Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дни.

ModernLib.Net / Художественная литература / Шульгин Василий / Дни. - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Шульгин Василий
Жанр: Художественная литература

 

 


Шульгин Василий Витальевич
Дни

      Рожденные в года глухие,
      Пути не помнят своего.
      Мы дети страшных лет России
      Забыть не в силах ничего…
А. Блок

 

Вместо предисловия

      В жизни каждого человека есть дни, которые следовало бы записать. Это такие «дни», которые могут представлять интерес не для него одного, а и для других. Таких дней набралось некоторое число и в моей жизни. Так, по-крайней мере, кажется мне, хотя я сознаю, что не легко угадать общий интерес из-за сбивающейся сетки собственных переживаний. Если я ошибся, буду утешать себя тем, чем льстят себя все мемуаристы: плохие записки современников – хороши для потомков.
       Автор
 

Первый день «конституции»

(18-е октября 1905 года)

      Мы пили утренний чай. Ночью пришел ошарашивающий манифест. Газеты вышли с сенсационными заголовками : «Конституция».
      Кроме обычных членов семьи, за чаем был еще один поручик. Он был начальником караула, поставленного в нашей усадьбе.
      Караул стоял уже несколько дней. «Киевлянин» шел резко против «освободительного движения»…Его редактор, профессор Дмитрий Иванович Пихно, принадлежал к тем немногим людям, которые сразу, по «альфе» (1905 г.), определили «Омегу» (1917 г.) русской революции…
      Резкая борьба «Киевлянина» с революцией удержала значительное число киевлян в контрреволюционных чувствах. Но, с другой стороны, вызвала бешенство революционеров. Ввиду этого, по приказанию высшей военной власти, «Киевлянин» охранялся.
      Поручик, начальник караула, который пил с нами чай, был очень взволнован.
      –Конституция, Конституция ,– восклицал он беспомощно. –– Вчера я знал, что мне делать… Ну, придут,–я их должен не пустить. Сначала уговорами, а потом, если не послушают, – оружием. Ну, а теперь? Теперь что? Можно ли при конституции стрелять? Существуют ли старые законы? Или, быть может, меня за это под суд от дадут?
      Он нервно мешал сахар в стакане. Потом вдруг, как бы найдя решение, быстро допил.
      – Разрешите встать…
      И отвечая на свои мысли:
      – А все-таки, если они придут и будут безобразить,– я не позволю. что такое конституция, я не знаю, а вот гарнизонный устав знаю… Пусть приходят…
      Поручик вышел. Д.И.(Пихно ) нервно ходил по комнате. Потом заговорил, прерывая себя, задумываясь, опять принимаясь говорить.
      – Безумие было так бросить этот манифест, без всякой подготовки, без всякого предупреждения… Сколько таких поручиков теперь, которые не знают, что делать… которые гадают, как им быть «при конституции»… этот нашел свой выход…Дай бог, чтобы это был прообраз… чтобы армия поняла…
      Но как им трудно, как им трудно будет… как трудно будет всем. Офицерам, чиновникам, полиции, губернаторам и всем властям… Всегда такие акты подготовлялись… О них сообщал ось заранее властям на места, и давались указания, как понимать и как действовать…А тут бухнули… как молотом по голове… и разбирайся каждый молодец на свой образец.
      Будет каша, будет отчаянная каша… Там, в Петербурге, потеряли голову из страха… или ничего, ничего не понимают… Я буду телеграфировать Витте, это бог знает что они делают, они сами делают революцию. Революция делается от того, что в Петербурге трясутся. Один раз хорошенько прикрикнуть, и все станут на места… Это ведь все трусы, они только потому бунтуют, что их боятся. А если бы увидели твердость – сейчас спрячутся… Но в Петербурге не смеют, там сами боятся. Там настоящая причина революции – боязнь, слабость…
      Теперь бухнули этот манифест. Конституция! Думают этим успокоить. Сумасшедшие люди! Разве можно успокоить явным выражением страха. Кого успокоить? Мечтательных конституционалистов. Эти и так на рожон не пойдут, а динамитчиков этим не успокоишь. Наоборот, теперь-то они и окрылятся, теперь-то они и поведут штурм.
      Я уже не говорю по существу. Дело сделано. Назад не вернешь. Но долго ли продержится Россия без самодержавия – кто знает. Выдержит ли «конституционная Россия» какое-нибудь грозное испытание… «За веру, царя и отечество» – умирали, и этим создалась Россия. Но что– бы пошли умирать «за Государственную думу», – вздор.
      Но это впереди. Теперь отбить штурм. Потому что будет штурм. Теперь-то они и полезут. Манифест, как керосином, их польет. И надежды теперь только на поручиков. Да, вот на таких поручиков, как наш. Если поручики поймут свой долг, – они отобьют…
      Но кто меня поражает – это евреи. Безумные, Совершенно безумные люди. Своими руками себе могилу роют… и спешат, торопятся – как бы не опоздать… Не понимают, что в России всякая революция пройдет по еврейским трупам. Не понимают… Не понимают, с чем играют. А ведь близко, близко…

* * *

      В доме произошло какое-то тревожное движение. Все бросились к окнам.
      Мы жили в одноэтажном особнячке, занимавшем угол Караваевской и Кузнечной. Из угловой комнаты было хорошо видно. Сверху по Караваевской, от университета, надвигалась толпа. Синие студенческие фуражки перемешивались со всякими иными.
      – Смотрите, смотрите… У них красные… красные значки…
      Действительно, почти у всех было нацеплено что-то красное. Были и какие-то красные флаги с надписями, на которых трепалось слово « Долой». Они все что-то кричали. Через закрытые окна из разинутых ртов вырывался рев, жуткий рев толпы.
      –Ну, штурм начинается…

* * *

      Рядом с нашим особнячком стоит трехэтажный дом: в нем помещались редакция и типография. Там, перед этой дразнящей вывеской «Киевлянин», должно было разыграться что-нибудь. Я бросился туда через двор. Во дворе я столкнулся с нашим поручиком. Он кричал на бегу:
      – Караул – вон!!
      Солдаты по этому крику выбегали из своего помещения. Выстроились.
      – На-пра-во! Шагом марш! За мной!
      Он беглым шагом повел взвод через ворота, а я прошел напрямик, через вестибюль.
      Два часовых, взяв ружья наперевес, охраняли вxoдную дверь. Толпа ревела, подзуживаемая студентами…Часовые иногда оглядывались быстренько назад, сквозь стекло дверей, ожидая помощи. Толпа смелела, надвигалась, студенты были уже на тротуаре.
      – Отойди, солдаты! Теперь свобода, конституция.
      Часовые, не опуская штыков, уговаривали ближайших:
      – Говорят же вам, господа, нельзя сюда! Проходите! Если вам свобода, так идите себе дальше. Ах ты, господи, а еще и образованные!
      Но «образованные» не слушали уговоров «несознательных». Им нужно было добраться до ненавистной редакции «Киевлянина».
      Наступил момент, когда часовым нужно было или стрелять, или у них вырвут винтовки. Они побледнели и стали жаться к дверям.
      В это время подоспел поручик. Обогнув угол, поручик расчищал себе дорогу с револьвером в руках.
      Через мгновение серый живой частокол, выстроившись у дверей, закрыл собой побледневших часовых.
      – Назад! Осадите! Стрелять буду!
      У поручика голос был звонкий и уверенный. Но студенты, как интеллигенты, не могли сдаться так просто…
      – Господин офицер! Вы должны понимать! Теперь свобода! Теперь конституция!
      – Конституция! Ура!
      Электризуя самое себя, толпа ринулась…
      Раздалась команда:
      – По наступающей толпе – пальба – взводом!!!
      Серый частокол выбросил левые ноги и винтовки вперед, и раздался характерный, не громкий, но ужасно четкий стук затворов…

* * *

      -Да, Д.И. был прав… Достаточно было строгого окрика, за которым «чувствуется твердая воля»…
      Увидев, что с ними не шутят, толпа съежилась и, отругиваясь, осадила.
      И в наступившей тишине раздал ась негромкая команда, которую всегда почему-то произносят презрительным баском:
      – Отставить!..

* * *

      Я вышел пройтись. В городе творилось нечто небывалое. Кажется, все, кто мог ходить, были на улицах. Во всяком случае, все евреи. Но их казалось еще больше, чем их было, благодаря их вызывающему поведению. Они не скрывали своего ликования. Толпа расцветилась на все краски. откуда-то появились дамы и барышни в красных юбках. С ними соперничали красные банты, кокарды, перевязки. Все это кричало, галдело, перекрикивалось, перемигивалось.
      Но и русских было много. Никто хорошенько ничего не понимал. Почти все надели красные розетки. Русская толпа в Киеве, в значительной мере по старине монархическая, думала, что раз Государь дал манифест, то, значит, так и надо, – значит, надо радоваться. Подозрителен был, конечно, красный маскарад. Но ведь теперь у нас конституция. Может быть, так и полагается.
      Потоки людей со всех улиц имели направление на главную – на Крещатик. Здесь творилось нечто грандиозное.
      Толпа затопила широкую улицу от края до края. Среди этого моря голов стояли какие-то огромные ящики, также увешанные людьми. Я не сразу понял, что это остановившиеся трамваи. С крыш этих трамваев какие-то люди говорили речи, размахивая руками, но, за гулом толпы, ничего нельзя было разобрать. Они разевали рты, как рыбы, брошенные на песок. Все балконы и окна были полны народа.
      С балконов также силились что-то выкричать, а из-под ног у них свешивались ковры, которые побагровее, и длинные красные полосы, очевидно, содранные с трехцветных национальных флагов.
      Толпа была возбужденная, в общем, радостная, причем радо вались – кто как: иные назойливо, другие «тихой радостью», а все вообще дурели и пьянели от собственного множества. В толпе очень гонялись за офицерами, силясь нацепить им красные розетки. Некоторые согласились, не понимая, в чем дело, не зная, как быть, – раз «конституция». Тогда их хватали за руки, качали, несли на себе… Кое-где были видны беспомощные фигуры этих едущих на толпе…
      Начиная от Николаевской, толпа стояла, как в церкви. Вокруг городской думы, залив площадь и прилегающие улицы, а особенно Институтскую, человеческая гуща еще более сгрудилась…
      Старались расслышать ораторов, говоривших с думского балкона. что они говорили, трудно было разобрать…
      Несколько в стороне от думы неподвижно стояла какая-то часть в конном строю.

* * *

      Я вернулся домой.
      Там сцены, вроде утрешней, повторялись уже много раз. много раз подходила толпа, вопила, угрожала, стремил ась ворваться. Они требовали во имя чего-то, чтобы все газеты, а в особенности «Киевлянин», забастовали.
      Но киевлянинские наборщики пока держались. Они нервничали, правда, да и нельзя было не нервничать, потому что этот рев толпы наводил жуть на душу. что может быть ужаснее, страшнее, отвратительнее толпы? Из всех зверей она – зверь самый низкий и ужасный, ибо для глаза имеет тысячу человеческих голов, а на самом деле одно косматое, звериное сердце, жаждущее крови…
      С киевлянинскими наборщиками у нас были своеобразные отношения. многие из них работали на «Киевлянине» так долго, что стали как бы продолжением редакционной семьи. Д.И. был человек строгий, совершенно чуждый сентиментальностей, но очень добрый, – как-то справедливо, разумно добрый. его всегда беспокоила мысль, что наборщики отравляются свинцом, и, вообще, он находил, что это тяжелый труд. Поэтому киевлянинские наборщики ежегодно проводили один месяц у нас в имении – на отдыхе. По-видимому, они это ценили. как бы там ни было, но Д.И. твердо им объявил, что «Киевлянин» должен выйти во что бы то ни стало. И пока они держались – набирали…

* * *

      Между тем около городской думы атмосфера нагревалась. Речи ораторов становились все наглее, по мере того как выяснилось, что высшая власть в крае растерялась, не зная, что делать. Манифест застал ее врасплох, никаких указаний из Петербурга не было, а сами они боялись на что-нибудь решиться.
      И вот с думского балкона стали смело призывать «к свержению» и «к восстанию». Некоторые из близстоящих начали уже понимать, к чему идет дело, но дальнейшие ничего не слышали и ничего не понимали. Революционеры приветствовали революционные лозунги, кричали «ура» и «долой», а огромная толпа, стоявшая вокруг, подхватывала…
      Конная часть, что стояла несколько в стороне от думы, по-прежнему присутствовала, неподвижная и бездействующая.
      Офицеры тоже еще ничего не понимали.
      Ведь конституция!..

* * *

      И вдруг многие поняли…
      Случилось это случайно или нарочно – никто никогда не узнал… Но во время разгара речей о «свержении» царская корона, укрепленная на думском балконе, вдруг сорвалась или была сорвана и на глазах у десятитысячной толпы грохнулась о грязную мостовую. Металл жалобно зазвенел о камни…
      И толпа ахнула.
      По ней зловещим шепотом пробежали слова:
      – Жиды сбросили царскую корону…

* * *

      Это многим раскрыло глаза. Некоторые стали уходить с площади. Но вдогонку им бежали рассказы о том, что делается в самом здании думы.
      А в думе делалось вот что.
      Толпа, среди которой наиболее выделялись евреи, ворвалась в зал заседаний и в революционном неистовстве изорвала все царские портреты, висевшие в зале.
      Некоторым императорам выкалывали глаза, другим чинили всякие другие издевательства. какой-то рыжий студент-еврей, пробив головой портрет царствующего императора, носил на себе пробитое полотно, исступленно крича:
      – Теперь я – царь!

* * *

      Но конная часть в стороне от думы все еще стояла неподвижная и безучастная. Офицеры все еще не поняли.
      Но и они поняли, когда по ним открыли огонь из окон думы и с ее подъездов.
      Тогда наконец до той поры неподвижные серые встрепенулись. Дав несколько залпов по зданию думы, они ринулись вперед.
      Толпа в ужасе бежала. Все перепуталось – революционеры и мирные жители, русские и евреи. Все бежали в панике, и через полчаса Крещатик был очищен от всяких демонстраций. «Поручики» , разбуженные выстрелами из летаргии, в которую погрузил их манифест с «конституцией», исполняли свои обязанности…

* * *

      Приблизительно такие сцены разыгрались в некoтoрых других частях города. Все это можно свести в следующий бюллетень:
      Утром: праздничное настроение – буйное у евреев, по «высочайшему повелению» – у русских; войска – в недоумении.
      Днем: революционные выступления: речи, призывы, символические действия, уничтожение царских портретов, войска – в бездействии.
      К сумеркам: нападение революционеров на войска, пробуждение войск, залпы и бегство.

* * *

      -У нас, на Караваевской, с наступлением темноты стало жутче. Наборщики еще набирали, но очень тряслись. Они делали теперь так: тушили электричество, когда подходила толпа, и высылали сказать, что работа прекращена. Когда толпа уходила, они зажигали снова и работали до нового нашествия. Но становилось все трудней.

* * *

      -Я время от времени выходил на улицу. Было темно, тепло и влажно. как будто улицы опустели, но чувствовался больной, встревоженный пульс города.

* * *

      Однажды, когда я вернулся, меня встретила во дворе группа наборщиков.
      Они, видимо, были взволнованы. Я понял, что они только что вышли от Д.И.
      – Невозможно, Василий Витальевич, мы бы сами хотели, да никак. Эти проклятые у нас были.
      – Кто?
      – Да от забастовщиков, от «комитета». Грозятся: «Вы тут под охраной работаете, так мы ваши семьи вырежем!» Ну, что же тут делать?! Мы сказали Дмитрию Ивановичу: хотим работать и никаких этих «требований» не предъявляем, – но боимся…
      – А он что?
      – А он так нам сказал, что, верите, Василий Витальевич, сердце перевернулось. Никаких сердитых слов, а только сказал: «Прошу вас не для себя, а для нас самих и для России… Нельзя уступать!.. Если им сейчас уступить, они все погубят, и будете сами без куска хлеба, и Россия будет такая же!..» И правда, так будет… И знаем и понимаем… Но не смеем, – боимся… за семьи… что делать?...
      Мне странно было видеть эти с детства совершенно по-иному знакомые лица такими разволнованными и такими душевными.
      Все они толпились вокруг меня в полутьме плохо освещенного двора и рассказывали мне перебивающимися голосами. Я понял, что эти люди искренно хотели бы «не уступить», но… страшно…
      И вправду, есть ли что-нибудь страшнее толпы?.

* * *

      Они ушли, двое осталось. Это был Ш…о и еще другой – самые старые наборщики «Киевлянина».
      Ш…о схватил меня за руки.
      – Василий Витальевич! Мы наберем!.. Вот нас двое… Один лист наберем – две страницы… Ведь тут не то Важно, чтоб много, а чтоб не уступить… И чтобы статья Дмитрия Ивановича вышла… Мы все знаем, все понимаем…
      Он тряс мне руки.
      – Сорок лет я над этими станками работал – пусть над ними и кровь пролью… Василий Витальевич, дайте рублик… на водку!.. Не обижайтесь – для храбрости… Страшно!.. Пусть кровь пролью – наберу «Киевлянин»…
      Он был уже чуточку пьян и заплакал. Я поцеловал старика и сунул ему деньги, он побежал в темноту улицы за водкой…

* * *

      – Ваше благородие! Опять идут.
      Это было уже много раз в этот день.
      – Караул, вон! – крикнул поручик.
      Взвод строился. Но в это время солдат прибежал вторично.
      – Ваше благородие! Это какие-то другие.
      Я прошел через вестибюль. Часовой разговаривал с какой-то группой людей. Их было человек тридцать. Я вошел в кучку.
      – что вы хотите, господа?
      Они стали говорить все вместе.
      – Господин офицер… Мы желали… мы хотели… редактора «Киевлянина»… профессора… то есть господина Пихно… мы к нему… да… потому что… господин офицер… разве так возможно?! что они делают!.. какое они имеют право?! корону сбросили… портреты царские порвали… как они смеют!.. мы хотели сказать профессор у…
      – Вы хотели его видеть?
      – Да, да… господин офицер… нас много шло… сотни, тысячи… Нас полиция не пустила… А так как мы, то есть не против полиции, так мы вот раз бились на кучки… вот нам сказали, чтобы мы непременно дошли до «Киевлянина», чтобы рассказать профессору… Дмитрию Ивановичу.. .
      Д.И. был в этот день страшно утомлен. его целый день терзали. Нельзя перечислить, сколько народа перебывало в нашем маленьком особнячке. Все это жалось к нему, ничего не понимая в происходящем, требуя указания, объяснений, совета и поддержки. Он давал эту поддержку, не считая своих сил. Но я чувствовал, что и этим людям отказать нельзя. Мы были на переломе. Эти пробившиеся сюда – это пена обратной волны…
      – Вот что… всем нельзя. Выберите четырех… Я провожу вас к редактору.

* * *

      -В вестибюле редакции.
      – Я редактор «Киевлянина». что вам угодно?
      Их было четверо: три в манишках и в ботинках, четвертый в блузе и сапогах.
      – Мы вот… вот я, например, парикмахер… а вот они…
      – Я – чиновник: служу в акцизе… по канцелярии.
      – А я – торговец. Бакалейную лавку имею… А это – рабочий.
      – Да, я – рабочий… Слесарь… эти жиды св.…
      – Подождите, – перебил его парикмахер, – так вот мы, г. редактор, люди, так сказать, разные, т.е. разных занятий.. .
      – Ваши подписчики, – сказал чиновник.
      – Спасибо вам, г. редактор, что пишете правду, – вдруг, взволновавшись, сказал лавочник.
      – А почему?. Потому, что не жидовская ваша газета, – пробасил слесарь.
      – Подождите, – остановил его парикмахер, – мы, так сказать, т.е. нам сказали: «Идите к редактору
      «Киевлянина», господину профессору, и скажите ему, что мы так не можем, что мы так не согласны… что мы так не позволим…»
      – какое они имеют право! – вдруг страшно рассердился лавочник. – Ты красной тряпке поклоняешься, – ну и черт с тобой! А я трехцветной поклоняюсь. И отцы и деды поклонялись. какое ты имеешь право мне запрещать? .
      – Бей жидов, – зазвенел рабочий, как будто ударил молотом по наковальне.
      – Подождите, – еще раз остановил парикмахер, – мы пришли, так сказать, чтобы тоже… Нет, бить не надо, – обратился он к рабочему. – Нет, не бить, а, так сказать, мирно. Но чтобы всем показать, что мы, так сказать, не хотим… так не согласны… так не позволим…
      – Господин редактор, мы хотим тоже, как они, демонстрацию, манифестацию… Только они с красными, а мы с трехцветными…
      – Возьмем портрет Государя императора и пойдем по всему городу… Вот что мы хотим… – заговорил лавочник. – Отслужим молебен и крестным ходом пойдем…
      – Они с красными флагами, а мы с хоругвями…
      – Они портреты царские рвут, а мы их, так сказать, всенародно восстановим…
      – Корону сорвали, – загудел рабочий. – Бей их, бей жидову, сволочь проклятую!..
      – Вот что мы хотим… за этим шли… чтобы узнать… хорошо ли?. Ваше, так сказать, согласие…
      Все четверо замолчали, ожидая ответа. По хорошо мне знакомому лицу Д.И. я видел, что с ним происходит. Это лицо, такое в обычное время незначительное, теперь… серые, добрые глаза из-под сильных бровей и эта глубокая складка воли между ними.
      – Вот что я вам скажу. Вам больно, вас жжет?.. И меня жжет. Может быть, больнее, чем вас… Но есть больше того, чем то, что у нас с вами болит… Есть Россия… Думать надо только об одном: как ей помочь… как помочь этому Государю, против которого они повели штурм… как ему помочь. Ему помочь можно только одним: поддержать власти, им поставленные. Поддержать этого генерал-губернатора, полицию, войска, офицеров, армию… как же их поддержать? Только одним: соблюдайте порядок. Вы хотите «по примеру их» манифестацию, патриотическую манифестацию… Очень хорошие чувства ваши, святые чувства, – только одно плохо, – что «по примеру их» вы хотите это делать. какой же их пример? Начали с манифестации, а кончили залпами. Так и вы кончите… Начнете крестным ходом, а кончите такими делами, что по вас же властям стрелять придется… И не в помощь вы будете, а еще страшно затрудните положение власти… потому что придется властям на два фронта, на две стороны бороться… И с ними и с вами. Если хотите помочь, есть только один способ, один только.
      – Какой, какой? Скажите. За тем и шли…
      – Способ простой, хотя и трудный: «все по местам». Все по местам. Вот вы парикмахер – за бритву. Вы торговец – за прилавок. Вы чиновник – за службу. Вы рабочий – за молот. Не жидов бить, а молотом – по наковальне. Вы должны стать «за труд», за ежедневный честный труд, – против манифестации и против забастовки. Если мы хотим помочь власти, дадим ей исполнить свой долг. Это ее долг усмирить бунтовщиков. И власть это сделает, если мы от нее отхлынем, потому что их на самом деле Немного. И они хоть наглецы, но подлые трусы…
      – Правильно, – заключил рабочий. – Бей их, сволочь паршивую!!!
 

* * *

      -Они ушли, снаружи как будто согласившись, но внутри неудовлетворенные. Когда дверь закрылась, Д.И. как-то съежился, потом махнул рукой, и в глазах его было выражение, с которым смотрят на нечто неизбежное:
      – Будет погром…

* * *

      Через полчаса из разных полицейских участков позвонили в редакцию, что начался еврейский погром.
      Один очевидец рассказывает, как это было в одном
      месте:
      – Из бани гурьбой вышли банщики. Один из них взлез на телефонный столб. Сейчас же около собралась толпа. Тогда тот со столба начал кричать:
      – Жиды царскую корону сбросили!.. какое они имеют право? что же, так им позволим? Так и оставим? Нет, братцы, врешь!
      Он слез со столба, выхватил у первого попавшегося человека палку, перекрестился и, размахнувшись, со всей силы бахну л в ближайшую зеркальную витрину. Стекла посыпались, толпа заулюлюкала и бросилась сквозь разбитое стекло в магазин…
      И пошло…

* * *

      Так кончился первый день «конституции»…
 

Второй день «конституции»

      19 октября 1905 года «Киевлянин» все-таки вышел. Старый наборщик выполнил свое обещание и набрал две страницы. Больше в Киеве не вышло ни одной газеты. Все они ознаменовали нарождение нового политического строя тем, что сами себе заткнули рот. Впрочем, если не ошибаюсь, это же произошло во всех других городах России.

* * *

      Еще в сентябре я был призван (по последней мобилизации) в качестве «прапорщика запаса полевых инженерных войск». Но на войну я не попал, так как «граф полу-сахалинский», как в насмешку называли Сергея Юльевича Витте (он отдал японцам пол-Сахалина), заключил мир. Но домой меня пока не отпускали. И я служил младшим офицером в 14-M саперном батальоне в Киеве.
      Накануне у меня был «выходной день», но 19 октября я должен был явиться в казармы.

* * *

      – Рота напра…во!!!
      Длинный ряд серых истуканчиков сделал – «раз», то есть каждый повернулся на правой Ноге, и сделал – «два», то есть каждый пристукнул левой. От этого все стали друг другу «в затылок».
      – Шагом!.. – закричал ротный протяжно… И тихонько – фельдфебелю:
      – Обед пришлешь в походной кухне.
      – Слушаю, ваше высокоблагородие.
      – Марш!!! – рявкнул ротный, точно во рту у него лопнул какой-то сильно напряженный шар, рассыпавший во все стороны энергическое «рр».
      Истуканчики твердо, «всей левой ступней», приладонили пол, делая первый шаг… И затем мерно закачались, двумя серыми змейками выливаясь через открытые двери казармы.

* * *

      – Куда мы идем?
      – На Димиевку.
      Димиевка – это предместье Киева. Ротный, в свою очередь, спросил:
      – Не знаете, что там? Беспорядки?
      Я ответил тихонько, потому что знал.
      – Еврейский погром.
      – Ах, погром…
      По его лицу прошло что-то неуловимое, что я тем не менее очень хорошо уловил…

* * *

      – Возьмите четвертый взвод и идите с этим… надзирателем. Ну, и там действуйте… – приказал мне ротный.
      Кажется, первый раз в жизни мне приходилось «действовать»…
      – Четвертый взвод, слушай мою команду! Шагом…марш!..
      Я с удивлением слушал свой голос. Я старался рассыпать «рр», как ротный, но ничего не вышло. А, впрочем, ничего. Они послушались – это самое главное.
      Пошли. Полицейский надзиратель ведет…

* * *

      Грязь. Маленькие домишки. Беднота. Кривые улицы. Но пока – ничего. где-то что-то кричат. Толпа… Да. Но где?
      Здесь тихо. Людей мало. как будто даже слишком
      мало. Это что?
      Да – там в переулке. Я подошел ближе.
      Старый еврей в полосатом белье лежал, раскинув руки, на спине. Иногда он судорожно поводил ногами.
      Надзиратель наклонился:
      – Кончается…
      Я смотрел на Него, не зная, что делать.
      – Отчего его убили?
      – Стреляли, должно быть… Тут только тех убивали, что стреляли…
      – Разве они стреляют?
      – Стреляют… «Самооборона»…
      Не зная, что делать, я поставил на этом перекрестке четырех человек. Дал им приказание в случае чего бежать за помощью. Пересчитал остальных. У меня осталось тринадцать… Не много…
      Мы пошли дальше и за одним поворотом наткнулись…

* * *

      Это была улица, по которой прошелся «погром».
      – Что это? Почему она белая?.
      – Пух… Пух из перин, – объяснил надзиратель.
      – Без зимы снег! – сострил кто-то из солдат.
      Страшная у лица… Обезображенные жалкие еврейские халупы… Все окна выбиты… Местами выбиты и рамы… Точно ослепшие, все эти грязные лачуги. Между ними, безглазыми, в пуху и в грязи – вся жалкая рухлядь этих домов, перекалеченная, пере ломанная… нелепо раскорячившийся стол, шкаф с проломанным днищем, словно желтая рана, комод с вываливающимися внутренностями… Стулья, диваны, матрацы, кровати, занавески, Тряпье… полу вдавленные в грязь, разбитые тарелки, полуразломанные лампы, осколки посуды, остатки жалких картин, смятые стенные часы – все, что было в этих хибарках, искромсанное, затоптанное ногами… Но страшнее всего эти слепые дома. Они все же смотрят своими безглазыми впадинами, – таращат их на весь этот нелепый и убогий ужас…

* * *

      -Мы прошли эту улицу. Это что?
      Двухэтажный каменный дом. Он весь набит кишащим народом. Вся лестница полна, и сквозь открытые окна видно, что толпа залила все квартиры.
      Я перестроил людей и во главе двух серых струек втиснулся в дом… И все совершилось невероятно быстро. Несколько ударов прикладами – и нижний этаж очищен. Во втором этаже произошла паника. Некоторые, в ужасе перед вдруг с неба свалившимися солдатами, бросаются в окна. Остальные мгновенно очищают помещение. Вот уже больше никого. Только в одной комнате солдат бьет какого-то упрямящегося человека. Ко мне бросается откуда-то взявшаяся еврейка:
      – Ваше благородие, что вы делаете! Это же наш спаситель …
      Я останавливаю солдата. Еврейка причитает:
      – Это же наш дворник… Он же наш единственный защитник…
      Pаssаgе…

* * *

      Этот дом выходил на очень большую площадь. В окна я увидел, что там собралась толпа – не менее тысячи человек. Я сошел вниз и занял выжидательную позицию.
      Площадь была так велика, что эта большая толпа занимала только кусочек ее. Они стояли поодаль и, видимо, интересовались нами. Но не проявляли никаких враждебных действий или поползновений грабить. Стоят. Тем не менее я решил их «разогнать»: пока я здесь, они – ничего, как только уйду – бросятся на дома. Иначе – для чего им тут стоять.
      Я развернул взвод фронтом и пошел на них. В эту минуту я вдруг почувствовал, что мои люди совершенно в моей власти. Мне вовсе не нужно было вспоминать «уставные команды», они понимали каждое указание руки.
      Когда это случилось, – ни они, ни я не заметили, но они вдруг сделались «продолжением моих пальцев», что ли. Это незнакомое до сих пор ощущение наполняло меня какой-то бодростью.
      Подходя к толпе, я на ходу приказал им «разойтись». Они не шевельнулись.
      – На руку…
      Взвод взял штыки наперевес. Толпа побежала.
      Побежала с криком, визгом и смехом. Среди них было много женщин – хохлушек и мещанок предместья.
      Они оборачивались на бегу и смеялись нам в лицо.
      – Господин офицер, зачем вы нас гоните?! Мы ведь – за вас.
      – Мы – за вас, ваше благородие. Ей-богу, за вас!..
      Я посмотрел на своих солдат. Они делали страшные лица и шли с винтовками наперевес, но дело было ясно.
      Эта толпа – «за нас», а мы – «за них»…

* * *

      Я провозился здесь довольно долго. Только я их разгоню – как через несколько минут они соберутся у того края пустыря. В конце концов это обращалось в какую-то игру. Им положительно нравились эти маневры горсточки солдат, покорных каждому моему движению. При нашем приближении поднимался хохот, визг, заигрывание с солдатами и аффектированное бегство. Ясно, что они нас нисколько не боятся. чтобы внушить им, что с ними не шутят, надо было бы побить их или выпалить…
      Но это невозможно. За что?. Они ничего не делали. Никаких поползновений к грабежу. Наоборот, демонстративное подчинение моему приказанию «разойтись». Правда, разбегаются, чтобы собраться опять…
      Запыхавшись, я наконец понял, что гоняться за ними глупо. Надо занять выжидательную позицию.

* * *

      Мы стоим около какого-то дома. Я рассматриваю эту толпу. Кроме женщин, которых, должно быть, половина, тут самые разнообразные элементы: русское население предместья и крестьяне пригородных деревень. Рабочие, лавочники-бакалейщики, мастеровые, мелкие чиновники, кондуктора трамваев, железнодорожники, дворники, хохлы разного рода – все, что угодно.
      Понемногу они пододвигаются ближе. Некоторые совсем подошли и пытаются вступить в разговор. Кто-то просил разрешения угостить солдат папиросами. Другие принесли белого хлеба. Да, положительно, эти люди – «за нас». Они это всячески подчеркивают и трогательно выражают. И этому дыханию толпы трудно не поддаваться.
      Ведь идет грозная борьба, борьба не на жизнь, а на смерть. Вчера начался штурм исторической России. Сегодня… сегодня это ее ответ. Это ответ русского простонародного Киева – Киева, сразу, по «альфе», понявшего «омегу»… Этот ответ принял безобразные формы еврейского погрома, но ведь рвать на клочки царские портреты было тоже не очень красиво… А ведь народ только и говорил об этом… Только и на языке:
      – Жиды сбросили царскую корону.
      И они очень чувствовали, что войска, армия, солдаты, и в особенности офицеры, неразрывно связаны с этой царской короной, оскорбленной и сброшенной. И поэтому-то и словами и без слов они стремились выразить:
      – Мы – за вас, мы – за вас…

* * *

      Пришел полицейский надзиратель и сказал, что на такой-то улице идет «свежий» погром и что туда надо спешить.
      Мы сначала сорвались бегом, но выходились на каком-то глинистом подъеме. В это время из-за угла на нас хлынул поток людей.
      Это была как бы огромная толпа носильщиков. Они тащили на себе все, что может вмещать человеческое жилье. Некоторые, в особенности женщины, успели сделать огромные узлы. Но это были не погромщики. Это была толпа, такая же, как там на площади, толпа пассивная, «присоединяющаяся»…
      Я понял, что нам нужно спешить туда, где громят. Но вместе с тем я не мог же хладнокровно видеть эти подлые узлы.
      – Бросить сейчас!
      Мужчины покорно бросали. Женщины пробовали протестовать. Я приказал людям на ходу отбирать награбленное. А сам спешил вперед, чувствуя, что там нужно быть. Оттуда доносились временами дикое и жуткое улюлюканье, глухие удары и жалобный звон стекла.
      Вдруг я почувствовал, что солдаты от меня отстали. Обернулся. Боже мой!
      Они шли нагруженные, как верблюды. Чего на них только не было! Мне особенно бросились в глаза: самовар, сулея наливки, мешок с мукой, огромная люстра, половая щетка.
      – Да бросьте, черт вас возьми!
 

* * *

      -Вот разгромленная улица. Это отсюда поток людей. Сквозь разбитые окна видно, как они там грабят, тащат, срывают… Я хотел было заняться выбрасыванием их из домов, но вдруг как-то сразу понял «механизм погрома» …
      Это не они – не эти. Эти только тащат… Там дальше, там должна быть «голова погрома», – те, кто бросается на целые еще дома. Там надо остановить… Здесь уже все кончено…

* * *

      Вот…
      Их было человек тридцать. Взрослые (по-видимому, рабочие) и мальчишки-подростки… Все они были вооружены какими-то палками. Когда я их увидел, они только что атаковали «свежий дом» – какую-то одноэтажную лачугу. Они сразу подбежали было к дому, но потом отступили на три-четыре шага… Отступили с особенной ухваткой, которая бывает у профессиональных мордобоев, когда они собираются «здорово» дать в ухо… И действительно, изловчившись и взявши разбег, они изо всех сил, со всего размаха «вдарили» в окна… Точно дали несчастной халупе ужасающе звонкую оплеуху… От этих страшных пощечин разлетелись на куски оконные рамы… А стекла звоном зазвенели, брызнув во все стороны. Хибарка сразу ослепла на все глаза, толпа за моей спиной взвыла и заулюлюкала, а банда громил бросилась на соседнюю лачугу.

* * *

      Тут мы их настигли… Я схватил какого-то мальчишку за шиворот, но он так ловко покатился кубарем, что выскользнул у меня из рук… Другого солдат сильно ударил прикладом в спину между лопатками… Он как-то вроде как бы икнул, – грудью вперед… Я думал, что он свалится… но он справился и убежал… Несколько других эпизодов, таких же, произошло одновременно… Удары прикладами, не знаю уж, действительные или симулированные, – и бегство…
      И все…

* * *

      -Мы на каком-то углу. Влево от меня разгромленная улица, которую мы только что прошли, вправо – целая, которую мы «спасли». Погром прекратился… громилы убежали, оставив несколько штук своего оружия, которое мне показалось палками… На самом деле это были куски железных, должно быть, водопроводных труб.
      Толпа же, сама по себе, без «инициативной группы», не способна грабить. В нашем присутствии она даже не пробует громить… Евреев не видно совсем. Они или перебежали в соседний квартал, или прячутся где-то здесь – в русских домах… Но их не видно… Не видно ни убитых, ни раненых. Нет их, по-видимому, и в разбитых домах. У меня такое впечатление, что здесь обошлось без человеческих жертв. Мне вспоминаются слова полицейского надзирателя:
      – Убивают тех, кто стреляет…

* * *

      Толпа собирается вокруг нас, жмется к нам. Чего им нужно?
      Им хочется поговорить. У них какое-то желание оправдаться, объяснить, почему они это делают, – если не громят, то грабят, если не грабят, то допускают грабить… И они заговаривают на все лады…
      И все одно и то же…
      – Жиды сбросили корону, жиды порвали царские портреты, как они смеют, мы не желаем, мы не позволим!...
      И они горячились, и они накалялись.
      Вокруг меня толпа сомкнулась. Она запрудила перекресток с четырех сторон… Тогда я взлез на тумбу и сказал им речь. Едва ли это не была моя первая политическая речь. вокруг меня было русское простонародье, глубоко оскорбленное… Их чувства были мне понятны… но их действия были мне отвратительны.
      Так я и сказал:
      – Вчера в городской думе жиды порвали царские портреты… За это мы в них стреляли… Мы – армия… И если это еще когда-нибудь случится, – опять стрелять будем… И не вы им «не позволите», а мы не позволим. Потому что для того мы и состоим на службе у его императорского величества… чтобы честь Государя и Государства русского защищать. И этой нашей службы мы никому, кроме себя, исполнять не позволим. И вам не позволим. Это наше дело, а не ваше. А почему? А потому хотя бы, что вы и разобрать толком не можете и зря, неправильно, несправедливо, незаслуженно поступаете. Кого бьете, Кого громите?. Тех разве, кто царские портреты порвал вчера в думе? Нет – это мы по ним стреляли, а вы даже знать не ведали, когда вчера дело было… А вот теперь, сегодня, задним числом разыгрались. И кого же бьете? Вот этих ваших жидков димиевских, что в этих халупах паршивых живут? Янкеля и Мошку, что керосином торгуют на рубль в день, – что же, он портреты царские рвал, – он, да?. Или жена его, Хайка, – она корону сбросила?
      В толпе произошло движение. В задних рядах кто-то сказал:
      – Это правильно их благородие говорит.
      Я воспользовался этим.
      – Ну, так вот… И говорю вам еще раз: вчера мы в жидов стреляли за дело, а сегодня… сегодня вы хотите царским именем прикрыться и ради царя вот то делать, что вы делаете… Ради царя хотите узлы чужим добром набивать!.. Возьмете портреты и пойдете – впереди царь, а за царем – грабители и воры… Этого хотите?.. Так вот заявляю вам: видит бог, запалю в вас, если не прекратите гадости…
      Опять сильное движение в толпе. Вдруг как бы что-то прорвало. какой-то сильный рыжий мужчина без шапки, с голыми руками и в белом фартуке закричал:
      – Ваше благородие! Да мы их не трогаем! У нас вот смотрите, руки голые!
      Он тряс в воздухе своими голыми руками.
      – А они зачем в нас стреляют с револьверов?
      – Верно, правильно, – подхватили в разных местах. – Зачем они в нас стреляют?
      Я хотел что-то возразить и поднял руку.
      На мгновение опять стало тихо… Но вдруг, как будто в подтверждение, в наступившую тишину резко ворвался треск браунинга.
      Толпа взъелась.
      – А что!.. Вот вам… Ваше благородие, это что же?! Вы говорите…
      Я хотел что-то прокричать, но звонкий тенор в задних рядах зазвенел, покрывая все:
      – Бей их, жидову, сволочь проклятую…
      И к небу взмылюсь дикое, улюлюкающее:
      – Бей!!!
      Толпа ринулась по направлению выстрела. Рассуждать было некогда.
      – Взвод, ко мне!!!

* * *

      -Мне удалось все же опередить толпу. Теперь мы двигались так.
      Передо мною была узкая кривая улочка. За моей спиной цепочка взвода, от стенки до стенки… За солдатами сплошная масса толпы, сдерживаемая каемкой тринадцати серых шинелей.
      Впереди раздал ось несколько выстрелов. Толпа взвыла.
      Я велел зарядить винтовки. Люди волновались, и дело не ладилось. Наконец справились. Двинулись дальше.
      Завернули за угол. Это что?.

* * *

      Улочка выводила на небольшую площадь. И вот из двухэтажного дома, напротив, выбежало шесть или семь фигур – еврейские мальчишки не старше двадцати лет…
      Выстроились в ряд. что они будут делать… В то же мгновение я понял: они выхватили револьверы и, нелепые и дрожащие, дали залп по мне и по моим солдатам…
      Выстрелили и убежали.
      Я успел охватить взглядом цепочку и убедиться, что никто не ранен. Но вслед за этим произошло нечто необычно быстрое… Толпа, которая была за моей спиной, убежала другим переулком, очутилась как-то сбоку и впереди меня – словом, на свободе – и бросилась по направлению к злосчастному двухэтажному дому…

* * *

      – Взвод, ко мне!..
      Я успел добежать до дома раньше толпы и стоял спиной к нему, раскинувши руки. Это был жест – приказ, по которому взвод очень быстро выстроился за мной. Толпа остановилась. В это время – выстрелы с верхнего этажа.
      – Ваше благородие, в спину стреляют. Я сообразил, что надо что-то сделать.
      – Вторая шеренга, кругом…
      Шесть серых повернул ось. Но толпа пришла в бешенство от выстрелов и, видя перед собой только семь солдат (первая шеренга), подавала все признаки, что сейчас выйдет из повиновения.
      – Стреляют, сволочь… как они смеют?. У нас руки голые… Бей их, бей жидову! Tам-Tарарам их, перетрам– тарарам… Они завыли и заулюлюкали так, что стало жутко. И бросились. Я решился на последнее:
      – По наступающей толпе… и по дому… пальба… взводом!!! Серые выбросили левые ноги и винтовки вперед, и взвод ощетинился штыками в обе стороны, приготовившись… Наступила критическая минута. Если бы они двинулись, Я бы запалил. Непонятным образом они это поняли.
      И остановились.
      Я воспользовался этим и прокричал:
      – Если вы мне обещаете, что не тронетесь с места, я войду в дом и арестую того, кто стрелял. А если двинетесь, палить буду.
      Среди них произошел какой-то летучий обмен, и выделилась новая фигура, я его не видел раньше. Это был, что называется, «босяк» – одна нога в туфле, другая в калоше. Он подошел ко мне, приложил руку к сломанному козырьку и с совершенно непередаваемой ухваткой доложил:
      – Так что мы, ваше благородие, увсе согласны. «согласие народа», выраженное через «босяка», меня устраивало, но не совсем. Я пойду «арестовывать», Кого я оставлю здесь? Как только я уйду, – они бросятся.
      В это время, на мое счастье, я увидел далеко, в конце улицы, движение серых шинелей. Я узнал офицера. Это был другой взвод нашей роты. Я подозвал их, попросил встать на мое место около дома. Сам же со своим взводом обошел угол, так как ворота были с другой стороны.
      Но ворота оказались на запоре. Пришлось ломать замок. Замок был основательный, и дело не клеилось.

* * *

      -Боже мой! Это что такое?!
      Какая-то новая, несравненно более многочисленная, словом, огромная толпа залила выходившие сюда улицы. Это, очевидно, из города. Та демонстрация, о которой вчера говорилось. Да, да… Патриотическая манифестация.
      Хоругви, кресты… Затем торжественно несомые на груди портреты Государя, Государыни, Наследника… Важное, как бы церковное, шествие… Вроде как крестный ход. Поют? Да – гимн.
      – Взвод, смирно!!! Слушай – на караул!!!
      Процессия медленно протекает, сопутствуемая огромными толпами. гимн сменяется – «Спаси господи…». Прошли.
      Мы должны продолжать свое дело. Наша толпа, димиевская, сначала совершенно затопленная процессией, теперь отсеялась. Она осталась и ждет финала – ареста «тех, кто стрелял».
      Я приказываю:
      – Ломай замок!
      Но солдаты не умеют. В это время подходит фигура, кажется, тот самый, который докладывал, что они «увсе согласны» .
      – Дозвольте мне, ваше благородие.
      В руках у него маленький ломик. Замок взлетает сразу…

* * *

      Во внутренности двора, сбившись в кучу, смертельно бледные, прижались друг к другу – кучка евреев. Их было человек сорок: несколько подозрительных мальчишек, остальные старики, женщины, дети…
      – Кто тут стрелял?
      Они ответили перебивающим хором:
      – Их нема… они вже убегли…
      Старик, седой. трясущийся, говорил, подымая дрожащие, худые руки:
      – Ваше благородие… Те, что стреляли, их вже нет… Они убегли… Стрелили и убегли… Мальчишки… Стрелили и убегли…
      Я почувствовал. что он говорит правду. Но сказал сурово:
      – Я обыщу вас… Отдайте револьверы.
      Солдаты пощупали некоторых. Конечно, у них не было револьверов. Но мое положение было плохо.
      Там, за стеной, – – огромная толпа, которая ждет «правосудия» . И для ее успокоения, и для авторитета войск, и для спасения и этих евреев и многих других весьма важно, чтобы «стрелявшие» были арестованы. как быть? Внезапно я решился…
      – Из этого дома стреляли. Я арестую десять человек. Выберите сами…
      Получился неожиданный ответ:
      – Ваше благородие… арестуйте нас всех… просим вас – сделайте милость, – всех, всех заберите…
      Я понял. За стеной ждет толпа. Ее рев минутами переплескивает сюда. что может быть страшнее толпы? Не в тысячу ли раз лучше под защитой штыков, хотя бы и в качестве арестованных?
      Я приказываю все-таки выбрать десять и вывожу их, окруженных кольцом серых. Дикое улюлюканье встречает наше появление. Но никаких попыток отбить или вырвать. Чувство «правосудия» удовлетворено. Они довольны, что офицер исполнил свое обещание. Я пишу записку: «Арестованы в доме, из которого стреляли». С этой запиской отправляю их в участок под охраной половины взвода. (Они были доставлены благополучно –я получил записку из полиции; дальнейшая судьба: через два дня выпущены на свободу. На это я и рассчитывал.)

* * *

      Желтые звуки трубы режут воздух. Трубят общий сбор. Мы бросились на эти сигналы. что это?
      Грабят базар…

* * *

      На базар обрушилась многотысячная толпа. Когда мы прибежали, в сущности, все было кончено. Мы вытеснили толпу с базара, но рундуки были уже разграблены, все захвачено, перебито. Больше всего было женщин. Они тащили, со смехом, шутками и визгом. Иные, сорвав с себя платки, вязали огромные узлы.
      – Брось, бесстыжая…
      Она улыбалась мне виноватой улыбкой:
      – Ваше благородие, пропадет ведь…
      Запалить бы в них надо по-настоящему, но не хватает духу. Психологически это невозможно.

* * *

      -Не помню уже, как в третьем часу дня ко мне собралась вся рота. Куда девались остальные офицеры, – не знаю. Зато появился понтонный капитан с ротой понтонеров. Наш фельдфебель разыскал нас, и теперь мы все обедали, усевшись среди разбитых рундуков.
      Пошел дождик, чуть темнело. Подошел фельдфебель.
      – Ваше благородие. Тут народ стал болтать.
      У него сделалось таинственное лицо.
      – Ну что?
      – Насчет голосеевского леса…
      -Ну?.
      – Что там, то есть как бы неблагополучно…
      – Что такое?.
      – Жиды, ваше благородие…
      – Какие жиды?
      – Всякие, с города… С браунингами и бомбами… Десять тысяч их там. Ночью придут сюда.
      – Зачем?
      – Русских резать…
      – Какой вздор!..
      – Так точно – вздор, ваше благородие.
      Но по его глазам я вижу, что он этого не думает.

* * *

      Я должен был бы послать донесение об этом в батальон. Но я не послал, не желая попадать в дурацкое положение. Я только поставил пост на краю предместья, -на всякий случай. Но сенсационное известие каким-то путем добежало и, по-видимому, в самые высокие сферы.

* * *

      Вечерело… Я стоял на обезлюдевшей улице. Все куда-то попряталось. где же все эти толпы? Новая какая-то жуть нависла над предместьем.
      ИЗ города приближается кавалерийский разъезд. Во главе вахмистр. Я подзываю его:
      – Куда?
      – В голосеевский лес, ваше благородие.
      –Что там?
      – Жиды, ваше благородие…
      Значит, уже знали где-то там. Прислали кавалерийский разъезд. Ну и прекрасно.
      – Ну, езжай…
      Прошло несколько минут. Оттуда же появляется опять кавалерия. Но уже больше: пол-эскадрона, должно быть. во главе корнет.
      – Позвольте вас спросить, куда вы?
      Он остановил лошадь и посмотрел на меня сверху вниз:
      – В голосеевский лес.
      – А что там такое?
      – Там… Жиды…
      Он сказал это таким тоном, как будто было даже странно с моей стороны это спрашивать. что может быть в голосеевском лесу?
      – И много?.
      Он ответил стальным тоном:
      – Восемь тысяч…
      И тронул лошадь.
      Через несколько минут – опять группа всадников, то есть, собственно, только двое. Первый – полковник, другой, очевидно, адъютант. Полковник подзывает меня:
      – Какие у вас сведения о голосеевском лесе?
      – Кроме непроверенных слухов – никаких…
      Полковник смотрит на меня с таким выражением, как будто хочет сказать:
      – Ничего другого я и не ожидал от прапорщика…
      Проехали…
      Батюшки, это что же такое?.
      Неистово гремя, показывается артиллерия. Протягивают одно, другое, третье… Полубатарея. Ну-Ну…
      За артиллерией, шлепая по грязи, тянутся две роты пехоты. Ну, теперь все в порядке: «отряд из трех родов оружия». Можно не беспокоиться за голосеев.

* * *

      Ночь черная, как могила… Не только уличных фонарей – ни одного освещенного окна. Ни одного огня в предместье. С совершенно глухого неба моросит мельчайший дождик.
      Я патрулирую во главе взвода. Обхожу улицы, переулки, базар…
      Домишки и дома стоят мрачными и глухими массивами. Еще чернее, чем все остальное, дыры выбитых окон и дверей. Под ногами на тротуарах трещит стекло. Иногда спотыкаешься о что-нибудь брошенное.
      Там, в этих полуруинах, иногда чувствуется какое-то шевеление. Очевидно, дограбливают какие-то гиены. Наконец мне это надоело.
      – Кто там, вылезай…
      Затихло. Я повторил приказание. Никакого ответа. Я выстрелил из револьвера в разбитое окно.
      – Не стреляйте, – мы вылезем…
      Из-под исковерканного висящего дверного жалюзи вылезло двое.
      Это были солдаты – запасные.
      – Ах, так!.. Наши!.. Мы тут разоряемся, из сил выбиваемся, ночи не спим, грабителей ловим, – а грабители вот кто! Наши же… Арестовать! Под суд пойдете…
      Их окружают. Пошли дальше.

* * *

      Слышны приближающиеся голоса, шаги, из-за угла вдруг появляется плохо различаемая гурьба людей.
      – Кто вы?.. Что тут делаете?
      В темноте не разберешь, что за люди. Те перепугались.
      – Мы… Мы – ничего… Мы – вот…
      Они суют мне что-то в руки, что оказывается национальными флагами.
      – Чего же вы ночью с флагами шляетесь?. Марш домой!
      Отбирают флаги и гонят их. Убегают…

* * *

      -На одном углу спотыкаемся о какую-то мягкую и рассыпающуюся горку.
      – Чай, ваше благородие.
      Да, это чай. Симпатичные и душистые кубики в золотом украшенных обертках. И я чувствую, что делается в крестьянских бережливых сердцах моих солдат.
      Чай… Драгоценное. солдатское зелье, их роскошь, вот так валяется в грязи пропадает…
      Они не выдерживают:
      – Ваше благородие, дозвольте взять… По штучке… Пропадет зря…
      В моей душе борьба. Чувствую, что солдатам этого никак не понять, если я откажу. Они честно работали со мною весь день. Старались, как могли, спасая «жидовское добро». Но ведь этот чай – уже ничей. Он все равно пропадет. как же его не спасти? Принципиально. Но ведь донкихотство непонятно им.
      И я уступаю.

* * *

      Кто скажет «а», тот скажет «б»…
      Унтер-офицер подходит ко мне.
      – Ваше благородие…
      – Ну?...
      – Ребята наши просят – отпустить бы… тех…
      У него в голосе что-то подкупающее. Я понимаю, – он просит, чтобы я отпустил тех двух солдат, что мы арестовали.
      – Пропадут, ваше благородие… Они уже уволенные со службы. Завтра домой имели ехать… А тут такое дело вышло… Жалко… Ребята очень просят.
      Опять коротенькая душевная борьба, и опять я капитулирую.
      – Ваше благородие, мы их сами накажем… А под суд… Он не доканчивает, но я знаю, что, если бы он был интеллигентом, он сказал бы: «А под суд – бесчеловечно».
      Но я стараюсь отступить с соблюдением приличий.
      – Ну, ладно… Но помните, только – ради вашей службы.
      – Покорнейше благодарим, ваше благородие…
      Я слышу возню в темноте, удары: их «наказывают». Потом они выныривают передо мной:
      – Покорнейше благодарим, ваше благородие… Я все еще стараюсь сохранить конвенансы .
      – Не ради вас, мерзавцы… Ради моих сапер.
      Как бы там ни было, инцидент исчерпан.

* * *

      На одной из улиц (неразгромленной) я почувствовал нечто необычайное.
      Полная темнота. Но в подъездах, в воротах, в дверях, в палисадниках и садиках какая-то возня, шепот, заглушенные голоса. Если они не спят, почему не зажигают света? Почему в полной темноте они перебегают, перешептываются? что-то встревоженное, волнующееся, напряженное. что такое?
      По обрывкам долетающих слов ясно, что это русская улица. Почему они прячутся? На мостовую выйти как бы боятся?
      Я остановился и выстроил взвод поперек улицы.
      Поняв, что мы – солдаты, люди начинают поодиночке подбираться к нам.
      Я вступаю в разговор с ними.
      – Что тут такое, чего вы шепчетесь?
      – Боимся.
      – Чего боитесь?
      – Жидов боимся… Идут резать…
      – Да откуда это вы взяли?
      – Все говорят, ваше благородие…
      В это время прямо в строй бросается какая-то женщина. Метнулась от страха.
      – Ой, ратуйте, ратуйте!..
      – Чего ты кричишь, что с тобой?
      – Ой, ой, там, на Совской… Детки мои… ой, ратуйте!..
      – На какой Совской?
      Несколько голосов вмешивается:
      – Там, ваше благородие, там… Там Совская.
      Они показывают руками куда-то в черноту, куда, по-видимому, улица уходит в гору.
      Баба продолжает кричать истерически: что там, на Совской, режут ее детей, но что она не пойдет все равно туда и молит о помощи.
      – Ратуйте, кто в бога вируе!..
      Вкруг взволнованная, – чувствую, как они перепуганы, – собирается толпа и жмется к моему взводу.
      И вдруг я чувствую, что это паническое состояние передается солдатам. Истерический вопль женщины, эта черная темнота, психический ток этой перепуганной толпы – действует на них. А в особенности эта проклятая цифра: десять тысяч. та шепчущаяся толпа только и говорит о десяти тысячах жидов, которые где-то засели,
      но сейчас вот-вот придут по этой черной улице, вон оттуда, с горки, с этой самой Совской, где уже режут детей этой голосящей бабы. А ведь нас только горсточка взвод…
      Я говорю солдатам несколько успокаивающих слов, они как будто приободрились, но все же я решаю пройти на эту дурацкую Совскую, чтобы выяснить…
      Развернутым строем, от стенки до стенки, вернее, от палисадника до палисадника, мы поднимаемся вверх по этой чернеющей улице. Двигаемся вперед осторожно, потому что темно, как в погребе. Пройдя несколько, я вдруг угадываю впереди толпу.
      Их не видно, но по приглушенному говору и шуму чувствуется человеческая масса, которая не то стоит, не то идет поперек улицы.
      Я останавливаю взвод. Кричу в темноту:
      – Кто идет? что за люди?.
      Говор вдруг замолкает. Наступает тишина, но ответа нет. Темная масса, которая уже чуть-чуть различается глазами, стоит неподвижно.
      Повторяю вопрос.
      – Да отвечайте же. Кто такие?
      Ответа нет. Кричу еще раз:
      – Отвечайте, не то стрелять буду.
      Ответа нет. Я приказываю горнисту:
      – Сигнал.
      Замершую – черную, как димиевская грязь, – темноту вдруг прорезает желтый хрипло-резкий звук трубного сигнала: «Слушайте все»… Сигнал звучит зловеще, но вместе с тем внушительно, торжественно.
      После его резкого четырехстонья опять наступает мертвая черная тишина. И тогда наконец из темноты -раздается голос. Великолепный голос и на чистейшем киевско-димиевском диалекте. Но боже мой, что он говорит:
      – Стрелять хатишь?. Стреляй… Стреляй… Я с портретом Государа Mоего на груди стою, а ты стрелять хатишь?.. А генерала знаешь… Я министру самому на тебя жалобу подам… Стреляй, стреляй…
      Я не стал дожидаться продолжений.
      – Взвод, вперед!

* * *

      Они облепили Нас, как пчелы матку.
      – Господи, ваше благородие… Уж как мы боялись… Целый день говорят, что жиды придут – десять тысяч… Вот мы подумали: уже идут… А это вы… господи, вот же не познали…
      – Чего же вы тут собрались все?
      – А так, ваше благородие, порешили, что так же нельзя даться… Вот собрались все вместе, чтобы друг другу помощь подать… Один до одного жмется… Все равно не спим… боимся…
      В задних рядах ясно слышу тот самый голос, который читал мне только что ектенью  с портретом моего Государа на груди». Через несколько времени он попадает в орбиту моей руки. Я схватываю его за шиворот.
      – Это ты на меня хотел министру жаловаться?.
      -Я…
      – А где же портрет?...
      – А вот…
      Действительно, держит в руках портрет из календаря.
      – Будешь жаловаться?.
      – Да нет… Его я… так…
      – То-то – так.
      Кругом хохочут…
      Я приказываю разойтись по домам, объясняю им, что все это вздор. Расходятся…
      Приходит приказание от ротного командира: «Пришла смена, можно вести людей на отдых».
      Идем по совершенно черным, но успокоившимся улицам. Единственный огонь в полицейском участке. Захожу на всякий случай.
      -Вижу того полковника, который тогда меня подарил презрительным взглядом за то, что я не мог ему сообщить ничего о голосеевском лесе.
      Я не удержался:
      – Разрешите спросить, господин полковник. как в голосеевском лесу?
      Он посмотрел на меня, понял и улыбнулся.
      – Неприятель обнаружен не был…

* * *

      -Вот дом для отдыха. Во дворе нас встречает еврейская семья, которая не знает, как забежать и что сделать, чтобы нам угодить. Это понятно: наше присутствие обеспечивает им безопасность.
      – Гашпадин солдат, вот сюда, сюда пожалуйте.
      Они ведут моего унтер-офицера куда-то, и я слышу его голос, который бурчит из темноты:
      – Вчера был «москаль паршивый», а сегодня «гашпадин солдат»… Эх, вы!..

* * *

      -Нам, офицерам, хозяева отвели свою спальню.
      Устали мы сверхъестественно. Раздеваться нельзя, потому что бог знает что может случиться. Но надо же отдохнуть. Дразнят «великолепные постели» с красными атласными стегаными одеялами. Ротный говорит:
      – Ну куда же мы тут ляжем?. Вот с этакими сапожищами на такое одеяло…
      Но хозяйка возмущается:
      – Что вы, ваше благородие. как же, вы устали! Ложитесь, отдыхайте себе на здоровьечко. Ведь это же в ваше полное распоряжение…

* * *

      Мы ложимся и отдыхаем среди «еврейских шелков».
      Так кончается для меня второй день «конституции»…
 

Третий день «конституции»

      Уже давно мы так сидели вдвоем. Это было в один из послепогромных дней. Там же, на Димиевке, – в одном из домов, -я читал книгу, подобравшись ближе к печке. Изредка похлебывал чай. А он сидел в углу на неудобном стуле, сгорбившись – неподвижно. Он внимательно смотрел вниз в другой угол – напротив. Я думал, что он следит за мышью, которая там шуршала обоями. Это был старик еврей, седой, худой, с длинной бородой. Мы не обращали друг на друга никакого внимания и сидели так, может быть, часа два. Печка приятно трещала, в окно понемножку входили голубоватые сумерки.
      Караул помещался внизу. А мне отвели помещение здесь – в комнате, которая служила и столовой и гостиной в этой еврейской семье. Старик этот был хозяин.
      Наш батальон в это время охранял Димиевку и каждые сутки выставлял караул. Мы помещались в разных домах, где придется. В противоположность дням допогромным, каждый еврейский дом добивался, чтобы караул поставили у него. Принимали всегда в высшей степени радушно, но я старался держать «гаidе» . В качестве войск мы обязаны были сохранять «нейтралитет» и, спасая евреев, держаться так, чтобы русское население не имело бы поводов выдумывать всякие гадости вроде: «Жиды купили офицеров».
      Поэтому я читал, не заговаривая с хозяином. Он молчал, этот старик, и о чем-то думал. И вдруг неожиданно разразился.. .
      – Ваше благородие… сколько их может быть?
      – Кого?
      – Этих сволочей, этих мальчишек паршивых…
      – каких мальчишек?
      – Таких, что бомбы бросают… Десять тысяч их есть?
      Я посмотрел на Него с любопытством.
      – Нет… конечно, нет…
      – Ну, так что же!.. Так на что же министры смотрят… Отчего же их не вы вешать всех!
      Он тряс перед собой своими худыми руками. Мне показалось, что он искренен, этот старик.
      – А отчего вы сами, евреи, – старшие, не удержите их? Ведь вы же знаете, сколько ваших там?
      Он вскочил от этих слов.
      – Ваше благородие! И что же мы можем сделать?
      Разве они хотят нас слушать? Ваше благородие! Вы знаете, это чистое несчастье. Приходят ко мне в дом… Кто?
      -Мальчишки. говорят: «Давай»… И я мушу дать… Они говорят – «самооборона». И мы даем на самооборона.
      Так ви знаете, ваше благородие, что они сделали, эти сволочи, на Димиевке? Эта «самооборона»? Бомбы так бросать они могут. Это они таки умеют, да… А когда пришел погром до нас, так что эта самооборона? Штрелили эти паршивые мальчишки, штрелили и убегли… Они таки убегли, а мы так остались… Они стрелили, а нас бьют… Мальчишки паршивые! «Самооборона»!!! – Все-таки надо удерживать вашу молодежь. – Ваше благородие, как их можно удерживать!.. Я – старый еврей. Я себе хожу в синагогу. Я знаю свой закон… Я имею бога в сердце. А эти мальчишки! Он себе хватает бомбу, идет – убивает… На тебе – он тебе революцию делает… Ваше благородие… И вы поверьте мне, старому еврею: вы говорите – их нет десять тысяч.
      Так что же, в чем дело?! Всех их, сволочей паршивых, всех их, как собак, перевешивать надо. И больше ничего, ваше благородие.

* * *

      -С тех пор когда меня спрашивают: «Кого вы считаете наибольшим черносотенцем в России?» – я всегда вспоминаю этого еврея… И еще я иногда думаю: ах, если бы «мальчишки», еврейские и русские, вовремя послушались своих стариков – тех, по крайней мере, из них, кто имели или имеют «бога в сердце»!..
 

Предпоследние дни «конституции»

(3-е ноября 1916 года)

      Было так тихо, как бывало в этом Таврическом дворце после бурного дня… Было тихо и полутемно. Самый воздух, казалось, отдыхал, стараясь забыть громкие волнующие слова, оглушительные рукоплескания, яркий нервирующий свет, – все, что тут было…
      Я любил иногда по вечерам оставаться здесь совершенно один. Нервы успокаиваются… И так хорошо думается… Думается совсем по-иному… Можно посмотреть на себя со стороны… Так, как разглядывают из темноты освещенную комнату…

* * *

      -Вот кресло… Удобное кожаное кресло.
      Передо мною огромный зал… Длинный ряд массивных белых колонн… Нет, они сейчас не белые… Полуосвещенные, они сейчас загадочного цвета – оттенка неизвестности. О чем они думают… Они видели Екатерину, теперь созерцают «его величество, желтый блок»… что они еще увидят?..

* * *

      -Сегодня я сказал речь… Ах, эти речи.
      – Вы так свободно говорите… Вам, вероятно, это никакого труда не составляет.
      Знали бы они, что это такое… Чего стоят эти полчаса, проведенные на «голгофе», на этой «высокой кафедре», как неизменно ее называют наши батюшки?.. Какое неумолимое напряжение мысли, воли, нервов…
      Я как-то был в бою, – страшно? Нет… Страшно говорить в Государственной думе… Почему? Не знаю… Может быть, потому, что слушает вся Россия.
      Впрочем, находятся утешители:
      – Зато вам очень хорошо платят… Вы говорите раза три-четыре в год… И получаете четыре тысячи рублей… Тысячу – за выход. Это почти шаляпинский гонорар.

* * *

      Кстати, сегодня Шаляпин был на хорах. Кого только не было. Сегодня «большой думский день». А это все равно, что премьера в Мариинском. Маклаков нас познакомил.
      Шаляпин сделал мне комплимент по поводу моей речи:
      – Так редко удается услышать чистую русскую речь.
      Это замечание в высшей степени мне польстило. Для нас, «киевлян», «чистая русская речь» – наше слабое место…
      Мы говорим плохо, с южным акцентом… И вдруг…

* * *

      -Это пустяки… Но каким образом я, природный киевлянин, а значит, чистой воды черносотенец, дошел до нижеследующего: мне только что сообщили, что моя речь не появится в провинции, так как не пропущена цензурой…
      что это значит? Это значит, что через несколько дней ее будут стучать на машинках барышни всей российской державы и в рукописном виде распространять как «нелегальщину»… Я – и «подпольная литература». Нечто чудовищное… каким образом это произошло?..

* * *

      Эти белые колонны, вероятно, не заметили меня, когда десять лет тому назад робким провинциалом я пробирался сквозь злобные кулуары II Государственной думы – «Думы Народного Гнева». Пробирался для того, чтобы с всероссийской кафедры, украшенной двуглавым орлом, высказать слова истинно киевского презрения к их «гневу» и к их «народу»… Народу, который во время войны предал свою родину, который шептал гнусные змеиные слова: «Чем хуже, тем лучше», который ради «свободы» жаждал разгрома своей армии, ради «равноправия» – гибели своих эскадр, ради «земли и воли» – унижения и поражения своего отечества… Мы I1енавидели такой народ и смеялись над его презренным гневом… Не свободы «они» были достойны, а залпов и казней…

* * *

      Залпы и казни и привели их в чувство… И белые колонны Таврического дворца увидели III Государственную думу – эпоху Столыпина… Эпоху реформ… quаnd mкme …– эпоху под лозунгом: «Все для народа – вопреки народу»… Мы, провинциалы, твердо стали вокруг Столыпина и дали ему возможность вбивать в крепкие мужицкие головы сознание, что земли «через волю» они не получат, что грабить землю нельзя – глупо и грешно, что земельный коммунизм непременно приведет к голоду и нищете, что спасение России в собственном, честно полученном куске земли – в «отрубах», в «хуторах», как тогда говорили, и, наконец, что «волю» народ получит только «через землю», т.е. не прежде, чем он научится ее, землю, чтить, любить и добросовестно обрабатывать, ибо только тогда из вечного Стеньки Разина он станет гражданином…
      И сколько раз эти белые колонны видели нас, спешащих туда, в этот зал, чтобы там – с трибуны, неизменно держащей двуглавого орла, – «глаголом жечь сердца людей», людей, гораздо более крепкоголовых, чем саратовские мужики, людей, хотя и высокообразованных, но тупо не понимавших величия совершавшегося на их глазах и не ценивших самоотверженного подвига Столыпина…

* * *

      Столыпин заплатил жизнью за то, что он раздавил революцию, и, главным образом, за то, что он указал путь для эволюции. Нашел выход, объяснил, что надо делать… Выстрел из револьвера в Киеве – увы, нашем Киеве, всегда бывшем его лучшей опорой, – закончил столыпинскую эпоху… Печерская лавра приняла пробитое пулей Богрова тело, а новый председатель Совета министров взял на себя тяжесть правления.
      И скоро мне пришлось сказать:
      – Будет беда. Россия безнадежно отстает. Рядом с нами страны высокой культуры, высокого напряжения воли. Нельзя жить в таком неравенстве. Такое соседство опасно. Надо употребить какие-то большие усилия. Необходим размах, изобретательность, творческий талант. Нам надо изобретателя в Государственном деле… Нам надо «социального Эдисона»…
      И колонны слышали ответ:
      – От меня требуют, чтобы я был каким-то Государственным Эдисоном… Очень был бы рад… Но чем я виноват, что я не Эдисон, а только Владимир Николаевич Коковцов.

* * *

      Конечно, В.Н. не был виноват. как не был виноват весь класс, до сих пор поставлявший властителей, что он их больше не поставляет… Был класс, да съездился…

* * *

 
      -Меж тем перед Россией вставали огромные трудности. Германия искала выхода для своего населения, нарастающего, как прилив, и для своей энергии, усиливающейся, как буря. Естественно, что глаза немцев жадно устремлялись в ленивую пустоту Востока
      Как?! Эти ничтожные русские получают 35 пудов зерна с десятины?. Это просто стыдно. О, мы научим их, как обращаться с такой драгоценностью, как русский чернозем! К тому же, если мы объявим им войну, у них сейчас же будет революция. Ведь их культурный класс может только петь, танцевать, писать стихи… и бросать бомбы.
      И над Германией неумолчно звучал воинствующий крик – «Dгаng nасh Ostеn» – и раздавались глухие удары молота Круппа…

* * *

      И произошло то, что должно было произойти: немецкие профессора бросили германскую армию на Россию…

* * *

      Тут случилось чудо… Та самая русская интеллигенция, которая во время японской войны насквозь пропиталась лозунгом «Чем хуже, тем лучше» и только в поражении родины видела возможность осуществления своих снов «о свободе», – вдруг словно переродилась.

* * *

      И белые колонны увидели, как 26 июля 1914 года на кафедру в этот день, горделиво подпираемую двуглавым орлом, один за другим всходили представители еще недавно пораженческих групп и в патетических словах обещали всеми силами поддержать русскую Государственную власть в ее борьбе с Германией…

* * *

      Успех не долго сопутствовал нашему оружию. Не хватало снарядов, и разразилось грозное отступление в -1915 году. Я был на фронте и видел все… Неравную борьбу безоружных русских против «ураганного» огня немцев… И когда снова была созвана Государственная дума, я принес с собой, как и многие другие, горечь бесконечных дорог отступления и закипающее негодование армии против тыла.

* * *

      Я приехал в Петроград, уже не чувствуя себя представителем одной из южных провинций. Я чувствовал себя представителем армии, которая умирала так безропотно, так задаром, и в ушах у меня звучало:
      – Пришлите нам снарядов!

* * *

      Как это сделать?
      Мне казалось ясным одно: нужно прежде всего и во что бы то ни стало сохранить патриотическое настроение интеллигенции. Нужно сохранить «волю к победе», готовность к дальнейшим жертвам. Если интеллигенция под влиянием неудач обратится на путь 1905 года, т.е. вновь усвоит психологию пораженчества, – дело пропало… Мы не только не подадим снарядов, но будет кое-что похуже, будет революция.
      И я, едва приехав, позвонил к Милюкову.

* * *

      Милюков меня сразу не узнал: я был в военной форме. Впрочем, и вправду, я стал какой-то другой. Война ведь все переворачивает.
      С Милюковым мы были ни в каких личных отношениях. Между нами лежала долголетняя политическая вражда. Но ведь 26 июля как бы все стерло… «все для – войны» …
      Но все же он был несколько ошеломлен моей фразой:
      – Павел Николаевич… Я пришел вас спросить напрямик: мы – друзья?
      Он ответил не сразу, но все же ответил: – Да… кажется… Я думаю… что мы – друзья.

* * *

      Из дальнейшего разговора выяснилось, что кадеты не собираются менять курса, что они по-прежнему будут стоять за войну «до победного конца», но…
      – Но подъем прошел… Неудачи сделали свое дело… В особенности повлияла причина отступления… И против власти… неумелой… не поднявшейся на высоту задачи… сильнейшее раздражение…
      – Вы считаете дело серьезным?
      – Считаю положение серьезным… и прежде всего надо дать выход этому раздражению… От Думы ждут, что она заклеймит виновников национальной катастрофы… И если не открыть этого клапана в Государственной Думе, раздражение вырвется другими путями… Дума должна резко оценить те ошибки, а может быть, преступления, благодаря которым мы отдали не только завоеванную потоками крови Галицию, но и кто знает, что еще отдадим… Польшу.
      – Я еще не говорил со своими… Но весьма возможно, что В этом вопросе мы будем единомышленниками… Мы, приехавшие с фронта, не намерены щадить правительство… Слишком много ужасов мы видели… Но это одна сторона, – так сказать, необходим «суровый окрик»… Но ведь нельзя угашать духа, надо дать нечто положительное… как-то оживить мечту первых дней…
      – Да… чтобы оживить мечту, чтобы поднять дух, надо дать уверенность, что все эти жертвы, уже принесенные, и все будущие не пропадут даром… Это надо сделать двумя путями.
      – Именно?
      – С одной стороны, надо, чтобы те люди, которых страна считает виновниками, ушли… Надо, чтобы они были заменены другими, достойными, способными, – людьми, которые пользуются общественным весом, пользуются, как это сказать, ну, общественным доверием, что ли…
      – Вы хотите ответственного министерства?
      – Нет… Я бы затруднился формулировать эти требования выражением «ответственное министерство»… Пожалуй, для этого мы еще не готовы. Но нечто вроде этого… Не может же в самом деле совершенно рамольный Горемыкин быть главою правительства во время мировой войны… Не может, потому что он органически, и по старости своей и по заскорузлости, не может стать в уровень с необходимыми требованиями… Западные демократы выдвинули цвет нации на министерские посты!..
      – А второе?
      – Второе вот что. чтобы поднять дух, как вы сказали, оживить мечту, надо дать возможность мечтать… Я хочу сказать, что в исходе войны, в случае нашей победы, мечтают о перемене курса… ждут другой политики…ждут свободы…
      – В награду за жертвы.
      – Не в награду, а как естественное следствие победы. Если Россия победит, то, очевидно, не правительство. Победит вся нация. А если нация умеет побеждать, то как можно отказать ей в праве свободно дышать?. Свободно думать, свободно управляться… Поэтому необходимо, чтобы власть доказала, что она, обращаясь к нации за жертвами, в свою очередь готова жертвовать частью своей власти… и своих предрассудков.
      – Какие же доказательства?
      – Доказательства должны заключаться в известных
      шагах… Конечно, война не время для коренных реформ,
      но кое-что можно сделать и теперь… Должно быть как
      бы вступление на путь свободы… Будем ли мы и в этом
      согласны?.
      Теперь уже я ответил не сразу. Но все же ответил:
      – Лично я думаю, как Алексей Толстой: «Есть мужик и мужик. Коль мужик не пропьет урожаю, я того мужика уважаю».
      – что это значит?
      – Это значит: насколько народ 1905 года, усвоивший пораженческую психологию, с моей точки зрения, не заслуживал ничего, кроме репрессий, настолько Россия 1915 года, о которой можно сказать словами того же Толстого – «иже кровь в непрестанных боях за тя, аки воду, лиях и лиях», – заслуживает вступления на путь свободы.

* * *

      Этот разговор мог бы служить прологом к тому, что впоследствии получило название Прогрессивный блок, который его враги прозвали «желтый блок».

* * *

      Шесть фракций (кадеты, прогрессисты, левые октябристы, октябристы-земцы, центр и националисты-прогрессисты) Государственной думы и часть Государственного совета объединились на весьма скромных «реформах», которые могли бы рассматриваться как «вступление на путь»…
      Этими словами и был выражен в «великой хартии блока» (письменное соглашение фракций) абзац, имевший серьезное политическое значение:
      «Вступление на путь отмены ограничительных в отношении евреев законов»…

* * *

      Однако этот пункт, даже в таком виде, был тяжел для правого крыла блока. И сколько раз эти белые колонны видели наши лица, сугубо озабоченные из-за «еврейского вопроса»…
      Мы понимали, что кадеты не могут не сказать что-нибудь на эту тему. Мы даже ценили это «вступление на путь», которое звучало так мягко… С другой стороны, и по существу нельзя было не видеть разницу в теперешнем поведении руководящего еврейства сравнительно с 1905 годом.
      Тогда они поставили свою ставку на пораженчество и революцию… И проиграли. Результатом этой политики были погромы и обновленная суровость административной практики. Теперь же руководящее еврейство поставило ставку на «патриотизм»… Вся русская печать (а ведь она на три четверти была еврейская) требовала войны «до победного конца»… Этого нельзя было не заметить, и на это следовало ответить обнадеживающим жестом.
      Но, боже мой, как это было трудно. На фронте развивалась сумасшедшая «шпиономания» , от которой мутились головы и в Государственной думе. Люди не понимали, что «фронтовые жиды» не перестанут шпионить, если крепче поприжать «тыловых». Не понимали и того, что эти тыловые держат в своих руках грозное оружие – прессу, которой в момент напряжения всех сил Государства меньше всего можно пренебрегать.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3