– От глубоких корней
Возрос этот малый росточек.
Так пусть его век
Будет долог – под стать вековечным
Соснам из Такэкума[1] (172).
Вам следует набраться терпения…
«Увы, он прав», – подумала женщина, тщетно пытаясь успокоиться. Кормилица села в одну карету с весьма изящной особой по прозванию Сёсё, взяв с собой охранительный меч и священных кукол[2]. Усадив в кареты самых миловидных дам и девочек-служанок, госпожа Акаси отправила их провожать маленькую госпожу. Все время, пока они ехали, Гэндзи, вспоминая, в каком горе оставил он несчастную мать, не мог избавиться от мысли, что обременил свою душу преступлением, за которое ему придется когда-нибудь расплачиваться.
На Вторую линию прибыли уже в сумерках. Когда кареты приблизились к дому, провинциальные дамы были настолько поражены его великолепием, что невольно подумали: а не слишком ли они ничтожны, чтобы жить здесь? Так, никогда еще не видывали они подобной роскоши! Для маленькой госпожи были приготовлены отдельные покои в западной части дома. Нарочно для нее там собрали изящную детскую утварь. Кормилицу же поселили в северной части западной галереи.
По дороге девочка заснула. Она не плакала, когда ее вынесли из кареты, и с удовольствием отведала сладостей в покоях у госпожи, но, озираясь вокруг, постепенно обнаружила, что матери рядом нет, и очень мило сморщилась, собираясь заплакать. Пришлось позвать кормилицу, чтобы она утешила и отвлекла ее.
Представив себе, сколь тоскливо стало теперь в горном жилище, Гэндзи пожалел несчастную мать: «Каково ей там одной?» Но, глядя, как заботливо ухаживает за девочкой госпожа Мурасаки, с удовлетворением подумал о том, что отдал дочь в надежные руки. И все же не переставал сокрушаться: «О, зачем она не родилась здесь? Тогда бы ее ни в чем нельзя было упрекнуть».
Попав в непривычное окружение, девочка первое время дичилась и плакала, но, обладая чрезвычайно ласковым, приветливым нравом, постепенно привязалась к госпоже, которая радовалась: «Что за чудесный подарок я получила!» Не имея других забот, она все время проводила со своей юной питомицей, носила ее на руках, играла с ней. Естественно, что и кормилица быстро привыкла к госпоже. Кроме этой кормилицы наняли еще одну, принадлежавшую к весьма благородному семейству.
Нельзя сказать, чтобы к церемонии Надевания хакама готовились как-то особенно, и все же она прошла с невиданным доселе размахом. Нарочно для этого случая была заказана изящная, миниатюрная утварь, словно предназначенная для игры в куклы. Множество гостей собралось в тот день в доме на Второй линии, но, поскольку здесь и в другое время было весьма многолюдно, это не казалось удивительным. Вот только маленькая госпожа с завязанными на груди шнурками хакама была прелестнее обыкновенного.
Тем временем в далеком Ои госпожа Акаси, бесконечно тоскуя по дочери, корила себя за опрометчивость, чем лишь усугубляла свои страдания. Старая монахиня, словно забыв о том, что говорила прежде, тоже плакала целыми днями, хотя внимание, окружавшее ее внучку в доме министра, должно было радовать ее.
Какими же дарами могли отметить они этот день? Госпожа Акаси ограничилась тем, что отправила необычной расцветки платья для прислуживающих девочке дам, и в первую очередь для кормилицы.
В оставшиеся дни года Гэндзи еще раз тайком наведался в Ои. Ему не хотелось огорчать госпожу Акаси, а он знал, что, не видя его долго, она непременно станет думать, что сбываются ее худшие предчувствия. Впрочем, он часто писал к ней, хорошо понимая, как тяжело ей жить в этом печальном жилище теперь, когда даже радостные заботы о дочери не скрашивают ее унылого существования. Госпожа из Западного флигеля больше не обижалась. За это прелестное дитя она готова была простить ему многое.
Но вот год сменился новым. Стояли светлые теплые дни, и в жизни Гэндзи не было печалей. В великолепно украшенном доме на Второй линии царило праздничное оживление. Почтенные сановники один за другим подъезжали в каретах, дабы принять участие в торжествах по случаю Седьмого дня. Юноши из знатных семейств были беззаботны и веселы. Остальные, может быть, имели печали на сердце, но лица их сияли довольством и спокойной уверенностью в себе. Таковы были эти воистину благословенные времена.
Особа, поселившаяся в Западном флигеле Восточной усадьбы, жила тихо и безмятежно, ни в чем не испытывая нужды; право, о лучшем она и мечтать не смела. Единственной ее заботой было следить за наружностью и манерами прислуживающих ей дам и девочек-служанок. Словом, она постоянно ощущала преимущество близкого соседства со своим покровителем. Сам же он время от времени навещал ее, но никогда не оставался в ее покоях на ночь. Впрочем, женщина была так кротка и мягкосердечна, что и не думала обижаться. «Видно, таково мое предопределение», – вздыхала она, неизменно оставаясь добродушной и приветливой, поэтому Гэндзи никогда не пренебрегал ею и во всех случаях, когда того требовали приличия, оказывал ей внимание ничуть не меньшее, чем самой госпоже Мурасаки. Очевидно, поэтому люди охотно шли к ней в услужение, дамы-распорядительницы неутомимо надзирали за порядком, гак что во многих отношениях в Восточной усадьбе жилось даже спокойнее и безмятежнее, чем в доме на Второй линии.
Гэндзи ни на миг не забывал о женщине, тоскующей в Ои, и, как только кончилась хлопотливая пора[3], собрался ее навестить.
Одевшись особенно тщательно – на нем было носи цвета «вишня», из-под которого виднелось несколько прекрасно подобранных по оттенкам и пропитанных благовониями нижних одеяний, – он зашел попрощаться с госпожой.
Освещенный яркими лучами вечернего солнца, Гэндзи казался прекраснее обыкновенного, и, проводив его взглядом, госпожа почувствовала, как тревожно сжалось ее сердце.
Девочка в простоте душевной цеплялась за подол его платья, не отставая ни на шаг. Видя, что она готова следовать за ним и дальше, Гэндзи остановился и, с умилением на нее глядя, произнес, желая ее утешить: «Завтра утром к тебе я вернусь…»[4]
У выхода на галерею его поджидала госпожа Тюдзё с посланием от госпожи Мурасаки.
– Если твою ладью
В том далеком краю не сумеет
Никто задержать,
Завтра, быть может, вернешься,
Что ж, подожду, посмотрю… -
умело произнесла Тюдзё, а Гэндзи, светло улыбнувшись, ответил:
– Уезжаю теперь,
Чтобы завтра вернуться снова,
Даже если меня
Станут корить за поспешность
Там, в далеком краю…
Девочка, ничего не понимая, беззаботно резвилась, и, любуясь ею, госпожа забывала о своей неприязни к далекой сопернице. «Как же ей, должно быть, тяжело теперь, – думала она, не отрывая взгляда от милой малютки. – Ведь даже я тосковала бы…»
Взяв девочку на руки, она, забавляясь, попыталась всунуть сосок своей прелестной груди в ее ротик – воистину восхитительное зрелище! Дамы, находившиеся с ней рядом, переговаривались:
– Ну не обидно ли?
– Увы, таков мир…
В доме у реки царила тишина, все вокруг – и сад, и убранство покоев – носило на себе отпечаток тонкого вкуса его обитательницы. Само здание, разительно отличавшееся от столичных, привлекало своеобразной красотой, а в женщине было столько благородства, что, встречаясь с ней, Гэндзи каждый раз поражался тому, как трудно, почти невозможно было уловить различие между ней и какой-нибудь высокорожденной особой. Наружность ее, равно как и манеры, была безупречна, а если учесть, что с годами в ней обнаруживались все новые и новые достоинства… Вместе с тем легко могло статься, что она так и прожила бы свою жизнь в безвестности, хотя происхождение ее вовсе не было столь уж незначительным. И когда б не чудачества ее отца…
Слишком кратки были их мимолетные встречи, и, возможно, поэтому Гэндзи всегда покидал ее с тяжелым сердцем.
– Увы, наш мир – «не плавучий ли, зыбкий мост сновидений?» (173) – вздохнул он. Придвигая к себе кото «со», Гэндзи, как это часто бывало в таких случаях, вспомнил ту давнюю ночь в Акаси и предложил женщине бива. Она немного поиграла, вторя ему. «Откуда такое мастерство?» – снова восхитился Гэндзи.
Разумеется, он подробно рассказал ей о дочери.
В этом горном жилище было довольно уныло, но Гэндзи почти всегда оставался здесь на ночь и вкушал подаваемое ему дамами немудреное угощение, состоявшее обыкновенно из плодов и риса. Отправляясь сюда, он говорил домашним, что едет в расположенный поблизости храм или усадьбу Кацура-но ин. И, хотя краткость встреч не располагала к особенной близости, он был неизменно внимателен и любезен, явно выделяя госпожу Акаси среди прочих. Одно это говорило о том, сколь необычное место занимала она в его сердце. Убедившись в постоянстве своего покровителя, женщина успокоилась и зажила тихой, размеренной жизнью. Она старалась во всем угождать Гэндзи, была покорна его воле и вместе с тем никогда не уничижалась перед ним – одним словом, вела себя так, что он ни в чем не мог ее упрекнуть.
По доходившим до нее слухам госпожа Акаси знала, что даже в присутствии благородных особ Гэндзи никогда не позволяет себе забывать о приличиях и держится крайне церемонно, куда церемоннее, чем в ее доме. «Если я соглашусь войти в число приближенных к нему дам, – думала она, – он еще больше привыкнет ко мне, привыкнув же, охладеет, и я стану предметом насмешек и оскорблений». Так рассудив, госпожа Акаси предпочла остаться в отдалении и довольствоваться редкими посещениями Гэндзи.
Несмотря на все сказанное им при расставании, Вступивший на Путь то и дело присылал в столицу гонцов, проявляя немалый интерес к нынешним обстоятельствам жизни дочери. Иногда полученные известия удручали его, иногда радовали, заставляя сознавать, сколь велика оказанная ему честь.
Тем временем скончался Великий министр. Много лет подряд был он опорой мира, и все, начиная с Государя, оплакивали эту утрату. Даже когда совсем ненадолго отходил он от дел, Поднебесная приходила в волнение, а теперь… О да, многие скорбели, вспоминая о нем, и в первую очередь Гэндзи. Помимо горя испытывал он и крайнюю озабоченность, ибо если раньше, перепоручая Великому министру многие дела, имел довольно досуга, то теперь все бремя государственных дел легло на его плечи. Разумеется, Государь был разумен не по годам, и ничто не мешало доверить ему правление миром, однако рядом не оказалось человека, достойного стать Высочайшим попечителем. Поэтому, не зная, кому передать свои обязанности, Гэндзи с сожалением думал о том, что теперь ему будет еще труднее удовлетворить свое давнишнее желание.
В поминальных обрядах он принимал даже более деятельное участие, чем сыновья и внуки ушедшего.
Тот год был ознаменован всяческими несчастьями. Во Дворце стало неспокойно, и у людей рождались самые мрачные предчувствия. Немало происходило воздушных и небесных явлений, приводивших всех в ужас: то луна, солнце и звезды начинали сверкать устрашающим блеском, то на небе возникали какие-то причудливые облака. В сведениях, представляемых Государю различными предсказателями, содержалось много непонятного и зловещего. Один лишь министр Двора догадывался о причинах, и тревожные мысли неотступно преследовали его…
Вступившая на Путь Государыня уже с весны испытывала некоторое недомогание, а поскольку на Третью луну ее состояние резко ухудшилось, решено было провести церемонию Высочайшего посещения.
Когда уходил из мира его отец, Государь по малолетству своему многого не понимал, теперь же такая глубокая скорбь отражалась на лице его, что у Государыни больно сжималось сердце.
– Я давно знала, что вряд ли переживу этот год, – слабым голосом говорила она. – Но поскольку состояние моего здоровья не внушало опасений, не стала заказывать дополнительных молебнов, тем более что, показывая свою осведомленность о сроках собственной жизни, неизбежно навлекла бы на себя попреки и подозрения. Я много раз собиралась наведаться во Дворец, дабы спокойно побеседовать с вами о былых днях, но, к сожалению, мое самочувствие редко бывает достаточно хорошим. И я в унынии влачу дни…
В том году ей исполнилось тридцать семь лет, но казалась она совсем молодой, словно только что приблизилась к расцвету. Глядел на нее Государь, и сердце его разрывалось от жалости и печали. «В нынешнем году ей следовало вести себя особенно осторожно[5], а я, как ни тревожило меня ее постоянное недомогание, все же не сумел настоять на том, чтобы были приняты чрезвычайные меры…» – сокрушался он и, словно желая наверстать упущенное, заказывал новые и новые молебны.
Весьма обеспокоен был и министр Гэндзи, который до сих пор не придавал особенного значения состоянию Государыни, зная, что в последнее время ей довольно часто нездоровилось.
Время Высочайшего посещения ограниченно, и скоро Государь собрался уезжать. Печально было у него на душе. Измученная болями, Государыня почти не могла говорить, в голове же у нее теснились тягостные мысли. «Высоким оказалось мое предопределение, – думала она, – ни одна женщина в мире не была окружена большей славой, но и страданий таких не выпадало на долю никому».
Ее мучения усугублялись полным неведением Государя, которому и не пригрезилось ни разу… Глядя на него, она не могла избавиться от ощущения, что ее душе суждено быть вечно привязанной к этому миру.
Министр, о пользе государства радеющий, скорбел и о том, что один за другим уходят люди, столь необыкновенными достоинствами отмеченные. Имея, кроме того, свои тайные причины для тревоги, он заказывал все молебны, которые только можно было заказать. Желая непременно еще раз поговорить с Государыней о делах давно минувших дней, Гэндзи приблизился к стоящему перед ее ложем занавесу и стал расспрашивать прислужниц о состоянии госпожи. Прислуживали ей самые близкие дамы, и отвечали они весьма обстоятельно.
– Все эти луны госпожа испытывала постоянное недомогание, но ни на миг не забывала о молитвах. Должно быть, именно это и подорвало ее силы…
– В последнее время она отказывается даже от самой легкой пищи, на плоды «кодзи»[6] и то смотреть не хочет. Похоже, что надеяться больше не на что, – жаловались они, обливаясь слезами.
– Я всегда была искренне признательна вам за то, что, выполняя волю покойного отца, вы неустанно печетесь о благе Государя, и лишь терпеливо ждала случая, чтобы высказать вам свою благодарность. Я очень сожалею, что мне не удалось этого сделать, а теперь…
Она говорила совсем тихо, и Гэндзи с трудом разбирал слова. Не имея сил отвечать, он молча плакал, и больно было смотреть на него.
«Нельзя поддаваться слабости!» – спохватился он наконец, подумав, что своим видом может внушить подозрения окружающим, но слишком велико, поистине беспредельно, было его отчаяние. Право, даже если бы он никогда не испытывал по отношению к Государыне ничего, кроме самого обыкновенного дружелюбия, он вряд ли остался бы теперь равнодушным. Но, увы, жизнь неподвластна человеческой воле, и не было средств удержать ее в этом мире.
– Возможности мои не так уж и велики, но я всегда старался делать все, что в моих силах, дабы Государю было на кого опереться. Я еще не успел оправиться от тяжкого удара, каким стала для меня кончина Великого министра. А если и вы… Все мои чувства в смятении, боюсь, что мне тоже недолго осталось жить в этом мире.
Не успел Гэндзи договорить, как ее не стало – словно погас светильник. Право, можно ли описать его горе словами?
Даже среди особ, которые вправе называться благородными, Государыня выделялась истинно всеобъемлющей душевной чуткостью. Бывает так, что люди влиятельные, используя свое положение в мире, невольно становятся причиной несчастий других людей, но Государыню никак нельзя было в том упрекнуть. Напротив, она всегда отказывалась от своих преимуществ, если они могли иметь следствием какие бы то ни было лишения или беды. В мире всегда, начиная с мудрых веков древности, находились люди, стремившиеся превзойти друг друга в роскоши и необычности пожертвований в храмы. Государыня же, не имея к тому склонности, просто предоставляла на храмовые нужды определенную часть унаследованного ею имения, ежегодного жалованья, приношений, доходов с поместий и прочих средств, которыми она располагала. Пожертвования эти свидетельствовали о подлинной глубине ее помышлений. Поэтому даже самые невежественные горные монахи оплакивали ее.
Когда совершались погребальные обряды, стенания стояли по всему миру, и не было никого, кто не предавался бы горю. Придворные облачились в однообразные черные одеяния. Так, последние дни весны редко бывают столь безрадостны.
Глядя ни вишни, цветущие перед домом на Второй линии, Гэндзи вспоминал тог давний праздник цветов.
– «Хоть этой весною…» (174) – прошептал он, ни к кому не обращаясь, и, укрывшись от любопытных взглядов в молельне, проплакал весь день напролет. Верхушки деревьев, растущих на гребне гор, четко вырисовывались в ярких лучах вечернего солнца, над ними тянулись легкие серые облака. Этот пейзаж, прежде ничем не привлекший бы внимания Гэндзи, сегодня взволновал его до глубины души.
– Над вершиной горы
В лучах заходящего солнца
Тающее облако
Цветом своим напомнило мне
Рукава одеяния скорби…
К сожалению, рядом не оказалось никого, кто мог бы услышать эти слова.
Давно отслужили поминальные молебны, а Государь был по-прежнему безутешен.
Некий монах Содзу начал прислуживать во Дворце еще тогда, когда мать ушедшей Государыни носила звание государыни-супруги. С тех пор и поныне он был неизменным наставником высочайшего семейства в молитвах. Снискав чрезвычайное уважение и доверие покойной Государыни и пользуясь особым благоволением Государя, монах этот не раз в самых затруднительных обстоятельствах обращался по их поручению к богам и буддам и слыл в мире мудрейшим старцем. Лет ему было около семидесяти, и последнее время он жил в горах, отдавая дни заботам о грядущем, но ради Государыни решился нарушить свое уединение, и теперь Государь не желал отпускать его от себя. А поскольку и министр уговаривал его вспомнить прошлое и вернуться на службу во Дворец хотя бы на некоторое время, монах согласился, говоря:
– Боюсь, что не под силу мне теперь исправлять должность ночного монаха, но, понимая, сколь велика оказанная мне честь, и помня о милостях ушедшей Государыни…
Однажды в тихий рассветный час, когда те, кто прислуживал Государю ночью, уже разошлись, а другие еще не пришли, монах Содзу, по-стариковски покашливая, беседовал с Государем о различных делах этого мира.
– Есть один предмет, которого я предпочел бы не касаться в разговоре с вами, – сказал он между прочим, – тем более что откровенность в подобных случаях может быть расценена как нечто греховное. Я долго колебался, прежде чем решился заговорить об этом. Однако же, оставив вас в неведении, я обременил бы себя еще более тяжким преступлением[7], и одна мысль о грозном взоре небес… Вправе ли я уйти из мира, так и не поделившись с вами тем, что давно уже терзает мою душу? Боюсь, что тогда и Будда сочтет меня недостаточно чистым…
Тут голос его прервался, и он замолчал. «О чем это он? – подумал Государь. – Быть может, какая-нибудь обида привязывает его к этому миру? Горько сознавать, что даже почтенный наставник, заслуживший имя мудрейшего старца, не сумел очистить сердце от злобы и мстительности, несовместимых с его званием».
– С малых лет я ничего не скрываю от вас, – сказал Государь, – и предпочел бы, чтобы у вас тоже не было от меня тайн.
– Смею ли я иметь тайны? Я открывал перед вами даже сокровенные пути Истинного слова[8], столь ревностно охраняемые Буддой. Так мог ли я оставить закрытым собственное сердце? То, о чем я хочу поведать вам, чрезвычайно важно как для прошлого, так и для будущего. Сокрытие этой тайны может иметь последствия куда более губительные, чем ее оглашение, – как для ушедших Государя и Государыни, так и для министра, вершащего ныне дела правления.
Я уже стар и не страшусь немилости. Такова воля Будды, чтобы я рассказал вам все.
О Государь, да будет вам известно, что, имея вас в утробе своей, Государыня томилась от какой-то тайной горести и беспрестанно понуждала меня творить молитвы. И тому были причины. Разумеется, бедный монах не мог знать всего… Когда неожиданные беды обрушились на наш мир и министр, обвиненный безвинно, попал в опалу, Государыня, объятая страхом, призвала меня для новых молитв. Видно, слух о том дошел до министра, и он, в свою очередь, изволил распорядиться о дополнительных молебнах, которые служили все время, пока вы не взошли на престол. Причиною же тому…
Выслушав обстоятельный рассказ монаха, Государь долго молчал, раздираемый множеством мучительных ощущений. Изумление, ужас, горечь – все перемешалось в его сердце. Решив, что прогневал его своими дерзкими речами, монах хотел было потихоньку удалиться, но Государь остановил его.
– А ведь я мог так никогда и не узнать… Какое страшное наказание ждало бы меня в будущем! Право же, я готов пенять вам скорее за то, что вы до сих пор молчали. Неужели кому-то еще известны эти обстоятельства?
– Об этом не знает никто, кроме меня и госпожи Омёбу. Тем больше было у меня оснований тревожиться, ибо очевидно, что все эти небесные явления, предвещающие недоброе, порождающие в мире тревогу и страх, связаны с тем, о чем я осмелился вам поведать. Ничего подобного не происходило, пока вы были ребенком, не способным проникать в душу вещей. Но стоило вам повзрослеть, как небеса стали открыто выказывать свой гнев. Так, каждому новому поколению суждено расплачиваться за грехи предыдущего. Опасаясь, что вы не сумеете угадать причину обрушившихся на страну бедствий, я решился извлечь из глубин своей памяти эту старую историю, которую старался забыть, – плача, говорил монах. На рассвете он уехал.
«Уж не пригрезилось ли мне все это?» – подумал Государь. Услышанное повергло его в сильнейшее замешательство. Он не мог избавиться от тревоги за судьбу ушедшего Государя и одновременно чувствовал себя виноватым перед министром, который прислуживал ему словно простой подданный. Истерзанный мучительными раздумьями, Государь не вышел из опочивальни даже тогда, когда солнце поднялось совсем высоко.
О том немедленно доложили министру Двора, и, встревоженный, он поспешил во Дворец. Однако, завидя его, Государь не сумел сдержать волнения, и слезы заструились у него по щекам. «Видно, все эти дни и ночи оплакивал ушедшую…» – подумал Гэндзи.
В тот день во Дворец принесли весть о недавней кончине принца Сикибукё, и с этим новым ударом Государь утратил последний остаток сил.
Стечение столь горестных обстоятельств вынудило Гэндзи остаться во Дворце. Неторопливо беседуя с ним, Государь сказал между прочим:
– Боюсь, что и мой жизненный срок близится к концу… С недавнего времени меня неотвязно преследуют мрачные мысли, да и здоровье оставляет желать лучшего. Я уже не говорю о бедствиях, потрясающих Поднебесную… До сих пор я молчал, не желая огорчать Государыню, но, признаюсь, я с радостью сменил бы свой нынешний образ жизни на более спокойный.
– Об этом не может быть и речи. Тревожные явления, в мире происходящие, отнюдь не всегда бывают связаны с тем, правильно или неправильно вершатся государственные дела. Даже мудрые века древности нередко ознаменованы были всяческими несчастьями. Достаточно сказать, что в Китае при самых совершенных государях страну потрясали порой неожиданные волнения и смуты. Случалось такое и у нас. А уж тем более не стоит приходить в отчаяние из-за того, что уходят те, чей жизненный срок оказался исчерпанным, ведь человек не вечен.
Гэндзи долго беседовал с Государем, пытаясь рассеять его мрачные мысли, но стоит ли пересказывать все, что он говорил?
Государь, облаченный в более скромное, чем обычно, черное платье, был истинным подобием Гэндзи. Он и прежде, разглядывая себя в зеркале, обращал внимание на это сходство, теперь же после всего услышанного особенно пристально всматривался в лицо министра, испытывая при этом волнение, ранее ему неведомое.
«Как бы намекнуть ему?» – терзался Государь, но, так и не сумев преодолеть юношеской застенчивости – дело ведь было крайне щекотливое, – продолжал говорить о самых обыкновенных предметах. Вот только голос его звучал как-то особенно ласково. От проницательного взора министра не укрылась несколько повышенная почтительность, сквозящая в тоне, каким говорил Государь, но, как ни велико было его недоумение, ему и в голову не приходило, что Государь теперь знает все.
У Государя возникло было намерение обратиться за подробностями к Омёбу, но, поразмыслив, он счел более правильным даже ей не показывать виду, что ему открылась столь долго и столь тщательно хранимая Государыней тайна, а как бы невзначай завести о том разговор с министром и заодно выяснить, бывали ли такие случаи в прежние времена. Однако обстоятельства не благоприятствовали Государю, и осуществить задуманное не удавалось.
Прочитав великое множество ученых книг, он обнаружил, что история Китая знает немало подобных случаев, как явных, так и тайных. В Японии же, судя по всему, такого еще не бывало, а если даже когда-нибудь и случалось нечто подобное, ревностно оберегаемые тайны никогда не становились достоянием молвы. Немало нашел он примеров тому, какотпрыски высочайшего семейства, причисленные к роду Минамото и получившие звания советников или министров, по прошествии некоторого времени становились принцами крови, причем иные даже восходили на престол.
Вправе ли он передать свое звание министру под предлогом его необычайной мудрости? Неизъяснимо тяжело было у Государя на сердце, и он совершенно лишился покоя. В конце концов, приняв самостоятельное решение сделать Гэндзи во время Осеннего назначения Великим министром, Государь изволил поделиться с ним своими замыслами, но Гэндзи, пораженный и смущенный, ответил решительным отказом.
– Покойный Государь, благоволивший ко мне более, чем к остальным сыновьям, тем не менее не допускал и мысли о том, чтобы передать мне престол. Могу ли я, воспротивившись его желанию, позволить себе подняться на неподобающую мне высоту? Нет, исполняя его волю, я буду по-прежнему прислуживать высочайшему семейству, а состарившись, уйду на покой и посвящу себя служению Будде.
Видя, что поколебать его решимость не удастся, Государь не мог скрыть огорчения. Он настаивал на своем намерении присвоить Гэндзи звание Великого министра, но тот и это назначение счел преждевременным, поэтому Государю пришлось ограничиться повышением его в ранге и предоставлением ему права въезда на территорию Дворца в запряженной быками карете[9]. Разумеется, все это ни в коей мере не удовлетворило Государя, и он решил пожаловать Гэндзи хотя бы званием принца крови, мико, однако Гэндзи и на этот раз отказался. В самом деле, в настоящее время никто, кроме него, не мог взять на себя обязанности Высочайшего попечителя, а поскольку Гон-тюнагон недавно стал дайнагоном, будучи одновременно произведен в чин удайсё, можно было надеяться, что следующее повышение позволит Гэндзи передать ему дела правления, а самому удалиться на покой. Снова и снова мысли Гэндзи возвращались к Государю, и сочувствие к его тайным страданиям соединялось в его сердце с жалостью к ушедшей Государыне. «Кто же открыл ему эту тайну?» – недоумевал он.
Омёбу была назначена главной хранительницей Высочайшего ларца и переехала во Дворец, где ей выделили покои, сообразные ее новому званию. Гэндзи решил встретиться с нею.
– Может быть, Государыня все-таки открылась Государю? – спросил он, но Омёбу ответила:
– О нет, этого не могло случиться. Покойную Государыню всегда терзал страх, что Государь вдруг проникнет в ее тайну, хотя не менее мучительна была мысль о его неведении, побуждающем к поступкам, которые считаются в мире греховными.
Ее слова живо напомнили Гэндзи о том, как боялась ушедшая Государыня сплетен и пересудов, и сердце его снова защемило от тоски.
Как Гэндзи и предполагал, бывшая жрица, имевшая теперь звание нёго, прекрасно справлялась со своими обязанностями при Государе и сумела заслужить его полное доверие. Обладая безупречной наружностью и прекрасными манерами, она ничем не обманула ожиданий министра, и он окружил ее самыми нежными заботами.
Осенью нёго переехала в дом на Второй линии. Поселив ее в роскошно убранных покоях главного дома, Гэндзи ухаживал за ней, словно настоящий отец.
Однажды шел тихий осенний дождь. Глядя на беспорядочное смешение цветов во влажно поблескивающем саду, Гэндзи долго предавался воспоминаниям, затем, с мокрыми рукавами, прошел в покои нёго.
Облаченный в темно-серое носи, с прикрытыми рукавом четками – под предлогом обрушившихся на страну бедствий он продолжал поститься, – Гэндзи был так прекрасен, что сколько ни гляди, не наглядишься. Нёго беседовала с ним сама, без посредников, их разделял лишь переносной занавес.
– Вот и осенние цветы распустились все до одного. Как трогательно, что даже в столь злосчастном году они не забывают беззаботно расцветать, каждый в свое время… – говорит Гэндзи. Он сидит, прислонившись к столбу, особенно прелестный в лучах вечернего солнца. Дав волю воспоминаниям, Гэндзи рассказывает нёго об ушедших в прошлое днях, о том печальном рассвете, когда так не хотелось ему покидать Священную обитель на равнине… Глубокое волнение отражается на его лице.
Из-за занавеса доносится легкий шорох, позволяющий предположить, что женщина плачет. Уж не потому ли, что только вспомнишь, и сразу?.. (175) Восхищенный пленительной грацией ее движений, Гэндзи – дурно, не правда ли? – сожалеет лишь об одном: что ему так и не удалось увидеть ее лица.
– В беззаботные времена моей юности, – говорит он, – я отличался весьма пылким нравом, доставлявшим мне немало мучений. Много раз терял я голову из-за женщин, которых не имел права любить. Две из них до сих пор владеют моими думами, повергая сердце в бездну уныния.