I
«Жизнь куда интереснее, когда все вокруг вверх тормашками», – любил повторять один мой приятель. В конце концов его ухлопали в Никарагуа – шальная пуля. Такие вот дела: собачья смерть на самой заре молодости. Ему захотелось вкусить этой самой интересной жизни, и он отправился в страну, кишащую партизанами и бандитами. Там, мол, экзотика, и на удар отвечают ударом… Неужто ледяной душ и в самом деле соблазнительнее теплой водички размеренного благополучия (это он так говорил)?
Я знал его с детства. У него было лицо бродячего самурая и задиристый нрав, за что он и получил кличку Громила. А звали моего приятеля Акира Саэки, его папаша когда-то был генеральным секретарем Всеяпонской студенческой ассоциации[1]. Мой же старик скромно трудился в торговой фирме, и в тот самый год, когда я закончил школу, его перевели работать в Нью-Йорк. Разве мог я упустить такой шанс? Ускользнуть из чисто японского ада вступительных экзаменов, укатить с предками в самый Нью-Йорк! Поступлю в американский университет, а дальше все пойдет как по маслу, – считал я, твердо веря (без всяких на то оснований) в свой интеллектуальный потенциал. Саэки чуть не лопнул от зависти и не успокоился до тех пор, пока тоже не стал студентом Нью-йоркского университета.
Хотя мы с Саэки учились в разных школах, да и жили далеко друг от друга, все эти годы нас связывала невидимая, но прочная нить. Нас обоих одолевала одна и та же скука, нам не хватало кислорода. Часто полушутя-полусерьезно мы рассуждали о том, как бы японцам стать свободнее. Однажды, уже старшеклассниками, решили, что следующего императора нужно выбирать всеобщим голосованием. Договорились, что 2 января[2] напишем транспарант соответствующего содержания и отправимся с ним к императорскому дворцу. Не вышло у нас тогда – оба, как назло, простудились и слегли. Звонили друг другу, утешали: ничего, мол, не поделаешь. Еще Анго Сакагути[3] твердил, что японцам не нужны ни император, ни единая культура. Жили бы каждый сам по себе… Этот незатейливый индивидуализм подходил нам с Саэки как нельзя лучше.
В Нью-Йоркском университете я намеревался изучать историю Китая. Почему – сам не знаю. Наверное мне, человеку восточному, просто хотелось погрузиться в четыре тысячелетия сплошного кровопролития и кровосмешения. Глядишь, наберусь полезного опыта, думал я. Я верил, что у Китая великое будущее. Сегодня на коне Япония, ей вроде бы удалось построить Великую экономическую империю Востока, но не думаю, что эта империя просуществует долго. Как знать, не закатится ли наше солнце перед мощью нового Китая. Вот я и решил потихоньку начать переучиваться на китайца. У японцев есть комплекс по отношению к двум великим державам – Америке и Китаю. А я, считая себя большим умником, затеял навести между гигантами собственную переправу. Не понимал, идиот, что одного умничанья тут мало. Редко кому удается пересечь рубеж, отделяющий одну экзотику от другой. Взять и переучиться на иностранца невозможно – разве что шпионскую спецшколу закончить. Интересно, какого на этот счет мнения северокорейские шпионы, прикидывающиеся японцами? А я не шпион, не патриот и не эмигрант, я всего лишь болтун-индивидуалист. Но мучают меня по ночам те же кошмары, что и северокорейских шпионов.
Саэки поселился в общежитии и целыми днями кувыркался в постели с американскими девицами. Считалось, что он обучается на менеджера, но в аудиториях его видели крайне редко. Саэки с важным видом пояснял мне, что изучает американский народ по собственной методе – через телесные ощущения. Курс экспериментального сравнительного бабоведения. В Токио он едва не иссушил свое воображение чрезмерными занятиями онанизмом, а здесь все иначе. И не нужно разрабатывать хитрых сценариев, чтобы добиться цели: скажи прямо, чего хочешь, и тут же получишь… Всякий раз, когда я встречался с Саэки, у него были синие круги под глазами. Он называл очередное женское имя и делился впечатлениями, постепенно приходя к убеждению, что все американки одинаковы. Лицо при этом у него принимало выражение радостное и оживленное. Помню, как-то раз Саэки вдруг объявил: «Все они – китихи. Мяса много, а крепости никакой. Эх, надо было нашим воякам перед Перл-Харбором как следует потрахаться с американцами. Если б наши пощупали будущего противника, измерили его силу, то не сели бы так в лужу. Хотя кто их знает, может им втайне только и мечталось, как они будут американцам задницу подставлять».
Позднее я убедился в его правоте. У меня тоже появилась подружка, девчонка с нашего факультета по имени Сюзи, и я обзавелся собственными кругами под глазами. Саэки тем временем составил себе план физического самоусовершенствования – занимался плаванием, культуризмом. А я… Меня и секс-то интересовал постольку-поскольку. Я не особенно надрывался по этой части: во-первых, мечтал встретить красавицу-китаянку родом откуда-нибудь из Шанхая, ну и потом была у меня постоянная подружка – японка, Миюки. А временами я подумывал, что неплохо бы попробовать этого самого с парнем.
Прошло года два. Саэки уже заметно самоусовершенствовался и боле не напоминал ободранного бродячего самурая, скорее был похож на американского боксера в среднем весе. Кругов под глазами я у него больше не видел. Но образовавшийся избыток сил требовал выхода, и мой приятель повадился шляться по кабакам, оброс массой отвратных дружков. Среди них были торговцы наркотиками, профессиональные шулера, и деньги, предназначенные для уплаты за учебу, все чаще стали уплывать в их карманы.
Мой родитель, который, пусть чисто номинально, считался опекуном Саэки, несколько раз пытался читать ему мораль. Саэки с тоскливым видом выслушивал поучения, врал, что прямо с завтрашнего дня начнет новую жизнь, а назавтра отправлялся в казино и изо всех сил старался выиграть. Такой уж это был парень – здравые советы до него никак не доходили, а началом новой жизни он считал хороший выигрыш. Немного разбогатев, Саэки выплачивал задолженность за учебу, начинал усердно посещать лекции и ходить в библиотеку, сдавал все «хвосты». Его образ жизни напоминал растягивание и сокращение мышц – очевидно, следствие занятий культуризмом.
Тем временем я – то ли в силу замкнутости характера, то ли из-за стариковского своего темперамента – увлекался главным образом китайским чаем. Был в чайнатауне один чайный домик, куда я наведывался буквально через день. Подружился с администратором, даже удостоился постоянного столика напротив кухни. Там я читал, занимался, болтал с подружками, закусывал. Просиживал часа по два, по три, а иной раз и по пять. Обсасываю утиную лапку и пытаюсь представить нашествие на мою страну чужеземных орд. Или уплетаю моченую редьку и читаю книгу, описывающую эпоху, в которую жили герои «Сна в красном тереме»[4]. А то еще хрупаю орешек, вынутый из рисового колобка, и сопереживаю бедным интеллигентам, которых мучают и обижают юные хунвэйбины. Не ходил я ни в дискотеки, ни на порношоу – грыз гранит науки: хлебал китайский чай и постигал обильную событиями китайскую историю.
Саэки, само собой, не упускал случая поиздеваться надо мной. «Ты что, парень, – говорил он, – ведь это Нью-Йорк, а не Шанхай».
Да, я не ел пицц и гамбургеров (а к суси[5] и не прикасался), не резался в «блэк-джек», не баловался наркотиками. Но зато мог бы написать трехтомный трактат о высочайшей в истории человечества кулинарной культуре.
В общем, меня с души воротило от хулиганских выходок Саэки, а его, в свою очередь, тошнило от моего книгокопательства. Курса до третьего я еще как-то мог с ним общаться, но потом у него, по-моему, что-то разладилось с речью. Я перестал понимать, что он говорит, – на пятьдесят процентов это был нечленораздельный гул, идущий из глубин его организма, откуда-то из самых генов, а на остальные пятьдесят – наркотический бред. Ему уже мало стало торговцев наркотиками, Саэки обзавелся приятелем-химиком, который оборудовал у себя на кухне целую лабораторию по синтезу ЛСД. Раз в неделю они закатывали групповые «полеты».
– …Знаешь, я стал ощущать, как движется время. По-японски «время» – два иероглифа: «час» и «промежуток», так? Так вот, я чувствую, что в этот самый «промежуток» запросто помещаюсь весь, целиком.
– …Я тут ходил в «Метрополитен» – ну, картины и все такое. А в башке с ночи еще ЛСД гуляет. И вдруг – бац! – и меня, и всех остальных посетителей засосало прямо в холсты. А по галерее принялись разгуливать те, другие, с полотен Сезанна и Пикассо.
– …Сижу тут у себя, смотрю в зеркало. И вдруг мое изображение как заговорит! Знаешь, какой оно мне текст выдало? Я, говорит, в прошлом рождении был русским евреем, поэтом, который умер в сибирском лагере. Как, бишь, его звали-то… Черт, не выговоришь.
И этого типа я знал с самого детства! Чушь какая-то. Я испугался, что уже поздно, но все же предъявил своему приятелю ультиматум: если он хочет поддерживать со мной дружбу и впредь, то обязан выполнить ряд условий. Главное – больше никаких «полетов». Иначе точно улетит – в тюрьму, в рай или в Зазеркалье. Денег я ему одалживать больше не буду. Наоборот, постараюсь сделать так, что он их вообще получать перестанет.
И что вы думаете? Не таким уж пропащим наркоманом оказался Саэки. По-моему, больше всего на него подействовала угроза насчет денег. Во всяком случае, перестроился он моментально. Может, и сам понял, что хватит? Саэки снова сделался завсегдатаем читальных залов. Чтобы наслаждаться галлюцинациями без вреда для здоровья, он начал заниматься тантра-йогой. Я принимал столь деятельное участие в перевоспитании приятеля, что стал вместе с ним ходить к гуру.
Когда Саэки было двадцать три, он обрюхатил одну японочку, приехавшую на стажировку в Колумбийский университет. Девочка оказалась из влиятельной семьи, единственная наследница владельца фармацевтической компании. Саэки решил жениться. Она была прехорошенькая, но немножко бестолковая – то у нее кольцо с пальца сопрут, то бумажник. И чуть что, сразу в слезы. Саэки взял на себя роль телохранителя и защитника Плаксы (так он ее называл). Покорно таскался за ней и в оперу, и по магазинам, и на званые обеды с французской кухней. Согласно его «сравнительной бабологии», самыми пикантными в сексуальном отношении считались латиноамериканки. Мнение о японках Саэки оставил при себе. Мотивы его женитьбы были яснее ясного: «Иена сейчас на подъеме, так? Значит я должен позаботиться, чтобы она поступала ко мне бесперебойно». Плаксе при этом отводилась роль иенного трубопровода.
Она родила в Нью-Йорке, а вскоре после этого молодожены уехали в Японию. Я же остался, по-прежнему отдаваясь китайской истории и китайскому чаю. О супружеской жизни Саэки я мог судить только по открыткам. Однако мне известно, что год спустя Плакса родила второго ребенка, а Саэки поступил на службу в компанию тестя и, кажется, делал там успехи. Ему было двадцать пять, когда шеф решил наградить зятя за примерный труд командировкой в Мексику. По пути туда Саэки заехал в Нью-Йорк, и мы встретились вновь. Очень мне не понравилась тогда его физиономия – кислая и умудренная, как у старика, много побузившего в юные годы. «Это такую вот рожу положено иметь японскому бизнесмену?» – язвительно спросил я. Он скривился: «Лицо нормального японца, вся жизнь которого посвящена защите мирной конституции и укреплению родной иены».
Я в ту пору собирался жениться на Миюки. Думал на следующий год вернуться в Японию, подыскать себе работу в каком-нибудь университете. Родители уже продали квартиру в Куинсе[6] и уехали в Токио. В Нью-Йорке мне работы не найти – это было ясно. А если честно, я втайне надеялся, что японский научный мир с распростертыми объятиями примет китаиста, импортированного из самого Нью-Йорка. К чисто практическому расчету подобного рода, признаюсь, примешивалась и смутная ностальгия по Токио.
Саэки как ветеран семейной жизни надавал мне много мудрых советов и благословил мое намерение вступить в брак. Я тогда был в миноре – решение вернуться в Японию далось мне нелегко, да и с диссертацией совсем зашивался, поэтому настоящего разговора с Саэки так и не вышло. Мы расстались, пообещав друг другу, что встретимся после его возвращения из Мексики и тогда уж потолкуем неспеша. Он предлагал в ознаменование моего грядущего брака сходить к китайским шлюхам, но я только отмахнулся.
А месяца через два, когда я уже ждал, что Саэки вот-вот объявится в Нью-Йорке, позвонила из Токио Плакса и сообщила, что ее муж пропал без вести. Она послала запрос в мексиканскую полицию, но розыски были безрезультатны. Саэки исчез внезапно и таинственно (это ее слова). Я сразу решил, что Саэки не из тех, кого так уж просто убить. Наверняка смылся сам и следы замел. Возможно, вообразил себя новым Рембо, отправляющимся странствовать по Абиссинии. Захотел скинуть с себя шкуру добропорядочного японца, испариться. Только повод искал и вот нашел. Я теперь часто с тревогой думал, где-то Саэки сейчас, и мне стало представляться, что он как бы уже наполовину неживой. Вообще-то в глубине души я чувствовал, что мой приятель мертв, но упорно надеялся, словно моя надежда могла его оживить. Наверное, это была своего рода молитва о его спасении. Хотя, кто знает, может, из-за такой вот молитвы он и стал для меня наполовину мертвым. Во всяком случае, я чувствовал несовершенство этой самой молитвы и часто звонил Плаксе, пытаясь ее утешить.
Когда человек ни с того ни с сего, без всякой причины, вдруг совершает преступление, кончает с собой или исчезает, это повергает близких в неописуемое смятение. Паническое ожидание продолжалось одиннадцать месяцев. Потом выяснилось, что Саэки все это время был в Никарагуа, где подвизался в качестве так называемого «брокера» донорской крови. Перед самой гибелью он отправил Плаксе письмо – какое-то дерганое и маловразумительное.
«Мне захотелось попробовать, что эта за штука такая – смерть. Если я исчезну без следа, это ведь все равно как если бы я умер, подумал я. А сам побегу себе по белу свету… Но теперь сыт по горло – возвращаюсь. Этот год я потратил впустую. В чужой стране, где ни моего языка, ни меня самого никто не понимает, я был вроде бездомного сироты. И, сделавшись сиротой, я очень хорошо понял, как надо жить. Извини, Плакса, что я тебе доставил столько забот. Правда, прости – а я перед тобой в долгу не останусь. Как там дети? Выросли, наверно, и забыли про меня? Я для них теперь вроде инопланетянина.
Я тут наладил собственный бизнес. «Контрас» охотно продают свою кровь, чтоб заработать на выпивку и баб, а я переправляю ее в Японию. Наверняка кровь моих «контрас» дотекла и до компании твоего папаши, превратившись там в лекарства и препараты. Считайте, что свой служебный долг я исполнил, помог американскому и японскому империализму. А когда вернусь, намерен организовать движение за создание в Японии новой политической системы. Скитаясь по Центральной Америке, я видел удивительные сны. Индейцы растолковали мне их смысл. В Японии объявился новый Спаситель. Он ждет, пока кто-нибудь его отыщет. Спаситель приходит в мир всякий раз, когда грядет смена эпох. Он обновляет людское сознание, несет человечеству новую мораль. Моя миссия – найти этого нового Христа. Великая миссия. От нее зависит будущее всего мира.
В моих снах Спаситель предстал передо мной закованным в черные доспехи, как рыцарь Ланселот. Лица его я не видел. Он мчался верхом по пустынным, неживым улицам и был похож на ветер, что гонит пыль над развалинами города, разрушенного войной. Зовут его царь Армадилл, он живет в пустыне. Увидеть его дано лишь немногим, людям особого склада. Например, он является во сне сиротам вроде меня, скитающимся по чужой стране. Он неуловим и вездесущ – как вода, как ток, как свет. А недавно мне приснилось, что царь Армадилл стоит на автостраде в самом центре Синдзюку[7]. Он поднял стальное забрало, и я увидел его лицо. Такие лица у аристократов со старинных японских миниатюр. Он пронесся по безлюдному Синдзюку на велосипеде и исчез. Я должен разыскать царя Армадилла, пока он не покинул Токио».
В конверт была вложена фотография. Саэки на улице города, разрушенного войной. Читая письмо, я вспомнил, какой бред нес мой приятель в ту пору, когда увлекался ЛСД. Ни черта из этого письма я не понял. Но в строках его была поразительная убежденность. Я чувствовал, что это не просто галлюцинация, есть во всем этом какой-то глубинный смысл.
На Плаксу письмо произвело устрашающее впечатление. Она решила посоветоваться со мной. Плакса уже свыклась с мыслью, что Саэки умер, и не могла отделаться от ощущения, будто получила весточку с того света. Я подтвердил, что это, вне всякого сомнения, почерк моего приятеля, памятный мне с детства, и как мог успокоил Плаксу, не проявлявшую особых признаков радости. «Ты не верила, что он вернется, – сказал я ей, – вот и встреть его как ни в чем не бывало». И пообещал, что роль примирителя возьму на себя.
Но Саэки вновь обманул бедную Плаксу, сыграл с ней жестокую шутку – будто нарочно подстроил. Смерть от случайной пули! Последнее письмо естественным образом превратилось в предсмертное прости-прощай.
Я уж сейчас не помню, испытал ли я потрясение, прочтя в японской газете о гибели Саэки. Помню лишь, что уговаривал себя отнестись к этому известию хладнокровно, без эмоций. По правде говоря, я не ощущал смерть приятеля как нечто реальное. Меня охватило странное, беспокойное чувство – словно все это сон, который я почему-то должен воспринимать как явь. Лицо Саэки на фотокарточке, улыбающееся лицо на фоне развалин, чем-то неуловимо отличалось от так хорошо памятных мне черт. Это, безусловно, был он, теперь похожий на метиса, сына пылкого латиноамериканца и наследницы самурайского рода. И все же это был не он, а что-то или кто-то в облике Саэки. Может быть, тот самый «царь Армадилл», о котором он писал? Армадилл – это, кажется, такое животное, другое его название – броненосец. Млекопитающее, живет в Центральной и Южной Америке. Как же, помню, видел в зоопарке. Довольно нелепое создание, сотворенное природой словно в насмешку. Однако когда такое сожмется в комок, шальной пуле его броню нипочем не пробить. Если бы человеку в ходе эволюции приходилось так же несладко, как броненосцу, шкура на спине у него тоже задубела бы почище любого панциря.
Плакса попросила меня слетать в Никарагуа и привезти урну с прахом – последний долг многолетней дружбы. Моя скорбь, как и сама гибель Саэки, была внеэмоциональной, какой-то высушенной и очень плохо сочеталась с влажным никарагуанским климатом. Прах приятеля – грубоватый глиняный кувшин – мне выдали в муниципалитете городка, расположенного в окрестностях Манагуа. Сразу возвращаться в Нью-Йорк не хотелось. Я решил, что за пару дней ничего с пеплом не сделается, завернул кувшин в полотенце и сунул в чемодан. А сам занялся поисками тех, кто мог знать Саэки.
Я побывал в полиции, на донорских пунктах, обошел бары и гостиницы, показывая всем подряд фотокарточку и пятидолларовую бумажку. Многие помнили Саэки в лицо, но, похоже, никто не знал, чем он тут занимался – им просто не было до него дела. Чего еще можно ожидать от городка, в котором запросто летают «случайные пули». Нашел я, правда, женщину, утверждавшую, что она разок переспала с Саэки. Она работала в баре под названием «Иокогама» официанткой, а заодно и проституткой. К сожалению, ее впечатления от встречи с Саэки, изложенные на ломаном английском, были не слишком обильны: «Сайки? Найс гай. Хиз пенис из вери-вери гуд. Ю ноу? Хиз клевер энд рич. Эври джапанис рич. Ю ноу?»[8].
Вернувшись в Нью-Йорк, я отправил урну с прахом Плаксе. А ночью у моей постели появился Саэки. Он балансировал на невидимом канате, протянутом сквозь пространство. Я лежал и смотрел на него снизу вверх.
– Привет, Симада. Мы оба с тобой сироты. Но я получил свободу раньше, чем ты. Взгляни-ка.
Он ткнул пальцем в пустоту.
Там сгустился туман, и я ничего разглядеть не мог.
– Видишь корабль? На нем плывут сироты. А капитан – наш Спаситель. Мы зовем его царь Армадилл…
Все это, конечно, был сон – бессмысленная цепь ассоциаций, представшая в виде слов Саэки.
II
Через три месяца после смерти Саэки мне стукнуло двадцать семь. Китайский чай начинал мне надоедать. Я занялся плаванием, чтобы сбросить шесть килограммов лишнего жира. Аспирантуру я заканчивал уже в Колумбийском университете, диссертация была готова. Знакомые помогли мне подыскать работу в одном частном японском университете, и я отправился на родину, где не был целых семь лет. Поселился в Токио, стал читать студентам лекции. Я здорово боялся оказаться в культурном вакууме. Семи лет недостаточно, чтобы стать американцем, но за глаза хватит, чтобы превратиться у себя дома в Таро Урасиму[9]. Еще больше опасался я за Миюки. В Нью-Йорке наше содружество функционировало нормально, но сможем ли мы сохранить его в Токио? Это были не пустые страхи. Жена в психологическом, да и в физическом отношении ассимилировалась куда больше, чем я, стала совсем американкой. Еще за три дня до отъезда Миюки твердила, что останется в Нью-Йорке. «Терпеть не могу японцев», – все повторяла она. А я терпеть не мог и японцев, и американцев, и китайцев. Сомневаюсь, чтобы мне вообще пришлось по душе народонаселение хоть какой-нибудь страны. Я считал, что история – это наука, изучающая различные формы, в которые облекается ненависть людей друг к другу. Ненависть национальная, государственная, семейная, религиозная. В этом вся история. Выискивание причин ненависти друг к другу. «Ты это так говоришь, как будто тебе самому чувство ненависти незнакомо, – заявила мне как-то Миюки. – Здорово же ты устроился. Спрятался в своей истории, и до реальной жизни тебе вроде как и дела нет…»
Нет, я живой человек. Не голос истории. Я понимаю, что такое реальная жизнь и даже вздыхаю по поводу ее суетности. Между прочим, несмотря на все свое нытье, Миюки моментально приспособилась к токийской жизни. Нашла призвание: импортировать в Японию своих дружков из числа нью-йоркских художников. Проявила себя настоящей деловой женщиной, просто полководцем. По части проворности и крепости нервов Миюки мне сто очков вперед дала бы. Я-то от токийской жизни совсем скис.
Казалось, все происходящее вокруг скользит мимо меня, не имеет ко мне ни малейшего отношения. Это становилось просто наваждением… Нет, не наваждением – хуже. Например, я совершенно не понимал, о чем говорят между собой студенты – их речь представлялась мне зашифрованным языком какой-то таинственной секты. А сидя за столом с коллегами, такими же преподавателями истории Китая, я не мог отделаться от ощущения, что они нарочно не допускают меня в свою беседу, а мои слова до них просто не доходят. Вроде бы не издевались они надо мной, гадостей не говорили, но смотрели как бы сквозь меня.
Своей навязчивой идеи я стыдился, а потому старался вести себя как можно естественнее. С профессорами и студентами был обходителен до чрезвычайности. Но все, что бы я ни говорил, действовало на собеседников раздражающе. Если разговор был на отвлеченную тему, я поневоле начинал вставлять в свою речь английские слова, что вызывало у всех живейшую ко мне неприязнь. А я просто не мог иначе, все умные слова были закодированы в моем мозгу по-английски. Один из профессоров даже прочел мне целую лекцию о том, что японский язык – последний оплот самоидентичности японской нации.
Наверное, семь лет назад я был изнасилован английским, и с тех пор меня связывали с ним более тесные плотские узы, чем с родным языком. Электрическая цепь моего умственного устройства стала двухконтурной. Нет больше того Токио, который я когда-то знал, а воспоминания и родной язык ни к какой «самоидентичности» отношения не имеют.
«Если вы японцы, то и говорите по-нашему, поняли?» Я сидел в баре с одним знакомым американцем японского происхождения, он приехал в Токио погостить. И тут какой-то тип подходит и выдает нам такой текст. А мой приятель самый что ни на есть настоящий американец, хоть предки его и родом из Японии. Ему уже приходилось выслушивать подобное от японцев раньше, и он заводился от этого с пол-оборота. Вскочил – стул на пол – и как затараторит по-английски (я – перевожу): «На каком хочу, на таком и говорю! Пускай будут белые японцы, черные японцы, пускай будут японцы, которым наплевать и на японский язык, и на японскую культуру, на этого вашего императора. Пускай! Ходят кругом желтолицые и все сплошь шпарят только по-японски – это ж тоска! Надо больше трахаться с иностранцами, пусть вас почаще насилуют, что ли! Чем больше стрессов, тем лучше! Да кто сегодня всерьез рассуждает о Японии? Какие-нибудь козлы из правых, и все. Но политиканов всегда интересовала только своя собственная персона. Они думают, что всех можно за деньги купить! А сколько теперь развелось новоиспеченных богачей из-за того, что земля подорожала? Эти сидят себе на мешках с самой сильной в мире валютой и вообще мозги мыслями не утруждают. Свободы слова нет! Есть только свобода надувать друг друга. Вы придумали себе новых богов – Деньги и Общество – коптите небо, очень собой довольные!»
Не повезло нам с приятелем – тип этот оказался шишкой из какой-то правой организации. Если бы не мой старательный перевод, он ни черта бы не понял. Видимо, поэтому по морде получил не мой приятель, а я. Американец пришел мне на выручку, но лучше бы он этого не делал – откуда ни возьмись налетели крепкие молодцы и взяли нас в кольцо.
«Я принципиально противник всяческого насилия, – объявил нам их вождь. – Но предателям родины спуску давать нельзя. Надо, ребята, как следует прочистить вам мозги. Прочтем вам лекцию о том, как нужно любить свою страну».
Нас затащили в машину и отвезли в их штаб. До самого рассвета какой-то субъект, очевидно, их главный идеолог, нес нам жуткую чушь, без конца повторяя одно и то же. Видно, время ему девать было некуда. Потом с нас потребовали по пять тысяч иен «в уплату за лекцию». Нам не терпелось унести оттуда ноги, и деньги мы заплатили, но и меня, и американца трясло от злости. Поэтому, оказавшись на улице, мы нацарапали ключом нехорошее слово на капоте их «агитавтомобиля».
«Япония еще хуже, чем я думал», – объявил приятель перед тем, как улететь обратно в Нью-Йорк. Но я-то остался в Токио, и очень скоро мне просто не стало житья – проповедники с рожами головорезов не давали мне проходу. Я стал опасаться, не учинят ли они чего-нибудь над Миюки, и решил на время поселиться отдельно, снял дешевую квартиру в центре города.
Каждый новый день был поганей предыдущего. Казалось, кто-то насильно загоняет меня в угол одиночества. Я был склонен считать, что это каким-то образом связано с гибелью Саэки. А когда я думал, что только Саэки смог бы излечить меня от этой странной хандры, чувство заброшенности становилось еще острей. Как я завидовал жене, которая легко сходилась с людьми, говорила все, что думает, и никто за это на нее собак не спускал! Постепенно я впал в глубокую апатию. Я взывал к погибшему другу: «Спаси меня!» Чем больше размышлял я над его исчезновением и гибелью, тем загадочней казались мне оба эти события. Человек, которого я знал с раннего детства, претерпевал в моем сознании головокружительные метаморфозы. Саэки, лишившийся рассудка. Саэки, замышляющий революцию. Саэки, уповающий на бога… Это было совершенно незнакомое мне существо, не дающее ответа ни на один мой вопрос, инопланетянин, отличающийся от меня и повадками, и языком, и верой. Может быть, я ошибался все время, почему-то решив, что этот пришелец такой же человек, как я? И в то же время смерть Саэки странным образом сблизила меня с ним. Он находился теперь на дальнем, противоположном берегу и подавал мне оттуда какие-то знаки, куда-то звал. Я теперь часто видел Саэки во сне. Он рассказывал о царе Армадилле, а я чувствовал, что мне очень нужны эти рассказы.
У меня не было дома, куда я мог бы вернуться, – я знал это. Надо мной висело проклятье, как над «Летучим голландцем». То самое проклятье, которое преследовало и Саэки. Во всяком случае, жить как прежде я уже не мог. Я тоже должен был стать другим. Привыкнуть к токийской жизни? Ни за что! Токийская жизнь – это размягчение мозгов, обрастание жиром. Размеренно плыть по тихим водам, которых не касается дыхание ветра, и постепенно, с плавным ускорением, стареть… От одной мысли мороз по коже. Тоскливо бормотать о бессмысленности жизни, убеждая себя, что ничего страшного, просто, мол, старею. Такие вот изящные, вежливо раскланивающиеся друг с другом люди – привидения, наверное, и создали пресловутую японскую культуру.
– Привет. Как пуста человеческая жизнь, а?
– Ты прав, пуста. Ну пока, не болей.
Саэки понял все это раньше меня. Он был человеком по-настоящему нравственным. «Жизнь – штука опасная», – вот его мораль.
Страх перед старостью и боязнь одиночества подействовали на мое тело удивительным образом. Главным образом, на простату, деятельность которой необычайно оживилась – я готов был трахаться всегда, везде и с кем угодно. А Миюки, увлеченная своими посредническими обязанностями, все время была занята. Каждой встрече в постели предшествовали длинные и сложные переговоры с перелистыванием ежедневника. А жизнь порознь уводила меня от жены все дальше и дальше. Мой член, как стрелка взбесившегося от радиации счетчика Гейгера, то и дело дергался кверху – на улице, на работе, в переполненной электричке. «Хотим подругу! Кого угодно!» – взывали двести миллионов головастиков, двести миллионов заступников, желавших спасти меня от одиночества. Они искали бы пару везде, даже в безлюдной пустыне. О, мои милые детки, дорогие мои гены!
Нижняя часть тела уводила меня из дому скитаться по ночным улицам. Для того чтоб обнаружить в ночи заслуживающую внимания пару, нужен сенсор необычайной чувствительности, а пенис – антенна куда более надежная, чем глаза, нос или уши. Эта телескопическая антенна улавливала раздражитель, находящийся где-то в лабиринте улиц, и указывала мне путь.
Место, где находится женщина или мужчина, обладающие особой аурой, озаряется как бы сиянием.