Июль, воскресенье
От двери в галерею агент выкрикивал:
— Роселиано Луиджи!
— Николас Барриентос!
— Сальвадор Валерио!
— Луис Карлос Тоста!
— Эухенио Рондон!
Сегодня, впервые с тех пор, как они здесь, им разрешили получить письма. Сдерживая волнение, они взяли пакеты и разошлись кто куда. Врач ушел в камеру, лег вниз лицом на койку, тщательно протер носовым платком очки и погрузился в расшифровывание каракуль женщин своего дома: «…думаем лишь о тебе, как когда-то, долгие годы, о твоем отце, мир праху его…», «привели в порядок твою библиотеку…», «…материальных затруднений не испытываем, так что не беспокойся… варенье пользуется большим спросом…», «приходила с визитом твоя подружка Анхелина…». На этом письмо обрывалось: часть его, относящаяся к Анхелине, была вырезана тюремным цензором.
Капитан читал письмо матери в тени мангового дерева. Это было пространное послание, написанное мелким, витиеватым почерком, которому ее учили еще в начале века монахини Санта-Росы. Мать рассказывала сыну о том, как живут и что делают многочисленные родственники: его старые дядья, сильные и кряжистые, словно дубы; двоюродные братья, ревностные католики, без конца приумножающие свои семейства, дабы побольше отпрысков их рода осталось на земле; кузина Имельда, красавица, все еще мечтающая выйти за него замуж. В конце мать писала немного о себе: «Я перебралась в Каракас, чтобы хоть немножко быть поближе к тебе, А то когда я там, на горах, а ты — на берегу этой, реки, мне кажется, что мы с тобою в разных мирах».
Письмо, полученное Бухгалтером, — он пробежал его тут же, у решетки, где получил, — оказалось самым коротким. Писал отец, с которым они не виделись с тех пор, как сын, даже не простившись, уехал в столицу пытать счастья. Старик в своем щедром благородстве не только прощал сыну тайное бегство, но гордился им, его успехами на поприще политики, его мужеством в единоборстве с такими сильными и жестокими врагами и стойкостью в пытках. Из письма, и без того краткого, цензорские ножницы выхватили больше половины. Осталось лишь начало: «…все родные в добром здравии…» И еще несколько строк, до слез растрогавших сына-узника: «…ездил в Каракас, договорился с кладбищенским сторожем… плачу ему ежемесячно пятьдесят боливаров, чтобы присматривал за могилкой Мерседиты Рамирес, твоей жены… даже цветы меняет на могилке, хоть и не часто…» Какую такую критику, что за секретные сведения мог написать старик, если цензоры оставили от письма лишь четыре строчки? — терялся в догадках Бухгалтер.
Журналисту повезло, он получил сразу три письма. Следуя примеру Врача, он читал их, лежа на койке. Цензура изъяла несколько строк из письма отца и большую часть письма сестер. Лишь то, что писала Милена, оказалось нетронутым, хотя ни одно из сотен писем, розданных в то утро во всех трех бараках тюрьмы, не содержало столько подлежащих запрету сведений, сколько их было в наивном послании Милены. Оно было выдержано в стиле сентиментальной лицеистки и пестрело цитатами из Шелли и Гейне. Журналист от души смеялся, представляя себе туповатый взгляд цензора, с трудом проникающий в риторические дебри, нагроможденные коварной рукой Милены. «…в беспросветной тьме печали засияли наконец всеми цветами радуги и слились в благозвучный аккорд чувства и мнения наших добрых, старых тетушек, чьи распри в прошлом так огорчали меня, что я, помнишь, не раз молила Иисуса Назаретского сотворить чудо их примирения… Тетя Аделия и тетя Консепсьон в полном согласии отужинали вчера у нас дома, в присутствии мамы, и даже целовались, воскрешая незабвенные времена свадьбы тети Урсулы, которая на этот раз пришла с картами для бриджа, уже к сладкому…» В этих милых «сплетнях» таились важные сведения: условия борьбы против диктатуры значительно улучшились после того, как оппозиционные политические партии перестали враждовать между собой, что было на руку их общему врагу, и образовали единый национальный фронт. Слащавый тон письма и ссылки на романтических поэтов — «как любимый нами певец Дюссельдорфа, я твержу по утрам, едва открыв глаза: придешь ли ты, о мое сладкое счастье?» — оказались сильнее проницательности цензоров. Да продлит господь годы жизни этой замечательной женщины!
Парикмахер с письмом в руках — столь важным и для всех остальных — ушел в самый дальний угол патио, к сторожевой вышке, где стоял круглые сутки часовой. Письмо Росарио сочилось нежностью от первой до последней строки, от «Мой любимый, черненький…» до «целую миллион раз», нацарапанной уже на самой кромке листа. Отец Парикмахера, несмотря на свои шестьдесят пять лет, по-прежнему орудовал мастерком. Росарио удалось избежать увольнения с табачной фабрики, и заработка ее хватало, чтобы содержать в порядке дом в ожидании приезда его хозяина. Ну конечно же, писала она и об Онорио, и эти строки имели одинаковое отношение ко всем пятерым.
Перечитав по многу раз искромсанные листки, они собрались вокруг койки Врача, в середине камеры. С интересом выслушали политические новости из шифровки Милены, порадовались, поспорили. Потом долго молчали.
Журналист решился первым:
— Ну, как там Онорио? Что тебе пишут?
Парикмахер сообщил о двух важных событиях. Во-первых, Онорио, преодолев алфавит и научившись выводить «мама», «рука», «дом», перешел из подготовительной группы детского сада в первый класс. Во-вторых, Онорио перенес корь.
— Это опасная болезнь? — обратился за консультацией к Врачу Капитан.
— Опасная лишь в случае осложнений. Но они бывают сравнительно редко. Ничего, корью болеют все дети на земле.
— Конечно, — подхватил Парикмахер. — К тому же в письме говорится, что все уже позади, он здоров, ходит в школу и, как всегда, паршивец, лазает по деревьям.
— Наверно, мать не отходила от его постели, пока он болел, — сочувственно сказал Бухгалтер.
— Ни на секунду! Я знаю Росарио, — без колебаний подтвердил Парикмахер, и все пятеро довольно и успокоено улыбнулись.
Август, понедельник
С каждой почтой им присылали книги. Но книги, не доходя до адресатов, застревали в кабинете начальника тюрьмы, где на полу, в углу, их уже накопилась гора. Придирчиво и бесплодно обследовали их цензоры страницу за страницей в поисках зашифрованных секретов. Сегодня впервые им выдали из груды шесть или семь томов, содержание которых не вызывало подозрений у цензуры.
Капитану вручили «Алгебру» и «Всемирную географию». Но «Краткое руководство по военной тактике» и пожелтевшая брошюра с текстом Конституции были конфискованы, как нежелательная литература.
Не удалось преодолеть цензурные препоны и «Братьям Карамазовым» в старинном мадридском издании, посланным Журналисту Миленой: полицейских агентов шокировал подозрительный дух России, распространяемый Достоевским и его героями.
В то же время Врач, к удивлению своему, получил вместе с «Тропической патологией» прекрасное издание «Происхождения семьи, частной собственности и государства» Фридриха Энгельса. Анхелина вложила его в посылку, почти не надеясь, что оно дойдет, но она явно преувеличивала интеллектуальный уровень цензоров, судивших о «благонамеренности» автора лишь по его немецкому имени и по респектабельному заглавию его труда.
Август, следующий понедельник
Появление на свет пяти цыплят вышло далеко за рамки будничного факта. За ходом этого события пятеро следили с трепетным и страстным нетерпением.
Началось с того, что курица начальника тюрьмы, пробравшись как-то рано утром в камеру, снесла яйцо под койкой Парикмахера, на, заброшенной им туда старой, истлевшей рубахе. Сперва они хотели добавить яйцо к утреннему рациону, но, подумав, решили оставить яйцо на месте, как приманку для несушки.
Действительно, курица стала нестись на рубахе Парикмахера, окончательно превратившейся таким образом в гнездо. Когда яиц набралось полдюжины, они разделили их по одному на душу, а шестое оставили в гнезде.
Вскоре в курице заговорил инстинкт наседки. Она металась по камере, кувыркалась на земле в патио, топорщила черные запыленные перья и беспрестанно квохтала. Парикмахер предложил не очень уверенным тоном:
— А что, может, ее посадить, и она выведет нам цыплят?
Никто не возразил. В запасе было четыре свежих яйца, пятое — от какой-то другой заблудшей — нашел Капитан под лимонным деревом. Этот пяток они положили на рубаху, под курицу, и стали ждать заключительной стадии процесса размножения. Парикмахер ждал с особой заинтересованностью, по-отечески опекая будущее потомство. Хотя наседка днем и ночью не сходила с гнезда, он раза по три вставал до зари, чтобы убедиться в ее материнской верности. И если курица удирала в патио на поиски воды и пропитания, то он кидался сломя голову укрывать яйца одеялом, чтобы не остыли до возвращения матери.
Прошло двадцать два дня, и белая скорлупа приобрела желтизну слоновой кости. И вот вчера — ite, misa est [10] — пятеро заключенных стали свидетелями долгожданного события.
Первым заметил Парикмахер:
— Скорей сюда! Смотрите! Слушайте!
Внутри яиц раздавалось приглушенное по-пискивание. Цыплята усердно разрушали слабыми клювиками стенки своих овальных карцеров. Шел урок английского языка, но все сразу забыли о нем и вспомнили, только когда цыплята вылупились, а к этому времени прошел и английский урок и следующий.
Вот, вытягиваясь изо всех силенок в смешной гимнастике, долбя клювом по одному и тому же месту на известковой оболочке, не пускавшей его в жизнь, вынырнул на свет влажный комочек, желтый и пушистый, словно персик. Через минуту появились еще три, такие же махонькие и желтенькие. Пятый же долго и трудно выбирался из темницы, потому что нерасчетливо тыкался клювом в разные места, отчего скорлупа не кололась сразу надвое, как у его братьев, а лишь покрывалась мелкими трещинами. Самый маленький и слабый, он шатался, делая первые шаги при свете полуденного солнца.
Цыплятам отвели в камере угол, клушка ни на минуту не выпускала их из-под своего бдительного ока. Парикмахер с упрямой заботливостью пододвигал им размоченный хлеб, маисовую муку и воду в эмалированной миске. Курица поначалу угрожающе хохлилась, недовольная вмешательством чужака в жизнь ее детей, но потом смирилась, хотя по-прежнему настороженно и ревниво следила за каждым его жестом.
Сентябрь, воскресенье
Снова пришла корреспонденция. Ответные письма заключенных родственникам, переданные тюремной страже пять недель тому назад, подверглись еще более тщательному просмотру, нежели письма с воли. Строжайше запрещалось писать о своих болезнях. Употребление глагола «болеть» считалось преступлением, даже если он стоял в прошедшем времени, например, «я болел гриппом». Точно так же расценивались жалобы на тюремное питание и режим — за них лишали права переписки и урезывали рацион.
Но все это были, второстепенные мелочи. Главное — пришли письма. Второй раз пришли письма от любимых и близких людей, искромсанные беспощадными ножницами цензоров, лишенные каких-то очень важных слов и строк, и все-таки письма. Лишь бы они попали в руки узникам, а уж они сумеют выжать из них скрытую суть, сумеют, как никто другой на свете.
Новости из дома, которыми поделился с товарищами Парикмахер, вызвали горячий спор в конце дня, когда надзиратель закрыл камеру на замок. Росарио Кардосо писала, что Онорио исполнилось семь лет и 8 декабря, в день Непорочного зачатия, он примет первое причастие.
Журналист, едва дождавшись, когда щелкнет замок, возмущенно заговорил:
— Скажи, зачем это нужно семилетнему ребенку? Даже сама католическая церковь не отрицает, что причастие — это одно из самых сложных для понимания таинств. Ведь в чем оно состоит? Верующему дают в рот кусочек пшеничного хлеба. Но это не хлеб, говорят ему, а душа и тело господа Иисуса Христа. Ладно, пусть будет превращение одной субстанции в другую. Но в боге, в одном, существуют три лица. Души и тела этих трех богов — в единой душе и едином теле одного бога. И хотя их трое, истинный бог един. Един в трех лицах. И все это, повторяю, ты съедаешь в куске хлеба. Ну, скажи, может семилетний ребенок, будь он хоть такой рано созревший ум, как Моцарт, понять всю эту галиматью? Я, например, дожил до тридцати двух и, убей меня, не могу расшифровать подобную китайскую грамоту.
Врач говорил проще и убедительнее:
— Какое там превращение субстанций! Самое обычное мошенничество и мракобесие, недопустимое в наш век. Ты должен во что бы то ни стало оградить Онорио от этой преступной чепухи, — обратился он к Парикмахеру. — Немедленно пиши жене, чтобы отложила причастие до нашего возвращения. Мы поговорим с ней, и она поймет свои заблуждения. Поймет, что церковники намеренно засоряют детские мозги небылицами из Священного писания и средневековыми таинствами, которые находятся в жгучем противоречии с наукой и действительностью. Церковь заинтересована в том, чтобы уродовать психологию и сознание детей, внушать им болезненный страх перед воображаемым адом. Напиши своей жене — пусть не спешит с причастием.
Капитан был категорически не согласен с этими мнениями:
— Я сторонник причастия, и не только потому, что я сам католик и считаю эту веру единственно правильной. Мы живем в католической стране, где весь народ поголовно католики, где атеизмом заражена лишь небольшая горстка самонадеянных интеллигентов. Это первое. Второе: когда же и приобщаться к вере, как не в детском возрасте, когда душа чиста и восприимчива? Ты должен написать жене, — повернулся он к Парикмахеру, — что бесконечно рад этому событию в жизни Онорио.
Бухгалтер поддержал Капитана, хотя и с оговорками:
— Я в церковь не хожу, но в бога верю, крещен и первое причастие принял. В таком деле как мать повелит, так и решать положено. А твоя жена уже сказала свое слово. Онорио мал, успеет еще пересмотреть свои взгляды. Подскажет ему совесть отречься от веры, как это сделал Врач, отречется, а нет — сохранит, как сохранил Капитан. А пока он несмышленыш — обязан следовать воле матери. Мы же, как бы мы его ни любили, не имеем никакого права вмешиваться в этот тонкий вопрос.
Спорили, пока не раздался свисток отбоя. Журналист цитировал Вольтера и Бертрана Рассела. Капитан — с убежденностью крестоносца — защищал Евангелие. Врач, пользуясь случаем, изложил вкратце теорию исторического материализма. Бухгалтер отстаивал естественные права матери.
Парикмахер молчал, задумавшись. По лицу его было видно, что он растроган бурей нежности, которую вызвало в товарищах по заключению одно имя его сына. Однако он скромно молчал, ни словом не коснувшись проблемы, им же самим поставленной на обсуждение.
Сентябрь, среда
День досмотра. В неурочный час — это не было время еды или возвращения под замок в камеру на склоне дня — им приказали построиться в ряд в дальнем углу патио. Пока они стояли там под взглядами двух надзирателей, четверо агентов прошли в камеру и принялись рыться в их пожитках.
Что они там искали? Подрывную литературу? Миновавшие цензуру письма, доставленные через обитателей других бараков? Алкогольные напитки, полученные чудом божьим? Или оружие, упавшее с неба? Что-то искали. Что-то такое, что тюремным уставом запрещено хранить и употреблять. Осмотрели «каптерку» — угол, где хранились белье, одежда, продукты, оставшиеся от последних посылок; заглянули под матрацы и подушки, простукали полые металлические ножки коек. Снова, который раз, перелистали книжки — нет ли в них свежих пометок, не спрятаны ли записки или еще что-нибудь и стоит ли цензорская печать. Не избежали тщательного досмотра даже продукты, купленные в тюремной лавке, которую заключенные прозвали «Дымовой пещерой».
Операция длилась более часа. Врач больше других возмущался досмотрами: всякий раз агенты приводили в беспорядок его записи и нередко уносили безвозвратно целые листы. Предметом особенного беспокойства всех пятерых был нож с длинным, острым лезвием — скорее кинжал, чем нож, — раздобытый Бухгалтером таинственно и непонятно даже для его товарищей. Нож хранился в стене, в щели, незаметной непосвященному глазу. Если бы агенты его обнаружили, всем пятерым не миновать пристрастных допросов и самых жестоких наказаний, они это прекрасно понимали. Но и на этот раз нож не был найден.
Октябрь, суббота
В «Дымовой пещере» продавались газированные напитки, сигареты, спички, галеты, сахар, соль, туалетная бумага, мыло, карандаши, тетради и прочие предметы первой необходимости в условиях тюрьмы. Лавка была собственностью начальника тюрьмы, и товары поэтому стоили здесь вдвое, втрое дороже, чем в обычных магазинах. Заключенные не зря назвали ее «Дымовой пещерой»: именно в дым превращались здесь деньги, вложенные родственниками заключенных в тюремную кассу, когда этих денег касалось всепожирающее пламя безбожно завышенных цен.
Обитатели третьего барака купили в «Дымовой пещере» грифельные доски и мел. Еще раньше, несколько недель тому назад, они приобрели большую доску, собственно, не грифельную, а обычную деревянную, к тому же плохо отполированную, покрытую черным лаком; на ней во время уроков Капитан выводит уравнения, Врач — химические формулы, Бухгалтер пишет свои irregular verbs [11]. Маленькие же доски служат им не только тетрадями. С их помощью они установили связь с обитателями соседнего барака.
Пришлось порядком потрудиться. Часа в три дня, когда воздух настолько раскаляется, что вдох подобен глотку огня, и когда надзиратели и агенты боятся высунуть нос в галерею, пятеро в камере принимались за работу. Ставили вертикально и пододвигали к стене, под слуховые окна, кровати Парикмахера и Капитана. Потом двое взбирались на кровати — один выставлял в окно доску с написанной на ней крупно мелом буквой, другой следил за окнами на стене соседнего барака.
На седьмой день они добились своего. Сперва в одном из противоположных окон затрепетал красный платок — наконец-то их увидели! Спустя две-три минуты за решеткой вместо платка появилась такая же, как у них, грифельная доска с жирной белой «А». Так начался разговор, мучительно замедленный, раздробленный на отдельные буквы.
Журналист читал со своей вышки, Капитан, сидя внизу, записывал: НАС В ЭТОЙ СЕКЦИИ 84. 25 — ИЗ ЛАГЕРЯ ГУАСИНА. ЕЩЕ 60 В ЛЕВОМ БАРАКЕ. НОВОСТИ С ВОЛИ ХОРОШИЕ. СТУДЕНТЫ ОБЪЯВИЛИ ПОЛИТ. ЗАБАСТОВКУ. ОППОЗИЦИОН. ПАРТИИ ОБСУЖДАЮТ УСЛОВИЯ ЕДИНОГО ФРОНТА.
На следующий день перешли на английский, чтобы надзиратели, если случайно заметят мелькание досок, не поняли, о чем идет речь. Сегодня, в субботу октября, в три часа дня получили тяжелое известие: ВЧЕРА ВЕЧЕРОМ НА ДЕРЕВЕ В ПАТИО ПОВЕСИЛСЯ ТОВАРИЩ СЕБАСТЬЯН ГУТЬЕРРЕС.
Бухгалтер, торопясь, послал три коротких, как выкрик, сигнала: ПОЧ. ОН ПОВ.?
Оттуда ответили — буква за буквой: УЗНАЛ, ЧТО ЕГО СЫН УМЕР ПОД ПЫТКАМИ.
Ноябрь, четверг
Новорожденные подросли. Это уже не пушистые и желтые, как персики, комочки, укрывшиеся под крылом у матери в углу камеры, а голенастые подростки, все пятеро — петушки, из них четыре — с задатками настоящих бойцовых.
Самый рослый и видный, тот, что первым расколол скорлупу, носит имя Задиры. Все думают, что он вылупился из яйца, найденного Капитаном под лимонным деревом, и, судя по его бравому виду, происходит от бойцового петуха начальника тюрьмы. У него каштаново-золотистое, блестящее оперение, острые, сильные шпоры, хотя, правда, ноги не достаточно стройны и в походке сквозит плебейская кровь матери.
Затем идут три черных петушка, очень похожих друг на друга. Обитатели камеры твердо знают, который из них Балтасар, который Гаспар, который Мельхиор, хотя все три «библейских короля» совершенно одинаковы по окраске и размерам и со стороны их невозможно различить. Балтасар воображает себя взрослым петухом, пытается петь и удирает на заре в патио, где гоняется за курицами.
Пятый не уродился. Его и назвали Непутевым. Хилый, болезненный, к тому же типун у него и клюв вечно мокрый. Бегает как-то бочком, на стены натыкается, все его в сторону заносит. Петь не поет, кричит по-вороньи, а то верещит, как сова. Одним словом, до того смешон и нелеп, что нельзя смотреть без улыбки. Но смеяться над Непутевым — значит, бередить душу Парикмахера, который почему-то болезненно привязан к этому уродцу.
Цыплята клюют из миски любого обитателя камеры, садятся им на плечи и головы, идут на их зов, играют с ними. Но к Парикмахеру у них особое влечение. Спят они только под его койкой, а то и вместе с ним на постели. Он заготавливает им корм, чистит им перышки, гладит гребешки, и они, отзывчивые и довольные, топчутся вокруг него целый день.
Непутевый же пользуется у Парикмахера ни с чем не сравнимыми поблажками. Непутевому и маис помягче, и корм утром в первую очередь, и спать на постели — пожалуйста. Журналист как-то даже сказал, что Непутевый — вымогатель, что он нарочно преувеличивает свою хромоту и прикидывается несчастным, чтобы не потерять расположение Парикмахера.
Что до курицы, то она давно покинула камеру. Капитан полагает, что она несет теперь яйца в другом месте, от других петухов. Но Бухгалтеру кажется более вероятным такой исход: начальник тюрьмы съел ее в вареном виде, вернувшись пьяным из очередной поездки в город.
Ноябрь, воскресенье
Сегодня получили письма все, кроме Парикмахера. Товарищи переживали не меньше, чем он сам. Просто не хватало духу оставить его одного у решетки с пустыми руками.
Что случилось с Росарио Кордосо? Заболела? Или совсем сбилась с ног — ведь целый день на фабрике, все погоняют — скорей, скорей, и дома с ребенком забот полно.
Парикмахер, вконец обескураженный, ворчал:
— Неужели она не понимает, что заключенный без письма — самый разнесчастный сирота на свете?
— А может быть, письмо было, только цензура изъяла его целиком? — попытался утешить его Врач.
Журналист широким жестом положил перед ним письмо Милены: читай, пусть слова нежности предназначены не тебе, но все же это лучше, чем совсем ничего.
Да, сегодня пришли письма, но не было новостей об Онорио, и этого оказалось достаточно, чтобы омрачить радостный праздник.
Конец ноября, понедельник
Третьего дня привели человека и поместили в последнюю камеру, до сих пор пустовавшую. Пока его волокли, словно бревно, по галерее, он кричал по-звериному, открытым горлом, не верилось, что это — крик человека. С первого же момента они поняли: сумасшедший.
Новый узник ревел с полуночи до утра, ни на минуту не дал сомкнуть глаз. Ревел исступленно, на пределе человеческих сил, удесятеренных безумием. Нельзя было понять, как у него не разорвется горло, не лопнут барабанные перепонки.
Минутами он как будто утихал, но тут же снова начинал кричать, еще страшнее, громче, отчаяннее. Так прошел весь вчерашний день и сегодняшняя ночь. Утром они пожаловались агенту, открывавшему дверь их камеры.
— Мы уже сорок восемь часов не спим, — заявил Врач от имени всех пятерых.
Агент, ничего не сказав, ушел, но вскоре вернулся:
— Доктор, начальник тюрьмы разрешил вам пройти в камеру к сумасшедшему, полечить его, если вы не боитесь, конечно.
Врач не побоялся. Сумасшедший, услышав шаги и скрежет ключа в замке, отбежал в темный угол. Голова его, в грязной косматой гриве, походила на голову дряхлого, больного циркового льва. От него несло мочой и экскрементами, тухлой рыбой, развороченной клоакой — всеми зловониями на свете. Он отступал все дальше к стене, выл и рычал и походил уже не на циркового льва, а на раненого волка, готового прыгнуть на преследователей.
По мере того как агенты и Врач приближались к нему, его крик становился все тревожнее и безумнее, глаза вылезали из орбит. Врач попросил агентов удалиться и оставить его наедине с больным, что они сделали с видимым удовольствием.
Безумный не успокаивался. Тогда Врач, подавляя отвращение к вони, обхватил его за плечи и прижал к себе, словно ребенка:
— Я такой же заключенный, как и ты. Успокойся, я твой друг, я твой брат.
Нет, больного уже ничто не могло привести в чувство. Напрягая голос, Врач спрашивал, из какой тюрьмы он сюда попал, за что его арестовали, каким пыткам подвергали, когда и отчего он потерял рассудок. Он говорил и говорил, стараясь речью образумить больного, но добился лишь того, что несчастный перестал рычать и затрясся, зарыдал без слов, как рыдает человек, потерявший в жизни всякую надежду.
Вернувшись, Врач сообщил товарищам диагноз:
— Этот человек сошел с ума от страха.
Декабрь, вторник
Какие важные события потрясли за это время мир? Сколько великих людей перестало жить? Сколько вышло интересных книг? Какие научные открытия сделали ученые в своих лабораториях? Ничего они не знали. Биение истории оборвалось для них внезапно как ход часов, в которых кончился завод. Их бросили в глубокий колодец и забыли. Там, наверху, бегали и шумели дети, там По небу ходило солнце, росла трава, влюблялись люди. Но они не видели, как это происходило, а это все равно, как если бы не происходило совсем.
Пожалуй, самым горячим их желанием было почитать газету. Какую угодно, за любое число. Газету с телеграфными сообщениями из Пекина и Вашингтона, с репортажем о выставке картин и о матче бокса, с рекламами новых кинофильмов, с описанием вчерашних происшествий: полицейский убил из казенного револьвера своего соперника, отравилась девушка, покинутая возлюбленным, и так далее. Но по этому поводу начальник тюрьмы давно вынес не подлежащий обжалованию приговор: «Скорее я пропущу к ним пулемет, чем газету».
Какой же тоской и тревожной надеждой вспыхнули их глаза, когда однажды, проснувшись, они увидели на верхушке мангового дерева газетную полосу! Должно быть, ее обронил часовой на вышке, и вот теперь она белела среди ветвей огромным покоробленным листом. Капитан и Журналист попробовали взобраться на дерево, но ствол, гладкий и высокий, словно фок-мачта, был доступен разве что обезьяне или матросу. Трое других заранее отказались от попытки. Стали сбивать газету камнями, целясь со всех сторон, но и это не принесло успеха. Огромный белый лист дразнил их с вершины дерева целых шесть дней.
Но вот вчера прошел дождь, и газету стащило струями на землю. Утром они увидели ее под деревом, в луже грязи. Терпеливо ждали, пока отопрут решетчатую дверь, пока уйдут восвояси агенты. Потом побежали в патио, бережно, словно спелый плод, подняли газету, смыли с нее под краном в уборной грязь, отлепили шлепки рыжей земли. На черные линотипные строчки смотрели как на чудесное открытие.
Им не повезло. Одну сторону листа сплошь устилала коммерческая реклама, другая от начала до конца была посвящена хронике светской жизни. Для Врача это было настоящим ударом. Целую неделю расточать силы, швыряться камнями, словно уличный мальчишка, и все ради того, чтобы увидеть описания балов, свадеб, разводов и прочие пустяки, чтением которых он никогда в жизни не утруждал себя. Но с хроникой светской жизни все же познакомились. Ее прочел Журналист, как человек, в свое время близкий к высоким сферам общественной жизни.
Лежа на койках, посмеивались над описанием банкета, который почтили присутствием сливки каракасского общества: миллионеры банкиры, американские нефтяные дельцы, потомки далеких героев борьбы за независимость, министры — диктаторского правительства, члены дипломатического корпуса и главный начальник отдела пыток Сегурналя, выдававший себя в свободные от службы часы за великосветского денди. Голосом мажордома, или, скорее, судебного пристава, Журналист перечислял блестящие имена и звания гостей. Неожиданно он произнес имя Ноэми, и Капитан вздрогнул.
— Ноэми Мендисабаль! — повторил Журналист, задержавшись на этом имени.
— Очаровательная женщина!
— Ты ее знаешь? — обронил Капитан внешне безразлично.
— Видел несколько раз. Но этого достаточно, чтобы сказать: очаровательная женщина. Честное слово!
Капитан нервно передернул плечами: «Очаровательная женщина». Эти слова звучали, как приговор. Могла ли Ноэми пройти мимо этого атлета, красавца, с зелеными глазами русского скрипача и профилем неаполитанского бандита, известного своими острыми и тонкими политическими интервью, могла ли она пройти мимо, не бросив на него пристального, манящего взгляда, не попытавшись завлечь его в свои сети?
В эту ночь Капитан не спал. Луч прожектора с ближайшей сторожевой вышки, прощупав кустарник снаружи тюремного здания, ползет вверх по стене, падает вниз, в патио, шарит в углах, затем уходит назад и возвращается снова. В какой-то точке дуги он достает через слуховое окно койку Капитана: коснется — уйдет, коснется — уйдет, словно что выметает. В мелькании света кружат жуки, светляки, еще какие-то насекомые в чешуйчатых панцирях.
Но не вспышки прожектора и не крылатые твари гонят от Капитана сон.
Декабрь, понедельник
День заключенного так длинен, что его хватает и, на занятия, и на домино, и на разговоры, и на думы, и на молчание, и на сон. И еще остается время на работу.
Капитан выучился ткацкому ремеслу. Купил в «Дымовой пещере» допотопное веретено, примитивный ткацкий станок и по вечерам сидит в галерее, ткет. Деревянная лопаточка, похожая формой на мачете, ныряя между нитями основы, ходит влево, вправо и на раме возникает яркая ткань для домашних туфель, для поясов и прочих дамских уборов. На первых порах ткань получалась грубая, бугристая, но со временем Капитан стал заправским ткачом — хоть на рынок посылай его продукцию.
Бухгалтер и Журналист увлеклись земледелием. Разбили в углу патио делянки, засеяли и теперь заботливо их поливают и удобряют. На этой почве между ними возникло соперничество, такое же непримиримое, как в сфере политики или в игре в домино.
Врач отдает все свободное время «Тропической патологии» и «Физиологии», без конца читает и делает в тетрадях заметки.
Единственный закоснелый бездельник — Парикмахер. В то время, как товарищи заняты работой, он лежит на койке, смотрит в потолок, а то сядет, как мексиканский индеец, у мангового дерева и думает о чем-то. О чем — никому не говорит.
Сегодня ему выпал счастливый случай: разрешили подстричь товарищей по камере. Стоя с гребенкой и ножницами в руках у табурета посреди галереи, он работал подряд более трех часов под надзором двух агентов. Надо было видеть, как вдохновенно он трудился! Это был прежний Николас Барриэнтос, мастер и артист своего дела. Никогда, ни в одном застенке не видывали таких изящных голов, какие выходили сегодня из рук Парикмахера.