Современная электронная библиотека ModernLib.Net

ELITE SERIES - Царь Гильгамеш (сборник)

ModernLib.Net / Силверберг Роберт / Царь Гильгамеш (сборник) - Чтение (стр. 32)
Автор: Силверберг Роберт
Жанр:
Серия: ELITE SERIES

 

 


Ты знаешь, что он вообще не предупредил меня о том, что меня уволят? Будущее Судакиса он мне предсказывает, а мое — нет. Я думаю, он ХОТЕЛ, чтобы меня уволили. От Карваджала у меня одни только огорчения, больше я не хочу. Но я по-прежнему могу переложить свои собственные интуитивные способности, мои стохастические умения. Я могу анализировать тенденции и вырабатывать стратегии, а затем я могу передавать тебе свои предвидения, ведь так? Можно? Мы будет отправлять это Куинну, и Мардикян никогда не догадается, что мы с тобой в контакте. Ты не можешь взять и бросить меня в пустоте. Боб. Пока есть работа, которую нужно делать для Куинна. Ладно?
      — Мы можем попытаться, — осторожно ответил Ломброзо. — Полагаю, мы можем сделать такую попытку, да. Хорошо. Я буду твоим рупором, Лью. Но ты должен позволить мне выбирать, что я буду передавать Куинну, а что нет. Запомни, теперь моя шея на плахе, а не твоя.
      — Конечно, — сказал я.
      Если я сам не могу служить Куинну, я буду делать это через доверенных лиц. Впервые со времени своего увольнения я почувствовал надежду и ожил. В эту ночь даже не было снега.

37

      Но работа через доверенное лицо не получилась. Мы пытались, но провалились. Я прилежно засел за газеты и стал изучать текущие события — за одну неделю без работы я потерял нити полудюжины возникающих структур. Затем я предпринял рискованное путешествие по морозному городу в контору «Лью Николс ассошиэйтс» (все еще работающую, хотя почти на холостом ходу и совсем вяло) и заложил свои прогнозы в компьютер. Я послал результаты Бобу Ломброзо с курьером, так как не хотел прибегать к помощи телефона. То, что я передал ему, не было чем-то значительным, так, пара пустяковых предложений по поводу политики организации трудовой деятельности и трудоустройства. В течение следующих нескольких дней я выработал еще несколько почти таких же банальных идей. А потом позвонил Ломброзо и сказал:
      — Нам придется остановится. Мардикян нас засек.
      — Что случилось?
      — Я передавал твою информацию небольшими порциями, время от времени. А прошлым вечером мы обедали с Хейгом, и когда дошли до десерта, он вдруг спросил меня, поддерживаю ли я тобой связь.
      — И ты сказал ему правду?
      — Я старался не сказать ему ничего. Я пытался увильнуть, но у меня не получилось. Ты знаешь, что Хейг очень проницателен. Он видел меня насквозь. Он прямо спросил, получаю ли я от тебя материал. Я пожал плечами, а он засмеялся и сказал, что уверен в этом, потому что чувствует твое прикосновение к информации. Я не признался ни в чем. Хейг только предположил. И его предположения были верны. Очень благожелательно он приказал мне перестать, так как я подвергаю опасности свое собственное положение рядом с Куинном, если мэр начнет подозревать, что происходит.
      — Значит, Куинн еще не знает?
      — Скорей всего нет. И Мардикян, похоже, не планирует настучать ему. Но у меня нет выбора. Если Куинн узнает обо мне, меня выкинут. Он впадает в абсолютную паранойю, когда кто-нибудь в его присутствии упоминает имя Лью Николса.
      — Так плохо, да?
      — Так плохо.
      — Так что теперь я стал врагом, — сказал я.
      — Боюсь, что да. Мне очень жаль, Лью.
      — Мне тоже, — вздохнул я.
      — Я не будут звонить тебе. Если я тебе понадоблюсь, связывайся со мной через мою контору на Уолл-стрит.
      — О'кей. Я не хочу завести тебя в беду, Боб.
      — Мне очень жаль, — повторил он.
      — О'кей.
      — Если я могу что-нибудь для тебя сделать…
      — О'кей. О'кей. О'кей.

38

      За два дня до Рождества был отвратительный шторм, просто ужасный шторм, суровые жестокие ветра и субарктическая температура, сильный, сухой, тяжелый, бесчеловечный снегопад. Такой шторм, чтобы ввергнуть в депрессию жителя Миннесоты и заставить плакать эскимоса. Весь день дрожали стекла в верхних рамах моего дома, а каскады снега обрушивались на них, как полные горсти гальки. Я дрожал вместе с. ними, думая о том, что еще грядут невзгоды января и февраля, да и в марте снег вполне возможен. Я рано лег в постель и рано проснулся ослепительным солнечным утром. Холодные солнечные лучи часто бывают после вьюги, так как ветер приносит сухой воздух и безоблачное небо. Но было что-то необычное в наполняющем комнату свете. Он был неприятного оттенка замерзшего лимона, обычного для зимнего дня. И, включив радио, я услышал, как диктор говорит о коренном изменении погоды. Неожиданно ночью огромные массы воздуха из Калифорнии переместились на север, и за ночь температура поднялась до неправдоподобной теплоты позднего апреля.
      И апрель остался с нами. День за днем необычная жара холила и нежила измученный зимой город. Конечно, сперва все было в кутерьме, пока огромные торосы совсем недавнего снега размягчались и таяли, бежали бурными реками по водостокам.
      Но к середине праздничной недели самая большая слякоть исчезла. И Манхэттен, сухой и приведенный в порядок, принял непривычно хороший вычищенный вид. Мимоза и сирень поспешно начали пускать почки за два месяца до срока. Волна легкомыслия прокатилась над Нью-Йорком: теплые пальто и куртки исчезли, по улицам ходили толпы улыбающихся, жизнерадостных людей в легких туниках и куртках, множество обнаженных и полуобнаженных любителей загара возлежало на солнечных набережных в Центральном парке, возле каждого фонтана в центре города был полный комплект музыкантов, фокусников и танцоров. Карнавальная атмосфера усиливалась по мере того, как отступал старый год и держалась поразительная погода. Ведь это был тысяча девятьсот девяносто девятый год, и это было не только убытие года, но и целого тысячелетия. (Те, кто настаивал, что двадцать первый век и третье тысячелетие не начнутся до первого января две тысячи первого года, считались педантами и. просто людьми, желающими испортить настроение.) Пришедший в декабре апрель выбил всех из колеи. Неестественная мягкость погоды, последовавшая так скоро за неестественным холодом, непостижимая яркость солнца, висящего низко над южным горизонтом, волшебная мягкость весеннего воздуха придавали эксцентричный апокалиптический аромат этим дням. Все казалось возможным, не вызывало бы удивления появление странных комет в ночном небе или интенсивное перемещение созвездий.
      Я представлял, что что-то подобное было в Риме накануне прибытия готтов или в Париже на рубеже террора. Это была веселая, но непонятно тревожная и пугающая неделя. Мы наслаждались чудесным теплом, но в то же время воспринимали это как примету, знамение наступающего мрачного противостояния. По мере того, как приближался финальный день декабря, чувствовалось странное сильное напряжение. Ветреное настроение все еще не оставляло нас, но ему должен был наступить резкий конец. Наше чувство можно было сравнить с отчаянной веселостью канатоходцев, танцующих над бездонной пропастью. Были такие, кто говорил, что канун нового года будет отравлен неожиданным снегопадом и ураганом, несмотря на предсказания бюро погоды о продолжении потепления. Но день оказался солнечным и приятным, как и все семь предшествующих. К полудню мы узнали, что это самое теплое тридцать первое декабря в Нью-Йорке с тех пор, как такие данные стали отмечать, и что ртутный столбик продолжает подниматься, так что мы перешли из псевдо-апреля, в приводящий в смущение воображение июнь.
      Все это время я сосредотачивался на себе, завернувшись в саван мрачного смятения и, похоже, жалости к себе. Я не звонил никому: ни Ломброзо, ни Сундаре, ни Мардикяну, ни одному из клочков и фрагментов своего прошлого существования. Я выходил на несколько часов каждый день побродить по улицам (кто мог устоять перед этим солнцем?), но я ни с кем не разговаривал, и сам отбивал охоту у людей разговаривать со мной. К вечеру я бывал дома, один, немного читал, выпивал немного бренди, слушал музыку, не очень-то вслушиваясь, и рано ложился спать. Моя изоляция лишила меня всей стохастической грации: я жил целиком в прошлом, как животное, без малейшего представления о том, что может быть дальше, без предсказаний, не собирая и не распутывая схемы сознания.
      В канун нового года я почувствовал, что мне нужно выйти на улицу. Невыносимо было баррикадироваться в одиночестве в такую ночь, накануне, кроме всего прочего, моего тридцать четвертого дня рождения. Я подумал позвонить кому-нибудь из друзей, но нет, социальная деятельность опустошила меня. Я должен красться одинокий и неузнанный по улочкам Манхэттена, как Гарун-аль-Рашид по Багдаду. Но я надел свой самый модный и лучший летний костюм фазаньей расцветки, переливающийся и искрящийся алыми и золотыми нитями, расчесал бороду, побрил череп и беспечно вышел провожать век в последний путь.
      Стемнело рано — все-таки это была глубокая зима, независимо от того, что показывал термометр — и город сиял огнями. Хотя было только семь часов, чувствовалось, что празднование уже началось. Я слышал пение, отдаленный смех, звуки музыки и вдалеке звон бьющегося стекла. Я съел постный обед в крохотном ресторане самообслуживания на Третьей Авеню и бесцельно пошел на юго-запад.
      Обычно никто не бродил по Манхэттену после наступления темноты. Но в этот вечер улицы были заполнены народом, как днем: везде пешеходы, смеющиеся, глазеющие на витрины, приветствующие незнакомцев, весело толкающиеся — и я чувствовал себя в безопасности. Неужели это был Нью-Йорк? Город закрытых лиц и настороженных глаз, город ножей, поблескивающих на темных мрачных улицах? Да, да, да, Нью-Йорк, но преображенный Нью-Йорк, Нью-Йорк тысячелетия, Нью-Йорк в ночь критической Сатурналии.
      Сатурналия, да, вот что это было, безумное празднество, неистовство исступленного духа. Каждая таблетка психиатрической фармакопеи продавалась вразнос на каждом углу, и торговля шла оживленно. Ни один человек не шел прямо. Везде выли сирены, как бы знаменуя веселье. Сам я не принимал наркотиков, кроме древнейшего — алкоголя, который обильно вливал в себя, переходя из таверны в таверну. Здесь пиво, там глоток ужасного бренди, немного текилы, немного рома, мартини и даже старого темного шерри. Голова у меня кружилась, но я не падал. Каким-то образом я умудрялся держаться прямо и более-менее координировал свои движения. Мой мозг работал с привычной ясностью, наблюдая, запоминая.
      Час от часу безумие определенно нарастало. До девяти в барах почти не видно было обнаженных тел, а в половине десятого голая потная плоть была повсюду, подскакивающие груди, трясущиеся ягодицы, все кружилось, прихлопывая и притопывая. До половины десятого я почти не видел парочек, прижавшихся друг к другу, а в десять на улицах совокуплялись вовсю. Подспудное насилие ощущалось весь вечер — выбивали окна, били уличные фонари — а после десяти оно быстро стало набирать силу: кулачные бои, иногда веселые, иногда убийственные, а на углу Пятьдесят Седьмой и Пятой шло сражение толпы, сотня мужчин и женщин били друг друга кулаками куда попало. Везде шли шумные разборки автомобилистов. Казалось, что некоторые водители намеренно врезались в автомобили, явно чтобы получить удовольствие от разрушения. Были ли убийства? Очень вероятно. Изнасилования? Тысячи. Увечья и другие безобразия? Без сомнения.
      А где была полиция? Я видел их здесь и там, некоторые безуспешно пытались предотвратить нарастание беспорядков, другие позволяли их и сами подключались. Полицейские с пылающими лицами и горящими глазами счастливо вступали в бои, превращая их в военные сражения. Полицейские покупали наркотики у уличных торговцев, голые до пояса полицейские тискали голых девушек в барах, полицейские с хрипом разбивали ветровые стекла машин своими дубинками. Общее сумасшествие было заразительно. После недели апокалиптических комментариев, недели огромного напряжения никто не мог бы удержаться в рамках здравомыслия.
      Полночь застала меня в Таймс сквере. Старая традиция, отринутая городом еще десять лет назад: тысячи, сотни тысяч людей заполонили пространство между Сорок шестой и Сорок седьмой улицами, крича, распевая, целуясь, раскачиваясь. Неожиданно раздался бой часов. Потрясающие лучи пронзили небо. Вершины башен офисов озарились сиянием под лучами прожекторов. Двухтысячный год! И пришел мой день рождения! С днем рождения! С днем рождения! С днем рождения!
      Я был пьян. Я был вне себя. Общая истерия передалась и мне. Я обнаружил, что мои руки хватают и стискивают чьи-то груди, мои губы впиваются в чьи-то губы, чье-то жаркое влажное тело прижимается к моему. Толпа подалась и разделила нас. Я двигался в тесноте, толкаясь, смеясь, борясь, чтобы схватить воздуху, спотыкаясь, падая, подымаясь, чуть не упав под тысячу пар ног.
      — Пожар! — закричал кто-то. И действительно, языки пламени плясали высоко на здании к западу от Сорок четвертой улицы. Какое прекрасное оранжевое освещение — мы стали орать и аплодировать. Мы все Нероны сегодня, думал я, и меня тащило вперед, на юг. Больше я не мог видеть пламени, но запах дыма распространился повсюду. Били колокола. Выли сирены. Хаос.
      А затем я почувствовал, как будто меня ударили кулаком в затылок, я упал на колени на открытом пространстве, ошеломленный, закрыл лицо руками, чтобы защититься от следующего удара, но следующего удара не было, только поток видений. Видений. Изменчивый стремительный поток образов бурлил в моем мозгу. Я видел себя старым и изношенным, кашляющим на больничной кровати, окруженным блестящими тонкими трубками медицинской аппаратуры. Я видел себя плавающим в чистом горном озере. Я видел, как бил и трепал меня прибой на каком-то диком тропическом берегу. Я заглянул в таинственную внутренность какого-то огромного непостижимого хрустального механизма. Я стоял у края расплавленной лавы, смотря, как расплавленные массы пузырятся и лопаются на поверхности, как в первое утро Земли. Цвета атаковали меня, голоса нашептывали мне кусками, пульсирующими клочками слов обрывки фраз.
      — Это поездка, — говорил я себе, — поездка, путешествие, очень плохое путешествие, но даже самое плохое путешествие в конце концов кончается. — И я припал к земле, дрожа, стараясь сопротивляться, чтобы кошмар прошел сквозь меня и выплеснулся наружу. Возможно, это состояние продолжалось несколько часов, а может, всего одну минуту. В краткий миг прояснения сознания я сказал себе: «Это ВИДЕНИЕ, вот как оно начинается, как лихорадка, как сумасшествие», — я помню, как говорил себе это.
      Я помню, как меня рвало, как судорожные толчки желудка выворачивали из меня смесь напитков, и как я лежал возле моей собственной вонючей лужи, ослабленный и дрожащий, и не мог подняться на ноги.
      А затем грянул гром, как будто величественный Зевс метнул свою стрелу гнева. Гнетущая тишина последовала за этим ужасающим ударом грома. По всему городу вакханалия остановилась, так как все нью-йоркцы остановились, застыв в удивлении, и с благоговейным страхом подняв глаза к небесам. Что теперь? Гроза в зимнюю ночь? Земля разверзнется и проглотит нас? Море поднимется и превратит в Атлантиду место нашего пребывания?
      Через несколько минут раздался второй удар грома, но молнии не было, а затем, после некоторой паузы, третий. А потом начался дождь, вначале мелкий, а через мгновение проливной теплый весенний дождь приветствовал нас на пороге двухтысячного года. Я неуверенно поднялся на ноги. Я был целомудренно одет весь вечер, а теперь без одежды, обнаженный, стоял босыми ногами на тротуаре Бродвея возле Сорок первой улицы, подняв лицо к небу, подставляя себя под струи ливня, смывающего с меня пот, слезы и усталость, открыв рот, чтобы выполоскать мерзкий вкус рвоты.
      Это был чудесный момент. Но очень быстро я продрог. Апрель кончился, возвращался декабрь. Мой член съежился, плечи ссутулились. Я нащупал свою мокрую одежду, и рыдая, насквозь промокший, жалкий, несчастный, трясясь от страха и представляя спрятавшихся в каждой аллее разбойников и грабителей, я начал медленное передвижение по городу. Температура, казалось, опускалась на пять градусов с каждым пройденным мной кварталом. К тому времени, как я добрался до Ист-Сайда, я чувствовал, что окоченел. А когда я переходил Пятьдесят седьмую улицу, я заметил, что дождь превратился в снег. И снег был колючий, как мелкая пудра, покрывающий улицы, автомобили, упавшие тела тех, кто был без сознания, и мертвых. К тому времени, как я добрался до дома, снег и ветер секли с полной зимней озлобленностью.
      Было пять часов утра первого января двухтысячного года. Я сбросил одежду на пол и бросился в постель. Меня тряс озноб, я чувствовал себя больным. Прижав колени к груди, я съежился под одеялом, будучи наполовину уверенным, что умру еще до восхода. Я проснулся через четырнадцать часов.

39

      Что за утро! Для меня, для вас, для всего Нью-Йорка! Еще до того, как ночь этого первого января подошла к концу, стали очевидны все коллизии безумных событий предыдущей ночи. Сколько сотен граждан погибло в жестоких или просто глупых приключениях, или просто от того, что были оставлены на произвол судьбы, сколько магазинов было ограблено, сколько общественных памятников подверглось актам вандализма, сколько кошельков было похищено, сколько тел изнасиловано. Знал ли какой-нибудь город такое со времен разграбления Византии? Массы населения стали неистовыми, и никто не попытался сдержать их ярость, никто, даже полиция. Первые доклады сообщили, что большинство стражей закона присоединились к веселью, и как показали более детальные расследования в течение дня, оказалось, что это фактически было повсеместно: заразившись моментом, люди в голубой форме часто сами становились возбудителями хаоса.
      В вечерних новостях впервые было сказано, что, заявив о своей персональной ответственности за разгром, комиссар Судакис подал в отставку. Я смотрел на его лицо на экран, суровое, с покрасневшими глазами, и видел, что он держит под контролем свою ярость. Он отрывочно говорил о чувстве стыда, о позоре, он говорил о падении морали, даже об упадке городской цивилизации. Он выглядел как человек, не спавший неделю. Жалкий, разбитый, смущенный человек, бормочущий и покашливающий. Я молча молил телевизионщиков заканчивать передачу и переходить к другой теме.
      Я сам предсказал отставку Судакиса, но не находил удовольствия в том, что мое предсказание сбылось. Наконец, сцена сменилась. Мы увидели руины пяти кварталов в Бруклине, которым рассеянные пожарные позволили сгореть.
      Да, да, Судакис подает в отставку. Конечно. Реальность законсервирована. Неизменяемость по Карваджалу еще раз подтверждена. Кто мог предвидеть такой поворот событий? Ни я, ни мэр Куинн, ни даже Судакис, а Карваджал мог.
      Я подождал несколько дней, пока город потихоньку не пришел в норму. Затем я позвонил Ломброзо в его контору на Уолл-стрит. Его, конечно, не было, я велел автосекретарю запрограммировать ответный звонок при первой возможности. Все представители высшей власти были на круглосуточном совещании у мэра на Грейс Мансон. Пожары в каждом округе оставили тысячи бездомных, больницы заполнены в три раза большим количеством жертв насилий и несчастных случаев, чем они могли принять. Протесты в адрес городской администрации главным образом за неумение предоставить должную полицейскую защиту достигли уже миллионов и увеличивались с каждым часом. Был нанесен опасный удар по имиджу всего города. С момента прихода к власти Куинн настойчиво пытался восстановить репутацию Нью-Йорка до уровня середины двадцатого века, как самого захватывающего, жизнерадостного, стимулирующего города, истинной столицы планеты, центром всего самого интересного, что привлекало бы и в то же время гарантировало безопасность туристам. Все это было разрушено оргией одной ночи и утвердило нацию в привычном ей мнении, что Нью-Йорк — жестокий, безумный, свирепый, мерзкий зоопарк. Поэтому я не слышал ничего от Ломброзо до середины января, пока все окончательно не успокоилось. К тому времени, как он позвонил, я перестал уже верить, что когда-нибудь услышу его.
      Он рассказал мне, что произошло в Сити-Холле. Мэр обеспокоен тем эффектом, которое может оказать имевшее место нарушения общественного порядка на его надежды стать президентом. Он готовит пакет решительных мер, почти в стиле Готфрида, чтобы обеспечить общественный порядок. Перестройка полиции будет ускорена, торговля наркотиками будет ограничена почти так же строго, как перед либерализацией восьмидесятых годов, будет введена система раннего предупреждения нарушений для предотвращения гражданских волнений, в которой будет задействовано более двух дюжин человек, и так далее, и тому подобное. Я видел, что Куинн продолжает упорствовать в своих заблуждениях, принимая по поводу необычных событий поспешные и необдуманные решения. Но в моих советах больше не нуждались, я оставался при своем мнении.
      — А как насчет Судакиса? — спросил я.
      — Он точно уходит. Куинн отказался подписать его отставку и в течение трех дней пытался убедить его остаться. Но Судакис считает, что он навсегда дискредитирован поведением своих людей той ночью. Он уже подыскал работу в каком-то маленьком городе в Западной Пенсильвании и уже ушел.
      — Я не это имею в виду. Я имею в виду, повлияла ли точность моих предсказаний в отношении Судакиса на отношение Куинна ко мне?
      — Да, — ответил Ломброзо. — Определенно.
      — Он передумывает?
      — Он думает, что ты колдун. Он думает, что ты продал душу дьяволу. Буквально. Несмотря на всю свою изощренность он, не забудь, все же ирландский католик. В Сити Холле все считают тебя Антихристом, Лью.
      — Неужели он настолько глуп, что не может понять, что вокруг него должны быть люди, способные предсказать ему вовремя такие вещи, как, например, отставка Судакиса?
      — Безнадежно, Лью. Забудь о работе с Куинном. Выкинь это из головы насовсем. Не думай о нем, не пиши ему писем, не пытайся звонить ему, не имей с ним никаких дел. Лучше подумай о том, чтобы убраться из города.
      — Боже мой! Почему?.
      — Для твоего блага.
      — Что это должно означать? Не хочешь ли ты сказать. Боб, что мне грозит опасность от Куинна?
      — Я не пытаюсь тебе ничего сказать, — занервничал он.
      — Что бы ты не говорил, я не поверю. Я не верю, что Куинн боится меня настолько, и наотрез отказываюсь верить, что он сможет предпринять против меня какие-то действия. Это невероятно. Я знаю его. Я был практически его «альтер эго» в течение четырех лет. Я…
      — Послушай, Лью, — сказал Ломброзо. — Я должен закончить разговор. Ты не представляешь, как много здесь накопилось работы.
      — Хорошо. Благодарю за то, что ты не забыл позвонить мне.
      — И… Лью…
      — Да?
      — С твоей стороны было бы лучше не звонить мне. Даже на Уолл-стрит. За исключением, конечно, случаев крайней необходимости. Мои собственные позиции стали несколько деликатными после того, как мы попытались работать по передаче твоих полномочий мне, а теперь… ты понимаешь?

40

      Я понимал. Я освободил Ломброзо от угрозы моих телефонных звонков. Почти одиннадцать месяцев прошло со дня нашей беседы. И за все время я ни разу с ним не разговаривал, ни слова не сказал человеку, который был моим ближайшим другом в течение всех лет моей работы в администрации Куинна. Не было у меня также контактов, ни прямых, ни косвенных, с самим Куинном.

41

      С февраля начались видения. Было два предвестника: один на утесе Биг Сур, и другой на Таймс-сквер в канун Нового года. А сейчас они стали моей обычной ежедневной практикой. Поэт сказал: «Никому не ведома пропасть эта, так как туда не доходит луч света».Луч света озарил бы мои зимние дни.
      Сначала видения приходили ко мне не чаще раза в сутки. И они приходили непрошенными, как припадки эпилепсии. Обычно поздно вечером или прямо перед полночью, подавая сигналы жаром в затылке, теплом, щекотанием, которое не проходило. Но вскоре я понял технику их пробуждения и мог вызывать их по собственному желанию. Даже тогда мог ВИДЕТЬ не больше раза в день, и мне требовался после этого довольно продолжительный период восстановления. Через несколько недель у меня появилась способность входить в состояние ВИДЕНИЯ чаще, два или даже три раза в день, как будто эта сила была мускулом, развивающимся по мере тренировки. В конце концов время рекуперации стало минимальным. Сейчас я уже могу включать свою способность каждые пятнадцать минут, если в этом есть необходимость. Однажды в начале марта я попробовал поэкспериментировать. Я включал и выключал ее постоянно в течение нескольких часов, изматывая себя, но не уменьшая интенсивности того, что я ВИДЕЛ.
      Если я не вызывал видений хотя бы раз в день, они все равно приходили ко мне, прорываясь самотеком, вливаясь непрошенно в мой мозг.

42

      Я ВИЖУ маленький, покрытый красной черепицей дом на деревенской улочке. Деревья покрыты темно-зеленой листвой, должно быть, это позднее лето. Я стою у ворот. Волосы у меня еще короткие, ежиком, но отрастают. Должно быть, это сцена из не очень далекого будущего, вероятно, из этого года. Рядом со мной два молодых человека, один темноволосый и хрупкий, другой дородный и рыжий. Я понятия не имею, кто они, но себя я вижу держащимся с ними свободно, как будто они мои близкие друзья, значит, они мои приятели, которых я еще должен встретить. Я ВИЖУ, как я достаю ключ из кармана.
      — Давайте я вам покажу дом, — говорю я. — Думаю, это как раз то, что нам нужно под штаб-квартиру для Центра.
      Падает снег. Автомобили на улицах имеют форму пули с задранным носом, очень маленькие, кажущиеся мне очень необычными. Над головой парит что-то вроде вертолета. От него спускаются три лопасти, снабженные чем-то вроде громкоговорителей. Из всех трех доносится свистяще-блеющий звук, высокий и нежный, длительностью в две секунды с пятью секундными интервалами. Ритм исключительно постоянен, каждый писк испускается по четкому расписанию, отрезая без усилия плотную стену падающих хлопьев. Вертолет медленно летит вдоль Пятой Авеню на высоте менее пятисот метров, и по мере того, как он движется на север, снег под ним тает, расчищая зону шириной точно по размерам Авеню.
      Сундара и я встречаемся за коктейлем в сияющей галерее, висящей как сады Навуходоносора на вершине гигантской башни, возвышающей над Лос-Анджелесом. Я думаю, что Лос-Анджелес, потому что различаю веерообразные очертания пальм, растущих на улице далеко внизу. И архитектура окружающих зданий четко южно-калифорнийская. В сумеречном свете видны берега огромного океана на Западе и гор на Севере. Я не знаю, ни что я делаю в Калифорнии, ни как я оказался там с Сундарой. Возможно, она вернулась жить в свой родной город, а я, находясь там по делам, договорился о встрече. Мы оба изменились. Ее волосы подернула седина, ее лицо, кажется, похудело, стало менее сладострастным, глаза по-прежнему блестят, но этот блеск — свидетельство трудно завоеванного знания, а не просто игривости. У меня длинные седеющие волосы, одет со строгой аскетичностью в черную тунику без украшений. Мне около сорока пяти лет. Я произвожу впечатление жесткого, подтянутого, внушительного, командно-административного типа, такого хладнокровного, что я сам перед собой благоговею. Есть ли в моих глазах слезы трагического истощения, того ожигающего опустошения, которым был отмечен Карваджал после стольких лет ВИДЕНИЯ? Я не думаю. Но может, мой внутренний взгляд еще не так интенсивен, чтобы отличить такие подробности? На Сундаре нет ни обручального кольца, ни какого-нибудь знака Транзита. Я, наблюдающий, хотел бы задать тысячи вопросов. Я хочу знать, было ли между нами примирение, часто ли мы видимся, находимся ли мы в любовной связи или даже снова живем вместе. Но у меня нет голоса, я не способен говорить губами своего будущего я. Я также не могу направить или изменить его действия. Я могу только наблюдать. Сундара и ОН заказывают выпивку, они чокаются, улыбаются, идет тривиальная болтовня о заходе солнца, погоде, оформлении коктейльной галереи. Затем сцена ускользает и я ничего так и не узнал.
      Солдаты маршируют по каньонам Нью-Йорка, по пяти в ряд, воинственно озирая все вокруг. Я смотрю на них из окна верхнего этажа. Причудливая униформа, зеленая с красными кантами, яркие желто-красные береты, на плечах винтовки. Оружие не похоже на арбалеты, металлические трубки длиной примерно в метр, с расширением вверху, ощетинившиеся боковыми усами блестящих проволочных пружин, которое они несут наперевес на левой руке. Я, наблюдающий за ними — человек в возрасте около шестидесяти лет, с белыми волосами, изможденный, с глубокими вертикальными морщинами, пробороздившими щеки. Это я, но в то же время почти полностью незнаком мне. На улице какая-то фигура выскакивает из здания и безумно бросается к солдатам, выкрикивая лозунги, размахивая руками. Один очень молодой солдат вскидывает правую руку, и из его оружия вылетает бесшумно зеленый луч света. Фигура падает, сгорая, и исчезает. Исчезает.
      Я, которого я вижу, все еще молодой, но старше, чем сейчас. Скажем, сорок. Тогда это где-то две тысячи шестой год. Он лежит на помятой постели рядом с привлекательной молодой женщиной с длинными черными волосами. Они оба обнажены, покрыты потом, растрепаны. Наверняка они занимались любовью. Он спрашивает:
      — Ты слышала речь президента вчера вечером?
      — Почему я должна терять время, слушая этого фашистского убийцу-ублюдка? — отвечает она.
      Идет вечеринка. Звучит незнакомая музыка. Странное золотое вино льется из бутылок с двумя горлышками. Воздух напоен голубыми ароматами. Я веду разговор в углу переполненной комнаты, настойчиво убеждая веснушчатую молодую женщину и одного из молодых людей, который был со мной в том доме, покрытом красной черепицей. Но мой голос перебивается хриплой музыкой, и я воспринимаю только обрывки того, то я говорю. Я выхватываю такие слова, как «неправильная калькуляция», «перегрузка», «демонстрация», «альтернативная дистрибуция», но они тонут в шуме и практически неразбираемы. Стиль одежды странный, свободные нестандартные одеяния, декорированные складками и лентами, несочетаемые ткани. В середине комнаты танцует около двух десятков гостей с безумной страстью, вращаясь замкнутыми кругами, нещадно нахлестывая воздух локтями и коленями. Они наги, их тела целиком покрыты блестящей пурпурной краской, все они, и мужчины, и женщины, с обритыми головами, волосы выщипаны со всего тела с головы до пят. Если бы не болтающиеся гениталии и трясущиеся груди, их легко можно было бы принять за пластиковые манекены, подпрыгивающие в судорогах спазматической подделки под жизнь.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35