Он сказал, что у него все болит. Не было в его теле места, которое бы не страдало от невыносимой боли. Он лежал, трясясь от лихорадки, охваченный страхом смерти, а я чувствовал за него тот же страх. Видя его в таком состоянии, я вспомнил, что и сам смертей, и это терзало меня, как если бы кто поворачивал нож в свежей ране. Смерть была моим старым врагом, и хотя она пришла, чтобы позвать не меня, а моего друга, это вызвало во мне прежний страх. Я собрал всю свою волю и решил не сдаваться смерти и не позволить ей забрать Энкиду.
Я делал все, что только могло облегчить его страдания. Быть может, присутствие во дворце барабана влияло на него так гибельно. Я приказал жрецам вынести барабан за городские стены и там сжечь, применяя заклинания, которые разгоняют злые чары. Я сожалел о потере, но я не стал держать барабан при себе, зная, что из-за него заболел Энкиду. Поэтому барабан сожгли. Но Энкиду не поправлялся.
Пришли самые искусные врачеватели, маги и гадальщики города. Первым осмотрел его старый Наменнадума, царский жрец-бару, великий узнаватель будущего. Он долго осматривал больного справляясь со знаками судьбы, потом призвал меня к ложу больного и сказал:
— Опасность очень велика.
— Тогда прогони ее, гадатель, а то сам окажешься в куда большей опасности, — ответил я.
Наменнадума, должно быть, такие угрозы слышал и раньше, так что мои грубые слова совсем его не задели. Он спокойно ответил:
— Мы будем его лечить. Но нам надо знать больше. Сегодня мы посоветуется со звездами, завтра проведем гадание на овечьей печени, а потом начнем лечение.
— Почему так долго ждать? Гадай сегодня.
— Сегодня неблагоприятный день, — сказал жрец-бару. — Это неудачное время месяца, и луна не сопутствует удаче.
С этим я спорить не мог. Поэтому он отправился прочь изучать звезды, а в комнату вошел водяной человек, великий знаток лекарств. Этот доктор коснулся рукой груди Энкиду, его щеки, покивал головой и нахмурился. Потом он сказал мне, будто я тоже был каким-то азу:
— Мы дадим ему порошок анадишиму, и молодое семя дуашбура, смешанные с пивом и водой. Это остановит лихорадку. А что до его болей, то стебли сухого плюща, смешанные с пальмовым маслом, должны с этим справиться. Чтобы он заснул, надо истолочь семя нигми, и дать ему еще вытяжку из корней и ствола арины, смешанных с миррой и тимьяном.
От надежды у меня захватило дух.
— И он тогда выздоровеет? — спросил я.
С некоторым раздражением знахарь ответил:
— Ему не будет так больно, и его лихорадка приостановится. Наступит улучшение и дойдет очередь до лечения.
В ту ночь Энкиду спал только чуть-чуть, а я совсем не сомкнул глаз.
Утром вернулся Наменнадума. Лицо его было мрачно, он отказался говорить, что он вычитал в звездах. Тогда я приказал ему отвечать. Он пожал плечами и сказал:
— Это не простое предсказание судьбы. Мы должны погадать еще на овечьей печени.
В комнату, где лежал Энкиду, поставили статую бога-врачевателя Ниниба, сына Энлиля. Перед ней была привязана маленькая белая овечка. Я смотрел на маленькое существо с печальными глазами, словно в ней была власть над жизнью и смертью Энкиду. Наменнадума совершил очищающий обряд, возлияния, заклинания, и заколол овцу. Резкими и четкими движениями он разрезал ей брюхо и вытащил дымящуюся печень, которую он тут же исследовал. Он осмотрел место, которое печень занимала в брюхе отцы. «Дворец печенки» — так он это называл. Потом стал вглядываться в саму печень, в ее доли, изгибы и вмятинки. Наконец он поднял голову, посмотрел на меня и сказал:
— Плохой знак, царь.
— Найди что-нибудь получше! — сказал я.
— Смотри, царь! Вот тут, в основании…
Я почувствовал, как закипает мой гнев.
— Ну и что?
Наменнадума забеспокоился. Он видел, как разгорается мой гнев, и знал, что это для него означает. Но если я надеялся, что запугаю его, то ошибался. Он сразу ответил:
— Это значит, что на больном лежит проклятие. Он умрет.
Звук его голоса прозвучал для меня, точно колокол. Я был в ярости. Я чуть не ударил его.
— Все мы умрем — проревел я. — Но еще не сейчас, не так скоро! Проклятие тебе, за твои мерзкие карканья. Смотри хорошенько, жрец-бару! Найди истинную правду!
— Что же мне, обманывать тебя теми словами, которые ты хотел бы слышать?
Он сказал мне эти слова таким тихим и несгибаемым голосом, что все мое бешенство мгновенно покинуло меня. Я понял, что рядом находится человек такой силы и величия, который не станет искать в своем искусстве лазейки, чтобы угодить, даже если это будет стоить ему жизни. Я овладел собой и, когда смог заговорить, я сказал:
— Правда — это то, что я хочу. Мне не нравится та правда, которую ты мне предлагаешь. Но я восхищаюсь тобой, Наменнадума. Ты человек чести.
— Я старый человек. Если я прогневаю тебя и ты меня казнишь, то что мне от этого? Но лгать, чтобы доставить тебе удовольствие, я не буду.
— Неужели все знаки неблагоприятные? — спросил я тихо, просяще, словно пытался вымолить надежду.
— Они очень нехорошие. Но он сам — человек огромной силы. Его еще можно спасти, если следовать правильным действиям. Я ничего не обещаю, царь. Шанс есть, но он очень-очень мал.
— Делай все, что можно. Спаси его.
Жрец-бару мягко положил руку мне на плечо.
— Ты пойми, врачам запрещено лечить тех, чей случай безнадежен. Это вызов богам. Мы этого делать не можем.
— Я это понимаю. Но ты сам только что сказал, что есть маленькая надежда.
— Очень небольшая. Иной гадатель сказал бы, что дело безнадежное, что продолжать нельзя. А я все это тебе сказал, царь, чтобы напомнить, что опасно идти против воли богов.
Со вздохом нетерпения я сказал:
— Так оно и есть. Теперь позови изгонителя злых духов и водяного лекаря и заставь их заняться лечением моего брата.
И они принялись за работу.
Армия целителей окружала постель Энкиду. Кто-то из них был занят жертвами и возлияниями; они лили молоко, вино, пиво, мед, рассыпали ячмень и плоды, резали ягнят, козлят и молочных поросят, и все в таких количествах, что можно было прокормить легион богов. Пока они этим занимались, ашипту, заклинатель злых духов, начал свои песнопения.
— Семеро их, семеро в океанской пучине обитает, — певуче наговаривал он. — Ашакку на человека — лихорадка придет, Натару на человека — лихолетье придет, злой дух Утукку на человека — прострел придет, злой демон Алу на человека — грудная жаба придет, злобный дух Экимму на человека — икота-рвота придет, злой дьявол галлу в человека — сухоручье придет. Злобный бог Илу на человека — сухоножье придет. Семеро их, семеро, злобные они, злобные. Эти семеро в нем — жгут его тело огнем. Изгоняю я их, заклинаю я их, проклинаю я их…
Пока он причитал, я шагал из угла в угол, считая шаги тысячами. Я чувствовал, как длань бога сжимается вокруг Энкиду. Для меня это была смертная мука. Он лежал, хрипло дыша, глаза его помутнели, он едва понимал, что происходит вокруг. Обряды продолжались часами. Когда целители ушли, я остался возле его ложа.
— Брат мой? — прошептал я. — Брат, ты меня слышишь?
Он ничего не слышал.
— Неужели боги пощадили мою жизнь, такой страшной ценой? Неужели они забирают тебя? Ах, Энкиду, это невыносимо…
Он мне ничего не ответил. Я начал говорить слова великого плача над ним, медленно, запинаясь, но остановился. Рано было говорить над ним такие слова.
— Брат, неужели ты покинешь меня? — спросил я. — Увижу ли я тебе когда-нибудь снова?
Он меня не слышал. Он был затерян в бредовом сне.
Ночью он проснулся и заговорил. Голос его был ясный, и ум казался ясным, но он никак не давал знать, что чувствует мое присутствие. Он вспоминал тот случай, когда повредил руку в кедровом лесу, пытаясь спасти прекрасные ворота. И он сказал, что, знай он только, что от этого произойдет, сам бы взмахнул топором и разрубил бы ворота, как сноп тростника. Потом он говорил об охотнике и ловце Ку-нунда, который поймал его в степях.
— Проклятие на его голову за то, что он предал меня в руки людей из города! — вскричал Энкиду таким голосом, что испугал меня. — Пусть он потеряет все свое достояние! Пусть пойманные им звери крушат его ловушки и убегают! Чтоб ему не было радости в сердце! — Какое-то время он помолчал, стал спокойнее, и мне показалось, что он уснул. Но вдруг он снова сел на ложе и снова стал бредить, на этот раз вспоминая священную наложницу Абисимти. — И ее тоже проклинаю! — Он сказал, что был прост и невинен, а она заставила его увидеть мир глазами людей, глазами мужчины. Он не чувствовал ни печали, ни одиночества, ни страха смерти, пока она не заставила его понять, что все эти вещи существуют. Даже та радость, что она принесла ему, говорил он, была запятнана: ибо теперь, умирая, он чувствовал острую боль от сознания, какой радости лишается. Если бы не она, он оставался бы в своем счастливом неведении. Он горько сказал: — Чтоб ей оставаться проклятой на все времена, чтоб ей вечно бродить по улицам и прятаться за дверями! Да насилуют ее пьяные нищие! — Он откатился к стене, кашляя, ворча, бормоча проклятия. Потом он снова утих.
Я ждал в страхе, что следующий, кого он проклянет, будет Гильгамеш. Я боялся этого, пусть даже его ум был воспален. Но меня он не проклинал. Когда в следующий раз он открыл глаза, то посмотрел прямо на меня и сказал своим обычным голосом:
— Что, брат, уже середина ночи?
— По-моему, да.
— Может лихорадка наконец спадает. Мне что, снились сны?
— Снились, а еще ты бредил и говорил вслух. Но это, должно быть, лекарства так на тебя действуют.
— Бредил, говоришь? А что такое я говорил?
Я рассказал ему, что он говорил про ворота, от которых ему причинился такой вред, об охотнике, о наложнице Абисимти, о том, как он их всех проклинал за то, что они ввергли его в такую печальную участь.
Он кивнул головой. Лицо его омрачилось. Он обеспокоенно задумался и какое-то время молчал. Потом спросил:
— А тебя, брат, я тоже проклинал?
— Нет, меня нет, — ответил я, покачав головой.
Каким же огромным было его облегчение!
— Ах! Как же я испугался, что мог проклясть тебя!
— Нет-нет, ты этого не сделал.
— Но если бы все-таки это произошло, ты бы понимал, что это говорит лихорадка, а не Энкиду? Ты же знаешь…
— Конечно, знаю!
Он улыбнулся.
— Я был груб и несправедлив, брат. Это же не ворота виноваты, что я повредил руку. Ку-нинду ни при чем, если я попался людям. И Абисимти ни в чем не виновата. Можно взять назад проклятия, как ты думаешь?
— Думаю, брат, что можно.
— Тогда я беру свои проклятия назад. Если бы не охотник и эта женщина, я никогда не узнал бы тебя. Не научился бы есть божественный хлеб и пить вино царей. Я не носил бы роскошных одежд и не было бы у меня царственного брата Гильгамеша. Да процветает охотник, и в своем потомстве тоже. Да и пошлют боги женщине удачу, пусть ни один мужчина не пренебрежет ею, пусть царевичи и князья любят ее и забывают своих жен ради нее. Да пошлют ей боги свое общество после смерти. Пусть ее одарят гранатами, лапис-лазурью и золотом. Я беру свои проклятия обратно.
Он странно посмотрел на меня и совсем другим голосом спросил:
— Гильгамеш, я скоро умру?
— Ты не умрешь! Над тобой трудятся целители. Еще немного, и ты станешь таким, как раньше.
— Как хорошо было бы снова подняться с этого ложа и бегать рядом с тобой, брат, и охотиться вместе с тобой! Еще немного, говоришь?
— Еще совсем чуть-чуть!
Что еще мог я ему сказать? Почему не дать ему час покоя среди муки и страха? И все же во мне не умирала надежда, что он выздоровеет.
— Спи. Теперь спи, Энкиду. Отдохни.
Он кивнул и закрыл глаза. Я смотрел на него почти до самой зари, пока не уснул сам. Я проснулся, когда вернулись целители, неся с собой животных для утренних жертв. Энкиду снова бредил, и в бреду где-то путешествовал. Я успокоил себя, сказав, что болезнь, наверное, будет наступать и отступать… пока окончательно не пройдет.
В тот день знахари гадали на масляном пузырьке, на воде, собравшись кружком и наблюдая за теми узорами, которые образовывались на воде от масла.
— Смотрите, — сказал один, — масло тонет и снова всплывает.
— Оно движется к востоку. Оно разливается и покрывает всю воду в чашке.
Я даже не спрашивал, что значат эти слова. Я верил в выздоровление Энкиду.
Жрецы совершили над больным заклинания. Жрец сделал фигурку Энкиду из теста и спрыснул ее живой водой: вода дает жизнь, вода все смывает. Молитвой и обрядом они вытянули из него демона в сосуд с водой, который потом разбили над очагом. Другого демона они вытащили на шнурке, который потом завязали узлом. Они очистили луковицу, бросая чешуйки одну за одной в огонь — демона за демоном. И много еще подобных обрядов совершили жрецы.
Не терял времени и врач, готовя настойки кассии и мирта, асафетиды и тимьяна, ивовую кору, финики и груши, толченый черепаший панцирь, измельченную змеиную шкуру и все такое прочее. В его целебных зельях были и соль, и селитра, и пиво, и ни но, и мед, и молоко. Я видел, как жрецы бросают кислые взгляды в сторону доктора, а он отвечает им тем же. Между ними вечно существовало соперничество, так как каждый считал себя подлинным целителем, а остальных — шарлатанами. Но я-то знал, что одни без других пользы не принесут. Лекарства облегчают боль, от них проходят опухоли, они избавляют от лихорадки, но если не выгнать демонов, то какой толк от всех этих лекарств? Ведь именно демоны приносят болезни в первую очередь.
Болезнь Энкиду явилась к нему по воле богов, чтобы наказать нас за убийство Хувавы и Небесного Быка, совершенное в нашей гордыне, я считал, что тоже должен принимать лекарства. Может быть, Энкиду не будет избавлен от своей болезни, доколе я не пройду очищения. Поэтому я глотал любое лекарство, которое давали Энкиду. Какая это была мерзость на вкус! Я давился и извергал часть обратно, но нее же я заставлял себя все это пить, хотя часто после приема лекарств у меня потом не час и не два было сильное головокружение. Достиг ли я чего-нибудь таким усердием? Кто знает? Пути богов неисповедимы для нас. Мысли богов что глубокие воды — кто может измерить их?
Бывали дни, когда Энкиду становилось лучше, а бывало и так когда он слабел на глазах. Три дня подряд он лежал, закрыв глаза, в бессмысленном бреду. Потом он проснулся и послал за мной. Он был бледен и странен. Лихорадка изнурила его плоть: щеки запали, а кожа складками висела на теле. Он уставился на меня. Глаза его были темными мерцающими звездами, пылавшими в резко обозначившихся глазницах. Внезапно я словно бы увидел, как смерть положила ему на плечо свою незримую руку, и я готов был зарыдать.
Я чувствовал свою полнейшую беспомощность. Я — сын божественного Лугальбанды, я — царь, я — герой, я — бог! Невзирая на все свое могущество
— беспомощный. Беспомощный. Энкиду сказал:
— Мне снова снился сон прошлой ночью, Гильгамеш.
— Расскажи мне.
Голос его был спокоен. Он говорил так, словно был в тысяче лиг отсюда:
— Я слышал, как застонало небо, и земля откликнулась. Я стоял в одиночестве и передо мной возникло страшное существо. Лицо его было темным, как у черной птицы бури, а когти были, как у орла. Оно схватило меня и крепко держало в когтях. Его хватка была сильной, я задыхался. А потом оно преобразило меня, брат, оно превратило мои руки в крылья, покрытые перьями. Оно посмотрело на меня и повело меня в Дом Праха и Тьмы, туда, где обитает Эрешкигаль, царица ада. Дорогой, по которой нет возврата, в дом, который не покидают. Оно привело меня во мрак, где его обитатели едят пыль вместо хлеба и глину вместо мяса.
Я уставился на него. Я ничего не мог произнести.
— И тут я увидел мертвых. Они, как птицы, одеты в перья. Света они не видят, они пребывают в темноте. Я пошел в Дом Тьмы и Праха, и я увидел царей земли, Гильгамеш. Властители, великие правители — все они были без корон. Они прислуживали демонам, как рабы, разнося им жареное мясо, наливая прохладную воду из мехов. Я увидел жрецов и жриц, ясновидящих, заклинателей демонов, святых. Чего они добились своей святостью? Они были рабами.
Глаза его горели и в них было жестокое выражение, они были похожи на блестящие куски обсидиана.
— Ты знаешь, кого я увидел? Я увидел Этану, царя Киша, который в былые времена поднимался к небесам, а теперь он там, внизу, в преисподней! Я увидел там богов. На головах у них рогатые короны, гром предвещает их приход. И я увидел Эрешкигаль, царицу ада, и ее писца, Белит-сери, который стоял перед ней на коленях, записывая рассказ умершего на табличках. Когда она меня увидела, то подняла голову и спросила: «А этот еще откуда? Кто его сюда привел?» Тогда я проснулся и почувствовал себя, как человек заблудившийся в пустыне, или преступник, которого схватило правосудие и чье сердце колотится от страха! О, брат, пусть какой-нибудь бог придет к твоим воротам и вычеркнет мое имя, а вместо него впишет свое.
Я весь был сплошная боль, когда внимал его рассказу. Я сказал ему:
— Буду молится за тебя великим богам. Это ужасный сон.
— Я скоро умру, Гильгамеш. Тогда ты опять останешься один.
Что я мог сделать? Что я мог сказать? Скорбь застыла во мне. Да, снова одинок. Нет, я не забыл те дни холода и пустоты, прежде чем появился мой названый брат. Снова один… Эти слова похоронным звоном отозвались во мне. Я похолодел. У меня не было сил. Он сказал:
— Как странно все это будет для тебя, брат. Придет момент, когда ты повернешься ко мне сказать: «Энкиду, ты видишь слона там на болоте?» или: «Энкиду, давай влезем на стены этого города?» а я тебе не отвечу. Меня не будет рядом, тебе придется все эти делать без меня.
Словно мощная рука перехватила мне горло:
— Да, это будет очень тяжело и дико.
Он немного привстал и повернул голову ко мне.
— У тебя сегодня другие глаза. Ты что, плачешь? По-моему, я никогда раньше не видел тебя в слезах, брат. — Он улыбнулся. — Мне уже почти совсем не больно.
Я кивнул. Я знал, почему так было. Горе согнуло меня, словно на шее у меня висел камень.
Затем его улыбка пропала и хриплым мрачным голосом он сказал:
— Ты знаешь, брат, о чем я больше всего скорблю, если не считать того, что я оставляю тебя одного в этом мире? О том, что из-за проклятия великой богини я должен помирать в постели, позорным образом, вместо того чтобы пасть на поле боя. Я медленно и постыдно таю на своем ложе, а тот, кто погибает на поле боя — погибает счастливой смертью. Я же должен умереть с позором.
Меня это не ранило так больно, как его. То, с чем боролся в тот момент я, не имело ничего общего с такими тонкими материями, как стыд и гордость. Он все еще жив, а я уже осиротел. Я страдал от того, что мне предстояло его потерять. Мне совершенно безразлично было, как или где мне был нанесен такой удар. Я сказал, пожав плечами:
— Смерть есть смерть, как бы она ни случилась.
— Лучше бы она пришла за мной иным путем, — сказал Энкиду.
Я ничего не мог сказать. Он был в тисках смерти, и мы оба это знали, и слова теперь ничего бы не изменили. Жрец-бару Наменнадума знал это с самого начала и пытался сказать это мне, но в своем ослеплении я не желал видеть истину. Смерть пришла за Энкиду. А царь Гильгамеш был беспомощен.
27
Он промучился еще одиннадцать дней. Его страдания увеличивались с каждым днем. Но я до конца оставался подле него.
На заре двенадцатого дня я увидел, как жизнь покинула его. В последний момент мне показалось, что в темноте вокруг него распространилось слабое красноватое свечение. Свечение поднялось и уплыло, и все стало темно. Я понял, что он умер. Я молча сидел, чувствуя, как одиночество наплывает на, меня. Сперва я не плакал, хотя, помню, подумал, что дикая газель и горный козел, должно быть, сейчас плачут по нему. Все дикие звери степей оплакивали Энкиду, подумал я. Медведи, гиены, даже пантеры. Тропинки в лесах, где он блуждал, будут плакать по нему. Реки, ручьи, холмы.
Я протянул руку и дотронулся до него. Неужели он уже начинал остывать? Казалось, он просто спал, но это был не сон. Лихорадка, что сжигала его, оставила следы на его лице, сделав его костлявым и ссохшимся. Но теперь он выглядел почти как всегда. Я приложил руку к его сердцу и не почувствовал биения. Я поднялся и накрыл его тело льняным покрывалом, нежно, как новобрачный накрыл бы свою возлюбленную. Но я знал, что это не покрывало, а саван. Я зарыдал. Слезы были для меня новы и странны. Я всхлипывал и чувствовал теплое покалывание в уголках глаз. Губы мои сжались. Во мне словно прорвало какую-то плотину, и горе мое полилось свободно. Я шагал взад и вперед перед его ложем, будто львица, потерявшая детенышей. Я рвал на себе волосы. Я разорвал на себе пышные одежды и бросил их в прах, словно они были нечистыми; я бушевал, безумствовал, рыдал. Никто не смел подойти ко мне. Я остался один на один со своим страшным горем. Я оставался возле тела весь этот день, и следующий, и еще один, пока не увидел, что его требуют слуги Эрешкигаль. Тогда я понял, что надо отдать его на погребение.
Я собрался с силами. От меня требовалось так много сделать.
Сперва, обряд прощания. Я пошел в специальную комнату и принес оттуда столик, сделанный из дерева эламмаку, на который я поставил чашу из лапис-лазури и чашу из граната. В одну я налил меда, в другую насыпал козий творог. Потом я вынес столик на террасу Уту и вынес его на солнечный свет как подношение. Я сказал нужные слова. Теперь, когда я произносил слова великого прощания с умершим, голос мой не прерывался.
Потом я позвал к себе старшин Урука. Разумеется, они знали, что случилось, оделись в цвета траура. Они выглядели печально, но только ради меня, из-за моей утраты, а не по причине собственной скорби. Энкиду для них ничего не значил. Это меня отчасти рассердило, потому что они не замечали достоинств Энкиду и не хотели видеть их в том свете, в котором их видел я. Но они были всего лишь простые смертные. Как могли они понять, как могли они заметить что-либо? Им было не по себе от того, насколько великим было мое горе. Этого они от меня не ожидали, потому что я был не обычным смертным человеком. Они думали, что я выше таких обыкновенных смертных мелочей, как горе. Думали, что среди них обитает бог или что-то в этом роде. Возможно, я сам много сделал для того, чтобы насадить такое отношение к себе. Глаза мои покраснели, лицо побледнело и опухло. Они не могли понять, что я и обычный человек. Гильгамеш-царь, Гильгамеш-бог — да, конечно, но кроме этого я еще был и человек Гильгамеш. Я тяжко страдал от одиночества, которое навязывало мое царствование, хотя никому не приходило в голову, что я страдаю. Потом я нашел друга. Теперь же этого друга украли у меня демоны. Поэтому я плакал.
Я сказал:
— Я оплакиваю моего друга Энкиду. Он был топор у моего пояса, кинжал у бедра моего, щит, который прикрывал меня. Он был мне братом. Велика моя потеря. Боль глубоко ранит.
— Весь Урук скорбит по твоему брату, — говорили они. — Воины плачут. Люди рыдают на улицах. Пахари и жнецы скорбят, Гильгамеш.
Но слова их были пустым звуком для меня. Это была старая история: они говорили мне то, что, по их мнению, мне хотелось бы услышать.
— Мы похороним его, как царя, — сказал я им, чтобы они лучше могли понять, чем был Энкиду.
Они остолбенели, думая, наверное, что я собирался послать своих домочадцев, а может, и нескольких старшин в придачу в могилу, чтобы они составили компанию Энкиду. Но у меня такого и в мыслях не было. Теперь я понимал смерть гораздо лучше, чем в тот день, когда домочадцы и слуги Лугальбанды ушли один за другим под землю. Я не видел ничего достойного в том, чтобы из-за Энкиду плакали другие братья, сыновья или жены. Поэтому я просто приказал им приготовиться к церемонии.
Я вызвал к себе лучших ремесленников города, кузнецов по меди, златокузнецов, камнерезов. Я приказал им изготовить статую моего друга: тело из золота, грудь из лапис-лазури. Я приказал могильщикам вырыть яму возле Белого Помоста и выложить ее стены обожженным кирпичом. Я собрал оружие Энкиду и шкуры животных, которых он убил, чтобы похоронить их вместе с ним. Я приготовил богатые сокровища, чтобы положить их возле него: чаши, кольца, алебастровые кувшины, драгоценности и прочее.
Я по очереди обратился в каждый храм и попросил жрецов принять участие в обряде похорон Энкиду. Единственный храм, куда я не обратился, был тот храм, который я построил для богини. На самом деле было бы только пристойно и необходимо, если бы Инанна присутствовала на похоронах любого высокопоставленного человека в Уруке. Но я не хотел ее там видеть. Я считал, что она отвечает за смерть Энкиду. Я был уверен, что именно она навлекла смерть на Энкиду своими проклятиями от злобы, что моя власть затмевает ее влияние в Уруке. Пусть себе корчится в своем храме, думал я. Я не дам ей случая упиваться зрелищем той раны, которую она мне нанесла. Не хочу видеть ее на похоронах моего друга, которого она у меня вырвала. Никто, кроме ее прислужниц, не видел ее с того дня, когда она выпустила на улицы Небесного Быка. Ну и хорошо, мне так самому больше нравилось.
Но она сделала по-другому. В день похорон я шел во главе процессии от дворца к погребальной яме, рыдая, и остановился возле матери и жрецов, когда мы приносили в жертву быков и коз и совершали возлияния меда и молока. Со мной был охотник Ку-нинда, со мной была священная наложница Абисимти. Они знали Энкиду даже дольше меня, и скорбели по нему так же глубоко. Глаза Абисимти покраснели от слез, одежды ее были разорваны. Ку-нинда, осунувшийся и молчаливый, стоял, сжав кулаки и зубы, пытаясь сдержать горькую скорбь. Я просил их, чтобы они совершали обряды вместе со мной. Как раз в тот момент, когда мы подходили к тому моменту в похоронном обряде, когда льют прохладную чистую воду, чтобы освежить умершего на его дороге к Дому Праха и Тьмы, за моей спиной раздался шум, я обернулся и увидел Инанну среди ее жриц.
Она была куда больше похожа на царицу ада, чем на царицу небес. Лицо ее было раскрашено в мертвенно белый цвет, а ресницы и даже губы были закрашены сурьмой. На ней было темное суровое одеяние, ниспадавшее прямыми складками с плеч, а ее единственным украшением был кинжал из полированного зеленого камня, который висел на груди. Ее жрицы были одеты в таком же духе.
Церемония прервалась. Вокруг меня воцарилось жесткое, искрящееся от невысказанных чувств молчание.
Она смотрела в мою сторону с холодной ненавистью и сказала:
— Похороны, Гильгамеш, а согласия богини не спросили?
— Сегодня я поступаю как считаю нужным. Он мой друг.
— Тем не менее, Инанна все еще правит.
Мой взгляд уперся неколебимо в ее глаза. Я отвечал ненавистью на ненависть, холодом на холод. Ясным размеренным тоном я сказал:
— Я похороню моего друга без помощи богини. Иди назад в свой храм.
— Я говорю от имени богини в Уруке.
— А я царь в Уруке. Я говорю от имени богов… — я поднял руку и широким жестом обвел толпу. — Смотри, здесь жрецы Ана и Энлиля, и жрецы Энки, и жрецы Уту. Боги дали свое благословение на похороны Энкиду. Если богини сегодня здесь не будет, не думаю, чтобы это имело большое значение.
Она долго прожигала меня взглядом, ничего не говоря, даже не дыша. Казалось, она раздувалась на глазах, мне подумалось, что она сейчас взорвется. Ярость ее была чудовищна.
Потом она сказала:
— Смотри, Гильгамеш! Твоя дерзость переходит все границы. Ты уже видел, к чему может привести мое проклятие. Я бы не хотела налагать его на царя Урука. Но если придется, Гильгамеш, я так и сделаю. Так и сделаю.
Я холодно ответил ей.
— И ты смотри, жрица! Твое проклятие может быть смертельным, но и мой меч — тоже. Говорю тебе, убирайся отсюда или я совершу возлияние в честь тени Энкиду твоей кровью. Перед лицом всех говорю тебе, Инанна, что распорю тебе живот.
Это был страшный миг. Разве кто-нибудь когда-нибудь осмеливался разговаривать с богиней в таком тоне? Я был одержим возбуждением; похожим на опьянение. У меня кружилась голова. Дыхание вырывалось с коротким свистом, сердце бешено колотилось.
Она смотрела на меня, широко раскрыв глаза.
— Ты безумен?
Я положил руку на рукоять меча.
— Так я и сделаю, Инанна, так я и сделаю, если придется. Теперь уйди.
Думаю, что мог бы убить ее тогда на глазах у всего Урука, если бы она посмела мне перечить. По-моему, она это тоже поняла. Она одарила меня последним взглядом, взглядом змеи, чье дыхание дышит ядом. Но я не дрогнул. Я вернул ей ее взгляд, огонь за огонь, лед за лед. Тогда она круто повернулась и резко зашагала со своими женщинами к храму.
Когда она скрылась из виду, руки мои расслабились, я шумно выдохнул, потому что был весь напряжен, как натянутый лук. Когда я снова успокоился, то повернулся к жрецу, который все еще держал кувшин с водой, и сказал: «Продолжим».
Он передал мне воду, и я вылил ее в могилу и произнес нужные слова. Потом я снял головную повязку и разодрал одежды, разбил ожерелье и браслеты. Тело болело, на глаза словно кто-то давил, в груди была страшная тяжесть, а кто-то словно стискивал меня за горло, так что я едва мог дышать. Это был конец обряда. Теперь путешествие Энкиду в подземный мир закончилось. Он ушел. Я остался один. Мука терзала мою душу. Я бросился на землю и в последний раз оплакал Энкиду. Потом плач прошел. Я успокоился. Я лежал спокойно, потом поднялся, не говоря никому ни слова. Собственными руками я замуровал могилу кирпичами, а жрецы забросали ее землей.
Во дворец я вернулся один. Весь тот день я в молчании сидел в самых дальних покоях, никого видя. Я вслушивался, стараясь услышать смех Энкиду, потоками заливавший дворец. Молчание. Я слушал не позовет ли он меня. Молчание. Я подумал, как это было бы — пойти сейчас на охоту, и представил себе, как поворачиваюсь к нему, чтобы взять у него дротик. А его возле меня нет. Я чувствовал по нему такую тоску, которую, как я уже знал, никогда нельзя будет утолить. Почему, подумалось мне, именно я был избран для того, чтобы пережить такую потерю? Потому что я — царь? Потому что моя жизнь шла от победы к победе, и сами боги стали мне завидовать? Может быть, Энкиду был дарован мне только затем, чтобы его потом отняли, может быть, таков замысел богов? Дать мне вкусить настоящего счастья, чтобы потом я узнал вкус настоящего горя.