Старанием отца Владимира в середине шестидесятых годов прошлого века было открыто в Талицах первое народное училище, но еще до этого он учил крестьянских ребятишек грамоте у себя на кухне. По своей церковной службе он привел в порядок Талицкий погост, заслужив уважение и прихожан, и окрестных священников: они избрали его своим духовным отцом и благочинным, это означало, что о. Владимир был их нравственным и духовным наставником и советчиком в церковных делах. Благочиние его включало более двадцати приходов. Всю эту деятельность отец Владимир Цветаев совмещал с воспитанием сыновей и с крестьянской работой – жалованья священника было недостаточно, чтобы содержать большую семью. Как и его соседи-крестьяне, он обрабатывал положенную ему от церкви землю, держал скотину и разную домашнюю живность. Летом помогали ему приезжавшие на каникулы сыновья. По воспоминаниям знавших его, отец Владимир был человеком самоотверженным, с характером мягким, даже кротким, что не мешало ему иметь чувство собственного достоинства, твердые принципы и большую душевную силу, помогавшую ему проводить их в жизнь
. Достаточно сказать, что все его сыновья получили высшее образование и все пошли по стезе «просветительства»: старший на отцовском поприще, трое младших – на преподавательском.
Он смог передать им чувство долга и человеческого достоинства, воспитать в них стремление к образованию, трудолюбие и самоотверженность в избранном деле. Поэтому было бы не совсем верно сказать, что Иван Владимирович Цветаев «выбился в люди» совершенно самостоятельно: моральная поддержка и вера в него отца были самым существенным, что взял он в жизненную дорогу, покидая родной дом. Одно из подтверждений – золотая медаль, полученная Иваном Цветаевым по окончании университета, которую он подарил отцу и которая всегда стояла у Владимира Васильевича на почетном месте.
Я рассказываю об этой семье не потому, что ее история интересна сама по себе, но и потому, что, даже не осознавая этого, Марина Цветаева уходит корнями в эту владимирскую, талицкую почву и историю. И если вдуматься, то и ее чувство долга, и преданность семье, и самоотверженность в избранном – правда, в ее случае трудно говорить об «избрании», скорее оно ее, нежели она его избрала, – деле, неиссякаемое трудолюбие через отца перешли к ней от ее владимирского деда. «В русской деревне не жила никогда», – написала Цветаева в «Ответе на анкету». И жаль, ибо наезды в Талицы могли бы открыть ей мир, которого она так никогда и не узнала.
Сегодня мы знаем о семье Цветаевых гораздо больше, чем Марина Цветаева. В жизни Цветаевых не было внешней романтики, так привлекавшей ее в отрочестве и юности, возможно, их история показалась бы ей скучной, а потому дальше «босоногого детства» отца ее представления не пошли. А позже спросить было уже некого. Когда же, задумавшись о своих истоках, токах, Цветаева писала о бабушке-попадье Екатерине Васильевне:
У первой бабки – четыре сына,
Четыре сына – одна лучина,
Кожух овчинный, мешок пеньки, —
Четыре сына – да две руки!
Как ни навалишь им чашку – чисто!
Чай, не барчата – семинаристы! —
она вряд ли знала, что Екатерина Васильевна до поступления сыновей в семинарию не дожила: может быть, только старший, Петр был уже семинаристом, Иван недавно поступил в училище, Федор и Дмитрий были еще малы. Иван же Владимирович никогда не забывал о своем происхождении, бедности своей семьи и односельчан. Он много, часто анонимно, помогал Талицам: и погорельцам, и в образовании крестьянских детей, и книгами для библиотеки...
Получив в конце жизни звание почетного опекуна и будучи принужден шить дорогой опекунский мундир, он признавался в частном письме: «Для поповича, отец которого получал 120 рублей, потом 300 рублей и, наконец, к 40 годам службы, 500 рублей в год, собирая их к тому же все грошами, такая трата как будто и зазорна...»
По семейной традиции Иван Цветаев, как и его три брата, окончил Духовное училище. Он поступил во Владимирскую Духовную семинарию, но в девятнадцать лет вдруг круто изменил свою жизнь. Выйдя из семинарии, он отправился в Петербург, чтобы поступить в Медико-хирургическую академию. Однако той же осенью 1866 года мы видим его уже студентом историко-филологического факультета Петербургского университета. Здесь нашел он свое призвание. Диплом, полученный им спустя четыре года, гласил:
«Совет ИМПЕРАТОРСКОГО Санктпетербургского Университета сим объявляет, что Иван Владимиров сын, Цветаев, 23 лет от роду, Православного вероисповедания, поступив в число студентов сего Университета 6 октября 1866 года, выслушал полный курс наук по историко-филологическому факультету и оказал на испытаниях: в богословии, истории, философии, Русской словесности, римской словесности, греческой словесности, всеобщей истории, славянской филологии, Русской истории и немецком языке – ОТЛИЧНЫЕ познания, за которые историко-филологическим факультетом признан достойным ученой степени КАНДИДАТА и, на основании пункта 4 § 42 общего устава Российских Университетов, утвержден в этой степени Советом Университета 30 мая 1870 года. Посему предоставляются Цветаеву все права и преимущества, законами Российской Империи со степенью КАНДИДАТА соединяемые...»
«Права и преимущества» означали, что отныне Иван Владимирович Цветаев перешел из духовного сословия в дворянское, стал «дворянином от колокольни», как он однажды не без иронии выразился. Более важным было то, что за кандидатское сочинение «Критическое обозрение текста Тацитовой Германии» Цветаев был удостоен золотой медали и оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию. Одновременно он год преподавал греческий язык в Третьей Петербургской женской гимназии. Официальный «Формулярный список о службе», составленный через семь лет после окончания университета, свидетельствует, что Иван Цветаев не терял времени даром. Пункт первый интересен в сопоставлении с приведенными выше словами Ивана Владимировича о заработках его отца – сын ушел далеко вперед:
1. Получает содержания:
Жалованья 900 р.
Столовых 150 р.
Квартирных 150 р.
Итого 1200 р.
Далее в хронологическом порядке перечислено все, что успел сделать за истекшие годы Цветаев. Он защитил в Петербурге магистерскую диссертацию «Cornelii Taciti Germania», преподавал на кафедрах Римской словесности Варшавского и Киевского университетов, а главное – провел более двух лет в заграничной командировке, собирая материалы для докторской диссертации. Его интересовали древние италийские языки; он был одним из пионеров в этой области. Всего полтора десятилетия назад начались серьезные раскопки Помпеи, во время которых были обнаружены надписи на неизвестном языке. Это оказался язык древних самнитов, живших во втором тысячелетии до нашей эры, к началу новой эры завоеванных и слившихся с римлянами. Цветаев собирал и исследовал сохранившиеся надписи на языке самнитов – осском, этому посвятил свою докторскую диссертацию, которую защитил в Петербургском университете осенью 1877 года.
В Италии произошел внутренний поворот в судьбе Цветаева, почти такой же важный, как когда он вместо медицинского поступил на историко-филологический факультет: он буквально влюбился в античность, увлекся археологией и искусством древности. Когда в 1877 году он был избран на должность доцента по кафедре Римской словесности Московского университета, его интересы выходили уже далеко за пределы чистой филологии. Через несколько лет Цветаева пригласили заведовать гравюрным кабинетом, а потом и стать хранителем отделения изящных искусств и классических древностей в Московском Публичном и Румянцевском музеях: здесь ему открывалось новое поле деятельности... Возглавив в 1889 году кафедру теории и истории искусств, он возмечтал о музее античного искусства при университете. Планы по созданию такого музея постепенно расширялись, и дело это поглотило четверть века его самоотверженного и любовного труда.
Десять лет Иван Владимирович был женат на Варваре Дмитриевне Иловайской, дочери своего друга, известного историка. Это ее «мамака» доживала свой век в доме уже при новой жене. Был ли он счастлив в этом браке? Кажется, был, хотя семейное предание утверждало, что Варвара Дмитриевна любила другого и вышла замуж за Цветаева, подчиняясь воле отца. Однако она сумела внести в семью дух радости, праздника – и Иван Владимирович любил ее всю жизнь и долгие годы не мог оправиться от ее внезапной кончины. С этой незажившей раной в сердце он вторично женился весной 1891 года.
Мария Александровна Мейн была моложе его на двадцать один год, она родилась в 1868 году. Дочь богатого и известного в Москве человека, она, хоть и не была красива, могла рассчитывать на более блестящую партию, чем вдвое старший вдовец с детьми. Виною всему был ее Романтизм.
Она росла сиротой, оставшись без матери девятнадцати дней, – не потому ли она взялась заменить мать Андрюше Цветаеву, тоже осиротевшему на первом месяце жизни? Мария Лукинична Бернацкая – мать Марии Александровны, скончавшаяся в двадцать семь лет, – происходила из старинного, но обедневшего польского дворянского рода. Это давало Марине Цветаевой повод отождествлять себя с «самой» Мариной Мнишек. Отец – Александр Данилович Мейн был из остзейских немцев с примесью сербской крови. Он начал карьеру преподавателем всеобщей истории, служил, по воспоминаниям В. И. Цветаевой, управляющим канцелярией московского генерал-губернатора, был издателем «Московских губернских ведомостей», а ко времени замужества дочери – директором Земельного банка. Он был не лишен художественных интересов, собирал библиотеку и коллекцию античных слепков – и то и другое впоследствии подарил Москве. Дом А. Д. Мейна в Неопалимовском переулке на Плющихе был полон комфорта, стены увешаны картинами, у Марии Александровны прекрасный рояль. Девочка росла под присмотром гувернантки-швейцарки Сусанны Давыдовны, которую называла тетей; а дети Марии Александровны – Тьо: кажется, и сама она, не научившись правильно говорить по-русски, называла себя так в третьем лице – Тьо, тетя, La Tante. Тьо была чрезвычайно добра, чувствительна, чудаковата и безгранично предана своей «Мане» и ее отцу. Уже в старости Александр Данилович обвенчался с Сусанной Давыдовной, и она стала «генеральшей Мейн», как еще и в мое время говорили старики, помнившие ее в Тарусе. Возможно, этот «семейный интернационал» сыграл свою роль в полном презрении Марины Цветаевой ко всякому национализму и шовинизму.
Мария Александровна росла одиноко. Ее не отдали ни в пансион, ни даже в гимназию. Жизнь в отцовском доме была замкнутой, подруг и товарищей не было. В дом взяли девочку Тоню, но, может быть, поздно – им было лет по восемь, и интересы Марии Александровны уже определились.
Мария Мейн была человеком незаурядным, наделенным умом, глубокой душой, большими художественными способностями. Она получила прекрасное домашнее образование: свободно владела четырьмя европейскими языками, блестяще знала историю и литературу, изучала философию, сама писала стихи по-русски и по-немецки, переводила на и с известных ей языков. У нее было музыкальное дарование – фортепьянные уроки ей давала одна из учениц Николая Рубинштейна, в Большом зале Консерватории для нее было абонировано постоянное кресло. У нее были способности к живописи – с нею занимался известный художник Михаил Клодт. Она страстно любила природу – в отцовском имении Ясенки, в заграничных путешествиях с отцом она могла ею наслаждаться. Казалось, в ее детстве и юности было все, о чем можно мечтать. Но не хватало, может быть, самого важного: простоты, ощущения полноты и смысла жизни, так необходимых развивающейся душе. В сохранившейся тетради ее девического дневника (1887-й – начало 1888 года)
есть такая запись: «"Жизнь, на что ты нам дана? Жизнь для жизни нам дана", говорил Шиллер в своей оде „К радости“. А мы что делаем? Разве мы
живем? Неужели это жизнь, без смысла, без цели? Скучно! Я, например, в материальном отношении, имею все, чего только можно желать, но все-таки это не удовлетворяет.../.../ я
житьхочу, а это ведь – прозябанье!..»
Отец обожал ее, но строго держался принятых в его кругу правил: «...условного пути условной чести, долга и приличия...» (слова из дневника М. А. Мейн). Дочь оказалась жертвой этих условностей. Добрейшая, но ограниченная Сусанна Давыдовна не могла помочь ее сложной внутренней жизни: девушке не с кем было делиться своими мыслями, поисками, сомнениями... Сиротство и одиночество бросили Марию Александровну к книгам; в них она нашла друзей, наставников и утешителей. Дневник, книги и музыка заменили ей реальность. «Мамина жизнь, – писала Марина Цветаева, – шла между дедушкой и швейцаркой-гувернанткой, – замкнутая, фантастическая, болезненная, недетская, книжная жизнь. Семи лет она знала всемирную историю и мифологию, бредила героями, великолепно играла на рояле...» Душа Марии Александровны металась, жаждала необыкновенных чувств и поступков, но традиция заставляла жизнь катиться по благополучной, может быть, прекрасной, но не ею избранной колее. Девушка становилась экзальтированной, обуревавшие ее мечты и чувства поверяла музыке и дневнику – единственным друзьям.
Пятнадцати-шестнадцати лет Мария Александровна полюбила, как может полюбить страстная натура, живущая в мире романтических грез. Были встречи, совместные посещения выставок и концертов, музицирование, прогулки верхом в лунные ночи. Она была уверена, что в «своем Сереже» нашла близкую и понимающую душу. Любовь оказалась глубокой и взаимной, но человек, которого она любила, признался, что женат. Мария Александровна сразу же порвала отношения с ним, Александр Данилович отказал молодому человеку от дома. И для отца, и для дочери сама мысль о возможности развода была недопустима. Мария Александровна повиновалась принятым условностям, но годы не переставала помнить и любить героя своего юношеского романа. В ее дневнике есть запись:
«...таклюбить, как я его любила, я в моей жизни больше не буду, и ему я все-таки обязана тем, что мне есть чем помянуть мою молодость; я, хотя и страданиями заплатила за любовь, но все-таки я любила так, как никогда бы не поверила, что можно любить!.. Папаша и тетя, а особенно папаша не понимают меня: они все еще воображают, что я ребенок... Папаша, например, вполне уверен в том, что любовь моя... была просто первая вспышка неопытного сердца... Что теперь я давно уже все забыла... Если бы он знал, что вот уже третий год как чувство живет в душе моей, глубоко и скрытно, но живет... В музыке я живу тобой, из каждого аккорда мне звучит все мое дорогое прошедшее, воспоминания и мечты как-то чудно сплетаются с стройными звуками заветных мелодий...»
Эта драматическая история, отказ от «возможности собственного счастья» повлияли на дальнейшую жизнь Марии Александровны: «С тех пор началась та тихая, постоянная, томительная грусть, которая вошла в мой характер и совершенно его изменила, – пишет она в дневнике. – ...Потом, мало-помалу началась во мне та чуткая раздражительность и презрение ко всему окружающему». Я хочу обратить внимание читателя на удивительную способность молодой девушки к бескомпромиссному самоанализу.
Без любви жизнь как бы потеряла точку опоры. Она пытается решить для себя вечную проблему «смысла жизни», но ни в чем не находит желанного ответа: «Ах, этот ужасный вопрос „к чему?“. К чему все это, когда все равно, рано ли, поздно ли, надо умереть и все это оставить?.. Как бы человек ни трудился на земле, к чему бы он ни стремился, наградою и конечной целью все-таки будет – могила. И если есть еще что-нибудь на свете, для чего стоит жить, это – любовь, и только любовь, что ни говори Шопенгауэр...» Чем больше она углубляется в размышления о разных философских и религиозных системах, тем дальше удаляется от веры в Бога: «...виновата во всем я одна с моей глупой, неосмысленной жаждой
все знать, все понять.Понять я все равно ничего не понимаю, мечусь как угорелая от отрешения к наслаждению, от наслаждения к отрицанию, от отрицания... да уж оттуда некуда... Я хуже, несравненно хуже самой глупой деревенской бабы, нет – я даже глупее ее, потому что она умеет то, что всякий ребенок умеет: молиться Богу, а я уже и этого не умею...»
Однажды она имела неосторожность проговориться отцу о своем разочаровании и отрицании счастья и смысла жизни; его это бесконечно огорчило, и Мария Александровна затаила свое безверие, а выйдя замуж, соблюдала в семье общепринятые православные обряды и праздники, никому не навязывая своих взглядов. Однако она до конца сохранила внутреннюю независимость и последовательность: умирая, Мария Александровна не захотела принять священника.
Мария Мейн была замечательной пианисткой («громадный талант», писала Марина Цветаева), чувствовала призвание к музыке, в ней выражала свою тоскующую мятежную душу. Она могла бы стать музыкантшей, играть в концертах – но для ее отца этот путь был неприемлем. «Свободная художница» – в его кругу звучало почти неприлично. И она смирилась. Дважды разбитые мечты, неосуществившиеся надежды – не в этих ли глубоких переживаниях таятся корни характера матери Цветаевой? Характера резкого, требовательного, нетерпимого. Экзальтация, принужденная скрываться под внешней сдержанностью и замкнутостью, порой оборачивалась истеричностью.
Ей оставался единственный путь – замужество. Но в этой перспективе не виделось счастья и радости. Она думает о неизбежном замужестве почти с отвращением – дневник сохранил ее горькие мысли: «Вот мне все говорят: „нельзя целый день читать, надо же наконец приняться за что-нибудь более полезное, заняться рукоделиями, как подобает женщине, а не ученому. Ты готовишься быть женою и матерью, а не читать лекции и писать ученые диссертации“. Все это так. Но когда же и читать, если не теперь, пока я молода и пока мне можно?.. (Нам, людям другого века, кажется странным, почему она так беспрекословно соглашается: „Все это так“. –
В. Ш.) Придет время, поневоле бросишь идеалы и возьмешься за метлу... Когда начнутся мелкие заботы повседневной жизни, когда завязнешь в этом омуте, тогда уже некогда читать... Пока можно жить для идеалов, я буду жить!»
Это многое проясняет в «странном» замужестве Марии Александровны и ее жизни жены и матери. Не исключено, что она избрала немолодого и некрасивого профессора Цветаева не только «с прямой целью заменить мать его осиротевшим детям», как считала ее старшая дочь, но и потому, что знала, что и он «живет для идеалов». Может быть, молодая девушка готова была стать помощницей в его деле, ведь она осознавала в себе возможности гораздо большие, чем нужны, чтобы «взяться за метлу». Мы не знаем, почему Мария Александровна не взбунтовалась против родительских установлений. А может быть, она бунтовала, но не смогла победить? Ясно одно: в браке мать Цветаевой надеялась преодолеть и изжить свою душевную драму. Удалось ли ей это? Ситуация оказалась слишком неподходящей, Мария Александровна до замужества по молодости и неопытности не могла осознать этого. В душе ее мужа жила тоска по покойной жене, которую он даже не умел скрыть. Она ревновала к памяти предшественницы, боролась с этим чувством и не могла с ним совладать. «Мы венчались у гроба», – грустно поверяла она дневнику.
Много-много лет спустя в «Доме у Старого Пимена» Марина Цветаева скрупулезно исследовала подобную ситуацию – брак «дедушки Иловайского» и его второй жены. Александра Александровна Иловайская – на двадцать лет моложе мужа, вышла за него, вдовца с детьми, то ли по принуждению родителей, то ли по расчету, то ли привлеченная его известностью и возможностью стать хозяйкой его дома. Возможно, что и этому браку предшествовала несчастная любовь. Но такой вариант Цветаева обходит молчанием. Она определяет брак старика и красавицы как сожительство тюремщика с заключенным: «Меж тем жизнь, понемножечку, красотку перековывала. Когда знаешь, что никогда, никуда, начинаешь жить тут. Так. Приживаешься к камере. То, что при входе казалось безумием и беззаконием, становится мерой вещей. Тюремщик же, видя покорность, размягчается, немножко сдает, и начинается чудовищный союз, но настоящий союз узника с тюремщиком, нелюбящей с нелюбимым, лепка –
еепо его образу и подобию...» Возникала ли у Цветаевой мысль, что и брак ее родителей начинался неестественным соединением двух разбитых и тоскующих сердец? Знала ли она, догадывалась ли о драме, разыгрывавшейся в ее собственной семье? Думаю, что в детстве она, при ее обостренной восприимчивости, не могла этого не почувствовать. Прочитав в юности дневники матери – знала. Но страшно заглядывать в тайны взаимоотношений родителей, невозможно быть судьей между ними, и Цветаева обходит эту сторону родительской жизни уважительным дочерним молчанием. Лишь однажды, вскоре после смерти отца, она открыла семейную тайну в письме В. В. Розанову: «Много было горя! Мама и папа были люди совершенно непохожие. У каждого своя рана в сердце. У мамы – музыка, стихи, тоска, у папы – наука. Жизни шли рядом,
несливаясь. Но они очень любили друг друга...» Это написано в 1914 году, в письме к человеку, которого она никогда не видела, – так в поезде случайному попутчику открывают самое сокровенное. Она была потрясена распахнутостью розановского «Уединенного» и впервые открывшейся ей материнской душой; он казался ей человеком, способным лучше всех понять эту судьбу... Только здесь Цветаева говорит «мама», «папа», потом всегда – «мать», «отец».
Воссоздавая в позднейшей прозе мир своего детства и облик семьи, Цветаева рисует почти семейную идиллию, хотя мы теперь знаем, что по крайней мере дважды за время ее замужней жизни у Марии Александровны были серьезные увлечения. Мимоходом оброненные фразы, например: «...красавицы Варвары Димитриевны, первой любви, вечной любви, вечной тоски моего отца» или: «...портрет Андрюшиной матери (портрет – роковой в жизни
нашей)
»
—дают возможность понять, что она знала о семейной драме родителей – и не судила. Она не касается ее не потому, что хочет скрыть или обмануть читателей. Речь идет о принципиальном отношении Цветаевой-художника к изображаемому. Как всегда в своей прозе, в описании семьи и семейных отношений она «вытягивает» главное: то, что объединяло родителей и делало семью семьей. Это было их взаимное уважение. Иван Владимирович никогда бы не захотел и не мог стать «тюремщиком» молодой жены. Мария Александровна не позволила бы себе стать «узницей», подчинить или растворить свою индивидуальность в чужой жизни. Совместная жизнь строилась на компромиссе: оба с пониманием и терпимостью относились к внутреннему миру друг друга. К чести Марии Александровны до?лжно сказать, что она не превратилась в «ключницу» в большом доме мужа, не отступила от идеалов своей юности, продолжала жить музыкой, литературой, природой и в этом воспитывала своих дочерей. Иван Владимирович был поглощен своими многочисленными обязанностями: кафедра в университете, кабинеты изящных искусств и древностей при кафедре и в Румянцевском музее, преподавание. В разное время он совмещал это с работой в Этнографическом и Публичном музеях, чтением лекций не только в университете, но и в других учебных заведениях Москвы. Получив кафедру теории и истории искусств с небольшим собранием слепков греческой и римской скульптуры, он занялся пополнением этой коллекции, чтобы создать учебный музей античного искусства для студентов, изучающих историю искусств и классику. По мере его собственного углубления в мир античной и средневековой скульптуры, подробного знакомства с музейным делом его мечта видоизменялась и разрослась до грандиозного замысла организовать музей возможно более полный, устроенный на высоком современном научном и строительном уровне; он руководствовался идеальными целями энтузиаста-просветителя: «альтруистического добра, высшего просвещения, внесения чистых образов и идей в среду современного и грядущего юношества». Иван Владимирович был настолько убежден в величайшем значении своего дела и настолько наивен, что при разговоре с царем Николаем II, когда речь зашла о студенческих беспорядках, посоветовал: «Ваше Величество! Надо основывать больше музеев и галерей, тогда не будет студенческих беспорядков...» Только одержимость, уверенность в необходимости и бесспорной правоте дела, за которое он взялся, могли помочь ему сдвинуть гору – построить Музей, увидеть труд своей жизни завершенным. Описывая отца трудолюбцем, тружеником, подвижником науки, Марина Цветаева не заметила в нем фанатика и поэта. Его поэмой был Музей. Подлинной страстью продиктована его речь на Первом съезде русских художников, где он публично отстаивал свою идею. «Может ли Москва... – говорил Иван Владимирович, – духовный центр России, центр ее колоссальной торговли и промышленности... – может ли такой город, в котором бьется пульс благородного русского сердца, допустить, чтобы в его всегда гостеприимных стенах остались без подобающего крова вековечные создания гениального искусства, собранные сюда со всего цивилизованного света?..» Этой речью началась реальная история строительства Музея, зашевелилась московская общественность, стали поступать первые частные пожертвования. Идея не может осуществиться сама, и Ивану Владимировичу приходилось заниматься делами вполне прозаическими – прежде всего заботиться о деньгах, ибо не только на постройку здания для музея, но и на приобретение экспонатов денег у университета практически не было. Надо было добывать их у доброхотных даятелей, для чего требовались и энтузиазм, и умение обходиться с людьми, и красноречие. Судя по результатам, Цветаев обладал этими качествами в полной мере. «...я бродил по Москве и выпрашивал средства для Музея
один», «ездил на ловлю жертвователей...»,«целовать ручки у барынь я навострился, выискивая деньги для Музея»
– такие высказывания то и дело встречаются в его письмах. Денежные заботы, временами оттесняя на задний план творческие, не оставляли Ивана Владимировича вплоть до открытия Музея. Уже добившись создания Комитета по устройству Музея и утверждения проекта здания, он писал архитектору Р. И. Клейну, автору проекта и строителю: «Заставьте же каждую колонну и каждую видную деталь петь:
денег дай, денег дай
и успеха ожидай!»
В завещании, написанном им во время тяжелой болезни, подробно сказано о денежных оплатах по Музею; из его писем видно, что на текущие нужды строительства он тратил не только свои личные, но и «детские» деньги – проценты с капитала, оставленного его детям матерью. Не было такой жертвы, на которую он не пошел бы ради Музея: «Исторические задачи не исполняются без самоотречения, без уединения, без отказа от повседневных, будничных интересов и выгод...» Нет, И. В. Цветаев не был тем академически-спокойным, отрешенным от мира ученым, каким казался своей дочери, но его огонь пылал внутри, не бросаясь в глаза. Может быть, это поняла и оценила в нем будущая жена? Чистота и идеализм его помыслов должны были быть близки ей.
К счастью для них обоих, Мария Александровна всей душой приняла мечту мужа, увлеклась ею, изучила искусство и музейное дело, чтобы стать с ним вровень. Вскоре после свадьбы они начали вместе ездить за границу, осматривать музеи, выбирать экспонаты. Именно Мария Александровна составила тот предварительный план Музея изящных искусств, который лег в основу проекта теперешнего здания. Она стала верной соратницей Ивана Владимировича, его другом-помощницей: вела дневники и записи по музеям Европы, иностранную переписку, помогала советами. «Область классической скульптуры она знала, как, может быть, немногие женщины в нашем отечестве», – писал о жене И. В. Цветаев в отчете о создании Музея. Общее дело цементировало их семейную жизнь; Марина Цветаева ошибалась, когда писала «жизни шли рядом, не сливаясь».
Правда, Романтизм жены был чужд Ивану Владимировичу, но он ему не противился. Музыка, заливавшая дом, – хоть был он человеком немузыкальным – ему не мешала. Он научился ее не слышать. «До того не слышал, что даже дверь из кабинета не закрывал!» – отметила Марина Цветаева. Романтизм ждал своего часа, чтобы обрушиться на детей.
Каждый из них был фанатиком своего мира. Мать – Музыки, Романтики, Поэзии. Отец – своего Музея. Фанатическая преданность своим идеалам и своему делу составляла основу их нравственности.
В такой семье начинался один из самых фанатически преданных Поэзии русских поэтов – Марина Цветаева.
Глава вторая
Дом в Трехпрудном
Чудный дом, наш дивный дом в Трехпрудном —
Превратившийся теперь в стихи!
Еще и теперь можно найти в самом центре Москвы, между Бульварным и Садовым кольцом, Трехпрудный переулок – даже название не изменилось! Пойдите от площади Пушкина по Большой Бронной в сторону Никитских ворот – второй переулок направо будет Трехпрудный. Он не выходит ни на одну большую улицу, затерялся среди других таких же переулочков. Зато от него рукой подать до памятника Пушкину, Тверского бульвара и Никитских ворот, до Патриарших прудов...
Но не ищите в Трехпрудном старинного, шоколадного цвета особняка, стоявшего когда-то под номером восемь, – больше восьмидесяти лет дома, где родилась Марина Цветаева, не существует. Нам осталось описание его, сделанное ее старшей сестрой Валерией:
«В доме одиннадцать комнат, за домом зеленый двор в тополях, флигель в семь комнат, каретный сарай, два погреба, сарай со стойлами, отдельная, через двор, кухня и просторная при ней комната, раньше называвшаяся „прачечная“. На дворе, между нами и соседями, в глухом палисаднике под деревьями, был крытый колодец с деревянным насосом. От ворот, через весь двор, к дому и кухне шли дощатые мостки.
Летом двор зарастал густой травой, и жаль было видеть, как водовоз, въезжавший во двор со своей бочкой, приминал траву колесами.
Кроме тополей, акаций, во дворе росла и белая сирень возле флигеля и деревцо калины у черного хода.
Жил у нас тогда дворник Лукьян, рязанский мужик, скучавший по своей деревне. Он во дворе завел себе уток, топтавшихся у колодца, под крышей сарая построил домики для голубей, и были они у него совсем ручные, садились ему на плечи.
В те годы флигель наш сдали купеческой семье, имевшей магазины на Тверской. Они держали корову, и пастух по утрам трубил и гнал стадо к Тверской заставе, в Петровский парк
.
У ворот наших стоял столетний серебристый тополь, его тяжелые ветви, поверх забора, висели над улицей...