Под чужим именем
ModernLib.Net / Отечественная проза / Сидельников Иван / Под чужим именем - Чтение
(стр. 5)
В одной из статей приводились слова Сталина о бережном отношении к человеку, высказанные им еще в предвоенные годы в открытом письме к комсомольскому пропагандисту из Курской области. Когда этого пропагандиста ретивые службисты стали притеснять, обвиняя его в мнимом отступничестве от политики партии, он, не будь дураком, взял да и написал Сталину. Так, мол, и так, дорогой товарищ Сталин, защитите незаслуженно обиженного, оградите от нападок. И Сталин защитил! Отложив газету, Николай задумчиво поглядел на колыхавшийся огонек коптилки и с затяжным вздохом подумал о том, что если бы товарищу Сталину каким-то образом стала известна его горемычная судьба, он, конечно же, заступился бы за него, восстановил справедливость. Но товарищ Сталин, к несчастью для Николая, никогда не узнает, как злые людишки исковеркали ему жизнь, ему, Кравцову Николаю Мироновичу. Никогда! А что если по примеру курского пропагандиста обратиться к нему за помощью? Но стоит ли? У Верховного Главнокомандующего и без него забот полный рот, - уместно ли, допустимо ли отвлекать его внимание своей личной обидой, даже и тяжкой, от неисчислимого множества проблем войны, которые он решает? Николай перестал бы уважать самого себя, если бы решился на такой в высшей степени неблаговидный поступок. Что же, однако, предпринять для выхода из тупика, в котором оказался? Что?.. И все же Николай достал из вещевого мешка помятую тетрадку, карандаш и начал торопливо писать: "Москва, Кремль, товарищу Сталину. Дорогой Иосиф Виссарионович! К Вам обращается рядовой боец Красной Армии, фронтовик..." Но решимость его вдруг иссякла: о чем же можно просить Верховного Главнокомандующего, предварительно не объяснив, почему он, старший лейтенант Кравцов Николай Миронович, стал рядовым Косаренко Иваном Дмитриевичем? Но как это объяснишь, зная, что все письма с фронта непременно прочитывает военная цензура? Долго думал Николай, как быть, и наконец нашел выход: "Очень прошу вызвать меня в Москву. Я расскажу Вам обо всем том, что меня мучает и мешает в полную силу драться с фашистами. Поверьте мне, судьба моя очень непростая, но в душе я остался таким же, каким был, когда в кармане моей гимнастерки лежал партийный билет..." 22 Неустойчива, капризна северная погода. Утром во всю мощь светило солнце, и, казалось, ничто не предвещало ненастья, но в полдень небо вдруг заволокли низкие, тяжелые тучи, стал накрапывать мелкий, въедливый дождь, а к вечеру разбушевалась пурга. Наблюдая в амбразуру за обманчиво пустынным передним краем противника, искромсанным снарядами и минами, Николай подсчитывал, сколько дней письмо пробудет в пути. Как ему ни хотелось, чтоб оно возможно быстрей дошло до Москвы, - он трезво соглашался на двухнедельный срок. Что же касается ответа оттуда, то его ничто не может задержать - по правительственным каналам связи в одночасье долетит из Кремля до дзота Николая.. И все-таки это ужасно долго - четырнадцать дней и ночей нетерпеливого ожидания... неизвестности! За это время здесь, на передней линии огня, могут произойти самые неожиданные, даже драматические события. Николай представил себе, как все в роте - да и не только в ней удивятся, когда узнают, что его, ручного пулеметчика, срочно вызывают в Москву... Он уже обдумывал, что скажет, когда Верховный Главнокомандующий, тронув пальцем усы, со скупой отеческой лаской спросит: "Так о чем же вы хотели сообщить мне, товарищ Косаренко?.." От этой мысли даже голова закружилась... Из лесных чащоб на тесные солдатские блиндажи и дзоты по фронтовой земле, обезображенной взрывами, расползались быстрые осенние сумерки. Начиналась северная фронтовая ночь - бесконечно длинная, полная опасностей и тревог. О чем только за эту ночь не передумает солдат, всматриваясь и вслушиваясь в темноту, о ком не вспомнит! Именно в эти томительные часы он особенно остро и глубоко сознает: дорога в родной дом, к старушке матери или к той, которой еще не сказал заветного слова, к жене, и детям, к любимому мирному труду, ко всему тому, что в совокупности составляет жизнь, - эта дорога для него лежит через муки и страдания, через кровь и смерть... Ветер шумел свирепо и грозно, безжалостно выдувая из дзота остатки тепла. Одетый, как и все, не по-зимнему - в солдатской шинели, которая, как известно, подбита рыбьим мехом, и в пилотке, Николай сильно продрог. Греясь, он несколько минут подпрыгивал и обхлопывал себя, потом на ощупь свернул папиросу, но в трофейной зажигалке кончился бензин. Эка досада! Разве что сходить к ближайшему соседу, до которого метров пятьдесят, если не больше, но тут же вспомнил: не положено покидать свой пост - мало ли что может случиться? И опять Николай смотрит в темноту, опять напрягает слух. По-прежнему ничего подозрительного. Над передним краем противника даже ракеты не взлетают - забились, наверное, финны, в блиндажи и дрыхнут. Слышен только шум ветра да жалобный писк расщепленного остатка сосны, искалеченной снарядом. Холодно, скучно, тоскливо. Вдруг в однообразном, убаюкивающем шуме ветра почудился какой-то едва уловимый скрежещущий звук, как будто кто-то поцарапал ногтем по пустой железной бочке. Насторожившись, Николай оглядел все видимое пространство перед колючей проволокой, но ничего подозрительного не заметил. А между тем странный звук повторился. Что за чертовщина? Возле одной из деревянных крестовин проволочного заграждения даже вроде бы какая-то тень мелькнула. Или это померещилось?.. Все стало ясным, когда ветер на секунду-другую стих и до слуха Николая донесся раздраженный полушепот. Финны! Сдерживая нетерпение, Николай неспешно, будто на учебном стрельбище, еще и еще раз проверил, на месте ли запасные диски. И только после этого открыл огонь. Пулемет затрясся. Николай на миг отпустил гашетку, прислушиваясь: за колючей проволокой смятенные крики и стон. Как только диск закончился, Николай тотчас же вставил другой, и пулемет вновь заработал... С недалеким перелетом вдруг разорвалась мина. Вторая грохнула где-то поблизости, третья чуть левей и впереди бруствера. А через минуту мины стали рваться так часто и так близко, что содрогнулось двухнакатное перекрытие блиндажа и на Николая, присевшего на корточки, с потолка посыпалась тонкая струйка земли... На рассвете в сопровождении автоматчика и командира роты на огневую точку пришел комбат. - Ты, Косаренко, из-за чего тут шум поднимал? - спросил он Николая внешне грубоватым тоном, уже зная в общих чертах о причине ночной перепалки. - А убедитесь сами, товарищ капитан. - Николай показал на амбразуру. В проволочном заграждении были проделаны четыре прохода. Возле одного из них, рядом с обгоревшим пнем, одиноко торчал немецкий ручной пулемет и валялась каска, возле другого, на бруствере воронки, распластав руки, лежал убитый солдат. А дальше, по ходу отступления финнов, виднелись металлический патронный ящик, противогаз, плащ-накидка... - Ну, брат, здорово же ты их проучил! - похвалил комбат. - Четыре прохода... Не для одного отделения и даже не для взвода... Молодец, товарищ Косаренко! Расспросив о подробностях ночного боя, комбат на прощанье сказал: - Ну, герой, будь здоров! Оставшись один, Николай свернул самокрутку, но, вспомнив, что в зажигалке нет бензина, ругнул себя: не догадался у гостей попросить огоньку! С сожалением положив самокрутку за отворот пилотки, он устало потянулся, сладко зевнул. Подумав, что до завтрака можно вздремнуть - днем противник и носа не высовывает, он сел на патронный ящик, прислонился плечом к пихтовому стояку и блаженно закрыл налившиеся тяжестью веки. Засыпая, подумал: "Вот и прошла первая ночь после отправки письма..." Теперь он жил и воевал, подбадриваемый ожиданием вызова из Москвы, надеждой, что все будет хорошо, порушенная жизнь его скоро войдет в нормальное русло. Он считал дни и часы, оставшиеся, по его предположениям, до вызова, который все поставит на свои места - справедливость не может не восторжествовать, на то она и справедливость. 23 И дождался-таки своего Николай - его вызвали. Но не через две недели, как он рассчитывал, а гораздо раньше - на четвертый день. - Ну, брат, поздравляю! - сказал командир батальона радушно, когда по его вызову Николай явился на командный пункт батальона. - С чем, товарищ капитан? - почему-то с неосознанной тревогой спросил Николай, радуясь и страшась одновременно. - А не догадываешься? - Комбат улыбнулся одними усталыми глазами спать ему приходилось мало. Николай, конечно же, догадывался, но не верил, что ответ из Москвы пришел так быстро. А о том, на что намекал комбат, он попросту и не подумал. - Эх ты, герой! - засмеялся комбат, обнажая точеные зубы. - Я же тебя к ордену представил... Ты сегодняшнюю газету-то "На разгром врага" читал? - Нет. - Вот так да! А тебя там так расписали... Огурцов! - комбат обратился к своему ординарцу. - Ну-ка найди и вручи Косаренко газету!.. А ты отправляйся в штаб дивизии - тебя туда вызывали. Как возвратишься оттуда, сразу же ко мне. Расскажешь, что и как... - Слушаюсь, товарищ капитан! Небольшая заметка в красноармейской газете, которую принес ординарец, более или менее точно передала смысл того, что произошло с Николаем позапрошлой ночью, но так как в ней речь шла о рядовом Косаренко, Николай прочитал ее довольно равнодушно. По той же причине не очень осчастливило его и сообщение комбата о представлении к боевому ордену. Вот если бы наградили не Косаренко Ивана, а Кравцова Николая... При всем том, он явственно ощущал предчувствие каких-то новых перемен в своем теперешнем положении. Что эти перемены наступят, что скоро опять он станет самим собою, Николай теперь не сомневался. Вопрос стоял так: хуже или лучше ему будет после этих перемен? Кем он потом станет, когда они произойдут, тем ли, кем был всю свою сознательную жизнь, или, наоборот, тем, кем его сделали после ареста в мае прошлого, сорок второго, года?.. Штаб дивизии, куда пришел Николай, размещался в поселке меж двух лесистых сопок. Поселок был небольшой: десятка три рубленых домов, вытянувшихся в одну искривленную улочку вдоль распадка, по которому текла быстрая каменистая речка. Николай уже почти полгода не видел нормального человеческого жилья и теперь с любопытством разглядывал дома, украшенные резьбой, и добротные хозяйственные пристройки к ним. "Просторно люди живут", - думал он. Разыскав дом, где находился дежурный по штабу дивизии, Николай доложил пожилому майору, что прибыл по вызову. Жестом посадив его на скамейку, майор кому-то позвонил, сказав скучноватым голосом, что рядовой Косаренко прибыл, и склонился над топографической картой. Минут через пять вошел смуглолицый симпатичный старший лейтенант в ладно пригнанной шинели, начищенных до блеска хромовых сапогах и поношенной довоенной фуражке. Взглянув на Николая черными глазами, он спросил: - Косаренко? - Так точно. - Николай встал по стойке "смирно". - Я оперуполномоченный Особого отдела Семиреков. Следуй за мной! От этих слов в груди Николая сразу похолодело, и неясное предчувствие больших перемен вдруг сразу переросло в уверенность: начинается новая, быть может, еще более тяжкая, чем до сих пор, полоса его незадачливой жизни... Пришли в соседний дом. В большой комнате старший лейтенант разделся, повесил шинель на деревянный костыль и предложил раздеться Николаю. Потом сел за дубовый стол, не прикрытый скатертью, а Николаю указал на табурет возле него. Сидели друг против друга. Ничего хорошего не ожидавший Николай подумал: "Как на допросе..." Старший лейтенант почему-то не спешил начинать разговор, тянул время, по-видимому, давая возможность солдату освоиться с обстановкой. - Куришь? - наконец произнес он, протягивая через стол портсигар, искусно сделанный из самолетного дюралюминия. - Спасибо, - поблагодарил Николай, беря сигарету с внутренней настороженностью. - В красноармейской газете рассказывается об умелых и смелых действиях пулеметчика Косаренко, - заговорил следователь, сбивая на бумажку пепел с сигареты, - не про тебя ли это? - Про меня, - ответил Николай, радуясь тому, что офицер прочитал заметку, которая ему на пользу. - Молодец, хорошо воюешь, - похвалил старший лейтенант и, расспросив, откуда он родом, давно ли на фронте, вдруг задал вопрос, который прояснил Николаю причину, по которой он оказался перед ним: - Скажи, товарищ Косаренко, а что ты хотел сообщить товарищу Сталину? Стараясь не выдать своего волнения, Николай ответил не очень вежливо: - Да уж это, товарищ старший лейтенант, мое личное дело. - Вот как! Но я с тобой согласиться не могу, - мягко, без обиды на невежливость рядового возразил офицер. - Желание встретиться лично с товарищем Сталиным прямо касается нас, работников органов государственной безопасности. Хороши бы мы были, если бы не знали, кто и почему обращается к Верховному Главнокомандующему. Так что, если у тебя есть какая-то важная тайна, которая может пойти на пользу нашей победе, ты не имеешь права скрывать ее от нас, работников Особого отдела "Смерш". Вздохнув, разочарованный Николай молчал. Ему стало ясно, что ни о каком вызове в Москву не может быть и речи, что от него теперь не отстанут до тех пор, пока не добьются признания в том, по какой причине он писал свое загадочное для них письмо. Как же теперь быть? Откровенно рассказать этому симпатичному старшему лейтенанту всю горькую и горестную правду о себе, ничего не утаивая, а там будь что будет или, напротив, прикинуться этаким простачком, который под настроение и по глупости отправил в Кремль письмо, толком не отдавая себе отчета, для чего он это делает. Но оперуполномоченный старший лейтенант вряд ли поверит в эту несерьезную, по-детски наивную придумку. И в общем-то Николай не ошибался, думая так. Старший лейтенант и в самом деле был опытным чекистом и, конечно же, догадывался о том, что происходит в душе сидевшего перед ним бойца, судя по всему, неглупого и отважного, коль скоро в описанном газетой бою действовал похвально, решительно и умело. Такой боец не стал бы обращаться по пустякам к самому товарищу Сталину - знал бы, что Верховный Главнокомандующий по горло занят организацией сил и средств для разгрома фашистских орд. - Давай так, товарищ Косаренко, договоримся. Вот тебе бумага и чернила. Кратко изложи, что именно томит твою душу. Ты же не можешь не понимать: в любом случае Иосиф Виссарионович лично не станет заниматься твоим делом, а поручит кому-нибудь из нашего брата, работников госбезопасности. Так не лучше ли не в Москве, а здесь, на месте, освободиться от всего того, что, как ты пишешь, мешает тебе во всю силу биться с фашистами? Или ты доверяешь только московским чекистам? - Да нет, почему же, - возразил Николай. - Тогда смело открывай свою душу, а я не буду тебе мешать, сказал следователь и вышел. Облокотившись о стол Николай долго сидел неподвижно, мучительно раздумывая. Пока его не арестовали и даже не обезоружили - он пришел с карабином, пока особистам еще ничего не известно о том, кто он и как попал в действующую армию, не лучше ли незаметно уйти? Старший лейтенант прошел куда-то мимо окон, и, стало быть, появилась возможность скрыться. А где? И главное - зачем? Ведь одно дело - совершить побег из мест заключения и объявить себя дезертиром, чтоб под чужой фамилией и штрафником попасть на фронт, другое бежать с фронта, чтобы стать настоящим дезертиром. Одно дело - погибнуть от вражеской пули, другое - от своей, советской, и все под той же чужой фамилией. Нет, такой позорной смертью Николай умирать не хотел. Но и признаваться было страшно: ведь его снова будет судить военный трибунал - он это хорошо знал, - опять же по 58-й статье, только по другому пункту - по 14-ому, контрреволюционный саботаж, выразившийся в уклонении от отбытия наказания за политическое преступление. И так худо, и этак не лучше. Когда за окном вечерние сумерки стали фиолетовыми, в комнату вошел юркий боец с двумя котелками. - Это тебе, - сказал он начальственно покровительственным тоном, ставя котелки на стол. - Тут вот рисовый суп, а это пшенная каша со "вторым фронтом"... Ешь, пока не остыло! Боец занавесил оба окна плащ-палаткой, зажег керосиновую лампу и, пред тем как уйти, спросил: - У тебя курево-то есть? - Есть, - рассеянно ответил Николай, позабыв о том, что табака-то у него как раз и не было. Через полчаса возвратился старший лейтенант. Взглянув на чистую бумагу, лежавшую перед Николаем, и на нетронутый обед, он недовольно поморщился. - Зря, Косаренко, замыкаешься, - сказал он, присаживаясь напротив. Москвы тебе все равно не видать - никто тебя туда не вызовет. Выход один: сообщить обо всем здесь. Так будет лучше для тебя. Поверь, я знаю, что говорю. Николай продолжал молчать, мучаясь от жестокой внутренней борьбы: что делать? - Ну-ну, подумай еще. - Старший лейтенант придвинул к себе лампу и развернул газету. - Мне выйти-то можно? - Конечно! - ответил оперуполномоченный и крикнул в соседнюю комнату: Осокин! - А когда на пороге в почтительной позе застыл юркий боец, распорядился: - Покажи нашему гостю уборную... Выйдя во двор, Николай тоскливым взглядом окинул вызвездившееся небо и с отчаянной решимостью подумал: "Ладно, будь что будет!.." - Ну что, надумал? - спросил его Семиреков, когда он возвратился в дом. Вздохнув, Николай кивнул в знак согласия. - Только писать, гражданин оперуполномоченный я не буду: коротко не смогу, а длинно - стоит ли? Договоримся так: я начну рассказывать, а вы уж записывайте, что надо. Можно ведь так? 24 - До мая сорок второго года жизнь моя, гражданин следователь, складывалась не так уж плохо. Во всяком случае, не имел причин жаловаться на судьбу свою. Это, конечно, не означает, что у меня вовсе не было горестей и печалей. Но в главном, решающем, в том, что делает человека счастливым, я был, как говорится, на высоте. С детства мечтал стать кадровым военным и стал им. С трудностями, правда, и немалыми... До службы в армии я успел закончить Острогожское педучилище и работал сельским учителем. Тогда же встретил девушку Олю... Поженились, у нас появился ребенок - сынишка Владик. Казалось, чего бы еще надо?.. А меня неудержимо тянуло в Красную Армию. Пошел в военкомат, но там категорически отказали: учителей на службу не берем - их и так не хватает... Но я добился своего... На Дальнем Востоке служил связистом. Тосковал, конечно, по Оле и сынишке, и здорово, однако, не жалел, что по своей воле с ними разлучился. Ну, служу, время идет, а сам мечтаю: вот если бы попасть в военное училище... Чтоб не распространяться на этот счет, скажу: через год я уже был курсантом Рязанского пехотного... В сороковом окончил его с отличием и, наверное, поэтому меня направили не в обычный полевой полк, а в Лепельское училище, командиром курсантского взвода. Не скрою, страшновато было - учить других, но, поверьте, я старался... Не прошло и полгода, как меня сначала выдвинули командиром роты, потом начальником учебной части батальона, а в мае сорок второго я уже носил три кубаря старшего лейтенанта. Стоял вопрос о посылке меня в академию... Как видите, моя военная карьера складывалась не так уж плохо... К тому времени у нас с Олей второй ребенок появился - Валюша... Разрешите закурить? Благодарю... В начале войны училище было передислоцировано в Череповец. Не мне вам говорить о том, какое это было тяжелое для Родины время. Курсанты с тревогой спрашивали нас, своих старших товарищей и воспитателей: почему наша армия отступает? Почему? Готовясь к боям, будущие командиры хотели знать правду и только правду. Я, как и другие мои товарищи, отвечал им в том смысле, что враг очень силен и опасен и что победа над ним потребует немало крови. Чтобы одолеть его, надо хорошо постичь науку побеждать и не жалеть себя... А житуха была нелегкой. Идешь, бывало, с курсантами в поле на тактические занятия, а ноги от слабости так и подламываются... Многие из нас подавали рапорты, чтобы на фронт отправили, но нам и думать об этом запрещали. Наш долг, говорили нам, готовить командные кадры для фронта. И мы готовили, не считаясь с лишениями. Да и постыдно было бы считаться с житейскими невзгодами, хорошо зная, что наши сверстники в боях и кровь свою проливают, и умирают геройской смертью. Но были среди нас и такие людишки, которые собственную утробу ценили выше чести, совести и долга... Захожу как-то в курсантскую столовую, а мне дежурный докладывает: так, мол, и так, сегодня два килограмма мяса и килограмм масла недоложили в котел. Начальство взяло. Спрашиваю: кто? Замялся дежурный, не сразу назвал прохвостов, но все же назвал. Один из них, Глобов, оказался моим непосредственным командиром, другой, Стряпухин, был не менее опасен, - работал в Особом отделе... И все же я пошел к одному из них - Глобову. Он понял меня по-своему и предложил вместе пастись в курсантской столовой. У тебя, говорит, тоже семья, твои детишки тоже есть просят... А мы, говорит, как-никак офицеры... Я сказал, что раз мы советские офицеры, то не должны обкрадывать своих подчиненных это большая подлость и уголовное преступление. И если вы не прекратите воровства, я доложу командованию... Задыхаясь от злости, Глобов предупредил: "Запомни, Кравцов, кто станет на нашем пути, рога обломаем!" Жалею об одном - о том, что не отправил докладную записку начальнику училища. Понадеялся, дурак, что воры образумятся, устыдятся... И поплатился за это, и еще как! Николай замолк, подошел к скамейке, на которой стояло ведро с водой, жадно попил. Потом, уже не спрашивая разрешения, взял из портсигара на столе сигаретку и, осторожно разминая ее, продолжал: - Уже на другой день после разговора с Глобовым было срочно созвано партийное собрание батальона. Оно длилось недолго и закончилось тем, что у меня же отобрали кандидатскую карточку... Молча расходились мои товарищи, а я продолжал сидеть. Вдруг на мое плечо кто-то опустил тяжелую руку. Я оглянулся и встретился со злобно торжествующим взглядом Стряпухина. Обвинение предъявили через две недели: статья пятьдесят восьмая, пункт десять, часть вторая... Разумеется, я не чувствовал и не признавал за собой никакой вины, ни малой ни большой... Судили меня в начале сентября. Когда вышли за ворота тюрьмы, конвоир спросил меня, хорошо ли я знаю город. Я ответил, что да, Череповец знаю хорошо. "Тогда путь выбирай сам, - сказал конвоир, - нам надо в Дом Красной Армии". Я удивился - зачем туда? Оказывается, там будет заседать военный трибунал... Но почему именно в Доме Красной Армии? Неужели будут судить показательным, в присутствии всего командного состава училища? Лучше это или хуже?.. Убежать разве? В конце концов это не так уж и трудно: резко повернуться назад, выхватить у конвоира винтовку и - даешь свободу!.. Нет, думаю, до суда этого делать никак нельзя: бежать - значит, признать себя виновным, хотя бы и косвенно. Кто знает, может, военный трибунал и сам выпустит меня на свободу. Убедится в том, что я злостно оклеветан и оправдает. Вот если трибунал безвинно осудит, тогда другое дело. Тогда уж ничего другого не останется, кроме побега... По улицам Череповца я шел, опустив голову, - слишком трудно, гражданин следователь, невозможно было смотреть людям в глаза: в каждом взгляде - ненависть и презрение. Уже почти год шла война - и какая! - враг почти рядом, каждый честный человек готов на все ради победы, а тут - на тебе - ведут арестованного молодого человека в военной форме без знаков отличия. Ясное дело: либо шпион, либо дезертир... Стыд и позор жгли мое сердце... Возле городского сада встретилась группа командиров-сослуживцев. Они о чем-то разговаривали, но, увидев меня в сопровождении конвоира, сразу же смолкли. Двое из них сделали вид, что ничего не произошло, и отвернулись, остальные невольно замедлили шаг, а старший лейтенант Сойников, шедший позади всех, сжал руки и украдкой приветственно ими потряс... Я, гражданин следователь, с благодарностью принял этот трогательный знак внимания - ведь он означал, что далеко не все считают меня подлецом... И словно бы луч солнца пробил толщу черной тучи - слабая до этого надежда на благополучный исход начала во мне быстро крепнуть, перерастая, в уверенность: справедливость рано или поздно восторжествует!.. И вот тут-то я увидел - кого бы вы думали, гражданин следователь? - своего бывшего начальника Глобова. Когда наши взгляды встретились, оторопевший Глобов даже растерянно остановился. Остановился и я. Что уж было в моем взгляде, не знаю, только Глобов испуганно начал пятиться, говоря: "Но-но, ты не очень!" Я предупредил его: "Трепещи, подлая душонка! Мы еще встретимся и не в таков обстановке..." И пошел дальше! Мысли мои были заняты предстоящим событием, а ноги сами шли туда, куда рвалось мое сердце... Вот она, так хорошо знакомая улица Володарского, по которой я каждый день ходил на службу. А вот и двухэтажный дом начсостава... Сердце мое обдало жаром, когда я увидел черноглазого карапуза, скакавшего на палке с дощечкой-саблей в руке, - это был мой Владик!.. Я окликнул его. Сынишка остановился, недоверчиво оглядел меня, не узнавая, а потом, как вскрикнет: "Папа, папочка!" И - на шею ко мне... Для конвоира это было неожиданно, но он все понял и сказал: "Подложил ты мне свинью. Ну да чего теперь об этом. Заходи!" Несу на руках сынишку и спрашиваю, дома ли мама. Оказывается, болеет дочка, и она в аптеку пошла. Вдруг сын как обухом по голове ударил: "Папа, а правда, что ты - шпион?" В груди у меня закололи иголочки, а в глазах потемнело. Я с трудом произнес: - Что ты, сынок!.. - И не фашист? - Да нет же!.. - А ребята говорят: твой папа фашист и шпион. - Врут они, сынок, не верь им... По ступенькам лестничного пролета я поднимался медленно, - будто пьяный... За дверями слышался надрывный детский плач. Опустив сынишку, я заспешил... В качке надрывалась моя дочурка. Кое-как успокоив ее, ходя с ней по комнате, заглянул в обе кастрюли на плите - в одной было немного супа. В кухонном столе лежало полбуханки хлеба. Я разрезал ее на две части, одну половииу положил на место, а вторую протянул конвоиру: - Возьми, браток... - Ты в своем уме? - запротестовал он. - Ни в коем разе! - Но мне больше нечем тебя отблагодарить... - Да ничего и не нужно... Ты уж тово... Не обессудь, потому как, сам понимаешь, никакого права не имею... Мне и так несдобровать... Надо уходить... - Да-да, конечно... Владик, скажешь маме, меня повели в Дом Красной Армии. - Зачем? - Там будет заседать трибунал... - А что это - трибунал? - Суд такой... Ну, прощай, сынок! Будут тебе плохое говорить про папу не верь, никому не верь! Расти честным и слушайся маму... - А ты когда вернешься? - Не знаю, сынок, не знаю... И вот мы, гражданин следователь, снова на улице. Шел я, как лунатик... Уже неподалеку от Дома Красной Армии вдруг слышу истошный крик. "Коля, Коленька!" Это была Оля... Она прижалась к моей груди и без звучно заплакала. Я глухо сказал: - Прости меня, Оля. - За что? Ты ни в чем не виноват! - заверила она. - А злые люди... Придет время, Коленька, - отольются им наши горькие слезы! - Все, наверное, отвернулись от тебя? - Не все, но многие. - Терпи. - Стараюсь. - Детишек береги. И себя, конечно, тоже. - За нас не беспокойся.- не пропадем! - Родным не сообщай, что со мной! - Хорошо. Такой вот, гражданин следователь, она и осталась в моей памяти непреклонной, верной и верящей... Эта короткая встреча дала мне многое. Я еще и еще раз убедился: никто так не знает меня, как Оля, и никто, как она, не убежден в моей невиновности. Теперь мне за свой тыл можно было не беспокоиться. Оля тоже будет мужественно противостоять тому, что нас ожидает... У входа в Дом офицеров нас встретил старшина, молча завел в одну из комнат. Членов трибунала еще не было. Комната по форме и по размерам походила на школьный класс, из которого вынесли парты. Справа стол, накрытый красной скатертью, испятнанной чернилами, - он тоже чем-то напоминал учительский, - а возле него три или четыре табурета. Позади стола, на стене, где обычно висит классная доска, - цветной портрет товарища Сталина. У левой стены - одинокий табурет. Я догадался - для меня, и, не дожидаясь распоряжения конвоира, направился к нему. Старенький табурет подо мной скрипнул. Я, товарищ капитан, не верю ни в бога ни в черта, но этот скрип почему-то воспринял как обнадеживающий. Я поднял глаза и встретился со взглядом портрета... Мне вдруг почудился всегда спокойный и уверенный голос товарища Сталина: "Как же ты, Кравцов, дожил до такой жизни, а?.." И, сам не зная почему, я опустил голову. Выстрелом над ухом прозвучали слова: "Встать, суд идет!" Я встал и с тревожным любопытством разглядывал членов военного трибунала. Первым переступил порог щупленький военный юрист с двумя "шпалами" на петлицах - председатель трибунала. За ним шел высокий медлительный политрук в очках, потом лейтенант с усиками и, наконец, миловидная девушка в форме бойца - секретарь... Не буду пересказывать формальные вопросы, которые мне были заданы. Когда с ними было покончено, председатель спросил, признаю ли я себя виновным в том, что среди личного состава училища проводил пораженческую агитацию, восхвалял немецко-фашистскую армию, и противодействовал мероприятиям партии и правительства по разгрому врага? - Нет, не признаю! - ответил я. - Я советовал бы вам быть предельно откровенным - это облегчит вашу участь. - Мне нечего скрывать, как и не в чем признаваться. С самого начала ареста, гражданин следователь, я с нетерпением ждал суда. Я надеялся, что судьи легко убедятся в том, что предъявленное мне обвинение во вражеской деятельности - нелепость.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|