Переодевание. Стадион гудел, как растревоженное осиное гнездо. На разминку я должен был выйти с Хорстом Кёппелем на целых полчаса раньше других игроков.
Десятиступенчатая лестница наверх, точно в середине стадиона. Уже видно стоящих повсюду полицейских в голубых униформах с длинными дубинками.
Я все еще стою внизу, оглядываюсь и глотаю воздух.
Мне нужно идти.
– Куда именно мы направимся? – спрашивает Хорст Кёппель.
– Туда, где концерт будет самым ужасным, – отвечаю я ему почти в трансе.
Мне хотелось наконец оставить позади себя самое страшное. Добиться ради себя и команды, чтобы публика выплеснула эмоции и разрядилась. Итак, вперед из темноты лестницы на яркий свет вверху. Я поднимаюсь. Крики, рев. Шумахер – единственный игрок на поле. Ни одного француза, ни одного другого немца, только «севильский монстр».
Не будь ограды и полиции, они наверняка разорвали бы меня в клочки.
Я побежал к средней линии и оттуда к своим воротам. Град яиц, картофелин, яблок, камней встретил меня. Свист стал пронзительным, как сирена пожарных. Воздух вибрировал. На поле летели новые и новые предметы.
Я мог бы, пожалуй, тут же открыть консервную фабрику: овощей прилетало все больше, попадались консервные банки и бутылки. Я продолжал свой бег по диагонали в направлении к воротам. Всегда пробегаю шесть-восемь раз поле в длину, прежде чем начать гимнастику в центральном круге. На этот раз тоже.
Иду в ворота. Публика, фоторепортеры, телекамеры, журналисты за спиной. Ужаснее тухлых яиц, попавших мне в поясницу, ощущение сверлящих взглядов прессы.
Разминаюсь. Хорст Кёппель пытается знаками успокоить публику. В ответ она ревет еще яростнее.
– Это просто невероятно, – кричит Кёппель. – Быть может, нам лучше убраться подобру-поздорову?
– Ни в коем случае, – рычу я. – Если сейчас уйду, значит, я паршивый трус.
Я был убежден: если они уймутся, севильская история будет позади. Я должен был пройти через это.
Наконец появились остальные игроки. Трибуны слегка притихли. Игра могла начинаться. Я чувствовал себя в прекрасной физической форме, был предельно собран. Хотел доказать, что прежде всего я очень хороший вратарь. И я играл хорошо. Первый бросок последовал уже через пять минут, потом было множество возможностей играть на выходах.
Во время одного из этих выходов после углового на меня набежал Баттистон. Мы посмотрели друг на друга и обменялись дружескими хлопками. Мы знали, почему это сделали. Ему наверняка было неприятно то, что французская публика все еще злопамятствует по поводу Севильи. Мой хлопок означал, что я понял его.
Один тайм позади. От 45 тысяч неистовствовавших осталось тысяч 20, остальные даже аплодируют наиболее удачным броскам.
На второй тайм я вышел на поле вместе с другими игроками. Появляться одному было бы уже чересчур.
Каждый раз, забирая мяч, я чувствовал, что публика готова наградить меня аплодисментами. После двух часов – ведь я появился на поле за полчаса до игры – наступил поворот, который мы предвидели: из 45 тысяч бушующих болельщиков, настроенных ко мне крайне враждебно, к концу игры осталась группа тысяч в пять. Другие признали мою игру. К счастью, французы победили 1:0, забив мяч неотразимым ударом.
Рюдигер предсказал, что только отличной игрой, абсолютной концентрацией на футбол можно было преодолеть кризис.
На пути в раздевалку Патрик Баттистон присоединился к нам. Демонстративно он пожал мне руку, поздравил с отличной игрой и предложил обменяться майками. «Только не на поле, – условились мы. – Это выглядело бы показухой. В раздевалке, да?»
Несколько минут спустя – обмен майками, прекрасный миг для меня. Чуть в стороне за сценой наблюдал Рюдигер. Мы обнялись.
Я знаю, что это был очень важный момент моего сотрудничества с Рюдигером Шмитцем. Хотя наша команда проиграла 0:1, я, пусть поймут меня читатели, одержал в нем настоящую победу.
На следующий день как французская, так и западногерманская пресса расточала похвалы. О происшествии с Баттистоном не упоминали.
Это было удивительно, чудесно, неповторимо.
И только одна-единственная газета придерживалась иного мнения, чем все остальные, – «Вельт ам Зоннтаг». Комментарий был написан ядовитым пером некоего герра Гольца, говорят, лучшего друга Карла-Хайнца Румменигге. С этим журналистом я ни разу и словом не перебросился. Но уже на протяжении ряда лет он судит обо мне. Потрясающе. И после Страсбурга все повторилось. Шумахер должен уступить свое место Бурденски – писал он.
И это называется справедливой игрой.
Румменигге: в одиночку против «мафии»
Роскошные апартаменты в «Ла Мансьон Галинда», безукоризненно четкая организация всего и в дополнение к этому глава делегации Эгидиус Браун, который сумел стать каждому из нас другом или отцом, – в зависимости от потребности.
Поутру перед завтраком получасовая пробежка в лесу. Час тренировки с половины одиннадцатого до обеда. Послеобеденный сон. Потом вновь часовая тренировка. Вечером мы могли слушать музыку или читать. Настроение было курортное, его омрачали лишь мелкие раздоры…
На тренировках меня выводил из себя Петер Бригель, звезда «Вероны». Мы делились на две команды А и Б. Петер играл вяло, словно сицилианец, которого оторвали от его сиесты. С ним мы постоянно проигрывали команде Б.
– Откуда вдруг у Петера эта медлительность? – спросил я у Магата.
– Он обнаглел! – Феликс тоже заметил это. – Ты присмотрись к нему. Его мысли направлены на все что угодно, кроме соперников. Как будто его тут и вовсе нет. Из него словно выпустили воздух.
Этот бедолага слишком привык к Италии, к определенным нагрузкам и тренировкам. Правда, затем в критических ситуациях он выкладывался, слава богу, полностью. Досталось ему крепко.
В сравнении с первенством мира 1982 года в Испании чемпионат-86 в Мексике был для нас правильно и четко спланированным предприятием. Прояви одна из ключевых фигур, а именно Франц Беккенбауэр, свое суверенное превосходство в большей степени, все было бы просто отлично.
В его основательных профессиональных знаниях, тонком чутье и интуиции я убежден точно так же, как и Герман Нойбергер, президент НФС. Бесспорна заслуга Беккенбауэра в том, что падению престижа нашего футбола был положен конец, начался снова его рост, но в Мексике огромный груз ответственности почти задавил Франца. Быть может, поэтому он был таким раздражительным, легко взрывался и сеял обиды вокруг себя. Во время одной из пресс-конференций его попросили прокомментировать уход Литтбарски и Фёрстера во французские клубы. И тут у него вырвалось весьма бестактное утверждение: «В бундеслиге остается только хлам». Другой дипломатический промах: «С этой командой мы никогда не станем чемпионами мира».
После этих оплеух команде он собирал всех игроков, чтобы храбро извиниться. Я всматривался в него, понимал, что он не хотел говорить таких сердитых вещей, и не мог не смеяться.
«Что ты так глупо вытаращился на меня! – злился он. – Мы друг друга уже поняли».
Он знал, что со времени сборов в тренировочном лагере Кайзерау я критически отношусь к его методам руководства. Франц отобрал 26 игроков, для сборной нужны были 22. Конечно, появилась почва для трений. Опытный руководитель должен был бы обсудить возможные психологические последствия такой ситуации с ветеранами команды, такими как Феликс Магат или Карл-Хайнц Румменигге. Может быть, достаточно было вспомнить о своем игровом опыте.
Ясный, умный, подсказанный опытом ответ был бы очевиден: почти невозможно, по крайней мере, безумно трудно проработать 14 дней с 26 игроками и после этого краткого курса отсеять четырех человек… Разумеется, настроение в тренировочном лагере неизбежно было скверным. В само сознание проник яд: было ясно, что из 26 человек на сто процентов могут быть уверены в своих позициях 15, остальные 11 ждали, страдая от неопределенности и нетерпения, испытывая взаимное недоверие. Меня это затронуло тоже. В тренировочной игре с Голландией в Дортмунде вместо меня должен был играть Ули Штайн.
У нас произошел спор с Францем.
– С моей точки зрения, в Мексику должна ехать непременно хорошо сыгранная команда.
– Это верно. И тем не менее я должен попробовать новых игроков. Проверить их, – упорствовал Франц.
– А не поздно ли это делать? Ты должен был думать раньше.
– У меня не было выбора, Тони. Думаю, что все еще возможно. Каждый из выбранных получит шанс. И Ули Штайн, твой дублер. Ничего страшного для тебя, если ты посидишь на скамейке запасных. Один раз. Переживешь.
– Скажи мне честно, Франц, он оказывает на тебя нажим? – допытывался я.
– Нет. Считаю, что обсуждать больше нечего. Кроме того, решения тут принимаю я.
– Это правильно, Франц. И все-таки, я думаю, нужно бы дать основному составу притереться друг к другу. Я должен четко взаимодействовать со свободным защитником. В интересах команды и также в моих интересах обязательно сыграть минимум один тайм с новым либеро в Дортмунде.
– Ты упрям, – разозлился Франц. – Штайн получит свой шанс, чтобы подтвердить, что он – надежный второй номер, и хватит об этом. Решения принимаю я, а не ты. А команда сыграется. До сих пор так и делалось.
Через несколько недель в Мексике он вовсю расхваливал отлично сыгранную французскую команду. Словом, мои аргументы были не такими уж бессмысленными. Но возможность осуществить его решение предоставил ему я сам. Моя маленькая дочь оказалась с воспалением легких в больнице, и второй тренер Кёппель отпустил меня со сборов. Франц резко критиковал мою отлучку. Более того, он попытался использовать болезнь дочери и мои хлопоты как повод, чтобы «освободить» меня от игры с Голландией и поставить Штайна. Неуклюжая и пустая отговорка. Дискуссия о решающем, на мой взгляд, значении сыгранной команды и ее подготовке вспыхнула вновь.
Об этом я весьма «легкомысленно» поведал прессе, что дало Францу повод прочесть мне позднее перед всей командой нотацию: «Если здесь тебе не нравится, отправляйся домой». В конце концов мне именно это и захотелось сделать.
После этого Герман Нойбергер связался с Рюдигером Шмитцем. Рюдигер приехал повидаться со мной. Он смог убедить меня, что мой уход был бы глупостью – и для меня и для команды. О моем решении первым узнал Беккенбауэр.
– Я еду, – сказал я.
– Куда же? – был его вопрос.
– В Мексику, на чемпионат.
– Да, но скажи, куда же ты мог поехать еще?
– Домой, ты прекрасно знаешь…
– Ты с ума сошел! – засмеялся он, явно стараясь разрядить напряженность. – Я никогда не хотел избавиться от тебя, Тони. У меня и в мыслях этого не могло быть.
Эти виляния были неприятны. Мне недоставало определенности и постоянства. Если бы Беккенбауэр и в Мексике оставался таким же строгим, каким он был со мною в Кайзерау! Мы избежали бы многих срывов. До сегодняшнего дня ему все еще не удалось полное превращение из игрока в тренера.
«Франц может завязать мне глаза, поставить перед стометровой пропастью и потребовать шаг за шагом идти к краю обрыва. И я рискну. Насколько я ему доверяю. Я пойду за ним в огонь и в воду», – так я говорил в одном из прежних интервью.
Я и дальше буду слепо доверять Беккенбауэру, но при этом возьму с собой маленький радиоприемник, на который в последний момент кто-нибудь сможет передать мне «Стоп!»…
Нет, в действительности я совсем так, не думаю. Я только желаю, чтобы пропасть была глубиною не сто, а, скажем, полметра.
Вторым, с кем в команде было связано множество проблем, был тот, на кого мы возлагали наибольшие надежды, – Карл-Хайнц Румменигге. В Мексике он хотел доказать всей мировой прессе, что он спортсмен экстра-класса, что, несмотря ни на что, он все еще может рассчитывать на свои ноги, что его 30 лет не в счет (хотя зачастую это критический возраст для футболиста).
Как было уже и в 1982-м, и в 1984-м, Румменигге снова был травмирован. Однако теперь это была не только физическая, но и психологическая травма. Он явно страдал манией преследования. Франц Беккенбауэр заметил довольно точно: «У него сейчас глаза и уши на затылке, он слышит и видит, как растет трава». Карл-Хайнц позднее сам поведал о своих чувствах: «Ощущения нельзя обосновать, в этом мне пришлось убедиться на собственном опыте. Взгляды, жесты, глубокомысленное молчание, шепот за спиной. Это накапливается, нарастает – но ты ни с кем не можешь поделиться. Ты будешь смешон, если скажешь Тони: «Что ты отводишь глаза? Имеешь что-нибудь против меня?» Он посмеется надо мной – только и всего. Знакомые журналисты рассказывали мне, что говорил обо мне тот или иной кельнец. В «Бильде» напечатано то-то и то-то, в кельнском «Экспрессе» Тони заявил, что я не вписываюсь в команду. И тут во время вечерней пресс-конференции терпение мое лопнуло. Я парировал: «Уж эта кельнская мафия!» Час спустя об этом узнал Тони, мы наскочили друг на друга в столовой».
Примерно так оно и было. Иначе и не могло происходить. По прошествии времени я понимаю, что такой столь неудовлетворенный самим собой футболист, как Карл-Хайнц Румменигге, рано или поздно должен был не выдержать. Я был для него сильнейшим, поэтому он стремился помериться силами со мной. Победа надо мной позволила бы ему занять ведущую позицию в команде и значительно утвердиться в собственных глазах. Его плохое состояние не извиняет все капризы и причуды. Даже совершенно здоровый Румменигге, способный использовать на сто процентов свою силу, технику и скорость, находил все же пути, чтобы ставить нас перед проблемами. Он настолько же гениален, насколько и эгоистичен. Все вокруг него должно отвечать его вкусам. Команда обязана приспосабливаться к его потребностям. Иначе он жалуется, затевает вражду и, что весьма прискорбно, делает это не открыто и честно.
Сколько раз жаловался он мне на Беккенбауэра из-за его методов тренировок, устроенной им дурацкой гонки, скверного настроения в команде. «Ну хорошо, – сказал я в конце концов, – сейчас мы все это выложим напрямик Францу, так будет лучше всего». И мы отправились: Феликс Магат, Карл-Хайнц Фёрстер, Румменигге и я. Каждый без обиняков объяснил Францу, что его беспокоит и какие нужны перемены. Каждый, кроме одного – Румменигге. Того вообще не было слышно, он весьма дипломатично остался в тени, не сказав ни одного сердитого слова. Первые по-настоящему злые слова были произнесены им намного позже – они адресовались мне.
Открыть в Румменигге «тонкого тактика» – впечатление хоть и неожиданное, но не абсолютно новое. Перед чемпионатом мира в Испании я наблюдал «молчаливое соглашение» между ним и Паулем Брайтнером. В соответствии с ним Пауль и Карл-Хайнц не допускали взаимной критики. В результате этого альянса значительная часть команды вообще была лишена слова. И только Ули Штилике нашел мужество, чтобы возражать. Он бросил Румменигге: «Кто травмирован и не готов играть, должен уступить свое место в финальной игре здоровому футболисту». Этот аргумент вообще не укладывался в голове Калле.[5] В своей безмерной самоуверенности он полагал, что, несмотря на травму, покажет футбол высшего класса. Это было в 1982 году. Спустя четыре года в Мексике, пожалуйста, произошло то же самое еще раз… Я знаю, как он мучился, как отчаянно пытался залечить травму в оставшееся до чемпионата время. И все-таки, несмотря на все усилия, набрать форму к положенному сроку ему не удалось. К сожалению, Румменигге не хватило порядочности, чтобы вовремя признать: «Увы, это бессмысленно. Возьмите, с собой здорового игрока».
Франц верил в него, предоставлял ему всегда новые шансы. «Конечно, ты будешь играть», – обещал он в надежде помочь восстановлению Румменигге. Но тот становился только нетерпеливее.
Неуверенность – идеальная почва для лжи. Сегодня мне понятно: Карл-Хайнц боялся, что я могу занять его место капитана команды. Его капитанская повязка меня совершенно не интересовала. Она обязывает к весьма неприятной работе. Каждый считает, что вправе выплеснуть на тебя свои ахи и охи. Эту идефикс, должно быть, внушили ему злонамеренные «советчики». Быть может, кто-нибудь из «Вельт ам Зоннтаг»? В любом случае кто-то грубой ложью заманил его в этот тупик, наплел ему, что он лучше Фёллера, Аллофса и Литтбарски и что команда его во всем поддерживает. Хотя в действительности Карл-Хайнц любимцем не был. В Мексике он понял это с самого начала, доставив команде массу неприятностей. «Дело Румменигге» разбирал даже «совет игроков». Он опаздывал к столу, переключил целиком на себя одного из массажистов, хотя двое массажистов должны были обслуживать всех 22 игроков и так или иначе не могли работать с кем-то постоянно. В результате остался лишь один массажист, и от этого страдала вся команда. Каждый выходил из положения как мог. Мне тоже приходилось самому перевязывать травмированное ахиллово сухожилие. Впрочем, особого труда это для меня не составляло; я знал: у Калле травма, кроме того, ему предписана специальная довольно болезненная тренировка. Нас всех очень выручил бы третий массажист, однако стоило лишь заикнуться об этом, и сие тотчас было воспринято как оскорбление их величества. Обиженный Калле присоединился к Аугенталеру и Штайну. Быть может, эти двое вдолбили ему в голову глупое предположение о том, что я настроен крайне враждебно и питаю злобу по отношению к нему. Почему? Да из-за двух голов, которые он забил в мои ворота во встрече «Кельна» с миланским «Интером» в розыгрыше Кубка обладателей кубков. Чушь несусветная. Утверждение о том, что будто бы мы с Калле на ножах, расстроило меня.
«Мы никогда не были друзьями», – заявил Карл-Хайнц. Это не совсем так. Вместе с двенадцатью другими приятелями он все же был у меня в гостях на дне рождения жены, и я тоже бывал в его доме на озере Комер. Я в самом деле не имел ничего против Румменигге. Разве что против НФС. Меня разозлило то, что НФС по-разному строит отношения с нами двоими. «Вельт ам Зоннтаг» предложил Румменигге вести гостевую колонку. И ему разрешили подписать договор. Мне же подобная деятельность была запрещена. Кельнский «Экспресс» хотел видеть на своих страницах своего рода «дневник», который вел бы я. Разрешения на такую публикацию я не получил.
Уже то, какие места игроки занимали за обеденными столами в «Ла Мансьон Галинда», свидетельствовало о чем угодно, кроме гармонии. Под бдительным оком триумвирата за тренерским столом – Франца Беккенбауэра, Берти Фогтса, Хорста Кёппеля – образовались три застольных клана:
– «мюнхенцы» с Хенессом, Аугенталером, Румменигге, Маттеусом, а также всеми мучимыми отчаянием запасными игроками и парой «северных сияний» вроде Штайна и Якобса;
– «кельнцы» с Аллофсом, Литтбарски, Иммелем, Рольфом и мною;
– и «нейтралы» с Фёрстером, Бригелем и Альгёвером.
Сформировались группки, отражавшие свободу выбора и характерные особенности, симпатии и антипатии; появились маленькие зоны, в которых можно было чувствовать себя свободно в кругу единомышленников.
На тренировке я должен был перебрасываться мячом со Штайном. Он сам провозгласил себя моим противником, но мне удавалось успешно «не замечать» его зависть и глубочайшую ненависть. Однако, поскольку я не мазохист, мне не хотелось сидеть рядом с ним еще и за обеденным столом. Куда приятнее было переброситься словечком с Литти или Аллофсом. Понятно, группировки отнюдь не способствовали сплочению команды.
Скорее наоборот: недоверие, подозрения распространялись и отравляли атмосферу. В один из вечеров во время еды я заметил необычное возбуждение и шушуканье за столом «мюнхенцев». Мы, «кельнцы», не догадывались, в чем дело, и безмятежно продолжали трапезу. Пьер Литтбарски, как всегда, быстро покончил с едой и вышел. Однако спустя пару минут он вернулся, сообщив, что нас просит зайти в нему в комнату Рюдигер Шмитц. К этому он ничего не добавил.
Через задний выход мы поднялись в Рюдигеру, где и узнали обо всем в подробностях. Итак, мы – «кельнская мафия». Идиотская формулировка. В глазах потемнело от злости. Возмутительно несправедливое обвинение. Ведь я в каждом интервью щадил Карла-Хайнца, повторяя раз за разом: «Если Румменигге будет в форме, он должен играть. Если нет, тогда ему, конечно, не стоит добиваться места в основном составе».
Я знал о его честолюбии, о том, как он мучился, стараясь поправиться и достичь кондиции. Он непременно хотел быть звездой чемпионата мира. Аргентинец Марадона, француз Платини, мексиканец Санчес – они были элитой. Карл-Хайнц хотел быть причисленным к ним. Должен был этого добиться. Чему, я был бы ужасно рад. Он уже стоял на старте, мотор набрал обороты, но флажок стартера для него все не опускался. А другие в это время уже накручивали круг за кругом. Полный отчаяния, он томился. И испускал яд и желчь в моем направлении.
Я взорвался: «Кончено! С меня достаточно! Сыт по горло! Я возвращаюсь домой!»
Рюдигер попытался унять охватившее меня возмущение.
Я позвонил Марлис. Она разделяла мнение Рюдигера: «Ми Румменигге, ни Штайн не стоят того, чтобы ты отказался от своего шанса на чемпионате. Ради него ты работал четыре года!» Клаус Аллофс и Пьер Литтбарски были задеты и рассержены не меньше моего.
– Очередное хамство! – горячился Аллофс. – Парень сам играет, как хромая утка, и при этом ищет козлов отпущения. Он попросту недоволен самим собой. Но это нельзя так оставить. Мы должны реагировать.
– Ты прав, – вторил ему Пьер Литтбарски. – Калле зарвался. Впрочем, это не удивительно – на него давят. Публика и пресса возлагают на него все надежды. Но то, что он городит чушь, не основание для нас наказывать самих себя, уехав домой. Рюдигер прав. Можем ли мы послать к черту чемпионат из-за каких-то дурацких заявлений Румменигге. Да пошел он!…
– Не может быть и речи о том, чтобы сматываться, – считал Клаус Аллофс. – Мы попросту заставим сейчас Калле повторить всю эту белиберду при Беккенбауэре, Брауне и всей команде.
Аллофс и Литтбарски были возбуждены, как и я. Весь этот балаган был мне глубоко противен. Литтбарски связался по телефону с Беккенбауэром, сидевшим в столовой. Франц явно рассердился, он попросил нас спуститься вниз. Есть люди, которые становятся крайне агрессивными, сознавая, что они не правы. Таков и Карл-Хайнц:
– Прекрати, – заорал он, – пачкать меня в «Бильде», «Шпигеле» и «Экспрессе». Ты попросту завидуешь мне из-за моей капитанской повязки. Я это знаю точно!
– Ты не в своем уме, у тебя явно не все дома! крикнул я в ответ.
Франц мог засвидетельствовать, что еще в Кайзерау я отказался принять на себя обязанности капитана.
– Давайте возьмем газеты, – предложил он, – тогда сразу будет видно, кто тут не в своем уме.
Пьер Литтбарски принес газеты; «Шпигель» мы перегнали из ФРГ по телефаксу. Начались великие поиски. Ничего. Ни одного дурного слова, произнесенного мною, ни в одной из газет. В «Шпигеле» мое имя не упоминали вообще.
Румменигге не сдавался. Упрямство крепко сидело в нем: он не мог ничего доказать, однако между строк, он это ощущал, таилось нечто… то, что можно было лишь ощущать… Он говорил только о своих «чувствах», да и затеял весь сыр-бор, исходя лишь из ощущений.
Ситуация была не просто неловкой, она становилась тягостной. В том числе и для нашего тренера. Впервые при нас Франц попробовал урезонить Румменигге, но без особого успеха. Карл-Хайнц бубнил свое:
– Тони настраивает всех против меня.
– Да как раз наоборот, черт тебя побери, – не выдержал я в конце концов. – До сих пор я говорил всем журналистам, что ты обязательно должен играть Кончай эти глупости и извинись. Я не желаю больше терпеть твои выпады. Мне тут делать нечего!
– Я тебе все же не верю, – упирался он. – У меня явное ощущение…
Я вскочил.
– Знаете что? Катитесь ко всем чертям с вашими ощущениями. Эта болтовня осточертела. Тебе бесполезно что-либо доказывать.
Рюдигер ждал меня в своей комнате. «Бессмысленно, – повторил я. – Не могу больше здесь оставаться. Там, внизу, наговорили кучу глупостей. Они, чего доброго, станут еще объяснять нам, что Румменигге, говоря «мафия», делал это не всерьез или даже вообще ничего не имел в виду».
Телефонный звонок Беккенбауэра: могу ли я прийти, к нему в комнату? «Брось, Франц, в этом нет нужды Не хочу иметь ничего общего с клеветниками. Я пакую чемодан».
Я скрылся в своей комнате, пытаясь дать выход гневу. Отжаться. Надеть вратарские перчатки, гантели вверх, вниз, от себя. До изнеможения. Я успел хорошенько пропотеть, когда пришли Феликс Магат и Руди Фёллер. Оба хотели уговорить меня остаться. Исключено. Почему именно я должен расплачиваться за душевное состояние Румменигге и его наглость? Фёллер понял меня.
В комнату вломился и Беккенбауэр.
– Пойдем ко мне, – попробовал он уговорить меня. – Мы все ожидаем одного тебя.
– Нет.
В последующие полчаса он изливал свое красноречие впустую. Я упорно молчал – гантели вверх, вниз, – мечтая запустить снарядами в него. Как мог он быть таким слабым, таким нейтральным и отвратительно дипломатичным. В очередной раз. Подобного рода дипломатия внушает мне отвращение. Он хотел уберечь. Румменигге от «унижения», которое было связано с публичным извинением.
Феликс Магат, чудак с чуткой душой, кипел от возмущения. Перед чемпионатом мира на него обрушился поток критики. Благодаря своей великолепной игре в Мексике он обрел уверенность, мог высказать решающее суждение и знал, что его мнение имеет вес.
Он прямо дал понять Францу, что считает его главным виновником этого глупого спектакля, потому что он не сделал ничего, чтобы образумить Карла-Хайнца. «У нас в печенках сидят маневры вокруг Румменигге, а тут еще этот бред по поводу мафии», – сердился Феликс. – Тони прав. Румменигге! Будет он играть или не будет? У нас нет других тем, так что ли?»
Эти упреки одного из самых лояльных к нему игроков больно ранили Франца.
Крыть ему было нечем. Он чувствовал себя зажатым в угол и попробовал вывернуться: «Если ты не прекратишь махать своими дурацкими гантелями, я выброшу их в окно!»
Его бессильный гнев был трогательным, моя злость прошла. «Тебе и не поднять этих штук», – усмехнулся я.
Он усмехнулся тоже. Мы обменялись еще парой любезных колкостей, потом я последовал за ним в его комнату. Там поджидали нас Аллофс, Литти, Фогтс, Кёппель, Эгидиус Браун и Румменигге. Шеф делегации искал формулировку извинения Румменигге. А тот оставался упрямым, как осел. «Я не могу так сказать, – хныкал он. – Я же буду выглядеть паяцем».
И тут Браун сказал свое властное слово: «Хватит, Карл-Хайнц. Так больше продолжаться не может. Ты сейчас извинишься, иначе мы принимаем меры!»
После этой недвусмысленной угрозы Калле был наконец готов сделать требуемое от него заявление. При этом он попытался еще раз напоследок передернуть формулировку на свой лад.
«Победа Шумахера», – говорили позже. Какая победа? Я сам не искал ни борьбы, ни ссоры, так что для меня не могло быть ни победы, ни поражения. Только трата времени, пустая ребяческая глупость, нечто совершенно лишнее, вроде грибка на ноге.
Спустя два дня это понял и Калле. После одного из фотографирований он попробовал переговорить со мной один на один.
– У тебя найдется немного времени? – спросил он.
– Конечно, – ответил я, обрадованный его инициативой.
– Знаешь, Тони, мы хоть и объяснились друг с другом, и та глупая ситуация вроде бы позади, но в действительности это не так. Встречаясь, мы не говорим друг другу ни слова, кроме «Приятного аппетита!» или «Доброе утро». Команда же видит, что мы – два сильнейших ее игрока – все еще враждуем друг с другом.
– Все уже в полном порядке, Карл-Хайнц. Мне тоже было неприятно.
– Тогда давай забудем обо всем. В интересах команды.
Я был рад тому, что Калле ради интересов команды выразил готовность перешагнуть через самого себя. В первый раз с тех пор, как я его знаю. Честь и хвала. После «прекращения огня» мы заключили настоящий договор о дружбе. Пресса заговорила о примирении. Наконец-то.
Не могу позволить себе копаться в душе Карла-Хайнца Румменигге.
Он попал в трудное положение. Переживаю ли я такие же нагрузки, такой же страх перед травмой, которая может окончательно вывести тебя из строя? Прощай, карьера, контракты, популярность. Подобно дамоклову мечу висят над нашими головами финансовые убытки.
Наибольшие после «Адидаса» деньги Румменигге получал от «Фьюджи». Ясно, как днем, что он заключил золотой контракт на сумму по меньшей мере в 1 миллион марок. В конце концов он был игроком сборной, потенциальным участником мировых первенств 1982 и 1986 годов. Профессиональный и моральный долг обязывали его избегать любого риска, лишь бы выходить на футбольное поле. В Риме в 1980 году я действовал точно так же, играя со сломанным пальцем. Что было бы, пропусти я пару голов!
Неимоверное бремя. Как отреагировал бы, к примеру, «Интер», появись на спортивной репутации Румменигге пятна?
Возможно, в его контракте с «Фьюджи» были оговорены особые условия. Я этого контракта не видел. А вот против оговорок был всегда.
Ловкие рекламодатели всегда стараются оговорить в тексте некие «нормы выработки». К примеру, игрок должен участвовать в чемпионате мира или первенстве Европы, стать чемпионом бундеслиги, забить за сезон определенное количество голов и т. д.
Я такие условия отвергаю. Принципиально.