Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кастрация

ModernLib.Net / Отечественная проза / Шуляк Станислав / Кастрация - Чтение (стр. 3)
Автор: Шуляк Станислав
Жанр: Отечественная проза

 

 


Я смотрю на него и отказываюсь. Он уезжает без видимости какого-либо чувства на лице, каковые по традиции вообще приучает скрывать его профессия. Пару минут спустя я сам останавливаю другую машину и, мгновение поколебавшись, называю водителю адрес Нелли. Мы договорились с ней о сегодняшней встрече, это должно быть нашим прощанием, ничего иного и быть не могло, у меня давно уже было ощущение некоторой тяжести от того, что должно было произойти сегодня, но в машине отчего-то почти не задумываюсь об этом. Сокровищница бескровного. Вне всяких молитв. Не зная брода.
      В голову лезут какие-то невообразимые обрывки, зачатки мыслей и фраз, но не даю себе труда достраивать их до конца, меня охватывает изнурительное, опустошающее нежелание какой-либо законченности, чуть не тошнит от необходимости мысли и от сознания бесполезности ее, от привычки приводить в порядок свои ощущения и строго оценивать значимость всякого из них. Лучше всего было бы бормотать или напевать. Тяжесть. Думаю, наверное, вполсилы, не более того. Мешает собственное дыхание. Узость груди, буквально, пугает меня, невозможность ее дальнейшего расширения... Впервые, наверное, меня столь угнетает мое тело, мое здоровье и моя молодость. Нет ничего невыносимее ощущения упругости своего существования, перехлестывающей через край жизненной силы. Так просто можно свихнуться от здоровья, если, конечно, и вообще существует оно без умопомрачения. Нарастая.
      Водитель за перегородкой включает приемник, не отрываясь от дороги, одной рукой ищет музыку, стараясь, должно быть, отличиться в установлении минутной связи с его нелюдимым пассажиром. Посреди иного музыкального гомона слышу кличи и всхлипывания пьянящего и шероховатого блюза в исполнении одного известного кубинского джазового трубача. Нашел, что хотел. Затылком и волосами с проседью он совершенно со мною, этот водитель, хотя и не старается заговорить или повернуть ко мне голову. Остаюсь равнодушен ко всем его усилиям.
      У всех нот разные лица; одна улыбается мне, другие предостерегают. Вот одна с поднятым перстом, вся она такова, что в каждом из очертаний ее содержится нечто поучающее, утвердительное, менторское. Несколько похожих одна на другую, будто сестры, будто собачонки, что гоняются друг за другом; у них идет игра. Вот одна будто выглянет в окно, вздохнет и - поди распознай, о чем ее жалоба! - тотчас же укроется в себе. После каждой остается свой след, свое послезвучие, это словно росчерк птичьего крыла на полотне угасающего неба. Снова в машине. Миру с его нарочитостью сиротства потеряться ли в шествиях забвений или блаженств; навсегда. Преимущество. Мне не кажется, что я слишком запутался в своих играх и безделицах утверждения. Иногда сознанием возвращаюсь к Нелли или к Марку, думаю об отце и о своем доме. Не знаю того и не думаю о том, какое из моих ощущений мне более всего неприятно. Мучение всегда музыкально, оно подчиняется тем же законам, что и любая музыкальная форма, с какими бы свободой или навязчивостью ни развивались они.
      Приехали. Сразу выхожу из машины, стараясь скорее освободиться из ее плена, из ее власти. Расплачиваюсь, иду по тротуару, поворачиваю за угол, иногда натыкаюсь на прохожих. Шагаю, как пьяный, хотя и не пил сегодня ничего, только один раз с Марком. Знаю, что могу сразу же стряхнуть с себя все наваждения ума, но не делаю этого, стараясь подольше сохранить их власть над собой и очарование. Некоторые из ощущений теперь совершенно новые и пока непривычные для меня. Я только прикидываюсь прохожим, я строю из себя человека, шагами беспорядочными и дыханием жадным приумножая сходство.
      Поднимаюсь к Нелли, здесь меня ждут, скоро мы раздеваемся и идем в спальню, и у меня ничего не получается с ней, хотя я ее и невероятно хотел, когда сегодня собирался к ней, это точно. Такое в первый раз со мной, никогда не бывало ничего подобного во все продолжение нашей многолетней освежающей любви. Мне всегда прежде было очень просто с Нелли, когда-то я даже серьезно думал жениться на ней, это было раньше. Меня всего колотит, стучат зубы, хотя где-то, в глубине существа, я сейчас довольно равнодушен, я знаю об этом. Наверное бы, вообще ничего не надо было сегодня, думаю я. Многие ночи проводили мы без сна в одних изобретениях нежности.
      Она вдруг заливается слезами от нетерпения и обманутых ожиданий, нагая, она опускается на пол передо мной и влажным лицом зарывается мне в колени. Подожди, подожди, - шепчет она, и - слезы. Я запускаю пальцы ей в волосы, склонившись над ней, дышу ей в затылок и шепчу что-то бессвязное. Я думаю, что от жалости к ней у меня сейчас может появиться желание, так оно и выходит, действительно появляется, может быть, и не такое сильное и нестерпимое как обычно, но все-таки несомненное, отчетливое желание. Она замечает это, и, когда поднимает на меня глаза, все лицо ее светится благодарностью и нетерпением.
      Мы снова вытягиваемся на простынях, и опять ничего. Во мне все сразу гаснет, одни только бессмысленные дерганья, и - все; безо всякой жадной безжалостной неудержимой мужской энергии. Я словно гимнаст, сорвавшийся со своего снаряда и летящий вниз, мучительно летящий вниз, жаждущий определенности, жаждущий окончания муки. Слишком много мысли, милый Моцарт. Ровно столько, сколько выходит само собой. Что же это? Приз за самое лучшее негодование? За самую отъявленную благодарность? Меня чуть ли не тошнит от внезапного ощущения собственного бессилия; собственное дыхание и собственное тело вызывают у меня почти отвращение, я не могу уже не думать о том, что вошло в меня однажды разлагающей, въедливой, самоистребительной силой. Прежде я всегда бывал достаточно уверенным в себе, и сладость ныне раздражает как уже виденное сотни раз. Ну, вот, наконец, и попался! Да нет же, сегодня еще пустяки!.. Так много внимания главному герою! Мне досадны ее попытки чего-то непременно добиться от меня, хотя ничего уже более не будет после, она вскоре понимает меня, вдруг понимает, и оставляет в покое. Потом все действия ее - только жалость и ласка, в ней появляется что-то материнское, какие-то новые кротость, терпение, забота. Они все чрезвычайно любят носиться с этим. Агасфер-отвращение. Воздух.
      Скоро она встает, надевает халат, я тоже одеваюсь, она идет на кухню и готовит кофе, а я в это время принимаю душ. - Ты не хотел приходить, но все-таки пришел, - говорила Нелли. Из несформулированного. Изобретение кротости.
      - Я хотел прийти, но мне не следовало этого делать, - возражаю. Существующее сохраняет себя только мгновение, в которое протекает. О чем?
      - Да, мне кажется, я понимаю, - соглашается Нелли. Свет ночника блуждает в зелени штор, и никто не выходит победителем. И соглашаясь, прекословлю. Первая фраза, которая... - Ты очень боишься? - спрашивает.
      - Нет, наверное, - отвечаю. - Хотя и переполнен сейчас неощутимым. У меня появилась возможность сделаться виртуозом священнодействия существования, и я не сумел устоять или отказаться. Мне еще предстоит держать себя так, чтобы гибель блаженства сделалась только началом человека. - С предплечий, с груди бедер стекают струйки воды, никогда прежде не обращал на это внимание, все на мне чужое, незнакомое, непривычное, как будто новая одежда, рассматриваю свою кожу, свои руки, разве что в детстве смотрел так. Прозрения бытия? Изобретения вопля. Вынести существующее. Гальванизированный. Ad libitum.
      Я вытираюсь, расчесываю волосы и выхожу из ванной. Мы пьем кофе со сливками и едим бутерброды с поджаренной рыбьей молокой, Нелли сидит напротив меня, совсем рядом, только протянуть руку, я снова ее хочу, но это уже не важно, я ничего не говорю о своем желании, и мы уже не делаем новых попыток. Мы почти не говорим с нею. Что сталось с нашей прежней близостью? Хотя, возможно, что и это не более чем видимость, всего лишь видимость. Я только лениво пересказываю Нелли содержание своей статьи, напечатанной в одном научном журнале. Она слушает со своей привычной обязанностью вдумчивости и ни разу не прерывает меня. Скоро я переодеваюсь и ухожу.
      Я вышел от Нелли со странным чувством не то, что бы облегчения, но, пожалуй, скорее удовлетворения от выполненной работы, хорошо или плохо выполненной - это уже другой вопрос, но, во всяком случае, к этому уже не нужно будет возвращаться никогда. Отчего-то вспоминаю, что у нее в спальне висят две репродукции с картин Пиросманашвили "Ишачий мост" и "Продавец дров". Она-то знает, что мне когда-то нравилось такое. Несколько шагов, и ощущение беспокойства. Быть может, я завербован космосом или смертью, и в кармане у меня лежит соответствующее удостоверение, но только я об этом забыл, и теперь потому бездействую, что мне еще не разъяснили толком целей моей миссии. Гомон улицы лишь касается осторожно. Подошвы.
      Около одиннадцатого часа, на один больше, чем у Спасителя, небесного иудея Иисуса. Иду пешком довольно долго и кутаюсь, только кутаюсь в самую теплую из одежд - в безразличие. Я теперь уже гораздо спокойнее, чем прежде. На улице уже совсем темно, с неба понемногу моросит, и влажные тротуары повсюду сверкают отраженным светом витрин. По проспекту шириною со среднего размера площадь снуют разнообразные сонмища автомобилей, нетерпеливо сигналящих, тормозящих на светофорах, снова вырывающихся лидировать, будто бы в безмолвном состязании их водителей в своеволии. От остановки к остановке пробираются разрисованные рекламою автобусы, привычно подбирая слегка осоловелых вечерних пассажиров; верткие фургончики коммивояжеров чудом выруливают из всего чадящего выхлопными газами, жестяного месива; словно потешаясь над всеми заботами четвероногих, пулею вперед вырывается младший брат - мотоциклист, в кожаной куртке, в шлеме, как у астронавта, с прямою посадкою, будто слившийся в единое целое со своим молниеносным снарядом. Взором замирающим провожаю всех скоростных херувимов. Росчерки существования их искусством сгорающего пороха напоены.
      Праздная часть населения готовится к ночной жизни. Все бары открыты, из фойе небольшого кинотеатра доносится музыка, исполняемая оркестром перед одним из последних сеансов. В иных магазинчиках на витрины натягивают пластиковые жалюзи, протирают окна, вывозят мусор, сдают дневную выручку, договариваются по телефону с любовницами, проверяют счета. Прогуливаются проститутки, как будто пребывающие на страже всякого ночного телесного томления. У них усталые лица, машинально отмечаю я, проходя через зону их особенного доискивающегося требовательного притяжения. Бритоголовые юнцы лапают своих патлатых подружек, и те, и другие что-то жуют, поминутно сплевывая на асфальт. Два музыкальных театра, один подле другого, успевшие уже поглотить несколько сотен вечерних зевак, специально пришедших, чтобы поглощать, в свою очередь, предлагаемые им незамысловатые шоу, сверкают светом электрических гирлянд на фасадах, рядом движущаяся реклама силится убедить всякого прохожего в исключительности идущего представления. У входов в оба театра пустыннее, нежели где-нибудь в других местах, как будто бы всех засосало вовнутрь разряжением.
      Иду домой. Мне, наверное, давно бы следовало сделать это, думаю я. У меня иногда бывают ощущения какой-то истекающей и входящей в меня незримой, бездымной энергии в некоторых уголках моего дома, и, наверное, я втайне надеюсь и сегодня почувствовать это. Может быть, заряжусь я этой энергией, может быть, вольется в меня какая-то новая сила, которая меня укрепит. Будто по шатким мосткам иду я по влажному тротуару, и, если только сорвусь я, то сорвусь лишь в себя самого. Казалось бы, мне сейчас себя особенно не за что корить, но не повод ли для того ищу теперь в моем напряжении настойчивости?! Измучить, конечно, я себя не смогу, но также не выходит и вывести в благость. Без доброго умысла. Заранее.
      По дороге захожу в бар со странным названием "Аргус", странным для бара, пожалуй. "Аргус" находится в десяти минутах ходьбы от моего дома, но я отчего прежде не бывал здесь, предпочитая этому бару два-три других тоже у моего дома. Здесь полумрак, вспышки прожекторов, и по смуглым стенам пятна холодного света блуждают, гремит музыка в глубине зала. В зале, в стенах глубокие темные ниши, длинные закоулки, отчего, войдя, не сразу нахожу стойку. Возле стойки околачиваются несколько типов в кожаных куртках, с обритыми головами, и только у каждого по небольшой копне густых волос на темени, подобной оазису, у всех подведенные глаза, словно у педерастов, у некоторых в ушах серьги, и очень жесткие колючие взгляды у всех, в каждом вздохе у них убежденное надругательство над всеми заповедями смирения, вся видимость их излучает агрессию и бешенство; кажется, всякий из них способен сразу же завестись в любое мгновение, пускай даже от косого взгляда или от того, что еще может там ему не понравиться, и будет он уже тогда бить, крушить, ломать, калечить до тех пор, пока или не убьет своего противника, или сам не будет убит в том случае, если напорется на более ловкого, сильного и удачливого. Существование, протекающее по направляющим инстинктов. Меня сейчас не особенно беспокоит опасность, исходящая от них, может быть, я даже хочу, чтобы им что-нибудь во мне не понравилось, я не задумываюсь о том, что может случиться тогда, у меня внутри что-то подрагивает и звенит, и я спокойно разглядываю этих типов, долго, пристально и не скрывая своего отвращения. Потом мне надоедает их разглядывать, я заказываю два коктейля, сажусь за свободный столик и не спеша потягиваю из стакана прохладный напиток. Почему же не так? Я не трону чужих находок. Ирония веры.
      Хорошо, что меня здесь никто не знает, думаю я, прикосновение чьей-то общительности было бы для меня сейчас нестерпимо, в особенности такой, на которую нужно было бы отвечать дружественностью и радушием. В баре немало и другой публики, все молодежь, в основном, я иногда рассматриваю остальных с ленивым любопытством. Щуплые юнцы парами сидят за столиками у входа, еще несколько человек постарше, должно быть, работники из каких-нибудь мастерских. Я думаю о постоянных посетителях мест такого рода, вчерашних парнях и девчонках, взраставших в благопристойных семьях; что-то побуждает их наведываться в эти оазисы правонарушения, насилия, ненависти?! Бог, изгоняя Адама из рая, специально, должно быть, позаботился о таких пристанищах для его потомков.
      Рассматриваю женщин у стойки. Я все сегодня делаю настойчиво, бесцеремонно, как будто изобретаю себя; у меня выходит то, что не выходило вчера. Взгляд мой, кажется, беспокоит женщин, он ими замечен, одна из них, черноволосая, оглядывается и встает. Если выйдет какое-то приключение сегодня, я буду этому только рад. Магнитом равнодушия своего неудачу к себе притянувший. По проволоке взора приближается она; хотел было отвернуться, но поздно. Зачем мне это? Вот еще новость, у меня уже есть некоторый опыт бессилия.
      - Дай-ка мне спичку, - хрипло говорит черноволосая. Шлюха, конечно; каждый день здесь, должно быть, каждый день, вовсе не царственная, замечаю я, не блещет породой, но и не противная тоже. Я даю ей прикурить, и она усаживается рядом.
      - Надеюсь, ты не будешь против того, чтобы провести со мной вечерок? осведомляется она, рассматривая меня.
      - Отчего же не попробовать, - бормочу я. - Будем считать, что я вполне этого хочу. - Так даже проще, думаю я, так гораздо проще, и не нужно только ничего выдумывать.
      - Ты ведь не станешь меня бить? - спрашивает черноволосая, я только усмехаюсь в ответ, и великодушие, и мужественность, шевельнувшиеся во мне не более чем на мгновение, мне самому немного приятны.
      - Тебе, наверное, частенько достается? - говорю.
      - Я ненавижу все это, - с минутным ожесточением отвечает женщина. И горло разглядываю около ключицы.
      - Что?
      - Когда выдумывают что-то противоестественное и потом... Это от беспомощности бывает у них, от беспомощности и злобы.
      - Я ведь с тобой и не спорю, - возражаю ей примирительно. Рискуя игрой. По-прежнему пуст.
      - По-моему, где-то я тебя видела, - морщит она лоб. - А?
      - Может быть.
      - Нет, правда, - настаивает черноволосая. - Я сразу подумала, что где-то видела тебя. Мне знакомо твое лицо. Ты не был вчера в пикете у автозавода?
      - В пикете я не был, - отвечаю я.
      - Ага, я тоже, - соглашается она. - Может быть, ты приходил сюда раньше? Я тебя видела здесь?
      - Нет, - возражаю я. - Я прежде здесь не был. Я никогда сюда не приходил.
      - Может быть, ты какой-нибудь артист, или этот?.. А может, ты снимаешься в кино? Нет, не то... Ты, наверное, просто на кого-нибудь похож.
      - Ну, больше, чем на самого себя, - усмехаюсь, - вряд ли похож на кого-нибудь.
      - Ладно, Бог с ним, - говорит женщина. - Будь ты похож, на кого хочешь!.. Нет, - в напряжении размышляет моя собеседница, - это что-то такое было вчера. Или даже сегодня. Вчера или сегодня?..
      Она подбирается все ближе, думаю я с мгновенной неприязнью, еще минута, и буду разоблачен. Но разве избран я не с надеждой? С чутьем безошибочным. Всерьез.
      - Ты случайно не сыщик? - говорю я ей. Положиться ли на колею? На инерцию рассуждения?
      - Слушай, - медленно начинает черноволосая, - а тебя не могли вчера показывать в вечерних новостях?
      - Могли показывать и сегодня в дневных, - холодно отвечаю я. Червь человеколюбия меня не изгрызет, меня, пренебрегающего данностью несущественного.
      - Как это? - тянет она.
      - Там, у стойки, это твоя подружка? - с твердостью спрашиваю черноволосую.
      - Это Моника, - отвечает она. - Моника! - кричит женщина и машет рукой, и голос ее тонет в грохоте инструментов. - Я сейчас, - бросает мне, подхватывается и убегает. Тонкая испарина покрывает виски, и только слегка касаюсь пальцами. Они там вдвоем обсуждают что-то, моя черноволосая и Моника, и иногда смотрят на меня. Какой-то тип склоняется над женщинами и, кажется, встревает в беседу, они нетерпеливо прыскают от одной из его навязчивостей. В себе предвосхитив. Возможно ли, что ошибка? Я знаю, что если они сейчас подойдут вдвоем, я пошлю их к черту прежде, чем кто-то из них со мной заговорит. Отгораживаюсь. В изнурении от скандальной безвестности его.
      Неподалеку от меня, вокруг небольшого столика сидят двое девиц и четверо парней, я иногда слышу их голоса, но за грохотом музыки не разбираю, о чем они говорят; впрочем, довольно мирная беседа, кажется. Один что-то рассказывает, остальные смеются или громко вставляют какие-то свои замечания, стараясь перекричать рассказчика. Вдруг один вскакивает и без видимой причины изо всех сил бьет рассказчика кулаком в лицо. Тот вместе со стулом летит на пол, но мигом вскакивает, довольно ловко, и я замечаю у него в руке нож. Его противник, схватив стул, стремглав налетает на него, рассчитывая, очевидно, сразу же добить. Тот взмахивает ножом и отскакивает назад. Слышатся крики, многие вскакивают из-за столиков и отбегают в сторону, подальше от дерущихся. Двое других парней из этой же компании тоже бросаются в гущу событий, один старается растащить дерущихся, другой хватает бутылку за горлышко, разбивает ее об угол стола и, вооружившись таким образом, кажется, собирается принять участие в побоище, поддержав одну из сторон. Первые двое снова схлестываются, парень со стулом наносит удар своим как будто бы специально предназначенным для драки орудием, но тут же сам оглушительно орет, стул вываливается у него из рук, и я вижу страшную резаную рану у него на руке, от запястья и вверх по предплечью, кровь хлещет из раны, весь рукав тотчас же оказывается в крови, он все же снова подхватывает стул и, превозмогая боль, швыряет его в своего противника и так только сдерживает атаку. Бармен выскакивает из-за стойки, в руках у него я замечаю резиновую дубинку, подлетает к драчунам и вдруг кричит таким пронзительным и сильным голосом, которого, кажется, никак нельзя было ожидать от него при сравнительно незначительном росте, отвлекая таким образом на себя внимание всех участников битвы. Поведение его единственного заслуживало какого-то уважения. На мгновение все замерли, ошарашенные чужой яростью, превосходящей их собственную ярость, потом один из парней (тот, который прежде растаскивал своих товарищей) отталкивает бармена, чтобы тот не мешал этим двоим выяснять свои отношения, но тут же получает сильнейший удар дубинкой по голове и как подкошенный падает возле ног бармена.
      Весь напрягшись и преодолевая охватившее меня возбуждение, я остаюсь сидеть за столиком, хотя все происходит довольно близко от меня, и мне тоже может порядочно перепасть в любую секунду, если битва еще переместится в мою сторону. Только немного выдвигаю стул, расширяя себе пространство для маневра, готовый тотчас же вскочить, отпарировать любой удар или опрокинуть столик под ноги всякому, кто хоть сколько-нибудь приблизился бы ко мне. Я все теперь замечаю с отчетливостью чужеродного существования, хотя и не хотел бы себя чересчур занимать грузом посторонних холодных впечатлений.
      Бритоголовые довольно далеко от эпицентра событий, им, кажется, нравится все происходящее, они оскаливаются, хохочут, один из них берет бутылку и запускает ее через стойку в зеркальную стенку, где на полках расставлены бутылки с коньяками и марочными винами, несколько бутылок вдребезги, да и зеркало тоже. - Революция у нас! Революция! - хохочет и орет другой. Бармен мигом оказывается между двух огней, секунду колеблется, но потом почтение к собственности, должно быть, берет в нем верх. Он бросается к бритоголовым, безошибочно выхватывает из их группы провокатора и ударом дубинки по голове валит на пол и его, у бармена все довольно ловко получается. Ему уже на помощь бегут еще трое из соседнего помещения, тоже с дубинками, и все четверо начинают теснить бритоголовых, а иначе бы бармену одному довольно туго пришлось, наверное. Все уже становится похожим на полицейскую операцию, думаю я, меня охватывает тягостное ощущение непрерывного нарастания этой жестокости, которой я являюсь сейчас свидетелем, и, что бы и как бы теперь ни повернулось, последствия действий всех этих людей будут ужасными, непереносимыми. Я проглатываю остатки коктейля из второго стакана, встаю и между столиками начинаю пробираться к выходу, краем глаза продолжая напряженно наблюдать за происходящим. Ни черноволосой, ни ее подружки уже нет и в помине. Один из четверки парней, и прежде уже рвавшийся в драку, наконец улучив момент, сбоку бросается на своего товарища с ножом, уже пошатнувшегося, но все еще помахивающего своим оружием, и изо всех сил бьет того по глазам острыми краями отбитого у бутылки горлышка, зажатого у него в кулаке, вмиг превращая его лицо в кровавое месиво. Тот отчаянно визжит, валится на пол и, извиваясь всем телом, катается по полу, зажимая себе ладонями лицо. Вполне возможно, что он в эту минуту лишился и одного глаза. Его, упавшего, остервенело избивают ногами трое его товарищей, пока один из них, основной нападающий, весь окровавленный уже, не подобрал наконец стул, бывший недавно его орудием, и не смог нанести врагу по голове самый главный, давно лелеемый им, ставящий точку, сокрушительный удар.
      Со мною одновременно из бара выходят еще трое, тоже, как и я, не собиравшиеся ожидать окончания дела и разбирательства, наверняка последующего за ним, вполне возможно, имеющие основания избегать встреч с властями или просто не желающие иметь с ними ничего общего. Может быть, для меня это было бы даже лучше, мелькает вдруг в голове, может быть, было бы лучше оказаться поглубже замешанным в этой истории, быть подвергнутым допросам на основаниях соучастия или даже - задержанным на несколько суток, куда было бы лучше для меня... Детский самообман, понимаю я. Мы с этими людьми не смотрим друг на друга и тотчас же расходимся в разные стороны.
      Смятение и тяжесть, вызванные виденным в баре, преобразуются во мне в долгую, тоскливую тревогу, в боль в сердце; и под лопаткой и под ложечкой у меня также средоточие боли. Дрожу. Каждое движение воздуха я чувствую как нестерпимый ожог всякой воспаленной клеточкой моей кожи. Я отворачиваться себе не разрешал. Некоторые из устремлений моей природы вызывают теперь во мне тягу к саморазрушению, к боли, к перенапряжению моей судорожно извивающейся в каких-то отчетливых внутренних конвульсиях плоти. "Полейте этот цветок". Темная сказка, новелла. "Ученик чародея". Несколько ушатов благочестия. Это теперь много выше меня с моим обычным искусством защиты собственного, облюбованного тревогою мира. Я медиум, заговорщик, вращатель столов вблизи своих темных, неисследованных глубин. Что - мой путь? Служение обиде и желчи? Во мне, по-видимому, наличествует полный набор достоинств грядущего, иначе выбор недавний был бы необъясним. Наши города возводятся для того, чтобы те своею враждебностью затмевали враждебность природы. Я задыхаюсь от внешних впечатлений улицы, с неудержимой и безжалостной настойчивостью вдавливающихся в мое сознание. У меня нет способности или привычки обуздывать эти свои ощущения, разрушающие меня. мое самосознание превращается для меня в неразрешимый, мучительный вопрос, над которым я, наверное, должен биться долгие месяцы и годы, и решение, быть может, пришло бы само собой в виде иных откровений, очищающего порыва, во время которых только и возможно вкусить о себе единственно справедливое, первоприродное понятие, думаю я. Попытки докопаться до несуществующего заведомо обречены, равно как обречено и вообще все в иногда постигаемой нами метафизической сути природы. Примирение с собой ныне амнистия всем мерзостям существования, думаю я. Возможно, я один, с моим ощущением, имею теперь более всех оснований поведать о принципах неприкосновенности плоти, мельчайших ее проявлений и отделов; возможно, именно на это должны быть направлены все усилия моих изобретательности и разума. Каждый шаг наш, каждое движение, каждое благодеяние или идея заранее уже оплачены миром сторицею потребления.
      Подхожу к своему дому. Через невысокую калитку из гнутых стальных прутьев, образующих хорошо знакомый мне узор из пузатых диковинных рыб, наподобие морского черта, и из сросшихся с рыбами цветущих лотосов, вхожу в палисадник с ухоженными деревьями, кустарником и аллеями, прохожу метров двадцать по одной из аллей, поднимаюсь несколько ступеней по расходящейся дугообразной лестнице - над входной дверью на длинной ажурной консоли подвешен тяжелый восьмигранный фонарь с немеркнущим, однообразным светом желтой и вечной луны - и открываю дверь ключом, который до того долго держал зажатым в кулаке, так что порядочно успел нагреть его теплом ладони. Я занимаю в доме весь второй этаж; семья, живущая на первом, мне, разумеется, хорошо известна, прежде мы нередко обменивались приглашениями - я и они - и иногда выезжали на совместные загородные прогулки, и Нелли тогда бывала со мной, вспоминаю я. Свет у них еще горит, но, вероятно, там уже готовятся к ночи.
      Поднимаюсь к себе и, когда вставляю ключ в замочную скважину, слышу, что у меня в комнате звонит-заливается телефон. Задерживаюсь на мгновение, раздумываю, хочу ли я сейчас говорить с кем-нибудь, чувствую, что не хочу, совершенно никакого желания, и потребность... Но тут же распахиваю дверь и бегу в комнату к тому месту, где стоит телефонный аппарат, стараясь только не наткнуться в темноте на попадающуюся мне по дороге мебель. Когда хватаю трубку, звонок еще продолжается, но подношу ее к уху и слышу только длинный, безжизненный, непрерывный гудок. Слава Богу. Или - черт побери. Стоило же так спешить. С чувствами одновременно разочарования и облегчения кладу трубку на рычажки, возвращаюсь обратно в прихожую, зажигая везде свет, запираю дверь. Стаскиваю с себя плащ, бросаю его где-то и снова иду в комнату. Гаснет. Отблески оливковых озарений. На виду.
      Я уж здесь лет шесть, наверное, по своему произволу и независимости обживаю и обустраиваю этот свой уголок, это логовишко. Это даже и не комната скорее, но гостиная, холл, студия, в углу небольшое полукруглое возвышение, которое, по-видимому, когда-то служило эстрадой, два выходящих в сад окна в потаенной и темной глубине сводчатых ниш, поблизости шведская стенка и иные гимнастические снаряды, напротив - у противоположной стены - пианино и рядом секретер с ворохами рукописей, книг, журналов, которые теперь более всего внедряются в разноголосицу моего увлекающегося сознания, множество фотографий на стенах, гравюрки и литографии работ Кокошки и иных моих любимых австрийцев, дутые кресла, в которых утопаешь с головой, будто в морской волне, - все создает привычный и сладостный беспорядок моего ожесточенно-сознательного, неугомонного, строго размеренного существования.
      Мне снова спокойнее, словно только что пробудившемуся после страшного сна, когда свежие утренние впечатления вытесняют собой и заслоняют все тревоги смутного и настораживающего, полузабытого уже сновидения. Но я и разбит, обессилен; бессилие теперь - стоимость спокойствия, или, разумеется, того заменителя его, который я ощущаю в виде пустоты, отсутствия мысли, вымученности и бесцветности ума. Бросаюсь в кресло и минут двадцать сижу без движения и без мысли, ощущая только ритмичное биение одной беззащитной, неутомимой жилки под кожею на боку в том месте, где по случайности лежит моя ладонь. Рассматриваю расставленные на книжных стеллажах небольшие гипсовые головки, деревянные маски и мраморных ангелов, служивших мне когда-то в юности моделями для рисования. У меня до сих пор сохранилось несколько сотен рисунков из того полузабытого времени. Телефонный аппарат уже совершенно забыт, хотя он и существует. Я не смотрю в его сторону. Всякое слово умерло во мне, остановилось. Господи, какая длинная жизнь! Такая длинная, что не успеваешь ее толком и разглядеть. Грохот отрешенности.
      Постепенно пустота моего самоощущения заполняется мыслями и красками, будто омертвевшая плоть наполняется жизнью. Словно изображение проступающее на фотобумаге. Отчего я не могу просто читать газету, чтобы с носом оставить свою усталость?! Медленно шевелюсь в кресле. Мир есть монолог. Словно пробую себя в движении. Так безногий калека учится ходить на протезах, слепой после операции учится видеть, парализованный учится двигать руками и ногами. Для меня не странен Бог, но странны избравшие заурядным поприщем служение Ему. Что пришло - то и подошло. Бог - подставное лицо нашего бесконечного презрения или благочестия. Вспоминаю того журналиста Юлиуса, встреченного мной на вечеринке. Он мне показался не слишком симпатичным тогда, я не отступаюсь от своих впечатлений, но и былое пренебрежение, вспоминаемое, воскресшее теперь, пускай бы трижды обоснованное, нисколько не возвышает меня в моих глазах, не чувствую того, чтобы возвышало. Один из племени погонщиков ящериц кривотолков. И усмешка - псалом маловера - украшение губ. Надолго.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8