точку сигары и услышал голос, который внезапно зазвучал тише, а потом и вовсе смолк.
Терлинк понял, что под воротами на ледяном сквозняке стоят двое, и принялся не торопясь чистить обувь о скребок и стряхивать с плеч снежинки.
Эти двое молчали, но их взгляды не отрывались от Терлинка, и он готов был поклясться, что узнал глаза ван Хамме.
— Добрый вечер, господа! — бросил он, проходя мимо них.
Ответом ему было неразборчивое ворчание. Справа находилось крыльцо в несколько ступенек и открытая дверь плохо освещенного холла. Запах, царивший в доме, напоминал запах школы в смеси с ароматами теплого пива, писсуара и бенгальских огней.
Терлинк был в известном смысле у себя дома, потому что, как каждый в Верне (кроме нескольких не идущих в счет исключений), тоже входил в Католическое собрание.
Тем не менее входил он в него на свой манер. Точнее, он был членом Большого, как выражались в городе, а не Малого собрания.
Такие оттенки, хотя и не освященные уставом, имели свое значение.
Большое собрание располагалось на первом этаже, в зале, до дверей которого только что добрался Терлинк и в котором было что-то от театра, хлебного амбара и вокзального зала ожидания, с висящими на облезлых стенах старыми знаменами, геральдическими щитами и обрывками бумажных гирлянд, с рядами стульев, эстрадой, декорациями и пустыми бутылками на стойке.
Рядом располагался другой зал, с биллиардами, а дальше — двор с черным земляным покровом и четырьмя деревьями, где состязались в кегли любители этой игры.
По воскресеньям в Большое собрание стекались, когда представления не было, мужчины со всего города, а когда устраивался спектакль — женщины и дети с конфетами и тартинками.
Сюда никогда не приходили в будни, экспромтом, беспричинно. Здание, как правило, стояло погруженное во тьму. А когда его освещала лишь малая часть наличных ламп, оно выглядело еще более нереально.
— Добрый вечер, баас!
Г-н Гййом, бухгалтер Терлинка, был, казалось, смущен тем, что хозяин застал его за разговором с одним из булочников с улицы Святого Иоанна.
Йорис Терлинк, продолжая курить, медленно окидывал глазами почти пустой зал, где люди — там двое, чуть дальше — трое или четверо и еще двое рядом со сценой, — всего секунду назад говорившие во весь голос, внезапно почувствовали себя неловко.
Как и в «Старой каланче», Терлинк выждал подобающее время, повернулся кругом и остановился под лестницей с железными перилами, над которой заметил свет.
Наверху располагалось так называемое Малое собрание. Точнее было бы назвать это место штабом, поскольку для того, чтобы быть впущенным в две гостиные, напоминавшие собой помещение административного совета, надо было принадлежать к числу нескольких семей, управлявших городом и с юности связанных с фламандской консервативной партией.
Внизу можно было встретить какого-нибудь Гийома в обществе булочника.
Там можно было, коль скоро вы ходили к мессе, не заниматься активно политикой и даже голосовать за демократа Терлинка.
Наверху собирался клан, враждебный бургомистру, и, поднимаясь с остановками чуть не на каждой ступеньке, Йорис тщательно раскурил новую сигару. За дверью расслышал голоса, в частности нотариуса Команса. Бургомистр толкнул створку:
— Добрый вечер, господа!
Это была беспримерная смелость. Быть может, на памяти горожан ни разу не случалось, чтобы кто-нибудь вот так распахнул эту грязную резную дверь и хладнокровно поздоровался с каждым по очереди. Но никто не повел даже бровью от изумления, лицо же у Терлинка казалось еще более невозмутимым, чем обычно.
Первому он пожал руку седобородому нотариусу Комансу, почетному председателю собрания.
— Добрый вечер, Команс.
— Добрый вечер, Йорис.
Затем настал черед Керкхове, сенатора с красными веками. Потом — Мелебека, тощего очкастого адвоката, на каждом заседании городского совета донимавшего бургомистра разными вопросами.
— Добрый вечер, Мелебек.
— Добрый вечер, Терлинк.
В помещении находились еще четверо, но с ними он ограничился приветственным жестом и сел в одно из старинных кресел, бархат которых был обрамлен черно-золотым деревом.
На зеленой скатерти, покрывающей стол, — стаканы и пивные бутылки.
Над головами завеса дыма. И — люди, покашливающие, двигающие ногами, разглядывающие свои сигары, осторожно посматривающие на бургомистра.
— Ну, Терлинк? — проронил наконец Команс, отличавшийся таким малым ростом, что сидя еле доставал ногами до полу.
— Ну, Команс? — в тон ответил бургомистр.
Нотариус решил перейти в атаку:
— Что вы об этом скажете?
Терлинк не спеша вынул сигару изо рта, вскинул голову и отчеканил чуть ли не по слогам:
— Скажу, что, когда товар выставляют в витрине, следует проверять, правильно ли указана его цена, потому что клиент имеет право требовать, чтобы товар ему продавали именно по указанной цене.
Все призадумались. Сентенциозная фраза, казалось, удовлетворила всех, и несколько уклончивые взгляды позволяли предположить, что каждый силится не упустить ни крупицы ее скрытого смысла. Терлинк тоже молчал, как человек, сказавший все, что хотел сказать.