Когда хочется плакать, не плачу
ModernLib.Net / Современная проза / Сильва Мигель Отеро / Когда хочется плакать, не плачу - Чтение
(стр. 7)
Автор:
|
Сильва Мигель Отеро |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(373 Кб)
- Скачать в формате fb2
(176 Кб)
- Скачать в формате doc
(165 Кб)
- Скачать в формате txt
(161 Кб)
- Скачать в формате html
(172 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
Ты в черном платье подошла ко мне с бокалом в руке и пригласила меня танцевать, а я тебе сказал, что не умею, ты ответила, что это неважно, и посмотрела на меня так лучисто, так умоляюще; я поднялся и начал волочить ноги, как какой-нибудь профессор антропологии, я ведь действительно не умел танцевать и спросил, откуда у тебя явилась идея соблазнить отшельника, а ты развязно ответила, что поступаешь так всякий раз, когда тебе нравится мужчина; я же с непозволительной ревностью пожелал узнать, часто ли тебе нравятся мужчины; тогда ты остановилась, приблизила свои губы вплотную к моему уху и выдохнула самый неожиданный из всех ответов: сегодня — первый раз в жизни. Ты сказала это, но я тебе не поверил, потому что глаза твои горели, как ни у одной другой женщины; потому что губы твои приоткрывались так призывно, потому что груди твои не подчинялись бюстгальтеру, потому что каждый из гостей, проходивший мимо, так смотрел на тебя. Но еще хуже, чем выстрелы, это — если операция заранее станет известна врагу, если ее сорвет какой-нибудь донос, помешает осуществить какая-нибудь непредвиденная напасть, если схватят как какого-нибудь сопляка, если швырнут в дерьмо каталажки, если будут избивать прикладами, если будут оскорблять мать, если наденут наручники и будут плевать в лицо, если будут бить в пах, чтобы ты заговорил; выбивать зубы из окровавленного рта, чтобы ты заговорил; прижигать горящей сигарой соски, чтобы ты заговорил; тыкать револьвером в висок — и ты не знаешь, хватит ли у тебя мужества, сможешь ли ты вытерпеть все эти муки и не заговорить, Ампара. Клянусь тебе, я предпочитаю быть убитым на месте. А какой нежданный сюрприз ты мне преподнесла там, в темном баре «Сабана Гранде», когда, пригубив красного «кампари», пробормотала смущенно, что будь что будет, но мы должны любить друг друга, как положено. И еще добавила совсем тихо, отведя глаза в сторону, что ты — невинна, но что это не является каким-то непреодолимым препятствием, именно так и сказала, в этих самых изысканных выражениях, и назначила мне свидание: Я буду ждать тебя в своей квартире ровно в одиннадцать утра. В этот час ты остаешься одна, без всякого надзора. Я действительно не верил в твою девственность, и мы разделись, как два любовника, привыкшие к наготе друг друга, но ты в самом деле оказалась девушкой и приглушила свою маленькую боль слабым писком мышки, и чуть окрасила простыни, и я понял, что ты сохранила это, что сберегла это для меня, каким-то фатальным образом для меня, и тогда… Сегодня я приду к тебе в одиннадцать часов, в твоей квартире никого не будет, кроме тебя; Николаса уйдет за покупками, твоя мать еще не вернется с работы, у меня бушует кровь от желания снова почувствовать тебя, снова прикоснуться к твоим влажным губам перед тем, как ввязаться в эту заваруху сегодня, в 4 часа 27 минут, но я тебе не скажу об этом ни слова, Ампара. Единственные плоды революции, которые зреют в твоем патио, — это стихи Маяковского и Ленинградская симфония Шостаковича. Ты ведь умеешь тонко чувствовать, Ампара.
Викторино рухнул замертво под немым деревом, на котором висел колокол. Призрак Алонсо Кихано — вчера вечером он начал читать «Дон Кихота» — отделился от водосточной трубы и простер к нему бесконечно длинные руки, чтобы поддержать. Стражник вместе со своей тенью, задыхаясь, несся к Викторино вдоль известковой стены. Стражник сначала приписал падение Викторино усталости, а потом заподозрил злонамеренное бунтарство: Встаньте, Пердомо, встаньте, говорю вам. Дотронувшись наконец до его мертвенно холодных висков, приложив руку к затихшему сердцу, перетрусивший стражник заорал во весь голос, чтобы не остаться наедине с покойником. Внезапный переполох преждевременно втолкнул утро в серые коридоры лицея. Сбежались воспитанники, закутанные в свои худосочные одеяльца; один из них зажег свет в прихожей, второй побежал трезвонить о зверствах, аппелируя к властям. Притопал, задыхаясь от ярости, сам директор; покойник Викторино видел эту впечатляющую сцену.
— Он умер! — блеяло стадо его товарищей, и под их испытующими взглядами директор заметно скисал, по его душе-самописке испуганно растекались чернила притворной виновности.
— Мы требуем, чтобы сейчас же сообщили его семье! Мы требуем, чтобы его осмотрел врач! — чеканил Вильегота, лучший друг Викторино, Вильегота, взъерошенный и насупленный.
Смерть Викторино, его собственная смерть, была для него одним удовольствием до тех пор, пока Вильегота, его лучший друг, не произнес этих гневных и волнующих слов. Требуем, чтобы тотчас известили его семью! Он представил себе свою Мать, рыдающую над ним, и из головы вылетели все похоронные мечтания: Мать плачет, нет уж, лучше не умирать. Более часа он стоял неподвижным пугалом под колоколом в патио, ему оставался еще целый час до тех пор, пока придет регламентированный рассвет и ударит над его головой колокол: гнусный трезвон, возвещающий завтрак. Это Наказание было неизбежным следствием той ночи, когда Мелесио, его сосед по спальне, донес на него, что он курит: Сигареты прячет под одеяло, бакалавр. На следующий день директор созвал всех воспитанников — от мала до велика — и публично швырнул в лицо Викторино самые мерзкие словечки из своего педагогического жаргона: «Хулиган! Дегенерат! Подонок!» — и все это из-за какой-то коробки сигарет «Капитолио». Ничего, я улажу это дело, подумал Викторино, надо только встретить Мелесио подальше от лицейской казармы, где-нибудь среди сосен или в зарослях бамбука и врезать ему так, чтобы кровью умылся, а еще лучше зуб вышибить — за донос. Бой был равным, потому что Мелесио оказался не из слабых, привык к наказаниям, неизвестно где научился ускользать от ударов, контратаковал, как баран, когда меньше всего ждешь. Они держались подальше от часовни, бой развернулся не на жизнь, а на смерть, и никакой пацифист не был бы в силах смягчить их души. Они осыпали друг друга отборной бранью и обливались потом в течение получаса, пока наконец Викторино не удалось выпустить немного красных телец из правой ноздри Мелесио. Тот тоже пустил кровь Викторино, ткнув головой в тот же самый орган обоняния. Когда вблизи запрыгала черная сутана отца Пелайо, Викторино уже успел повалить своего противника на кучу лиан, уже впился пальцами в его ябедную глотку, и победоносный конец сражения был совсем близок. Однако отец Пелайо разразился библейскими воплями («Исследуйте себя внимательно, исследуйте, народ необузданный». Кн. Сафония II, 1) и кинулся разнимать их своими цепкими руками, накладывающими епитимьи и отправляющими в рот эстремадурские колбаски.
На долю Викторино пришлось позорное наказание, а Мелесио досталось лишь поощрительное похлопывание по плечу — в этом учебном заведении шпионаж ценился как наивысшая добродетель, а непослушание каралось как самый тяжкий грех. И вот отныне в течение двух часов до завтрака Викторино должен был выстаивать под колоколом с раскинутыми в стороны руками, дрожа от холода, если сосновый бор насылал на него холодный смолистый осенний ветер; шмыгая носом, если проклятый косой дождь заливал ему башмаки. И каждое утро, стоя под крестом, Викторино вскармливал свою ненависть, обдумывал планы мести.
Викторино пришлось сдать позиции. Умер он внезапно у подножия дерева, но вынужден был ожить, чтобы не подливать масла в огонь материнских мучений. Она писала ему отчаянные письма, не могла смириться с мыслью, что он заперт в этом лицее, но что делать, иного выхода у них просто не было. Отец Викторино, непреклонный коммунист Хуан Рамиро Пердомо, все еще находился в заключении (на этот раз ему дали пять лет) в далекой тюрьме; мать сначала творила просто чудеса со своим гомеопатически-мизерным жалованьем школьной учительницы. На ее слабые плечи попеременно рушилась одна тяжесть за другой: плата за квартиру, башмаки для Викторино, плата за свет, жалованье Микаэле, книги для Викторино, расходы на еду, передачи для Хуана Рамиро. Но пришел такой день, когда остался только один выход: Викторино отправился в лицейский интернат, Мать приняла благотворительное гостеприимство тети Сокорры. В моем доме всегда найдется для тебя постель и место за столом, сказала тетя Сокорра, она очень мудрая, эта тетя Сокорра. У нее дочь того же возраста, что и Викторино, которую зовут Кончита и которая в последнее время стала часто вздыхать без всякой причины, поэтому какое-то смутное беспокойство помешало тете Сокорре предложить две постели и два места за столом.
Пошел дождь, и предрассветная мгла лениво заколыхалась в широких стеклах луж. Сторож похаживал вблизи Викторино, искоса наблюдая, держит ли он руки прямо и не сгибает ли ноги в коленях, в общем, точно ли выполняет прусские приказы директора. Время от времени Викторино клял бога почем зря, по его локтям бегали мурашки, невидимая тяжесть наваливалась на плечи; он старался незаметно расслабиться, чтобы не стоять все время по-военному, навытяжку; иногда, на какую-то секунду, ему удавалось опустить руки — хорошо еще, что сторож на сей раз не был такой сволочью, как этого хотелось бы директору.
Рыжуха, воспитанник третьего года обучения, под наблюдением которого находилась аптека лицея, уже встал, чтобы пораньше засесть за зубрежку. Викторино издалека заприметил близорукого мученика в ореоле фонарного света — нос парня врезался в коричневый учебник физики. Нет, Рыжуха не был примерным студентом, какое там, но послезавтра экзамен по физике, и на всякий случай надо было вызубрить хоть несколько страниц — вдруг повезет и ответишь, чем черт не шутит. Ох, Рыжуха! Он давно уже пользовался заслуженной славой неисправимого; тайно курил, как Викторино; затевал дискуссии на неприличные темы; подставлял подножки защитникам в дружеских футбольных матчах; втихую развратничал. Разгуливая среди сосен под моросящим дождиком, Викторино и Рыжуха вдвоем точили оружие мщения, заботливо взращивали свою вполне оправданную ненависть к директору, к его холуям, к его троглодитской системе воспитания, к этим казарменным баракам, которые он (директор) ханжески именовал «лицеем». В одну из этих тайных вылазок в головах двух карбонариев родился план взорвать лицей.
В шкафах аптеки, которой командовал Рыжуха, платонически покоились необходимые для взрыва вещества: густой нитроглицерин с желтоватым отблеском и мелкий порошок апельсинового цвета. Два новоявленных алхимика пробирались в кладовую аптеки и готовили свою адскую смесь в самые безопасные часы — по утрам, когда отец Пелайо раздавал просвирки воспитанникам, которые шли причащаться, или по воскресеньям, заранее отказываясь от заманчивой прогулки в город. Отдавшись душой и телом изготовлению «зловредной панацеи», как ее называл Рыжуха, они отклоняли соблазнительную возможность побывать в Каррисалесе и поплескаться там в реке, а также принять участие в процессии с телом Христовым, где можно предаться греху сладострастия, разглядывая круглые зады прихожанок. Через три месяца лабораторных работ они накопили в своем крохотном пороховом погребе шесть почтенных по размеру динамитных шашек, снабженных мохнатыми фитилями, а также огромную дозу любопытства — что из этого выйдет, а, Рыжуха?
Поочередно вывели они свои снаряды на огневые позиции, истомившись желанием скорее отомстить за обиды и унижения. Один остался за сильно хлопающей дверью кухни, оскорбленный отвратительным запахом гнилых очистков и червивой фасоли. Другой — в кружевах главного алтаря, как раз под молитвенником отца Пелайо, под этим сообщником его назойливых месс, которые набивают мозоли на коленях учащихся и забивают им головы святотатственными сомнениями — нет веры, способной устоять перед столькими молитвами, отец Пелайо. Третий снаряд ожидал своего часа в аудитории, где бакалавр Арисменди с коварным цинизмом распространялся о конституционных правах граждан при демократическом режиме. И наконец, последний, самый мощный и большой, особенно тщательно и любовно сделанный, притаился под легким стулом директора. Директор не будет восседать там в рассветный час освободительного взрыва, они об этом знали заранее, но то, что пустое седалище взлетит на воздух, уже само по себе будет актом полезным и символичным, правда, Рыжуха?
Взрыв превзошел их самые смелые ожидания. Было шесть часов робкого октябрьского вечера, воспитанники гуляли по коридорам после окончания занятий; до вечернего колокола на ужин оставались считанные минуты. Рыжуха и Викторино тихо испарились; призраками скользя вдоль стен, они летели каждый к своему шнуру. Рыжуха зажег два шнура на северной стороне, Викторино поднес пламя спички к двум другим на южной; затем они вернулись другим путем и встретились в начале коридора, включившись без лишнего шума в разговоры и споры: Как я тебе уже говорил… Я решительно не согласен с расстрелом Пиара [56]… Они так скоро вернулись, что никто не заметил их отсутствия. Первым рванул снаряд на кухне, его вулканический взрыв вышиб металлические двери, громовым раскатом воспроизвел полифоническую фугу на цинковых кастрюлях и тарелках, ошалевший и вопящий повар взметнулся огненным шаром среди взлетевших обломков. Затем настала очередь часовни, глухой взрыв второго снаряда попортил ее интерьер. Рыжуха и Викторино пережили несколько патетических секунд в напряженном ожидании третьего огнеизвержения. В них так и взыграла душа, когда третий взрыв настежь распахнул двери дирекции, рухнули навзничь два рахитичных второкурсника, а от кресла тирана не осталось ни ножек, ни ручек. Лишь снаряд, подкинутый во владения бакалавра Арисменди, не сработал; то ли были изъяны в его конструкции, то ли случились неполадки со шнуром, но это неважно; лавровый венок все равно увенчал героев-нигилистов, правда, Рыжуха?
Но Рыжуха испугался, и Викторино тоже, когда заговор еще находился на стадии предварительных обсуждений. Обидно. И теперь, стоя под ножом первого тихого солнечного луча, Викторино особенно сожалел об этом. Их хватило только на то, чтобы списать формулу динамита и рассматривать влюбленными глазами прозрачные пробирки, которые кокетливо изгибались перед ними за стеклом аптечного шкафа. Теперь же ни одно враждебное ему божество не воспрепятствует смерти Викторино под колоколом, освободив его прежде всего от гнусной пищи в этом свинарнике, где ею пичкают в дисциплинарном порядке: Суп надо есть обязательно, Пердомо, ешьте суп. На каком только вонючем рынке находил повар, если его можно было назвать поваром, эту рвань с костями, эту обсосанную фасоль и гнилой маис, из которого делают эти вязкие лепешки? — думал он. Мать гремит сковородками, стоя у газовой плиты спиной к столу, накрытому белоснежной скатертью, а Викторино сидит за столом, облокотясь на него и зажав в руках вилку и нож. Мать зажарила на обед кусок сочной, жирной свинины, Викторино слышит, как потрескивает жир аппетитным токкато, как в резвом аллегретто раскрываются лепесток за лепестком бутоны жарящихся луковиц. Мать подходит с большим белым блюдом, в центре которого — золотистая отбивная котлета, ее великолепие охраняет целый эскадрон жареных картофелин и пара кровавых перцев-преторианцев. В этот трогательный момент, на беду Викторино, трижды ударил колокол, призывавший к так называемому завтраку. Не так-то просто умереть, подумал он.
ВИКТОРИНО ПЕРЕС
Викторино распахивает дверь ударом ноги и начинает постепенно тонуть в своем несчастье. Первая беда — мятая рубаха на стуле и нижняя юбка на полу, как поверженное боевое знамя; первая беда — красное с бисером платье, которое Бланки-та давным-давно не надевала. Викторино даже подумал, что она заложила платье, продала или, наконец, подарила соседкам. Вторая беда встречает его, когда он поворачивает искаженное лицо к постели.
Волосы Бланкиты разметались по подушке тонкими витыми струйками, струйками бриллиантина и пачулей; все ее одеяние — рубашонка, не доходящая до колен и позволяющая видеть темный треугольник. Рядом с головой Бланкиты под острым углом расходятся врозь мужские ноги в белых носках. Положение этого типа весьма отличается от традиционного; на нем нет ничего, кроме белых носков, в каких дети ходят к первому причастию, и коротких жокейских трусов.
Викторино сразу узнает в нем метиса по прозванию Маракучито, который неизвестно чем занимается — даже не вор. Маракучито проводит все субботние вечера у стойки в «Раю», с индейской апатичностью наблюдая, как оседает пена в кружке с пивом, и никакой музыке не удается соблазнить его потанцевать; равнодушно-привычным оком завсегдатая взирает он на девок, шмыгающих в туалет. Крисанто Гуанчес уверял, что метис -платный шпик и поставляет сведения полиции, но эти обвинения не подтвердились — просто Крисанто Гуанчес не верит никому.
Маракучито тоже узнает его; мгновенно прихлынувшая к ноздрям кровь подсказывает Маракучито, что он попал в трясину, из которой не вылезти. Недовольная гримаса, появившаяся, когда кто-то стал нетерпеливо колотить в дверь, исчезла; остался страх загнанной крысы, стремление побороть паническую растерянность, которая наверняка его погубит, если ей удастся сковать его движения. Он сразу заметил, как судорожно скрюченные пальцы Викторино поползли к карману брюк, увидел, как блеснула рукоятка ножа в полумраке, услышал весьма симптоматичный звук выскочившего клинка. Метис чувствует, что его единственный, ненадежный, рискованный и все же единственный путь к спасению — это дверной проем, хотя вооруженная рука Викторино и блокирует этот путь. Инстинкт самосохранения или логика индейских предков, отфильтрованная в его крови, подсказывают ему, что самая большая опасность — ждать внутри комнаты: Викторино все более разъяряется по мере того, как длится это оскорбительное зрелище; Викторино все более утверждается в своей злобной решимости по мере того, как приходит в себя. Оцепенело скорчиться в темноте — значит дать прирезать себя как борова. Маракучито скатывается с кровати в своих жокейских трусиках и белых носках, вплотную притирается к стене и пядь за пядью преодолевает злополучные два метра, отделяющие его от двери. Он движется, не отрывая глаз от черного кулака, сжимающего нож, и, когда этот кулак делает молниеносное движение, Маракучито рывком подается назад, будто изогнулась плеть или колыхнулось пламя, и острый клинок разрезает воздух в трех миллиметрах от его пупа. Из самого его нутра вырывается жалобный хрип:
— И ты убьешь меня, брат, из-за проститутки, из-за дешевой шлюхи? — говорит слюнявый бледный мозгляк, опершись о розовую доску умывальника.
И из— за того, что он сказал эту мерзость, я не убил его, Бланкита, хотя он прав —была ты и проституткой, и дешевой шлюхой, — но для меня ты жена, это мое дело, и не ему об этом судить. Когда же он сказал эту мерзость, Бланкита, вместо того чтобы пригвоздить его к доске умывальника, я крикнул ему: Забирай свои штаны и чеши отсюда, сволота! Он не стал дожидаться, пока я повторю, кинулся ястребом к стулу, схватил штаны и рубаху и — как ветром его сдуло, даже на башмаки не взглянул, вылетел в дверь, потом вниз по лестнице, из гостиницы несся сломя голову до самых холмов Гуаратаро.
Затем Викторино прислушивается к твоим всхлипываниям, Бланкита, они будто ручеек, струящийся из-под кирпичного пола:
— Не убивай меня любовь моя клянусь тебе я не сделала ничего плохого клянусь моей матерью я знаю ты мне не поверишь я вчера вечером напилась в «Раю» все вспоминала о тебе и напилась как сумасшедшая ты ведь знаешь любовь моя что я очень боюсь спать одна когда голова кругом идет и мне кажется что ко мне придут мертвецы и тогда я сказала Маракучито чтобы он отвел меня в эту гостиницу и он остался ночевать со мной было уже очень поздно я легла ногами туда, а он ногами сюда я знаю любовь моя что ты мне не поверишь но мы не делали ничего плохого клянусь тебе моей покойной матерью не убивай меня…
Бланкита ошибается. Викторино и не думает убивать ее, а только чиркнуть по ней раз-другой ножом, чтобы оставить на ее теле вечную память о том, что она проделывала, покa он сидел под арестом. Для начала он резанул бы ей грудь, которую обнажила рубашка, грудь, с дрожащим, темным, как терновая ягода, соском. Он медленно приближается к вороху простыней, где она скулит; Бланкита уже ощутила холод стали на своей коже и угрем метнулась к стене — он едва успел оцарапать ей одну грудь. На царапине показывается кровь, это правда, но ее так мало, что шрам едва ли останется.
Так она лежит, в узком тупике между ножом Викторино и стенкой, спиной к нему, беззащитная, все еще лепеча ненужные слова: Я ничего не делала плохого. Не убивай меня, любовь моя. Рубашка поднялась на бедрах, и ее шоколадные ягодицы распаляют его, две круглые вазы, обнаженные и блестящие, ее шоколадные ягодицы. И он решает во имя справедливости полоснуть по ним, на сей раз его рука не может дрогнуть, и она не дрогнула — получился отличный крест: один разрез сделала природа, другой он. Бланкита не смогла сдержать пронзительный крик, но тотчас раскаялась в том, что вскрикнула: их дела не должны выходить за стены этой комнаты. До сих пор она только тихо всхлипывала и упрашивала, сведение счетов — это их дело, только их, и более никого. Ты хочешь убить меня, любовь моя?
Рана на ягодицах весьма отличается от той, что на груди, скорее напоминает длинный и глубокий надрез, сделанный рукой мясника. В нем пульсирует ткань красивого пурпурного цвета. Вот только портит все дело кровь, заливает простыни, чернит розочки на матраце, одна капелька уже упала, клюнула кирпичный пол. Руки Бланкиты пытаются схватить правый кулак Викторино, тот, где нож; она цепляется за него, сотрясаясь от пяти слов, которые повторяет, как старый фонограф: Не убивай меня, любовь моя; Не убивай меня, любовь моя; Не убивай меня, любовь моя, — пока Викторино своими губами невольно не стирает мокрую соль с твоих глаз, потому что он никого и никогда не любил так, как любит тебя, Бланкита. И, любя так сильно, он потерял голову, когда увидел тебя в кровати с другим мужчиной; и, любя так сильно, он сам страдает от раны, зияющей у тебя сзади. Твоя кровь, словно тряпка, стерла все, что ты натворила. И он целует твой рот, еще пахнущий табаком и мятой, и ревет, как последний дурак, вместе с тобой.
У подножия лестницы оперным Спарафучиле замер итальянец на фоне замызганных и зловонных декораций коридора. Викторино, хромая, спускается вниз по ступенькам — вывихнутая нога еще болит — и обеими руками поддерживает раненую женщину.
— Per la Madonna! Che hai fatto? [57]
Физиономия итальянца превратилась в деревянную маску, украшающую нос корабля, — маску из мореного дуба над красными следами, которые оставляют пятки Бланкиты.
— Carogna, che non sei altro! [58]
Викторино ведет ее бережно и нежно в прихожую, прислоняет, как куклу, к дверному косяку; двое прохожих мельком взглядывают на нее и идут дальше, так и не поняв парализованная ли это женщина или безжизненный манекен. Викторино, отчаянно размахивая руками, останавливает такси.
— Отвези ее в пункт Скорой помощи, маэстро! У нее кровотечение, маэстро!
Шофер по одному его виду понял, что речь идет не кровотечении, а скорее о кровопускании; со скрежетом зубовным помогает опустить ее на заднее сиденье. Бледная как мел Бланкита не может ни говорить, ни стонать, ни даже слово на прощание из себя выдавить. Викторино сунул шоферу монету, которую получил от мотоциклиста, и все повторяет настойчиво:
— Вези ее в пункт Скорой помощи, быстрее, маэстро!
Шофер, перед тем как тронуть с места, бросает на него злобный взгляд; нетрудно себе представить, о чем он думает: Повезло же мне с утра. Эта женщина вымажет кровью все сиденье. Уже вымазала. Если полиция узнает, а она обязательно узнает, впутают меня во всякие допросы и очные ставки, — тем не менее он все же рванул вперед, машина с Бланкитой заворачивает за угол, а Викторино все еще одиноко торчит посреди улицы, забыв, что брюки залиты кровью, и чувствует себя брошенным, как дохлая лошадь. Бланкита, я тебя очень люблю, за что ты меня так оглоушила?
— Ты помнишь дона Сантьяго? — вдруг спросил Викторино, чтобы что-нибудь сказать. Ему надо было разорвать тишину, которая начинала угнетать и давить как камень; ему хотелось бы кинуть горсть пепла в открытые глаза Крисанто Гуанчеса, чтобы притушить их мертвенный блеск. Через окно, распахнутое в овраг, слышались заунывные псалмы петухов.
— Ты помнишь дона Сантьяго?
Крисанто Гуанчес отлично помнил дона Сантьяго, но не отвечал, как не ответил бы ни на какой другой вопрос. Дон Сантьяго был любезный и услужливый галисиец, скромный и неболтливый, — старик что надо, они часто к нему заглядывали, когда начали воровать. Викторино стал заниматься мелкими кражами не по призванию и не потому, что хотел нажиться, — просто он желал стать достойным своего нового друга Крисанто Гуанчеса, дерзкого пирата с острова Такаригуа. Так, например, по какой-то счастливой случайности у тротуара одной пустынной или полупустынной улицы оказался красный мотоцикл — черт знает куда делся его законный владелец! Почему было не сесть на него верхом и не отправиться спокойненько вниз по улице? В мастерскую дона Сантьяго можно было попасть из широкого коридора без крыши; к заплесневелым стенам прислонялись заржавленные колеса и куски труб. Потом надо было пройти еще через две двери и пробраться через кучи металлолома, прежде чем окажешься в клетушке, где дон Сантьяго работал с чисто галисийским трудолюбием; его плоскогубцы и молотки не знали ни воскресений, ни праздничных дней. Почтенные седины и очки, поднятые на лоб, придавали дону Сантьяго вид уважаемого старца. Да и кто бы отважился подумать иначе, глядя на него? Вы являлись к нему, таща с собой мотоцикл и делая вид, что хотите починить какую-то испорченную деталь. Дону Сантьяго было достаточно бросить один взгляд на покрышки: Даю тебе двадцать боливаров за него! Вы начинали торговаться, речь, мол, идет о почти новом «ралейе»; дон Сантьяго немного набавлял цену, если был в хорошем настроении, а вы уходили через главный вход, уже без мотоцикла, гордо насвистывая популярную песенку «Вот бредет крокодил в Барранкилью…». А потом оставалось только сменить номер, перекрасить мотоцикл в менее кричащий цвет, заменить некоторые детали и перепродать — кто его знает за сколько. Всеми этими мелочами занимался дон Сантьяго, для этого он заводил влиятельные знакомства и, конечно, пользовался при этом всеобщим уважением.
— А ты помнишь американку из Бельомонте? — Викторино прибегнул к средству, которое всегда, даже когда они проводили скверную неделю в тюрьме Планчарт, заставляло улыбаться Крисанто Гуанчеса. Но на этот раз он не улыбнулся, а продолжал лежать, уставившись в потолок остановившимися глазами. Летучая мышь, лишенная темноты, билась о стены, начинавшие светлеть.
В ту пору, когда случилось происшествие с американкой из Бельомонте, они уже не были новичками — похитителями велосипедов, о нет, в ту, правда, не очень далекую пору они уже специализировались на похищении дамских сумочек. Именно дон Сантьяго удостоил их доверия, снадбив легальным мотоциклом в счет будущих нелегальных доходов. Викторино медленно ехал за женщиной и ее сумкой, Крисанто Гуанчес сидел за его спиной, они старались поравняться со своей жертвой на участке, где движение было небольшим, затем следовал наскок, вернее сказать, прыжок тигра, — и женщина оставалась без сумочки. Крисанто Гуанчес бежал с добычей метров десять, чтобы догнать мотоцикл, Викторино тут же поддавал газу, оставляя за собой вонючую серую струю и грохот, в котором тонули крики жертвы. Ей-богу, смех было глядеть на немногих остолбеневших свидетелей.
Американка вышла из банка Бельомонте с высокомерным видом, который появляется у одиноких женщин, когда они становятся обладательницами чека на кругленькую сумму. Это была рослая, рыжая воительница из тех, что мелькают на экранах телевизоров во главе нью-йоркских пожарных или карнавального шествия в Новом Орлеане. Викторино наслаждался преследованием — пляшущие бедра американки заслуживали Нобелевской премии и ордена Почетного легиона. Неожиданным оказалось то, что атака Крисанто Гуанчеса захлебнулась: сумку не удалось оторвать даже вместе с рукой: американка, наверное, была чемпионкой по теннису или какому-либо мужскому виду спорта.
Крисанто Гуанчесу не оставалось ничего другого, как вцепиться в сумку и дать этой тренированной даме такого пинка, что она выпустила из рук сумку, взвизгнула да так и осталась голосить на безупречном английском языке: Police! Police! [59], словно находилась на площади Пикадилли.
И если сцена грабежа была прелестной, развязка превзошла все ожидания: открыть кожаную сумку у поворота железной дороги на Пало Гранде, почувствовать ароматное дуновение, исходящее от невиданно толстой пачки денег, пошуршать роскошными новенькими бумажками по 500 боливаров каждая — какое наслаждение! Они обрядились в элегантные костюмы из английского кашемира и держались запросто с офицерами и адвокатами в кабаре. Викторино тогда впервые увидел Бланкиту в «Раю», и лучше бы не видел. Крисанто Гуанчес влюбился в рыжую девицу, которая в пылу страсти наградила его гонореей. Но этот, другой Крисанто Гуанчес, распластавшийся на потрескавшихся досках и сухом дерьме, оглушенный тишиной, которая плыла по пустому дому, устремивший немигающий взгляд в балки потолка, не желал вспоминать ни о чем. Кровавая парабола тянулась от его вспухших губ к затылку, ножевая диагональ пересекала голую грудь. Этот домишко, затерянный в крутом овраге, не принадлежал никому, даже влюбленные парочки не отваживались устраивать тут ложе, опасаясь змей; в этой хижине шныряло только мелкое хищное зверье да встречались тайком бродяги.
Ночь, которая заканчивалась для них обоих сумерками позорного рассвета, торжественно началась их первой большой кражей, первым вооруженным нападением, посвящением в настоящие бандиты. Они уже приобрели славу ловких охотников за дамскими сумками, и поэтому вполне понятно, что вчера утром к ним подошел Кайфас, когда они бесцельно прогуливались среди лавчонок на Кинто Креспо, к ним подошел Кайфас и сказал: Мне нужны два тертых кореша для дела, клюете?
Они клюнули. Но первое вооруженное ограбление, которое так волновало их, пока они готовились, потому что впервые действовали вместе с матерыми налетчиками, само по себе не произвело на них особого впечатления.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|