В самом деле, как печальны воспоминания! Подсчитав, сколько девушке может быть лет, он говорит:
– Вряд ли какой-нибудь другой отец так долго был разлучен со своей дочерью. Сколь безжалостна к нам судьба! Но не бойтесь меня, вы уже не дитя, и ничто не мешает нам спокойно говорить обо всем, что произошло за эти годы.
Но, совсем смутившись, девушка не в силах вымолвить ни слова.
– Увы, я и на ноги встать не могла (143), когда увезли меня из столицы, а все, что было потом, – словно мимолетный сон… – тихо говорит она наконец, и ее юный голос так живо напоминает Гэндзи голос той, что давно уже покинула этот мир…
«А ведь ответ ее вовсе не дурен», – думает он и, улыбнувшись, отвечает:
– Я хорошо понимаю, как тяжело было вам жить в такой глуши, и, поверьте, не найдется человека, в котором ваши страдания возбудили бы более искреннее участие…
Скоро, дав Укон соответствующие указания, Гэндзи вышел. Девушка произвела на него самое приятное впечатление, и, обрадованный, он поспешил рассказать о ней госпоже Мурасаки.
– Я относился к ней с некоторым пренебрежением, полагая, что за эти годы она должна была стать жалкой провинциалкой, но, к счастью, мои опасения оказались напрасными: она держится с таким достоинством, что скорее я чувствую себя неловко в ее присутствии. Не станем же делать тайну из ее пребывания здесь, пусть помучаются принц Хёбукё и прочие молодые любезники, устремляющие взоры за нашу ограду. До сих пор они вели себя в нашем доме столь степенно только потому, что никто не возбуждал их любопытства. Посмотрим, как быстро утратят они свою церемонную важность. Стоит только окружить ее заботами…
– Право, где еще найдешь такого отца? Не кажется ли вам, что дурно думать прежде всего о поклонниках? – попеняла ему госпожа.
– Жаль, что я не думал об этом раньше, а то бы и о вас позаботился соответствующим образом. Не пришлось бы теперь мучиться запоздалым раскаянием, – смеясь, ответил Гэндзи, и госпожа залилась румянцем, удивительно красившим и молодившим ее.
Придвинув к себе тушечницу, Гэндзи набросал на листке бумаги:
«От любовной тоски
Душа томится по-прежнему.
Какая судьба
В мою жизнь вплела так чудесно
Драгоценную эту нить?[22]»
– Бедняжка! – проговорил он, ни к кому не обращаясь…
«Похоже, он и в самом деле был искренне привязан к той женщине, – подумала госпожа, – а поскольку девушка – живая память о ней…»
Великий министр рассказал о новой своей подопечной господину Тюдзё, выразив надежду, что тот не оставит ее заботами, и юноша не преминул наведаться к ней.
– Я хорошо понимаю, сколь мало значу для вас, и все же не могу не сожалеть, что вы не обратились прежде всего ко мне. Я даже не участвовал в вашем переезде… – сказал он весьма учтиво, повергнув в замешательство дам, которым открыто было истинное положение вещей.
Прежде девушке казалось, что не может быть жилища роскошнее дома покойного Дадзай-но сёни на Цукуси, но, увидев дом Великого министра… Здесь все до мелочей поражало изысканностью и благородным изяществом, люди же, ее окружавшие, были один прекраснее другого, так что даже Сандзё пришлось признать, что столь превозносимый ею прежде Дайни по сравнению с ними был просто ничтожеством. А уж воинственного Таю-но гэна она и вспомнить не могла без ужаса.
И сама девушка, и Укон сознавали, сколь многим обязаны они преданности Буго-но сукэ. Гэндзи, полагая, что отсутствие надлежащего надзора может иметь следствием непростительные упущения в ведении хозяйства, заботливо подобрал для юной госпожи служащих Домашней управы и дал им соответствующие наставления. Буго-но сукэ стал одним из таких служащих. Долгих лет, проведенных в провинциальной глуши, словно не бывало, и мог ли он не благословлять судьбу? За великую честь почитал он право в любое время дня и ночи приходить в этот великолепный дом, давать указания слугам, надзирать за порядком. В самом деле, смел ли он хотя бы помыслить о чем-либо подобном в прежние времена? Да и можно ли было ожидать, что Великий министр примет такое участие в судьбе бедных скитальцев?
Год подошел к концу, и Гэндзи изволил позаботиться об убранстве покоев юной госпожи и праздничных нарядах для ее прислужниц. Особа самого высокого происхождения и та вряд ли удостоилась бы большего внимания.
Отдавая справедливую дань достоинствам девушки, министр вместе с тем не особенно доверял ее вкусу, ибо понимал, что провинциальное воспитание могло дать о себе знать самым неожиданным образом. Вот и на этот раз он внимательнейшим образом осмотрел разнообразные по оттенкам и покрою наряды, над которыми потрудились лучшие столичные мастера.
– Какое множество нарядов! – сказал он госпоже Мурасаки. – Надо распределить их так, чтобы никто не остался в обиде.
Госпожа приказала принести все, что сшито в покоях Высочайшего ларца, а также в ее собственных покоях, и разложить все это перед Гэндзи.
Трудно было не восхититься удивительным мастерством госпожи, которой удавалось достичь не только неповторимой яркости и свежести красок, но и необыкновенной изысканности сочетаний.
Перебрав шелка, доставленные из разных лощилен, и отобрав темно-лиловые и красные, министр велел разложить их по ларцам и коробам. Помогали ему опытные немолодые прислужницы. «Это сюда, а это – туда», – решали они, раскладывая ткани.
– Право, все эти наряды настолько хороши, что трудно отдать чему-то предпочтение, – заметила госпожа. – Остается позаботиться лишь о том, чтобы они оказались к лицу тем, для кого предназначены. Ибо вряд ли что-нибудь может быть безобразнее платья, которое тебе не к лицу.
Министр улыбнулся:
– Похоже, что вы рассчитываете получить некоторые сведения о внешности каждой из дам. А что, вы думаете, к лицу вам самой?
– Но разве зеркало может дать верный ответ на этот вопрос? – смутилась госпожа.
Для нее выбрали темно-розовое, затканное узорами верхнее платье, сиреневое коутики, а также превосходное нижнее одеяние модного цвета. Для маленькой госпожи – хосонага цвета «вишня» и несколько нижних платьев из лощеного алого шелка.
Не очень яркое светло-синее верхнее платье, затканное изящным морским орнаментом, и нижнее одеяние из лощеного темно-алого шелка достались обитательнице Летних покоев, а для юной госпожи из Западного флигеля выбрали ярко-коричневое на синей подкладке верхнее платье и хосонага цвета «керрия».
Притворяясь, что ее нимало не занимают все эти наряды, госпожа между тем силилась представить себе наружность девушки. Ей казалось, что она должна быть похожа на своего отца, министра Двора, красоте которого, пожалуй, недоставало некоторой тонкости. Она старалась казаться спокойной, но Гэндзи сразу заметил, что она взволнованна.
– Кто-то может и рассердиться, узнав, что о его внешности судят по платью. Каким бы великолепным ни был наряд, его возможности ограниченны, а в самой заурядной женщине обнаруживаются порой достоинства, недоступные поверхностному взгляду, – сказал министр и украдкой улыбнулся, взглянув на прелестное платье, выбранное им для Суэцумухана. Оно было сшито из узорчатой ткани цвета «ива», густо затканной изящным растительным китайским орнаментом. Платье из белого китайского шелка с порхающими между сливовыми ветками бабочками и птицами и нижнее одеяние из темно-лилового блестящего шелка предназначалось для госпожи Акаси. «Такой наряд может быть к лицу только очень благородной особе», – подумала госпожа, ощутив новый укол ревности.
Для монахини Уцусэми министр выбрал изысканное платье из зеленоватого шитья и к нему еще два: желтое и светло-розовое.
Всем дамам Гэндзи отправил письма, в которых просил облачиться в эти наряды в один и тот же день. Разумеется, ему не терпелось узнать, к лицу ли им новые платья.
Дамы постарались ответить как можно изящнее и щедро одарили гонцов. Дочь принца Хитати жила дальше всех, в Восточной усадьбе, потому и дары ее должны были быть самыми роскошными, а поскольку особа эта никогда не забывала приличий, гонец получил великолепное женское платье цвета «керрия» с засаленными от долгой носки рукавами, которое без нижнего одеяния напоминало пустую скорлупку цикады.
Ответ она написала на толстой и пожелтевшей от времени бумаге «митиноку», пропитанной благовониями:
«Получила Ваш дар, и еще печальнее стало…
О китайский наряд!
Облачилась в него, но обида
Прежняя в сердце.
И его возвращаю тебе,
Рукава омочив слезами…»
Почерк у нее был удивительно старомодный. Министр так долго разглядывал письмо, что госпожа Мурасаки стала подозрительно на него посматривать: «Что там такое?»
Гонец же поспешил незаметно скрыться, опасаясь, что жалкие дары, полученные им от дочери принца, могут огорчить и раздосадовать господина министра.
Дамы пересмеивались и перешептывались. Мало того, что дочь принца Хитати была неисправимо старомодна, она еще не желала понимать, что столь упорное стремление ни в коем случае не отставать от других может поставить в неловкое положение не только ее, но и окружающих.
– Право, нам до нее далеко, – улыбаясь, сказал министр. – Приверженцы старинного стиля в поэзии просто не в силах обойтись без намеков на «китайский наряд», «мокрые рукава». Я сам принадлежу к числу любителей старинной поэзии, но мне все же кажется, что нельзя слепо следовать старым правилам и совершенно пренебрегать современными словами. Такие, как она, считают, что, если песня складывается по какому-нибудь торжественному поводу, на поэтическом собрании или в присутствии Государя, в ней непременно должны быть слова «вместе сойдясь», если же это изящная любовная переписка-поддразнивание, вполне достаточно в позиции «передышки»[23] поставить одно лишь слово – «непостоянный», а остальные слова подберутся сами собой.
Можно перечитать все руководства, затвердить все слова-зачины и научиться самому умело использовать их, но боюсь, что произведения, созданные таким образом, будут удручающе однообразны. Дочь принца Хитати прислала мне как-то сочинение своего отца, «Записки на бумаге «канъя»«. Там с докучной подробностью изложены основы стихосложения, перечислены опаснейшие болезни[24] японских песен. У меня сложилось впечатление, что человек, никогда не блиставший в этой области особыми талантами, прочтя подобное сочинение, почувствует себя еще более скованным, чем прежде. Удрученный, я вернул записки их владелице. Откровенно говоря, для особы, столь глубоко проникшей в тайны поэтического мастерства, эта песня слишком заурядна, – заметил министр, как видно из жалости к дочери принца Хитати притворяясь заинтересованным.
– Для чего же вы вернули эти записки? – спросила госпожа, и самое неподдельное удивление звучало в ее голосе. – Их следовало переписать для нашей маленькой госпожи. У меня имелось когда-то нечто подобное, но, к сожалению, все свитки были уничтожены насекомыми. Не читавшему таких записок трудно овладеть тайнами поэтического мастерства.
– А по-моему, маленькая госпожа вполне может обойтись без них. Женщине не подобает все усилия свои сосредоточивать на чем-то одном. Это, разумеется, не значит, что она должна оставаться совершенно невежественной. Мне всегда нравились женщины, у которых за внешней мягкостью скрываются тонкий ум и высокие устремления, – сказал министр, а поскольку, судя по всему, отвечать на письмо он не собирался, госпожа заметила:
– Если не ошибаюсь, там сказано «и его возвращаю…». Будет лучше, если вы все-таки ответите.
У министра было доброе сердце, и его не пришлось долго упрашивать. Не долго думая, он набросал ответ:
«Платье верну»,
Ты сказала, но слышится мне:
«Платье выверну я…»[25]
Представляю, как грустно одной
Коротать тебе долгие ночи… (202)
О, я хорошо понимаю Вас…» – вот, кажется, и все, что он написал.
Первая песня
Основные персонажи
Великий министр (Гэндзи), 36 лет
Госпожа Весенних (Южных) покоев (Мурасаки), 28 лет, – супруга Гэндзи
Маленькая госпожа, 8 лет, – дочь Гэндзи и госпожи Акаси
Обитательница Северных покоев (госпожа Акаси), 27 лет, – возлюбленная Гэндзи
Дочь принца Хитати (Суэцумухана) – возлюбленная Гэндзи
Уцусэми – вдова правителя Хитати (Иё-но сукэ – см. кн. 1, гл. «Пустая скорлупка цикады», кн. 2, гл. «У заставы»)
Девушка из Западного флигеля (Тамакадзура), 22 года, – дочь Югао и министра Двора, приемная дочь Гэндзи
Тюдзё (Югири), 15 лет, – сын Гэндзи и Аои
Бэн-но сёсё (Кобай) – сын министра Двора
В первый день Нового года над столицей сияло безоблачное небо, и даже за самыми ничтожными оградами по проталинам пробивались нежные молодые ростки; над землей, словно торопя весну, плавал зыбкий туман, над деревьями сгущалась зеленоватая дымка, а лица людей сияли довольством и сердечным весельем.
Нетрудно себе представить, каким поистине драгоценным блеском сверкал в эти дни дом на Шестой линии! Здесь все, начиная с сада, вызывало восхищение, и никаких слов недостанет, чтобы описать изысканнейшую роскошь внутренних покоев.
Особенно хорош был весенний сад. В воздухе витал аромат цветущей сливы, такой густой, словно нарочно воскурили благовония. Казалось, вот она перед нами – земля Вечного блаженства.
Госпожа Мурасаки, несмотря на высокое положение, жила спокойно и неторопливо. Самых молодых и миловидных прислужниц она передала своей юной воспитаннице, оставив у себя женщин постарше. Впрочем, они едва ли не превосходили молодых утонченностью манер и изысканностью нарядов. Сегодня в покоях госпожи царило праздничное оживление. Дамы, призывая долголетие, угощались зеркальными мотии[1] и, не забывая о «тысячелетней кроне» (203), желали друг другу благополучия в грядущем году, шутили и смеялись.
Тут пришел господин министр, и, застигнутые врасплох, они едва успели принять подобающие случаю позы.
– О, какое множество разнообразных пожеланий! – улыбаясь, говорит министр. – Но наверное, у каждой из вас есть что-то свое на сердце. Откройте мне ваши чаяния, и я стану молиться, чтобы они исполнились.
Его прекрасное улыбающееся лицо словно воплощает в себе все самое радостное, что заключено в первых днях года.
Госпожа Тюдзё, особа весьма самоуверенная, спешит ответить:
– Вкушая зеркальные мотии, мы повторяли: «Лишь тогда разглядим…» (204) А чего нам желать самим себе?
Утром в доме толпились люди и было шумно, поэтому только к вечеру Гэндзи собрался идти с новогодними поздравлениями в женские покои. Ради такого случая он принарядился, и невозможно было смотреть на него без восхищения.
– Я позавидовал сегодня вашим дамам, услыхав, как они шутили, обменивались новогодними пожеланиями. Позвольте же и мне поздравить вас.
И слегка шутливым тоном министр обращается к госпоже с пожеланиями долголетия.
– Вот на пруду
Тонкий ледок растаял,
И в зеркале вод
Мы увидали лица
Беспримерно счастливой четы.
В самом деле, в целом свете не найти супругов прекраснее!
– В зеркале вод
Незамутненно-чистом
Ясно видны
Лица людей, у которых
Долгая жизнь впереди…
Так, они никогда не упускали случая поклясться друг другу в вечной верности. Был день Крысы[2], поэтому пожелания встретить вместе еще тысячу весен казались особенно уместными.
Затем Гэндзи прошел в покои дочери. Девочки и молодые служанки вышли в сад и забавлялись там, прореживая сосновые сеянцы на холмах. Этим юным особам явно не сиделось на месте.
От обитательницы Северных покоев принесли, видимо, нарочно приготовленные для этого случая бородатые корзинки[3] и шкатулки с различными лакомствами. Даже соловей, сидящий на ветке пятиигольчатой сосны, сделанной на редкость искусно, казалось, готов был вспорхнуть и запеть, радуясь этому дню:
«Долгие годы
Я за ростом твоим следила,
Молодая сосна.
Так порадуй меня сегодня
Соловьиною первою песней.
«В том саду, где его не слышно…» (205) – написала госпожа Акаси, и растроганный министр едва сдержал слезы, вряд ли уместные в этот праздничный день.
– Напишите ответ сами… – сказал он. – Кто более, чем она, заслуживает вашей первой песни?
И Гэндзи сам приготовил для дочери тушечницу.
Девочка отличалась необыкновенной красотой, дамы, неотлучно при ней находившиеся, и те не уставали ею любоваться. Взглянув на ее прелестную фигурку, Гэндзи ощутил невольную жалость к несчастной матери и свою вину перед ней, ибо сколько долгих лет она принуждена была жить вдали от этого милого существа!
«Лет немало прошло
С того дня, как родное гнездо
Соловей покинул.
Но мог ли он позабыть
Сосну, на которой вырос?»
Она написала так, как подсказало ей ее юное сердце, и хотя кому-то эта песня показалась бы недостаточно изящной…
В Летних покоях, которые министр навестил вслед за Весенними, оказалось пустынно и уныло. Не потому ли, что до лета было еще далеко?.. Но каждая мелочь здесь свидетельствовала о тонком вкусе хозяйки. Годы не отдалили министра от дамы из Сада, где опадают цветы, он по-прежнему питал к ней самую трогательную привязанность. Правда, он давно уже не оставался на ночь в ее покоях, но редко встретишь супругов, относящихся друг к другу с таким уважением и приязнью.
Они беседовали через занавес, но, когда Гэндзи слегка отодвинул его в сторону, женщина не стала прятаться.
Она была в том самом неярком синем платье, оно действительно очень шло к ней. Ее волосы заметно поредели. «Пожалуй, ей не помешала бы небольшая накладка… – подумал Гэндзи. – Возможно, кто-то и счел бы эту особу некрасивой и недостойной внимания, но я рад, что забочусь о ней, ведь я всегда этого хотел. А вот если бы она, подобно некоторым ветреницам, отвернулась от меня…»
Каждый раз, навещая ее, он радовался своему великодушию и ее мягкосердечию. Право, мог ли он желать большего? Они неторопливо побеседовали о событиях прошедшего года, и Гэндзи перешел в Западный флигель.
Девушка поселилась здесь сравнительно недавно, но, несмотря на это, убранство ее покоев поражало изысканностью. Вокруг сновали миловидные, нарядно одетые девочки-служанки. Число взрослых прислужниц тоже было достаточно велико, и, хотя о каких-то мелочах еще не успели позаботиться, все необходимое уже имелось.
Сама же юная госпожа превзошла ожидания министра. Казалось, трудно было придумать лучшее обрамление для ее яркой, свежей красоты, чем платье цвета «керрия». Она была просто ослепительна, сколько ни гляди – не наглядишься.
Легкие волосы, истончившиеся к концам – уж не вследствие ли долгих лет, проведенных в глуши? – красиво падали на платье. Даже самому пристрастному ценителю не удалось бы обнаружить в ней изъяна, и Гэндзи невольно подумал: «А ведь если бы я не взял ее к себе…» Так, он явно не собирался с ней расставаться.
Девушка успела привыкнуть к тому, что министр не церемонясь заходил в ее покои, однако столь странные отношения тяготили ее, и она жила словно во сне. Ей с трудом удавалось скрывать смущение, но робость, которую она испытывала в его присутствии, удивительно как шла к ней.
– Мне кажется, протекло уже много лет… – сказал Гэндзи. – Как приятно видеть вас здесь! Право, лучшего я и не желал. Надеюсь, вы чувствуете себя свободно? Вы доставили бы мне большую радость, если бы наведались как-нибудь в Южные покои. Юная особа, которая там живет, делает первые шаги в игре на кото, и вы могли бы музицировать вместе. Вам нечего опасаться, что кто-то будет косо смотреть на вас.
– Я сделаю так, как вы желаете… – ответила девушка. Да и можно ли было ждать от нее другого ответа?
Уже в сумерках министр зашел к госпоже Акаси. Стоило ему открыть дверь галереи, ведущей в ее покои, как из-за занавесей повеяло сладостным ароматом курений, в котором чудилось что-то необыкновенно благородное.
Самой дамы не было видно. «Где же она?» – недоумевал Гэндзи, озираясь. Но, заметив разбросанные возле тушечницы исписанные листки бумаги, принялся их разглядывать.
Перед сиденьем из белой китайской парчи, которую называют обычно «Восточная столица», обрамленным на редкость красивой каймой, лежало изящное китайское кото, в курильнице необычайно тонкой работы дымились курения «дзидзю», которых проникающий повсюду аромат приобретал особую изысканность, смешиваясь с витающими в воздухе курениями «эбико»[4].
Разглядывая листки бумаги, явно не предназначавшиеся для постороннего взгляда, Гэндзи не мог не оценить удивительное благородство почерка. Госпожа Акаси писала простой и вместе с тем в высшей степени изящной скорописью, избегая изощренных или слишком сложных знаков. Очевидно, ее очень взволновал ответ маленькой госпожи: во всяком случае, она набросала на бумаге немало вспомнившихся ей трогательных старинных песен. Среди них попадались и ее собственные:
«Радостный миг!
Соловей, по веткам порхающий
Среди пышных цветов,
Сегодня вдруг заглянул
В родное свое ущелье…
Вот и дождалась…» (54)
Увидев слова: «Когда бы мой дом…» (206), Гэндзи понял, каким утешением было для госпожи Акаси письмо дочери, и лицо его осветилось радостной улыбкой. Только он обмакнул кисть, собираясь тоже что-нибудь написать, как вошла госпожа Акаси.
Она по-прежнему держалась скромно и почтительно. «Другой такой нет на свете!» – подумал Гэндзи, на нее глядя. Волосы волной падали до самого пола, красиво выделяясь на белом фоне, их мягкие истончившиеся концы сообщали ее облику какое-то особое очарование – словом, женщина была так мила, что Гэндзи решил остаться на эту ночь в ее покоях, хотя и не хотелось ему в первый же день года навлекать на себя упреки других дам.
В самом деле, многие обиделись, узнав, что господин министр – в который раз – отдал предпочтение госпоже Акаси. И наверняка особенно уязвленными почувствовали себя обитательницы Южных покоев.
На рассвете Гэндзи поспешил уйти. «Но ведь ночь совсем еще темна…» – печалилась женщина, сожалея о разлуке.
Госпожа Мурасаки ждала его возвращения. Понимая, что она должна быть в дурном расположении духа, Гэндзи сказал:
– Вот чудеса! Сидел-сидел и вдруг задремал… Сморил меня сон, совсем как бывало в юности, а вы и не подумали прислать кого-нибудь, чтоб меня разбудили.
Как мог, пытался он смягчить ее сердце, но никакого внятного ответа не получил и, раздосадованный, лег. Когда он проснулся, солнце стояло высоко.
На этот день был назначен Прием чрезвычайных гостей[5], и под предлогом занятости Гэндзи целый день не показывался на глаза госпоже.
В доме на Шестой линии, как всегда, собрались вся высшая знать и принцы крови. Звучала прекрасная музыка, а подарки и вознаграждения поражали еще не виданным великолепием.
Гости держались надменно и важно, как и подобает столь высоким особам, но никто из них не мог сравниться с хозяином. Разумеется, каждый представлял собой весьма значительную фигуру в том редком собрании талантов, которое придавало блеск нынешнему правлению, но, как это ни прискорбно, в присутствии Великого министра даже самые выдающиеся из них казались лишенными всяких достоинств. В этому году сановники низших рангов и те не пожалели усилий, чтобы оказаться в числе приглашенных, а уж о юношах из знатных семейств и говорить нечего: теша себя новыми надеждами, они не умели скрыть своего волнения – словом, никогда еще в доме на Шестой линии не бывало так оживленно.
Ласковый вечерний ветерок разносил повсюду благоухание цветов, на сливах лопались почки, а когда спустились сумерки, зазвенели струны и очень скоро послышались звонкие голоса – пели «Этот дворец…»[6]. Особенное восхищение вызвала у собравшихся заключительная часть песни, и недаром – к певцам изволил присоединиться сам Великий министр. Впрочем, так бывало всегда: все, к чему бы ни прикасался этот удивительный человек, начинало сверкать новыми, доселе никому не ведомыми гранями, будто чудесное сияние, от него исходившее, бросало отсвет на окружавшие его предметы, сообщая яркость краскам и полноту звукам.
Обитательницы женских покоев, до которых лишь изредка доносилось лошадиное ржание, шум подъезжающих карет, были раздосадованы: «Совершенно так же должен чувствовать себя человек, находящийся внутри нераскрывшегося цветка лотоса»[7], – думали они. Еще больше оснований для недовольства было у обитательниц отдаленной Восточной усадьбы. С годами их жизнь становилась все однообразнее и тоскливее, но, уподобляя жилище свое горной обители, где «нет места мирским печалям» (43), они не позволяли себе роптать. Да и могли ли они упрекать в чем-то министра? Иных забот они не знали, им не о чем было тревожиться, не о чем горевать. Та, что решила посвятить себя служению Будде, все время отдавала молитвам. Другой ничто не мешало сосредоточиться на разнообразных «записках», к изучению которых она обнаруживала сильнейшую склонность. В остальном же их жизнь была устроена самым порядочным образом, и они ни в чем не имели нужды.
Но вот миновали беспокойные новогодние дни, и Великий министр изволил наведаться к ним. Он всегда помнил о высоком звании дочери принца Хитати и из жалости к ней – по крайней мере при посторонних – держался в ее присутствии крайне церемонно.
Ее волосы, единственное, что было в ней когда-то прекрасно, с годами поредели, и теперь, глядя на ее профиль, обрамленный их затихшим водопадом (207), Гэндзи не мог избавиться от щемящей жалости, а потому предпочитал не смотреть на нее вовсе.
Платье цвета «ива», как он и предполагал, сидело на ней дурно, но единственно она сама и была тому виною. Да и могло ли быть иначе, если она надела его прямо поверх платья из тусклого, потемневшего, до хруста накрахмаленного красного шелка? При этом она дрожала от холода, представляя собой весьма жалкое зрелище. И уж вовсе невозможно было понять, почему она пренебрегала нижним одеянием. Нос ее по-прежнему ярко алел, и никакой весенней дымке не удалось бы это скрыть. Невольно вздохнув, министр старательно загородил женщину занавесом. Впрочем, она ничуть не обиделась. Трогательная в своей беспомощности, дочь принца Хитати привыкла во всем полагаться на Гэндзи, которого великодушие успела оценить за долгие годы, и с признательностью принимала его попечения.
«Бедняжка, она и живет не так, как другие, – с жалостью подумал Гэндзи. – Мне не следует о ней забывать». Право, в целом мире не найдешь человека заботливее!
Ее голос дрожал, очевидно тоже от холода. Стараясь не смотреть на нее, Гэндзи спросил:
– Неужели у вас нет прислужниц, которые заботились бы о вашем платье? Ваша уединенная, спокойная жизнь дает вам право на некоторую свободу. Вы вполне можете носить теплые, мягкие одежды. Женщина, которая думает только о верхнем платье, производит не самое лучшее впечатление.
– Мне пришлось взять на себя заботы о Дайго-но адзари[8], – смущенно улыбнувшись, отвечала она. – И я ничего не успела сшить для себя. Даже мою меховую накидку он унес, вот я и мерзну теперь.
Речь шла о ее старшем брате, монахе, у которого был такой же красный нос. Разумеется, простодушная искренность дочери принца Хитати была весьма трогательна, но она могла бы и не вдаваться в такие подробности. Впрочем, министр и сам разговаривал с ней откровенно и просто.
– О меховой накидке жалеть не стоит. Похвально, что вы уступили ее монаху-скитальцу, она заменит ему соломенный плащ. Но почему вы пренебрегаете нижними одеждами? Сегодня вам вряд ли помешали бы семь или даже больше белых нижних платьев, надетых одно поверх другого. Если я что-то забываю, напоминайте мне. Ведь естественно, что при свойственной мне рассеянности и постоянной занятости… – сказал Гэндзи и распорядился, чтобы слуги открыли хранилища дома напротив и принесли оттуда гладкие и узорчатые шелка.
Дом на Второй линии вряд ли можно было назвать заброшенным, но, поскольку сам министр не жил здесь, в покоях неизменно царила унылая тишина. И только сад по-прежнему радовал взоры. Нельзя было не сожалеть, что некому теперь восхищаться прекрасными расцветающими сливами…
-Зашел посмотреть
Я на деревья весенние
В старом саду
И случайно набрел на редкостный,
Но с давних пор милый цветок… -
тихо, словно про себя, произнес министр, но похоже было, что женщина ничего не поняла.
Заглянул он и к монахине Уцусэми. Никогда не стремившаяся к внешнему блеску, она и теперь жила тихо и скромно, отдав большую часть покоев священным изображениям и проводя дни в молитвах. Глубоко растроганный, Гэндзи огляделся. Украшения для сутр и изваяний будд, разнообразные предметы утвари и сосуды для священной воды, подобранные с отменным вкусом и изяществом, напоминали об особой утонченности хозяйки. Сама она сидела, укрывшись за изысканнейшим зеленовато-серым занавесом, так что виднелись лишь концы рукавов, казавшиеся необычно яркими[116]. Взволнованный нахлынувшими вдруг воспоминаниями, министр сказал, глотая слезы: