Стрелки просчитались: поджигая тимофеевку, они рассчитывали выгнать из травы человека, который к тому времени уже не мог никуда двинуться. Пуля в шее, вспомнил Пол. Человек в полосатой рубашке был уже мертв.
Они продолжали ползти.
Это походило на иллюстрацию к книге об эпохе плейстоцена: в надежде обрести лучшее будущее полурыбы-полуживотные выбираются из моря на сушу. «Знали бы эти рыбы, что их ждет впереди, — думал Пол, — бежали бы без оглядки обратно в воду».
Сейчас он чувствовал себя получеловеком. Кожа, покрытая грязью и слизью, кровоточила от порезов острых, словно бритва, стеблей травы и укусов насекомых. Легкие саднило — жгутики удушающего черного дыма уже змеились по самой земле.
Пол полз на ощупь. Из глаз немилосердно струились слезы: частью от дыма, частью от осознания проигрыша.
Пожар подступал слева. Но как близко подобрался к ним огонь? На двадцать ярдов? Достаточно близко, чтобы ощущать жар, — словно волна опрокинула в прибой и не отпускает. На руке начали вздуваться небольшие волдыри.
Какие у них теперь шансы? Пол-актуарий ясно понимал: никаких. Нулевая вероятность. Отсутствующая.
Можно бросать это дело.
Но он не бросил. Инстинкт самосохранения преодолел жалость к себе. Если его жена и ребенок могут справиться с испытаниями там, в Колумбии, то он должен справиться здесь, на болоте.
Сквозь стебли тимофеевки стали видны первые язычки огня. Трава хрустела, трещала и буквально распадалась перед полуослепшими глазами. Казалось, отсюда высосало весь воздух. Перекрывая оглушающий рев пламени, как студенты у костра перед игрой, вопили стрелки.
Справа обессилевший Майлз упал на живот, хрипел и силился вздохнуть.
— Давай, Майлз. Еще немного. — Полу стоило больших усилий произнести эти слова — они буквально застряли в горле, невнятные, скомканные, словно у него заплетался язык. И не возымели никакого эффекта. Неподвижного Майлза было не сдвинуть с места.
— Я... не могу... — прошептал адвокат между двумя судорожными вдохами. — Я...
Пол схватил его за ворот рубашки. Ткань была горячая и дышала паром, словно рубашку только что извлекли из сушилки в прачечной.
Потянул.
Бесполезно. Это было символическое действие, поскольку вытащить из огня Майлза было ничуть не реальнее, чем подняться и расквитаться с подпалившими поле убийцами.
Но внезапно Майлз собрал остатки сил. Передвинулся на фут. Потом еще на фут. Выплюнул черную мокроту. И снова переместился на фут.
Слишком поздно.
Впереди зияло огненное жерло. Оно разинуло пасть им навстречу, и они вступали в ее зев.
«И прошествую я долиной тени смерти, мой род и... Род и...» Куда деваются слова, когда они так необходимы? Пол полз, расцарапав в кровь ладони и колени. И поступал, как все оказавшиеся в настоящей опасности атеисты: бормотал магические фразы, которые не вспоминал с тех пор, как несчастным одиноким мальчишкой отрекся от них.
Майлз был рядом. Пламя озаряло его, словно фотовспышка. Пол начал подгорать — он в буквальном смысле обугливался. Он сделал последний бросок и прикрыл лицо, надеясь, что оно не пострадает.
На этом все кончилось.
Глава 24
Ей ничего не сказали. Но она все поняла сама.
Сколько бы Галина ни обещала, что все будет хорошо, ничего хорошего не происходило.
Все было так монотонно, мертво и бесконечно.
Каждое из тех мгновений, когда она не держала на руках Джоэль. Зато минуты с дочерью, напротив, казались ослепительно яркими.
Джоанна виделась с девочкой дважды в день, во время утреннего и вечернего кормлений. Галина приносила девочку в другую комнату фермерского дома. Джоанна не сомневалась, что находится именно на ферме, поскольку слышала пение петухов, кудахтанье кур, мычание коров и блеяние овец. И чуяла весь этот зверинец носом — запах свежего навоза ни с чем не спутаешь. Джоанна родилась в Миннесоте — фермерском краю, и ее органы обоняния с детства были настроены на ароматы земли.
Когда она спросила Галину, удалось ли Полу передать наркотик, колумбийка пожала плечами и ничего не ответила.
Никакого ответа и не требовалось. Джоанна прекрасно понимала: удалось или не удалось, а ей еще рано собирать чемоданы.
Ее спасала рутина — эти утренние и вечерние кормления, которых она ожидала с зудящим нетерпением. И та же рутина ее убивала — капля за каплей. Однообразие происходящего, оцепенение, ощущение вечной, непробиваемой осады.
После тех слов, что сказала ей шепотом Галина, Джоанна от радости готова была взлететь до небес, но вдруг оказалось, что это еще один тупик.
Она стала терять вес и теперь могла нащупать на руках и на груди косточки, о существовании которых раньше не подозревала.
Как-то ночью она услышала из-за стены бешеные шлепки. За ними последовали стоны. Голос был мужской.
Джоанна поняла, что Маруха и Беатрис не спят, лежат подле нее на матраце и тоже слушают.
— Кто это? — тихо спросила она.
— Роландо, — прошептала в ответ Маруха.
— Роландо? — повторила Джоанна незнакомое имя. — Он тоже узник?
— Это журналист, которого все теперь знают, — объяснила Маруха.
— Как и тебя?
— Нет. Гораздо лучше. Из-за сына... — Ее голос угас, словно она снова погрузилась в сон.
— Из-за сына? При чем здесь его сын?
— Ни при чем. Спи.
— Маруха, что с ним случилось?
— У него был сын. Вот и все... Тсс...
— Расскажи мне, что произошло.
— Мальчик заболел.
— Заболел?
— Рак. Кажется, это была лейкемия. И перед тем как умереть, он хотел в последний раз повидаться со своим отцом.
— И что?
— Все это было в газетах. И по телевизору, — шепотом объяснила Маруха. — Нечто вроде национальной «мыльной оперы». Роландо позволяли смотреть эти ток-шоу. Он видел сына, который умолял, чтобы отца отпустили.
Джоанна попыталась представить, что значило для отца наблюдать по телевизору, как умирает его сын, но ей сделалось слишком больно.
— Люди стали предлагать себя. Как это вы говорите... los famosos[33]. Политики, актеры, футболисты. Просили: возьмите нас, а Роландо пусть побудет с сыном. Мальчику оставалось жить несколько месяцев.
— И что?
Маруха покачала головой. Глаза Джоанны привыкли к темноте, и она различила движение ее острого подбородка.
— Ничего.
— А мальчик?
— Умер.
— Ох!
— Роландо следил за его похоронами по телевизору.
Джоанна поняла, что плачет, только когда почувствовала, что матрац намок под ее щекой. Обычно она не давала воли слезам — может быть, оттого, что большую часть рабочего дня успокаивала других и втайне возмущалась публичными проявлениями слабости. А вот теперь подумала, насколько это ужасно и одновременно прекрасно — плакать. Она вдруг почувствовала себя человеком, потому что, как оказалось, не потеряла способности сочувствовать чужой трагедии, в то время как переживала свою собственную.
— И как долго находится здесь этот Роландо? — спросила она.
— Пять лет.
— Пять лет?
Это казалось чем-то совершенно невозможным, вроде рассказов о людях, которые десятилетиями живут в коме, в состоянии приостановленного существования.
— Когда сын умер, Роландо совершенно обозлился. Больше никого не слушал. Только огрызался. — Маруха говорила, как ребенок, ябедничающий на сверстника, и Джоанна подумала, что из-за непослушания Роландо им с Беатрис здорово досталось. — Он убегал, — шептала Маруха, — но его, конечно, поймали.
«Убегал». При этом слове сердце Джоанны подпрыгнуло. Какое загадочное, необычное понятие!
Убежать! Неужели это возможно?
Послышались новые удары и крики, словно кто-то колотился в стену. Джоанна закрыла глаза, стараясь не думать о том, что происходило по соседству.
«Роландо привязывают к кровати», — объяснила Маруха.
А Джоанна в это время воображала, каково это — убежать: ощущать ветер в спину, аромат земли и цветов и счастливое головокружение от того, что с каждым шагом ты оказываешься все дальше и дальше отсюда. И такой это был волшебный сон, что она совершенно забыла, что здесь оставался еще кое-кто.
Джоэль.
Ее дочь по-прежнему оставалась у них.
Фантазия улетучилась — пууф! Остались одна только боль в груди и пустота, как всегда бывает, когда рассыпаются надежды.
Постепенно шлепки стихли, хлопнула дверь.
Но Джоанна никак не могла уснуть. Маруха и Беатрис засопели, а она так и лежала с открытыми глазами. Через несколько часов наступит утро, Галина принесет Джоэль, и они вместе станут ее кормить и перепеленывать.
Вот за это стоило держаться. Даже в таком месте, как эта комната на ферме, где они спят втроем на одном матраце, а за стеной лежит связанный, словно скотина, человек.
В конце концов Джоанна задремала. А проснулась, как ей показалось, всего через минуту, разбуженная кукареканьем ненормального петуха, который вопил и днем и ночью.
* * *
Джоэль стала кашлять.
Когда Джоанна приняла ее на руки, маленькое тельце содрогалось от спазмов.
— Обыкновенная простуда, — успокоила Джоанну Галина.
Но когда Джоанна попыталась накормить девочку, та оттолкнула резиновую соску. Через несколько минут Джоанна сделала новую попытку. Джоэль опять отказалась есть. И сильнее закашлялась. При каждом спазме ее бездонные черные глаза широко распахивались, словно болезнь ее сильно удивляла и раздражала. Джоанна прижалась губами к лобику дочери — она видела, что ее подруги поступали так со своими детьми.
— Галина, она горячая.
Няня просунула руку под майку пощупать грудку, затем приложила щеку ко лбу.
— Да, лихорадка, — подтвердила она.
У Джоанны сжалось сердце. «Самое страшное, — подумала она, — бояться не за себя, а за ребенка».
— Что же делать?
Они находились в крохотной комнатушке, куда Галина приводила Джоанну на время кормления. Четыре белые стены и едва заметный след от распятия, которое некогда висело над дверью. Джоанна ходила без маски. Это устраивало обеих женщин, но поначалу сильно испугало Джоанну, как знак того, что она здесь надолго и нет необходимости играть с ней в прятки.
Галина дотронулась до лба Джоэль и, словно что-то на нем прочитав, поднялась и вышла.
— Подожди.
Она вернулась с каким-то предметом в руке. Волшебная палочка?
Нет, термометр, тот самый, который она купила для Джоэль в Боготе. Джоанна наблюдала, как Галина распеленала девочку, сняла с нее потертые красные рейтузики, положила ее животом на колени матери и велела не шевелиться. Когда няня ввела градусник и столбик ртути пополз вверх, Джоанну невольно охватил страх. Термометр показал сто четыре градуса.
— Заболела, — произнесла она. Температура оказалась слишком высокой для обычной детской лихорадки.
— Ее надо протереть чем-то влажным, — предложила няня.
— Аспирин, — заволновалась Джоанна. — У вас есть детский аспирин?
Галина посмотрела на нее так, будто она спросила, нет ли у них ди-ви-ди или массажного салона. В этой Богом забытой сельской местности охранники расслаблялись, смотрели телевизор и не слишком усердствовали, пресекая разговоры узниц. Потому что отсюда было очень далеко до ближайшей аптеки. И до патрулей из USDF — тоже.
И то, что у ее дочери такая высокая температура, не имело никакого значения. Потому что здесь они отрезаны от мира.
— Пожалуйста, — попросила Джоанна и на этот раз не рассердилась на себя, различив в своем голосе молящие нотки. Ради ребенка она готова была упрашивать тюремщиков на коленях. Отдать правую и левую руки. А если понадобится, то и жизнь.
— Я протру ее, и температура спадет, — сказала няня, хотя и не очень убежденно. Ее морщинистое лицо из озабоченного стало по-настоящему обеспокоенным, и это испугало Джоанну больше, чем показания градусника.
Галина пошла за мокрой тряпочкой.
А Джоанна подумала: как странно — эта женщина способна молниеносно превращаться из похитительницы людей в добрейшую няню и обратно.
Колумбийка возвратилась с оловянным кувшином, в котором плескалась мутноватая вода. Она где-то раздобыла полотенце для рук и, встревоженно косясь на тихо плачущую Джоэль, обильно намочила ткань. А когда начала протирать девочку, та принялась вертеться и извиваться на коленях Джоанны, словно любое прикосновение полотенца причиняло ей боль.
Она плакала так, что надрывалось сердце, и все ее крошечное тельце дрожало.
— Это не помогает. Становится только хуже. — Джоанна схватила Галину за руку. Полотенце безжизненно повисло в воздухе, капли с равномерным стуком продолжали падать на пол: кап-кап-кап. — Ради Бога, посмотрите же на нее!
— Я собью ей жар, — проговорила няня. — Отпустите, — но не сделала попытки освободиться. Что подумают охранники, если заметят руку пленницы на ее сухом запястье?
Джоанна разжала пальцы.
Галина закончила работу и снова дотронулась до лба девочки.
— Кажется, немного холоднее?
Джоанна поднесла ладонь к головке дочери — Джоэль горела огнем.
Галина снова запеленала ее, взяла с коленей у Джоанны и закутала в грубое шерстяное одеяло. Девочка не переставала плакать — красное личико сжалось в кулачок. Джоанна прижала дочь к груди, носила в узком пространстве между стен, качала и шепотом напевала колыбельную:
Тише, детонька, не плачь,
Мама купит тебе птичку,
Желтогрудую синичку...
Эту песенку пела ей мать. Затем ставила в гостиной на проигрыватель дуэт Джеймса Тейлора и Карли Симон и танцевала с Джоанной на руках вокруг диван-кровати. Джоанна понимала, что ее любят, и ей делалось спокойно.
Но с Джоэль этот номер не прошел.
Плакать она перестала, но скорее всего потому, что совершенно обессилела: раскрывала рот, но не могла издать ни звука.
— Пора, — сказала Галина и протянула к ребенку руки.
— Нет!
— Они рассердятся, если я ее не унесу.
В тот момент Джоанна была слишком напугана, чтобы обратить внимание на эти слова, но потом они снова и снова всплывали в ее голове.
«Они рассердятся, если я ее не унесу».
Первое мимолетное признание, что в здешнем противостоянии «мы — они», то есть противостоянии Марухи, Беатрис и самой Джоанны охранникам, возможны иные стороны.
Галина не стала бы уносить Джоэль, если бы не сердились «они».
В мире, лишенном всяческих надежд, человек хватается за любое слово-соломинку.
Джоанна отдала ребенка Галине. И ее отвели обратно в камеру, которую они называли «комнатой». Маруха и Беатрис, заметив выражение ее лица, спросили, что случилось.
* * *
Когда подошло время вечернего кормления, в дверь заглянула смертельно бледная Галина.
Но испугало Джоанну не это. Няня была без Джоэль.
— Что случилось? Где она? — спросила Джоанна.
— В кроватке. Наплакалась до изнеможения и уснула. Я не стала ее будить.
Тем не менее она проводила Джоанну в комнату для кормления. В коридоре сидели два метиса-охранника, одним из которых оказалась девушка с каштановой кожей и ниспадающими до пояса черными блестящими волосами. Галина закрыла за собой дверь.
— У нее пневмония.
— Пневмония?! — Слово ударило как пощечина. — Откуда вы знаете? У вас здесь нет врача. Почему вы так решили?
— Слышу в груди.
— Может быть, просто вирус? Грипп?
— Нет. Болезнь — в легких. Я различаю, как там булькает.
Страх сковал Джоанну и больше не отпускал.
— Галина, ее необходимо отправить в больницу. Немедленно!
Няня посмотрела на нее со странным выражением, которое при других обстоятельствах можно было бы принять за нежность.
Нежность к безнадежно наивному человеку.
— Здесь нет никаких больниц, — объявила она.
* * *
В ту ночь Джоанна слышала, как плачет ее дочь.
Охранники были недовольны. Плач действовал им на нервы. Среди ночи один из них стащил Джоанну с матраца, где она сжимала руку Беатрис, только чтобы не бежать к двери и не кричать.
— Vamos[34], — приказал он и кивнул в сторону коридора.
Беатрис поднялась, пытаясь возражать.
— Para eso...[35] — Обычно сговорчивый и доброжелательный охранник Пуэнто отшвырнул ее к стене.
«Детский плач — серьезное испытание для терпения молодых родителей», — утверждал журнал «Мать и дитя».
Куда повел ее Пуэнто?
Когда охранник запер дверь в комнату, к ним подошел другой боевик ФАРК. Он нес на вытянутых руках Джоэль. Позже Маруха объяснила Джоанне, что все партизаны очень боятся заразиться, поскольку врачей у них нет и медицинской помощи ждать неоткуда.
Трясущийся парень швырнул ребенка ей на руки и ткнул рукой в сторону комнаты для кормления. Он держался на безопасном расстоянии и только подталкивал в спину прикладом. Дверь за ними захлопнулась.
Джоэль плавала в собственном поту.
Каждый вдох давался ей с трудом и сопровождался хриплым бульканьем. Когда Джоанна приложила ухо к детской груди, ей показалось, что девочка умирает от эмфиземы.
«Где Галина?»
Джоанна стукнула в дверь — раз, другой, третий. Через некоторое время появился Пуэнто. У него был такой вид, словно он тоже с радостью что-нибудь грохнул бы.
Джоанна потребовала сейчас же, немедленно, сию же секунду привести к ней няню.
Никакого ответа.
Тогда она попросила принести влажную тряпку. Изображала пантомимой, как протирает кожу ребенка. Но так и не могла решить, понял ее Пуэнто или нет. А если понял, есть ли ему до нее дело.
Судя по тому, как охранник захлопнул дверь перед ее носом, он не собирался ей помогать.
Однако через несколько минут Пуэнто вернулся. Он принес с собой грязную тряпку и швырнул ее в сторону Джоанны.
Она совершено забыла спросить agua[36], но, к счастью, тряпка оказалась влажной. И Джоанна, стараясь не замечать, какая у дочери синюшная кожа и как она мелко подрагивает, совершила знакомый ритуал раскутывания, распеленовывания и протирания ребенка с головы до пят мокрой тканью. Точь-в-точь как это делала Галина.
— Все будет хорошо, — шептала Джоанна девочке. — Мы поедем домой, и ты увидишь папу. Тебе понравится Нью-Йорк. Там есть карусели, и зимой можно кататься на коньках. В зоопарке живут белые медведи, обезьяны и пингвины. Тебе понравятся пингвины — они очень смешно переваливаются.
Она качала дочь всю ночь напролет. Джоэль почти постоянно плакала, кричала и хрипела. И все же это были чудесные минуты общения с дочерью. Хотя и пугающие, когда девочка успокаивалась и ее дыхание становилось почти неслышным.
В какой-то момент, когда Джоэль была явно жива и чуть не разрывалась от крика, дверь отворилась и в комнату заглянул Пуэнто. Его лицо скривилось в угрожающей гримасе. Он держал неразлучный «Калашников» — Пол сказал, что так называется этот допотопный и ненадежный русский автомат[37]. И теперь направил дуло в голову Джоэль.
— Я ее заткну! Говоришь, что она больна? Так я обещаю, что заткну ее.
Он опустил оружие и захлопнул дверь.
Джоанне не следовало засыпать.
Она проснулась от того, что кто-то тряс ее за плечо.
Это была Галина.
Прежде всего Джоанна заметила отсутствие плача — стояла абсолютная, пугающая тишина. Джоэль больше не было с ней. Какое-то ужасное мгновение Джоанна думала, что девочка не пережила этой ночи. И Галина пришла сообщить, что ее тело унесли и похоронили в поле.
Она уже собиралась заплакать, когда увидела Джоэль.
Дочка мирно спала на руках Галины.
Она дышала лучше, правда, еще не свободно, но безусловно спокойнее.
— Я достала ей лекарство, — сказала колумбийка. — Капли. Antibioticos. Она должна поправиться.
Позже Джоанна поняла, что Галине пришлось проделать путь больше чем в сотню миль. Она зашла к знакомому врачу и подняла с постели аптекаря, чтобы тот дал ей лекарство.
«Она должна поправиться».
Эта фраза стала новой мантрой Джоанны.
Жар у Джоэль заметно спал, кашель стало легче сдерживать, и она перестала дрожать.
Галина смотрела, как Джоанна кормила девочку. И казалась какой-то странно оцепеневшей. Сначала Джоанна решила, что это из-за бессонной ночи. Но нет, здесь было нечто другое: она словно погрузилась в воспоминания.
«У меня была дочь», — сказала тогда няня.
— Галина, — позвала Джоанна.
Прошло не меньше минуты, прежде чем колумбийка вышла из забытья.
— Что?
— Ваша дочь... Что с ней случилось?
Галина повернулась и странно склонила голову, словно пытаясь расслышать что-то в соседней комнате. Или где-то далеко-далеко отсюда. И ответила:
— Ее убили.
— Убили? — Джоанна никак не ожидала такого слова. Умерла... это еще туда-сюда. Но убита?! — Извините. Это ужасно. Как это произошло?
Галина вздохнула, посмотрела на сохранившийся на стене след распятия и перекрестилась слегка дрожащей рукой.
— Риохас, — прошептала она. — Вы слышали о Мануэле Риохасе?
Глава 25
Галина наблюдала за матерью и ребенком.
Она думала:
"Пресвятая Мария, Матерь Божья!
На мгновение эта сцена стала похожа на фотографию на моем бюро. Выцветшую от времени, почти черно-белую, но внезапно ожившую. Да.
Это я. И она. Моя девочка.
Снова у меня на руках. И снова такая же маленькая.
Крошечка.
А была ли она такой крохотулькой? Была или нет?
Неужели я забыла?"
* * *
Клаудия.
Клау-ди-я.
Ее имя было похоже на песню. Крикни перед ужином на улицах Чапинеро или на лестнице их дома, когда она возвращалась с уроков, и в голосе сами собой появлялись распевные ритмы. И это не зависело от того, была ли Галина в тот момент благодушной или притворялась, что сердится на дочь, потому что та не сделала домашнее задание или опоздала на обед.
Хотя по-настоящему сердиться на нее было невозможно. Таким уж она уродилась ребенком. Даром Божьим. Случалось, она отлынивала от уроков, но училась на пятерки.
И к ужину иногда опаздывала. Но прибегала, запыхавшись, в меру раскаявшаяся, и начинала фонтанировать, рассказывая, какие потрясающие события случились с ней за день.
«Закрой свое радио и ешь», — говорила ей Галина.
А сама больше радовалась, слушая это «радио», чем просто наблюдая, как ест ее долговязая дочка.
Клаудия была из тех до странности понимающих детей, которые отличаются необыкновенной отзывчивостью к миру и его обитателям. Она не раздумывая делилась игрушками, даже после того, как соседка-сверстница оторвала ногу ее любимой кукле — тореадору Маноло.
Она затрепала до дыр слово «почему».
Почему то, почему это?
А Галина всегда считала, что в такой стране, как Колумбия, вопроса «почему» лучше избегать.
Но от судьбы не убежишь: Клаудия поступила в Национальный университет — разумеется, с отличием — и оказалась среди людей определенного круга. И там начала получать ответы на свои настойчиво-возмущенные вопросы: почему один процент населения Колумбии контролирует девяносто восемь процентов национальных богатств? Или почему все попытки борьбы с голодом и нищетой неизменно терпят крах? Или почему одни и те же люди занимают одни и те же посты в правительстве и постоянно разглагольствуют об одном и том же? Одним этим она поставила себя в ряд с теми, кто хотел изменить существующее в стране положение.
Или по крайней мере порассуждать о том, как его изменить.
Поначалу были просто политические клубы. Безобидные объединения спорщиков.
«Не тревожься, мама, — успокаивала Клаудия Галину и отца. — Мы пьем кофе, обсуждаем, кому платить по счету, и только после этого — как преобразовать мир».
Но Галина тревожилась.
Ее собственный достаточно широкий политический кругозор не дал ей ничего хорошего. Галина не забыла демонстрации в поддержку Гайтана — политика-полуиндейца, который вознамерился демократизировать Колумбию, и то острое чувство наивного оптимизма, которое витало тогда на улицах, словно весенний ветерок среди мертвой зимы. «Я не индивидуум, я — народ». Она помнила фотографию изрешеченного пулями тела на первой странице отцовской газеты. После этого в обществе стало сгущаться настроение фатализма, словно с возрастом деревенели кости. Но у молодых была прививка от этого недуга. Потребовались годы невзгод, чтобы идеализм ушел в прошлое.
Теперь Клаудия все меньше бывала дома.
Задерживалась допоздна — объясняла, что проводила время то с одним, то с другим приятелем.
Однако Галина понимала, в чем дело.
Дочь пылала любовью. Но не к мужчине. Причиной ее душевного волнения и горящих глаз было общее дело. Клаудия здорово зациклилась на идеалах.
Галина предупреждала, чтобы она сторонилась политики, но каждый раз натыкалась на холодное молчание или еще того хуже: дочь качала головой, мол, старики в таких вещах не разбираются. Не понимают, что в их стране что-то не так и требует перемен. Словно Галина была идиоткой — не видела и не слышала, что творилось в мире.
Все обстояло как раз наоборот: Галина прекрасно понимала мир и видела, как действует колумбийское общество, — вернее, как оно не действует, поскольку, если разобраться, в их стране не действовало вообще ничего. И это с болью приобретенное знание вынуждало бояться за дочь.
Когда Клаудия связалась с левыми?
Не исключено, что в тот раз, когда сказала, что едет с подружками на экскурсию. В Картахену. А когда через десять дней возвратилась, Галина заметила, что дочь нисколько не загорела, выглядела еще бледнее, чем до отъезда. «Погода была ужасная», — объяснила она. Встревоженная Галина хотела заглянуть в газеты, чтобы убедиться, что дочь не солгала. Но не собралась.
Картахена расположена на севере. И там же накапливали силы боевики ФАРК.
Короткие отлучки стали регулярными.
«На университетский семинар», — отговаривалась Клаудия.
«Навестить подругу».
«В поход».
Одна ложь следовала за другой.
Что оставалось делать Галине? Дочь выросла и стала взрослой. Клаудия влюбилась. И Галина тешилась надеждой, что и эта любовь, как всякая первая, пройдет. Дочь ткала хитросплетения лжи, а мать этой тканью утирала слезы.
Клаудия стала хуже одеваться. Это случается с молодыми. Но дочь Галины отдавала дань не моде, а солидарности. Обходилась без косметики и старалась не заглядывать в зеркало.
Девушка не сознавала, что от этого становилась только привлекательнее.
Я же еще не рассказывала, насколько она была обворожительной, спохватилась Галина. Изысканно грациозной. Почти по-кошачьи гибкой, изящной. Глаза — черные, как уголь, удлиненные. Кожа, как говаривала мать Галины, «кофе с молоком». Должно быть, она унаследовала внешность не от нашей ветви. Наверное, от бабушки со стороны отца — певички вентелло, которая разбивала сердца от Боготы до Кали.
Но вот наступил день, когда Клаудия ушла и не вернулась.
Опять поехала на экскурсию — развеяться с друзьями на побережье. Но когда через два дня после того, как Клаудия не вернулась в срок, обезумевшая Галина принялась названивать ее друзьям, те выражали полное недоумение.
«Какая поездка?»
Странно, но она не удивилась. Просто получила подтверждение своим догадкам. Галина сидела у телефона и молила, чтобы он зазвонил. И сдерживалась, чтобы не поднять трубку и не набрать номер полиции. Она понимала, где была Клаудия. Впутывать в это дело полицию было еще хуже, чем вообще ничего не предпринимать.
Прошло какое-то время, и Клаудия позвонила.
Галина выговаривала ей, бушевала, плакала. Бранила, как ребенка. Как она могла ей не позвонить?
Но Клаудия была уже не опоздавшая к обеду девчонка.
«Я с ними, потому что те, кто не с ними, те против них», — заявила она.
Клавдия говорила убежденно. Логично. Даже страстно. Видимо, она унаследовала и развила в себе эту черту Галины, которая тоже когда-то ходила на демонстрации вместе с отцом и восхищалась Гайтаном.
В конце концов она сказала дочери все, что в таких случаях говорят матери. Даже дочерям-революционеркам, которые уходят в горы.
«Тебя убьют, Клаудия. А меня пригласят забрать твое тело. Пожалуйста, возвращайся».
Но Клаудия не послушалась, как в детстве, когда, раскапризничавшись, не хотела надевать во время дождя резиновые ботики: «Мама, мне тогда не почувствовать луж!»
Клаудия хотела прочувствовать все лужи на свете.
Отец бушевал. Грозил позвонить в полицию и потребовать, чтобы ему вернули дочь. Обвинял Галину: «Ты должна была почувствовать, что назревает». Галина понимала, что он говорил так от отчаяния и раненой любви. Муж знал, как опасно обращаться в полицию. А разыскивать Клаудию было бесполезно, поскольку он понятия не имел, где она находится.
Они спрятались в кокон своей личной боли и ждали весны, которая то ли придет, то ли нет.
Время от времени им передавали весточки. Какой-то молодой человек с эспаньолкой дюйма в четыре и в черном, как у Че, берете, объяснил, что будет лучше, если дочь не станет звонить. Он назвался ее университетским товарищем по походам и экскурсиям. Успокоил, сказав, что с Клаудией все в порядке. И добавил, что она преданный идее, целеустремленный человек.
Галина была тоже целеустремленным человеком. Но все ее устремления сводились к тому, чтобы снова увидеть лицо своей дочери. Она хотела коснуться ее руки. Когда Клаудия была маленькой, она укрывала ее от невзгод, как наседка. Шепотом твердила: «Я кенгуру. Прячься в моей сумке».
И вот сумка опустела.
Потом тот же молодой человек передал просьбу.
В восемь вечера прийти в такой-то бар.
Она снова ни о чем не спросила.
Они оделись, как в церковь. Ведь именно об этом они и молились. Пришли намного раньше. Бар оказался неуютным — слишком темным и облупленным. В нем сидели в основном проститутки и трансвеститы.
Они прождали час, два, три. Хотя Галина согласилась бы ждать много суток подряд.