Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Еще раз

ModernLib.Net / Научная фантастика / Сыч Евгений Юрьевич / Еще раз - Чтение (стр. 4)
Автор: Сыч Евгений Юрьевич
Жанр: Научная фантастика

 

 


В отличие от отца, Марья жить с размахом не умела, топталась на одном месте: два шага налево, два шага направо, – и даже попыток не предпринимала что-то в жизни своей, а не то что чужой – изменить. Только раз решилась на поступок: из физики, от Лехи ушла. Но все равно ей казалось, что проживает она в тесной запертой клетке.

Раз, в выставочном зале уже, за утренним чаем, когда все дружно обсуждали итальянский модный фильм про мафию и тюрьму, удивляясь и ужасаясь, а бухгалтер Союза художников даже высказалась, что-де она лично скорее в петлю бы полезла, чем за решетку пошла, – Марья, наоборот, сказала задумчиво:

– А что? Не все ли равно – тут или там? Там хоть срока назначенного ждать будешь. А здесь и вовсе нечего.

Собеседницы ее на это переглянулись, не то чтобы на слово ей не поверили, а будто диагноз поставили: бессемейная, ей и впрямь все едино. Обездоленная.

Но последние месяцы из ритма ее обыденной жизни стали отчетливо выпадать, и Марьюшка, словно отогреваясь от бесконечного зимнего сна, начала ждать чего-то. Хотя – чего уж? Сорок лет скоро. Сорок – срок, к которому тянут. Упирайся, хватайся за что попало, отталкивайся – все равно. Столбик на пути с табличкой: сорок. Говорят, перевалишь – легче будет. Но – магия цифры, магия цифры. Кабала. Но господи, как не хочется в провинции, если вся жизнь прошла в столице! Даже, кажется, молилась бы, знать бы, кому молиться.

Между тем вокруг атмосфера менялась. «Раньше Ваня огороды копал, нынче Ваня в воеводы попал». Постепенно и для себя неожиданно становилась Мария Дмитриевна в художнической среде популярной. Внимательно прислушиваться стали к нечастым ее словам, совета начали спрашивать. Когда-то, наверное, это было бы приятно и даже лестно, а сейчас – не очень, потому что спрашивали у нее совета и мнением интересовались те, кого сама она ни как людей, ни как художников не уважала. Вроде покойного ныне Марениса типы. И уже не только совета спрашивали – об услугах просили: в статье упомянуть, на местном телевидении рекламную передачу сделать. Марья просьбы эти, если могла, выполняла, будто вину свою сглаживая. Кончина Марениса крепко лежала на ее душе – камнем, глыбою. Дрянь человечишко был Маренис, дрянь – пока был. А не стало – застрял болью в затылке, словно толкнула, столкнула в яму. А зачем? Не стало Марениса – тут же его место другие такие же заняли: деньги делить, персональные выставки устраивать, значками манипулировать.

Один из молодых монументалистов вообще интересно поступил. У него тех возможностей, что у Марениса, еще не было, ходы-выходы плохо знал, на горло пока не мог рассчитывать, но опыт заменял молодой энергией. Он, Сарафов, возгорелся оформлять новый театр, еще не расписанный. Театр – не станковая картинка, большие сотни квадратных метров. На такую работу желающих более чем. Но краевым художникам, чтобы не претендовали, Сарафов сказал, что его проект оформления Москва утвердила. В Москву, на свои кровные слетав, версию выдал, что край утвердил, и так, всех запутав и поругивая бюрократизм, задерживающий проектные документы, приступил к работе.

Но все тайное, как известно, становится явным. Авантюра близилась к закономерному концу, и кое-кто уже злорадно потирал руки, предвкушая, как Сарафову придется из собственного кармана расплачиваться с бригадой оформителей. Хотя умеючи и не то можно. Главное, ручей учуять, по которому с тихим шелестом деньги текут, и ногой на него наступить – тогда купюры сами в кучку соберутся. Глаз у Сарафова все же профессиональный был – углядел он на объекте небольшую группу людей значительного вида и в их числе одного, наиболее значительного.

– Ты, лысый, – заорал тому Сарафов, немедленно вычленив из группы, – поди сюда!

Лысый – а он был председателем горисполкома и не каждый день его так запросто окликали – заинтересованно подошел.

– Вот, – возвестил Сарафов, оглядывая мэра восхищенно. – Именно такой образ мне нужен в центре. Не возражаешь попозировать? – И, небрежно ответив на шепоток приближенных: – Да плевать мне, кто он такой, меня не звания, а образ интересует, – моментально лысого в центр росписи втиснул; слегка над и сверх всей многофигурной композиции.

И, что характерно, роспись театра так за Сарафовым и осталась. Сам мэр сказал потом о ней застенчиво: «Мне кажется – ничего». И все с ним согласились.

Словом, было бы корыто. А корыто там и осталось.

Чего же прикажете ждать?

Девочка Марья, чего тебе надо? Кроме шоколада, которого все равно нет. Не надо ли денег, зеленых и красных бумажек? Не хочешь ли славы, чтобы метеором блеснуть в сером небе обыденной жизни? Или, может, любви, не той, что при деньгах и славе, а любви, которая сама по себе? Или любви всеобщей? Это исключительное чувство – всеобщая любовь. Ты в рубище, а тебя любят. Ты ничего не делаешь, а тебя любят. Ты преступление совершаешь, тать, злодей, а все равно любят, любят, встречая и провожая, любят в памяти и в надеждах, любят все до единого. Хотя, на мой взгляд, всеобщая любовь все-таки во многом сомнительна. И даже несколько противоестественна. Поэтому достигшие ее предпочитают любви – страх. Чтобы тебя боялись, а не ты, разумеется. Или взыскуют уважения. Или тишины, в келье под елью. А любовь – она слепа, только ненависть зряча.

Чего же надо тебе, Марьюшка? Может, хочешь просто быть сама собой? Но ведь этому как раз никто и не препятствует.

Только когда объявился Леха, вынырнув из травой поросшего прошлого, не Леха – Леонид Григорьевич, Марье ясно стало или показалось, что ясно, чего ждала она.

Если у нее не было судьбы – так, нелепо затянувшаяся ошибка, – то Мисюра пожить успел в полную меру, сгорел во весь накал. Познал свою судьбу, на «ты» с ней перешел, в необходимость собственную поверил. А покатился шаром с высокой крутой горы, теряя все на пути, лишь знания с собой унося. Но на что ему теперь знания? Только тягостнее от них, будто давит спину горб или крест. Только мучит, будто знание это трепетным огоньком сжигает изнутри: не зальешь, не затушишь. В индийской старой сказочке баба, принявшая семя бога, согнулась пополам, заорала: «Жжет!» – и кинулась в реку, чтобы вымыть из себя огненное семя. А потом река родила того, кого смертное тело выносить не в силах. Каждому – его предел установлен.

И чувствуя, что тонет Леха, что надо его спасать или хотя бы пытаться спасать, Марьюшка вдруг поняла и другое: что у нее тоже появилась судьба. Что ее это тоже касается. Что может утянуть ее Леха за собой, уже утягивает: в пропасть, в прорубь, под лед. Туда, где чернота, темнота и блики света – как пузыри. Что утягивает он ее просто так, за компанию, для ровного счета. Отстраниться бы, только что еще могла предложить ей жизнь?

– Знать бы все тогда, двадцать лет назад, – рассуждал Мисюра, сидя в Марьином кресле под торшером на мраморной ноге, – может, и не гнал бы. Да кто мог подсказать, чем эти скачки кончатся? Спешил как голый в баню. Не продохнуть, не остановиться. На лету остановка – гибель. Смерть, распад, разрушение. Замедлить и то страшно, – откровенничал, – ведь есть черта, за которой падение. Страшно, понимаешь? Чувствуешь себя самолетиком между гималайскими пиками. Только бы не потерять скорость, высоту… Вот и хватаешь жизнь по капле, срываешь по листику на неповинном партнере. Тебя не стало – вычеркнул из памяти. Даже не помню как. С женой расстались – и не заметил когда. Все – мимо, мимо.

Марья слушала эти откровения молча. Прислушивалась к себе. Музыка отступала. Наплывала, накатывала волной кислая, едкая злоба. Теперь раздражал ее Леха, и ничего с собой не могла она поделать. Видела: жалкий, раздавленный. И ничуть не изменившийся. Как будто годы не прошли. Все – как тогда, только на новом витке. Ищет себе оправдания, копается в прошлом самовлюбленно. Нашел кому мозги пудрить, идиот! Раньше не разглядела – понятно, опыта не было. Зато теперь опыта – хоть большой ложкой ешь.

– Ты поезжай сегодня в гостиницу, Леха, – прервала она Мисюру. – Я устала. Доедешь сам? Или проводить?

Мисюра замолчал.

Потом послушно оделся и вышел.

И – почти сразу – зазвенел дверной звонок, ввинчивая шурупчиком свой звон в Марьин висок. Поняла: нет, не смогла отстраниться, – еще до того как открыла на звонок и увидела, что Леху привели, точнее, принесли обратно соседи-актеры Театра юного зрителя, возвращавшиеся с вечернего спектакля. Он упал на лестнице лицом вниз, не удержавшись за перила. Марья охнула: все лицо было в крови, стесал о ступеньки.

Дальше началась суета. Марьюшка побежала к телефону-автомату вызывать «скорую», потом – к Лехе, прикладывать марлю к тяжелому его лицу, потом опять вниз по лестнице: встречать врачей. Но «скорой» все не было и не было, как назло, и, совсем издергавшись, Марья поймала наконец такси. Повезла, почти недвижимого, не в больницу, почему-то – сама не знала почему – в клуб, к Асе Модестовне. Каникулы должны были кончиться только через четыре дня, но Марьюшка понадеялась, что пора уже, можно, все вернулось на прежние места.

И верно: Навьич открыл перед ней дверь, едва подкатило такси к знакомому крыльцу.

– Внизу Ася Модестовна, – закивал Марьюшке с усердием.

У самого клуба Леха ожил и вниз спускался почти самостоятельно.

– Сошествие во ад? – только и сказал. Одобрительно, пошутил будто.

Асмодеиха приходу Марьюшки совершенно не удивилась. Заулыбалась всеми своими округлостями, подскочила как мячик, помогла Мисюру на диван усадить.

– Что с ним? – спросила ласково, успокаивающе.

– Помогите! – взмолилась Марьюшка.

– Да вы не волнуйтесь, голубчик, не волнуйтесь, – замаячила Ася вокруг серого, в кровавых ссадинах лица мягкими своими ладонями.

«Боль снимает», – поняла Марья.

Мисюра, как ныряльщик, нырял в пустоту и выныривал. Отходил и снова выпадал.

– Сейчас, – сказала Ася Модестовна. – Здравствуйте, – это уже Лехе, – я врач.

Марья увидела, что смотрит Леха вполне здраво и осмысленно, и отошла с облегчением в угол кабинета, села, ни во что более не вмешиваясь.

– Здравствуйте, – сказал Леонид Григорьевич, внимательно присматриваясь к ускользающей от его взгляда Асе Модестовне.

– Щелкаете? – с пониманием спросила та.

– Щелкаю, – слабо откликнулся.

– Даже, пожалуй, трещите?

– Пожалуй.

– Четыреста? Четыреста пятьдесят?

– Шестьсот рентген.

– Серьезно, – уважительно констатировала Ася Модестовна. – А подбородок где ободрал?

– Упал, – скривил губы усмешкой Мисюра. – Ерунда.

– Ну хорошо, – приняла невнятные слова Ася Модестовна. – А чего вы хотите?

И отошла от дивана к столу, села на стул. Сразу стала директором. Начальником – из тех, которые решают участь надоедливых посетителей.

Леха пожал плечами:

– Хочу – жить. Только медицина тут бессильна, если я правильно понимаю.

– А зачем вам – жить? – вежливо и как-то небрежно поинтересовалась Ася Модестовна. Марьюшка, идиотизмом разговора пораженная, вскочила было, но хозяйка ее на место одним движением руки усадила. – Для чего вам жить? Не надоело на одном месте топтаться?

– Странный вопрос, – обиделся Мисюра.

– А вы говорите, не стесняйтесь. Мне абсолютная ясность нужна. Да и времени у вас нет на долгие уклончивые разговоры.

– Видите ли, я не имею права рассказывать что-либо. Подписку давал.

– Не очень они мне нужны, ваши тайны. И узнать их ничего не стоит, вы же ни о чем другом больше не думаете, у вас весь пакет сверху лежит, – сказала Ася Модестовна, проиллюстрировав жестом, как легко вынуть из Лехиного сознания заветный его пакет. – Меня не тайны ваши интересуют, а мысли. Что бы вы делали, если бы вдруг выздоровели? Получили у смерти отсрочку, а?

– Вина на мне, – сказал, будто выдавил из себя, Мисюра. – По моей вине катастрофа произошла. Люди погибли. Я работать хочу, чтобы всем объяснить, в чем ошибка. Чтобы исправить.

– Мелко, – отозвалась из-за стола Ася Модестовна. – Даже если вас подлечить, в систему обратно никто не возьмет, для них вы покойник, а мертвому никто не поверит, даже самому здоровому. Авария уже состоялась, погибших не оживить. Что же вы сможете теперь исправить?

– Да, – согласился с ней Леха и почувствовал, что катится опять с крутой горы. Больно было, но не в этом дело, не это суть важно. Жутко было от стремительного этого падения. Птица проснулась в нем, забилась, затрепетала. Не так уж больно, только жжет внутри и тянет. Накатили пустота и слабость: руки не поднять. Мухи не отогнать. Руки мои, хорошие руки были, умелые. Только зачем они теперь? Теперь голова нужна, а скоро и она ни к чему будет.

– Ася, – взмолилась Марьюшка, робко подала голос. – Помогите ему! Можно ему помочь?

– Много чего можно. – Марьюшка задохнулась, но Асмодеиха посмотрела мимо нее, повернувшись совершенно чужим лицом, и ухмыльнулась так, что губы поползли: верхняя – вверх, нижняя, соответственно, вниз, обнажив желтые крупные, точнее, длинные, как у хищных зверей, зубы. – А просто пожить вы не хотите? – продолжала она допытываться у Мисюры. – Дожить то, что определено вам, без особых физических мучений?

– Не возражал бы, наверное. Только я не знаю, как это: просто жить. Не умею.

– Но ведь вы уже доказали свою полную профессиональную непригодность, чего же вам еще?

– Он был самым талантливым! – не выдержала, вмешалась опять Марьюшка.

– Я не знаю, в чем он виноват и как несчастье случилось, но уверяю вас: он был самым способным, и может быть, просто не дали таланту его расцвести, задавили, подмяли. Если бы кто-нибудь заранее сказал, тогда, раньше, что Мисюра – неудачник, не поверили бы, засмеяли.

– Не надо, Марья, – поморщился Леха, – все правильно: кпд моей жизни не выше, чем у паровоза. А что было двадцать лет назад, давно забыть пора. Вспять ведь не повернешь.

– А что, если б вам сейчас вернуться в то время, вы бы иначе жизнь прожили? – заинтересовалась вдруг Ася Модестовна. – А вам, Марья Дмитриевна, хотелось бы опять стать восемнадцатилетней?

– Нет, – содрогнулась от воспоминаний Марьюшка. – У меня все равно ничего не получилось бы. Я жить не умею. Про меня все говорят: не умеет жить. Вот ребеночка я бы родила…

VIII

– Удвояю, – орал худой, – удвояю!

– Че удвояешь-то? – спросили худого.

– А че попало, – ответил тот. – Че кому надо, то и двою. Не веришь? Давай чего не жалко.

Дали. Удвоил. Не то что увеличилось, размер тот же, а второе такое же, не отличишь, рядом стало. Удивились: ну-ка еще! – И еще – пожалуйста. Теперь таких же четыре стало. Таких, как первое, хотя какое первое, какое

– четвертое, не понять, спутать можно. Но в общем: было одно, а стало четыре.

– А теперь другое удвой, – сказали худому.

– Нет, – обнаглел худой, – это за плату.

– О чем речь! На вот заранее, удвой только!

Сидит худой и двоит. А толпа перед ним не то что двоится, умножается в ученой прогрессии. Разве ж кто случай упустит? Много чего хорошо бы иметь вдвое против прежнего. А вечером худой уперся:

– Все, – говорит, – хватит на сегодня.

И как ни уговаривали, что ни сулили – ни в какую. Взял номер в гостинице, взял ужин, бутылочку одну маленькую, сувенирную. Больше ему-то и незачем. Дальше он сам распорядиться сумеет. Закрылся и заснул, видать.

И никто не успел спросить: если годы удвоить, старше летами станешь или моложе?

А утром худого уже никто не видел, хоть и ждала его очередь на площади до рассвета.

Единственное настоящее время суток – рассвет. Впрочем, об этом уже говорилось.

Мисюра очнулся на диване, старом, якобы кожаном, застеленном чистым бельем. Он был раздет. Одежды не было. Вместо нее лежал в кресле серый пижамный комплект – куртка и штаны на резинке. И тапочки больничные стояли рядом с диваном.

Леонид Григорьевич приподнялся, чувствуя себя значительно лучше, чем привык в последнее время, и стал оглядываться, попутно пытаясь понять, где он, и вспомнить, как попал сюда. В голове был сумбур, но птица не билась, еще не проснулась, наверное. «Так, – оглядывался Мисюра, – кабинет. Скорее всего, подвал: естественное освещение отсутствует». Узкие окна под высоким потолком с защищенными в буквальном смысле – щитами закрытыми – стеклами. И легкомысленными занавесочками изнутри поверх тяжелых щитов. Вообще подвал всегда чувствуется, влажность, что ли, другая или с давлением что-то.

Стол дубовый старомодный, пара кресел под парусиновыми белыми чехлами, пара стульев. Картина на стене старого письма. Налево – обитая дерматином дверь, замок не автоматический, без ключа не откроешь, а вышибать – сил не хватит. Направо – другая дверь, тяжелая, железная, крашенная суриком. На манер сейфовой, с ручками запоров: пережиток времени, когда еще надеялись от атомного взрыва за такими дверями отсидеться.

Что бы это значило?

Вчерашний и позавчерашний день Леонид Григорьевич в основном помнил. Ситуация, по зрелом размышлении, скорее устраивала, чем нет. Он был жив, относительно неплохо себя чувствовал и изолирован от людей. Последнее имело большое значение. Людей Мисюра не то чтобы избегал или боялся, просто вина перед ними ему пришлась не по плечу, не по размеру – тяжела, и сейчас легче было бы общаться с изгоями, с подонками общества, чем с нормальными людьми. Марьюшка составляла исключение. «Марьюшка?» – мелькнула и сразу пропала мысль.

Леонид Григорьевич не спеша оделся в чужое, поискал, чего бы съесть, еды никакой не нашел и не особенно этим огорчился. Потолкался в железную сейфовую дверь, она поддалась, и Мисюра обрел за нею коридор – подвальный тупик с другими такими же дверями. За одной звонко капала вода. Там оказался санузел – душ на десяток кабинок, четыре унитаза и раковина с краном.

Но где же Марья?

– Где Мария Дмитриевна? – спросил Мисюра пришедшего к нему старичка. К его приходу Леонид Григорьевич уже успел оглядеть немудреные окрестности, вернуться на свой диван и устроиться там поудобнее.

– Нет ее, – ответил старик. – И скоро не будет.

Пододвинул одно из парусиновых кресел, уселся. Сам сухонький, стручок-сморчок, глазки белесые, с усталинкой, со скучнинкой. Нечто без пола и возраста в тренировочном черном трико.

– Простите, а вы – кто? – вежливо поинтересовался Мисюра.

– Вы вчера к кому шли? – вопросом на вопрос ответил старичок. – Вот он я и есть.

– Вы – дьявол? Нечистая сила? – удивляясь произносимым вслух нелепым словам сформулировал давно вертевшееся в голове Мисюра.

– Что уж так грубо – «нечистая сила»? – заворчал старик. – Вроде интеллигентный человек, образованный, науки превзошедший. Предположим, дьявол. А с кем вам сейчас хотелось бы общаться? Кого предпочли бы увидеть? Агента иностранной разведки? Сотрудника госбезопасности? Или непосредственного вашего начальника, ныне покойника и, замечу, перешедшего в нынешнее состояние не без вашего участия? Могу, кстати, встречу организовать. Желаете?

– Значит, все-таки дьявол. А я, признаться, не верил никогда в дьявола. Я и в бога не верил, но бог – нечто более близкое. Бог моих отцов.

– Скорее уж – прадедов, – не согласился старик. – Отцы же были сплошь безбожники не по убеждению – от дурного воспитания. А деды сбрасывали кресты с колоколен, щепали иконы об угол и крутили собачьи ножки из писания. Но какая разница для вас-то между богом и дьяволом, лично для вас, правоверного материалиста: ведь дьявол не что иное, как диалектическое продолжение бога, оборотная сторона. И что вы, собственно, имеете против дьявола?

– Что же, договор кровью подписывать будем? – мрачновато усмехнулся Мисюра.

– Полно, начитались сочинений, – махнул сухой лапкой старик. – Да и какая у вас кровь, одни лейкоциты. Такой кровью разве серьезный документ подпишешь…

– Тогда что вам от меня надо?

– Ничего, – со вкусом сказал старик. – Но ты-то зачем сюда шел – помнишь? Хотел жизнь сначала начать? Ну так возрадуйся: дается тебе шанс. Последний шанс. Будешь жить второй раз – свой последний раз на земле.

– Фильм такой был: «Живешь только дважды», о Джеймсе Бонде, – вспомнил вдруг Мисюра. – Не наш фильм, английский.

– Русский, английский – какая разница… – отозвался старичок. – Ты, главное, не суетись, отдыхай. Газетки можешь почитать, за двадцать лет собраны. Я тебя сейчас чайком угощу. Чай у меня свой, не купленный. Пей, не стесняйся.

– А где я сейчас? В аду? – полюбопытствовал Леонид Григорьевич, с наслаждением делая глоток фиолетового густого чая. – Или в чистилище? – добавил с сомнением, припоминая то, что увидел здесь, в подвале, и не удержался, заулыбался вяло.

– Да не все ли тебе равно? – покачал головой старик. – Разберешься со временем, успеешь еще наречь да заклеймить. Так уж вам надо обязательно всякой сущности свое название дать!

– И все-таки почему именно дьявол? – упрямо спросил опять Мисюра. Упрямство ему трудно давалось, по крупицам собирал он его в истощенном, усталом сером веществе своего мозга, в разбитом своем организме.

– У бога своих много, – непонятно сказал старик и посмотрел на сопротивляющегося Мисюру ласково, будто погладил его взглядом. От этого взгляда стало Лехе легко и все понятно. И все безразлично. Дьявол так дьявол, почему бы и нет? Дьявол всегда был слугой прогресса. Не зря же считалось: паровоз – от дьявола, электричество – от дьявола, об атомной энергии и говорить нечего. А бог? Что он может сегодня, старый бог пастушеских племен, который кое-как управлялся с несколькими тысячами подданных? Где ему углядеть за миллиардами, которые к тому же при компьютерах и термояде?

– …Он, знаете ли, все замедляет, а надо на акселератор жать. Попробуйте на повороте, на хорошей скорости затормозить, – ворковал старик, – куда вас выбросит?

– Я не умею водить машину.

– И зря. Удивительнейшее ощущение, ни с чем не сравнить. Послушайтесь совета, научитесь. Скорость, овладение пространством – почти то же, что летать.

Леха вздохнул с надеждой. Захотелось выпить еще фиолетовой жидкости из стакана, и стало ясно, что кончится все хорошо-хорошо, а все плохое уже кончилось.

Он выпил еще глоток и увял. А проснулся бодрым. Жизнь продолжалась, даже если это была жизнь по ту сторону смерти.

Несколько дней Леха усиленно читал. За одной из дверей в тупике коридора оказалась длинная комната с грубыми деревянными стеллажами, где пыльными грудами лежали подшивки газет, стопки журналов, в том числе специальные, и – почему-то – «Крокодил». Он взялся за «Природу» двадцатилетней давности: всегда уважал это издание, но руки редко доходили, разве что иногда – глянуть переводную статью. Пролистал «Успехи физических наук», словно собственный детский дневник, с тем же чувством конфуза и удивления, когда вдруг среди наива находишь любопытную мысль, потом забытую и утерянную.

«Американский теоретик А. Гелл-Манн высказал очень интересную гипотезу о наличии особых «наиболее элементарных» частиц с дробными электрическими зарядами, названных им кварками», – читал Леонид Григорьевич, чуть усмехаясь.

«Картина нуклон-нуклонного взаимодействия при высокой энергии, основанная на концентрации файербола, наталкивается на определенные трудности и не является общепринятой…»

«Главным событием на международной встрече физиков, проходившей на о. Бендор у средиземноморского побережья Франции, был, по всеобщему признанию, доклад члена-корреспондента АН СССР В. И. Гольданского.

– Советские ученые, – сказал Гольданский, – успешно работают над созданием гамма-лазера (газера). Газер уже не утопия, утверждают они, подкрепляя свои слова сложными математическими расчетами, данными физических экспериментов».

Вчитываясь в реальные, вобравшие в себя состоявшуюся уже историю строки, Мисюра вдруг действительно уверовал в немыслимую возможность вернуться в прошлое. А уверовав, ни о чем больше не помышлял.

Старик приносил еду, кипятил чай. Иногда они перекидывались ничего не значащими словами, иногда – нет. Исчезло представление о времени: вчера не догонишь, а от завтра не уйдешь.

Марьюшка не преувеличивала, когда утверждала, что Мисюра был на курсе самым талантливым. Обладал Мисюра памятью – не той, рядовой, что позволяет вспомнить нужный адрес или номер телефона. Все знания вписывались у него в стройную систему, в картину мира, любая мысль находила в его мозгу свое место, различные технические идеи прекрасно уживались, а в дальнейшем послушно служили. Если, конечно, была в том нужда.

В общем, Мисюра помнил практически все, что знал, а знал он в своей области достаточно много, как ему казалось. Но сейчас, проглядывая газеты и журналы, выяснял для себя Леонид Григорьевич, как много проходило вне его поля зрения. Мир оказался куда обширнее и многообразнее, чем представлялось.

К тому же от природы был Мисюра на редкость добросовестен. Это отчасти помогало ему в жизни, отчасти мешало. На вопросы этики добросовестность его не очень распространялась, но в работе, сказав «а», он непременно стремился сказать «б», даже в тех случаях, когда обнаруживать подобный педантизм не следовало. Роковую серию испытаний, которые проводил он на действующей атомной станции, нужно было вести не по форме, не по инструкции, а – осторожненько, как бы придуриваясь, следуя традициям и суевериям персонала. Потому что формально программа создавалась для идеальной АС с высококвалифицированными эксплуатационниками, тогда как на деле имелся в наличии реактор, сданный к празднику с недоделками, с непросвеченными швами трубопроводов и стенками из металла – какой завезли и из бетона – какой был. Об уровне подготовки работающего персонала хотелось говорить гекзаметром. Но, дорвавшись до работающей техники, Мисюра сделал вид, что верит в ее надежность. И прокрутил полную программу испытаний, хотя отродясь эта программа лишь записывалась в вахтенный журнал. Иначе говоря, Леонид Григорьевич в порядке эксперимента провел испытания так, как положено, а вот этого-то как раз и нельзя было делать.

Бедный малый в больничном бараке Отдал душу смиренную богу.

Он смотрел на дорожные знаки И совсем не смотрел на дорогу.

Увы, души богу отдали другие.

Теперь он тщательно и целеустремленно готовился к той жизни, что должна была встретить его двадцать лет назад. Кое-что даже выписывал – не для того чтобы с собой забрать, а чтоб лучше запомнить. Просто ему всегда легче запоминалось записанное собственной рукой.

Назвавшись груздем, полезать в кузов дело нехитрое. Где и быть-то груздю? Когда-то Мисюра родился с углами – рождаемся все одинаковые. Но жизнь, конечно, углы поотшибала, постарел он на своей престижной работе стремительно. Внутренне, душевно постарел, до последнего времени, до самой аварии внешне оставаясь гладким и как бы почти молодым. Но в памяти хранились не только знания, с ними соседствовали все совершенные ошибки, не в чистом виде, конечно, но заботливо укутанные в мягкое. Мысль терялась каждый раз, когда нужно было принимать очередное решение, среди пыльных, мягких, полосатых тюков, брезгливо обходя и устремляясь дальше. В памяти Марьюшка стояла где-то там, где левый глаз, сбоку, внутри головы, и в самые неожиданные моменты белый силуэт вспыхивал светом и начинал поворачиваться из профиля в фас.

Сейчас, в порядке бреда, Мисюре даже примечталась возможность сменить все: вуз, профессию, жизнь как таковую. Но это была слабость – чувство преступное.

Иногда не выдерживали нервы, хотелось сбежать. Ведь он все-таки был заключенным: за ключом, за дверью, отделяющей его от внешнего мира. Начитавшись до боли в глазах старых газет и журналов, ощущая себя одновременно древним как грех и чуть ли не двадцатилетним от неутоленного юношеского максимализма, Мисюра лежал на диване, закрыв лицо локтем и споря с газетной информацией. «Мне дела нет до алжирцев, которых обижают французы, до китайцев с их серьезными предупреждениями, до американцев, одуряющихся наркотиками. Я не желаю знать про Кампучию, которая будет, и про Израиль, захватывающий арабскую территорию. Нет на мне за это ответственности! А разве своим я смогу объяснить что-то про кукурузу и совнархозы, про Афганистан и плотину на Енисее? Сами должны дойти, своим умом, собственной мордой о каждую стенку. Кто меня слушать станет? Минули времена пророков. Но ведь какую-то цену мне предъявят те, кто переведет стрелки часов на целое двадцатилетие? И посильна ли будет для меня назначенная цена?»

А может, не поздно разорвать не подписанный кровью договор?

В ящике стола, покопавшись, отыскал Леонид Григорьевич металлическую рулетку, почему-то японскую, – радость современного бюрократа, любителя оргтехники из Страны восходящего солнца. «А не запирай, – злорадно думал Мисюра, сноровисто изготавливая из рулетки отмычку. – Я в своем праве. Недовольны – в ООН можете жаловаться». Замок поддался почти сразу. Да и куда бы он делся от умелых рук человека, которому всю сознательную жизнь в науке приходилось обходиться ограниченными лимитами?

За дверью снова оказался коридор. И опять двери. За одной бухала музыка. Мисюра, свои полукриминальные действия совершавший как бы во сне, казалось, увидел продолжение сна. В светящейся полутьме просторного зала танцевали, мельтешили, выламывались, мельничными крыльями вращались сразу в трех плоскостях девицы в закрытых купальниках. Правила бал (Марьюшка сразу бы признала ее) кранаховская Венера. Не та, которую Лукас писал в молодости: молодая брюнетистая баба, сияющая здоровьем, а поздняя, в старости художника с ненавистью бессилия выписанная, плоская, белесая, с холодными водянистыми глазами – Венера стариков.

Мисюра не успел прикрыть дверь, Венера увидела его и поманила взглядом. Он понял, что нужно войти, что сейчас непременно все объяснится, и заторопился, шагнул, теряя больничные шлепанцы, вперед, на бледный огонь прозрачных холодных глаз. Кто-то уступил ему место. Музыка грянула, слепя глаза. Сильна музыка при умелом обращении – заглушить и подчеркнуть, погасить и зажечь. Жесткий ритм затормаживал мысль и будил чувства, спрятанные в глубине, Леха кривлялся, бился, вращался теперь вместе с девочками, и они восторженно любовались им и даже визжали, кажется, вокруг, – или музыка взвизгивала в верхах? – и он ломался, выламывался, вспоминая, как танцевал в молодости. Тогда в институтском зале ритм танцу задавал сильнейший, и запретный рок-н-ролл был особенно сладок.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6