— Я! — откликнулся гребец, угостивший уключиной сотника: ему тоже пятиться некуда было теперь.
— Мы! С Федором вот… двое.
— А не пойдем, чего будет? — спросил один хитроумный.
— Этого я, братец, не знаю, — сказал Степан, — много грешил — ад, мало — рай. Но, поглядеть в твои глаза, тебе прямая дорога в ад. А ты куда собрался?
Разинцы засмеялись: оцепенение, охватившее их, проходило. Задвигались, загалдели… Обсуждали новость, какую вывалил атаман: оказывается, они войной идут! На бояр!.. Вот это новость так новость! Всем новостям новость. Теперь, задним умом, понимали, почему так упорно не отдавал атаман пушки и припас, почему на Дону по домам не распустит…
— А чего ты меня в ад-то запятить хошь? — не унимался дотошный гребец. — Я в рай собрался.
— В ра-ай? — удивился Степан. — Не-ет, братец, я хоть не поп, а истинно говорю тебе: в ад. Так что — погуляй пока на земле. Не торопись, туда никто не опаздывал. — У Степана на душе было легко: эта ноша проклятая — постоянная дума втихомолку, неотступная, изнуряющая, — сброшена.
Казаки опять одобрительно засмеялись.
— Оно ведь это… как сказать?.. — замялись стрельцы.
— Так и сказать. Прямо.
— Боярам вы служите, не государю! Кровососам! — Степана влекло вперед неудержимо, безоглядно и радостно. — Думайте скорей, мы торопимся. Дорогое вино пить торопимся в Царицыне. Слыхали, казаки: воевода велел в Царицыне цену на вино в два раза поднять! — сообщил всем Разин. — Вот до чего додумались, собаки!.. Ну, стрельцы?.. Долго вас ждать?! А то терпение лопнет, не ведите к тому.
— Когда так — и мы, — сказал один, постарше.
Тем временем подали Степану царские грамоты. Он, не разглядывая, изодрал их в клочья и побросал в воду. Бумаги он ненавидел люто. Казаки издавна не жаловали бумаги: даже при первом Романове, когда донцам жилось куда вольготнее, московские бумаги, прибывая на Дон, вихлялись на кругу казачьем, как последние худые бабенки: то прекратить «промыслы» над татарами и турками, чтобы не злить хана и султана, то — чинить всякий вред тем же татарам, ибо хан опять наслал на Русь силу и лихоимствует. Казаки научились отсылать приказные бумаги — и с увещеваниями, и с угрозами — матерно, далеко, а «держали реку Дон» сами, по своему разумению. Но с тех пор много изменилось, бумаги московского Посольского приказа стали обретать силу, и казаки, особенно те, кто сожалел о былых вольностях, возненавидели бумаги, чуяли в них одно недоброе.
— Вот так их!.. — сказал Степан. — Рыбам читать.
На берегу конные явно заинтересовались событием на воде. Остановились, выстрелили, чтоб привлечь к себе внимание.
— Пальните кто-нибудь, — велел Степан. — Все хорошо.
Человек шесть разинцев разом выстрелили в воздух из пистолей. Звуки выстрелов долго гуляли под высоким берегом и умерли далеко. Конные разинцы успокоились.
Стрелецкому сотнику положили за пазуху какой-то груз из товаров купца, поднесли к борту и спустили в воду между стругами. То ли живой еще был, не пришел в сознание, то ли от уключины сразу кончился — никто не поинтересовался.
— Легкая смерть, — сказал один гребец. И перекрестился. Еще несколько человек сняли шапки и перекрестились.
Степан махнул рукой — дальше, вверх по Волге.
— В гребь! Заворачивайте свою лоханку. Не тужи, Макар Ильин!.. В Царицыне отпустим. Стрельцы, идите-ка ко мне! Погутарю с вами… Чего там на Москве слыхать?
В эти дни в Астрахань Волгой не прошел никто: никого не пропустили, чтобы в Астрахани не знали, как идут и что делают казаки дорогой, и не всполошились бы. Но казаки уже открыто говорили, что скоро «мир закачается». На батюшку Степана Тимофеича смотрели — почти все, вся громада — с любовью: опять ждали. Сам батюшка (так его величали с легкой руки запорожцев, которых много шло с донцами) хотел одного теперь: скорей проведать, что делается на Дону — много ли правда, как слышно было, сбежалось туда с Руси народу и как тот народ встретит его, особенно холопы. Нетерпение охватило атамана великое; всю мощь души обратил он, чтоб сдерживаться пока, и едва справлялся, а то и не справлялся.
12
В Царицын разинцы пришли первого октября. Дни по-прежнему стояли теплые, тихие, с паутинкой, с последней дорогой лаской.
Высадились ниже города; одновременно подошли конные Ивана Черноярца. Сошлись на берегу.
— Где Леонтий? — сразу спросил Степан Черноярца. Он еле сдерживал себя от ярости. Черноярец решил маленько поослабить накал атамана, но сам видел, что — бесполезно.
— Вперед уехал… — сказал он. — А ты чего такой?
— Змеи ползучие!.. — Степан смотрел в сторону города. — Зашуршали?.. Оставь половину у стружков, остальные пусть в город идут. Пусть гуляют! Собери есаулов, айда со мной. В кружало — дорогое вино пить. Это ж надо, чего удумали!
— Степан… можеть, оно и к лучшему: не разгуливаться бы… — заговорил было Черноярец.
— Вот… — Степан опять посмотрел в сторону города — пристально, как будто смотрел в лицо ненавистному человеку. — Ты у меня разживесся на казачьи данюжки, гад ползучий. Я тебе дорого заплачу!.. Гуляй, Иван!
Казаки опередили своего атамана: когда он появился в городе, там было оживленно, разбродно и шумно.
Шли серединой улицы — «головка» войска: Разин с есаулами и сотниками. Шли размашисто, скоро и устремленно.
Направлялись в кружало.
В кабаке было полно казаков. Увидев батюшку, заорали, разжигая себя, а больше атамана:
— Притесняют, батька!..
— Ровно с козлов шкуру дерут…
— Где это видано? — такую цену ломить! Они чего?..
— Кто велел? — рявкнул Степан. И навел на целовальника страшный — немигающий — взор. Тот сделался, как плат, белый.
— Воевода… Помилуй, батюшка. Я не советовал им, не послухали… Воевода велел. — Целовальник упал на колени перед атаманом и казаками.
— Воевода? — Рябое лицо Разина, окаменелое, изнутри — из глаз — излучало гнев и готовность.
— Воевода. Батюшка, вели мне живому остаться. Рази я от себя?!. Я не советовал… Ну-к ведь — воевода! Им велено мне и отчет на Москву писать, в Большой приход: как я брал с вас…
— Сукин он сын, ваш воевода! — закричали опять казаки. — Батька, он уж давно притесняет нас. Которые, наша братва, приезжают с Дона за солью, так он у их с дуги по алтыну лупит. Кто ему велит так? Это уж не в Большой приход, а в карман свой большой…
— Это Унковский-то? — вспомнил пожилой казак-картежник. — Так то ж он у меня отнял пару коней, сани и хомут. Я его дюже хорошо знаю, Унковского. Грабитель первый…
— А у меня пистоль отнял в позапрошлом годе. Добрая была пистоль, азовская, — припомнил еще один.
— Вышибай бочки! — велел Степан. — Где воевода?! Я его зарежу пойду. Где он теперь?
— На подворье своем, — подсказали царицынцы, которые с превеликим удивлением и возбужденно суетились тут, смотрели и волновались.
…Степан скоро шел впереди своих есаулов, придерживая на боку саблю. Посадские, кто посмелее, увязались за казаками — смотреть, как будут резать воеводу Унковского. Странное и страшное это было шествие — шли молча, лица ожесточенные, серьезные, глаза горят отвагой: так идут травить злого, опасного зверя, который давно объявился в окрестности, но все не было смельчаков взять его. И вот смельчаки — нашлись, и теперь идут.
На подворье воеводском было пусто. Домочадцы и сам воевода попрятались, уведомленные об опасности. Унковский не думал, однако, что это будет прямая облава, поэтому сам с подворья не ушел, а спрятался в горнице.
— Где он?! — закричал Степан, расхлобыстнув дверь прихожей избы. — Где Унковский?!
Кто-то из казаков толкнулся в дверь горницы: заперта. Изнутри.
— Тут он, батька! Заперся.
Степан раз-другой попробовал дверь плечом — не поддалась. Налегли все, кто смог уместиться в проеме… Мешали друг другу, матерились. Двери в каменном доме воеводы тяжелые, наружные обиты дощатым железом, горничная, дубовая, — медными полосами.
— Игнаха, тудыт твою!.. — орали. — Ты мне ребра-то выдавишь! Куда прешь-то? Куда прешь-то?!
— Я на тебя, а ты давай на дверь.
— О, курва-то! Да воевода-то не за ребрами же у меня! Чего ты, дурак, ребра-то мои жмешь?
— А кто тя разберет тут в мялке-то: можеть, ты…
— Вали! Ра-зом!
Дверь надежная, задвига скована из хорошего шведского железа.
— Открой! — крикнул Степан. — Все одно ты не уйдешь от меня! Я с тобой за вино рассчитаюсь, кобель!.. За коней, за сани, за хомут!..
— За пищаль! — подсказывали сзади.
— Открой!
Унковский в горнице молился «закоптелышам» (темным от свечной копоти иконам). Губы трясуче шевелились; пышная борода вздрагивала на груди, на шитой гарусом полотняной рубахе.
Сверху, с божницы, на него бесстрастно смотрели святые.
— Неси бревно! — скомандовал за дверью Степан.
— Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя, — в который раз зашептал Унковский. — Вот поганцы-то!.. Решат ведь, правда, решат — взбесились. Да будет воля твоя, господи!..
В дверь снаружи крепко ударили бревном; дверь затрещала, подалась… Еще удар. Унковский бестолково забегал по горнице…
— Добуду я седня высокой воеводиной крови! — кричал Степан. — За налоги твои!..
Еще саданули в дверь тяжко, с хряском.
— За поборы твои! Грабитель… За лихоимство ваше!..
Унковский подбежал к окну, перекрестился и махнул вниз, в огород. Упал, вскочил и, прихрамывая, побежал, пригибаясь.
Еще удар в дверь… И группа казаков со Степаном вломились в горницу.
— Где он?!. — кинулись искать. Где искали, а где и — между делом — брали что под руку попадет.
Воеводы не было. Не могли понять, куда он девался.
— Утек! — сказал Федор Сукнин. Показал на окно. — Брось ты его, Степан… Вино и так вон — даром пьют, чего теперь с его взять?
— Ну уж не-ет!.. Он у меня живой не уйдет. — Степан, с ним есаулы, кто помоложе, и казаки выбежали из горницы.
— Пропал воевода, — сказал Федор Сукнин. — Найдет ведь…
— Воевода-то — пес с им, — заметил Иван Черноярец. Они вдвоем остались в горнице. — Нам худо будет: опять ему шлея под хвост попала… с кручи понес. Надо б хоть на Дон прийтить, людишками обрасти. Чего уж так взъелся-то?
— Теперь — один ответ, — махнул рукой Федор.
— Не ответа боюсь, а — мало пока нас. Рано он затеял…
— Васька с Алешкой придут…
— Где они, Васька-то с Алешкой? Докричись их!
— Будут люди, Иван! Не скули… Только крякнуть да денюжкой брякнуть. Дай на Дону объявиться — все будет. А Степан счас уймется. Воевода — дурак, сам свару затеял с вином с этим…
— Не сам: от Прозоровского указ привезли.
— Ну и пусть хлебают теперь. Совсем сдурели: цену на вино завысить! Они что?.. Это и — раздевать середь бела дня станут, а тут все молчи?
— Хотели, видно, от греха отвести…
— Отвели… Да надо, Иван, и начинать: чего томиться-то?
— Да не время! — раздраженно воскликнул Иван.
— Да пошто не время-то?! — тоже горячо и громко спросил Федор. — Пошто?! Самое время и есть: какое тебе ишо время? Теперь уж — сказано, скрытничать нечего. Вот тем и шумнем к себе, что здесь повоюем. Я думаю, он к этому и гнет. И хорошо делает.
Степан ворвался с оравой в церковь.
Поп, стоявший у царских врат, выставил вперед себя крест.
— Свят, свят, свят… Вы куда? Вы чего?..
— Где Унковский? — громко зазвучал под сводами церкви голос Степана. — Где ты его прячешь, мерин гривастый?!
— Нету его тут, окститесь, ради Христа!.. Никого тут нету! — Поп был большой, и нельзя сказать, чтобы он насмерть перепугался.
Казаки разбежались по церкви в поисках воеводы.
Степан подступил к попу:
— Где Унковский?
— Не знаю я… Нету здесь. Стал бы я его прятать, на кой ляд он мне нужен! У меня у самого с Унковским раздор…
— Врешь! — Степан сгреб попа за длинные волосы, мотнул их на кулак, занес саблю. — Говори! Или гриве твоей конец!..
Поп брякнулся на колени, воздел кверху руки и заорал благим и дурашливым, как показалось Степану, голосом:
— Матерь пресвятая! Богородица!.. Ты глянь вниз: что они тут учинили, охальники! В храме-то!..
Степан удивленно уставился на попа:
— Ты, никак, пьяный, отче?
— Отпусти власья! — Поп дернулся, но Степан крепко держал гриву. — Илья Пророк! — пуще прежнего заблажил поп. — Пусти на Стеньку Разина стрелу каленую!.. Пошли две! Ну, Стенька!.. — Поп зло и обещающе глянул на Степана, смолк и стал ждать.
Степан крепче замотал на кулак волосы попа.
— Пусть больше шлет! — Его увлекла эта поповская игра в стрелы: охота стало понять, правда, что ли, он верит в них?
— Илья, — дюжину!!! — густо, со всей силой заорал поп.
— А-а… Ну? Где стрелы? Сам ведь не веришь, а пужаешь… Только пужать умеете! Все пужают, кому не лень!.. — Степан тоже обозлился на попа и не заметил, как крепче того кругнул его «власья».
— Илюха!.. Пусти, Стенька, распро… — Поп загнул такой складный мат, какому позавидовал бы любой подпивший донец. — Пусти, страмец!.. А то прокляну тут же, в храме!..
Казаки бросили искать воеводу, обступили атамана с попом.
Степан отпустил попа.
— Чего ж твой Илюха? Ни одной не пустил…
— Откуда я знаю? Не сразу и бывает все, не торопись… И не гневи бога зазря, и сам не пужай — никто тебя не боится.
— А чего заблажил-то так?
— Заблажишь… Саблю поднял, чертяка, — я же не пужало бессловесное. А ты бы не заорал?
— Был воевода?
— Нет.
— Куда же он побежал? Куда ему, окромя церкви, бежать? Был?
— Нет, святой истинный крест, не был. Сказал бы…
Степан пошел из церкви. Он еще не вовсе остыл, еще кого-нибудь бы вогнал в страх смертный. Очень уж обидным ему казался этот начальственный сговор воевод насчет вина. Гляди-ка, просто-то как: велел один другому, и все, и уж тут рады стараться — до резни доведут, а будут исполнять.
На улице перед Степаном упала на колени старуха.
— Батюшка-атаман, пошто они его под замки взяли? Пошумел в кружале, так и сажачь за то? Как жа молодцу не пошуметь!..
— Кто пошумел?
— Сын мой, Ванька. Пошумел пьяный, и как теперь?.. Всех бы и сажали. — Старуха плакала, но и сердилась, вместе.
— В тюрьму посадили? — спросил Степан; старуха навела его на дельную мысль.
— В тюрьму. Да ишо клепают: государя лаял… Не лаял он! Он у меня смирный — будет он государя лаять!
— Кажи дорогу, — велел Степан, не слушая больше старуху. «Надо дело делать, а не бегать зря, — устыдил он себя. — И не заполошничать самому… с этим воеводой».
Он поостыл и действовать стал разумно и непреклонно: он умел — в минуту нужную — скомкать себя, как бороду в кулаке, так, что даже не верилось, что это он только что ходуном ходил. И даже когда он бывал пьян, он и тогда мог вдруг как бы вовсе отрезветь и так вскинуть глаза, так посмотреть, что многим не по себе становилось. Знающие есаулы, когда случался вселенский загул, старались упоить его до сшибачки, чтобы никаких неожиданностей не было. Но такому-то ему, как видно, больше и верили: знали, что он — ни в удаче, ни в погибели — не забудется, не ослабнет, не занесется так, что никого не видать… Какую, однако, надо нечеловеческую силу, чтобы вот так — ни на миг — не выпускать никого из-под своей воли и внимания, чтобы разом и думать и делать, и на ходу выпрямиться, и еще не показать смятения душевного… Конечно же она вполне человеческая, эта его сила, просто был он прирожденный вожак, достаточно умный и сильный.
Как ни обозлился Степан на воевод, а справился, понял, что «надо дело делать». Прежде чем казаки уйдут на Дон, надо, чтоб те же воеводы натерпелись от него страха и чтоб все люди это видели. Надо бы и кровь боярскую пролить… Он бы и пролил, если бы Унковский не спрятался. Надо, чтоб теперь пошла молва: на бояр тоже есть сила. Есть рука, готовая покарать их — за их поборы, за жадность, за чванство, за то, что они, собаки, хозяйничают на Руси… И за то, кстати, что казаки у Четырех Бугров ударились от них в бегство, и за это тоже. Надо оставить их тут в испуге, пусть спят и видят грозного атамана. Теперь — с этого раза — пусть так и будет. И пусть они попробуют сунуться на Дон — унять его, пусть попробуют, как это у них получится…
Тем временем подошли к тюрьме.
С дверей посбивали замки. Колодники сыпанули из сырых мерзких клетей своих… Обрадовались несказанно. Их было человек сорок.
— Воля — дело доброе! — громко сказал им Степан. — Но ее же не дают, как алтын побирушке. За ее надо горло боярам рвать! Они не перестанут вас мучить. Вы вот попрыгаете теперь козлами да разойдетесь по домам… Завтра я уйду, вас опять приведут суда на веревочке и запрут. Идите в войско мое!.. Пока изменников и кровопивцев-бояр не выведем, не будет вам вольного житья! Вас душить будут и в тюрьмах держать! Ступайте к казакам моим!..
* * *
— Негоже, Степан Тимофеич. Ай, негоже!.. Был уговор: никого с собой не подбивать, на Дон не зманывать… А что чинишь? — так говорил утром астраханский жилец Леонтий Плохово. Говорить он старался с укором, но по-доброму, отечески.
Степан Тимофеич, слушая его, смотрел на реку. (Они сидели на корме атаманова струга.) Вроде слушал, а вроде не слушал — не поймешь. Астраханец решил уж высказать все.
— С тюрьмы выпустил, а там гольные воры…
Степан сплюнул в воду, спросил:
— А ты кто?
— Как это? — опешил Леонтий.
— Кто?
— Жилец… Леонтий Плохово. Направлен доглядывать за вами…
— А хошь, станешь — не жилец? — спросил спокойно Степан.
— А кто же? — все не мог уразуметь жилец.
— Покойник! Грамотки возишь?! — Степан встал над Леонтием. — Воеводам наушничаешь! Собачий сын!.. Утоплю!
Леонтий побледнел: понял, что обманулся мирным видом атамана.
— Где Унковского спрятали?! — спросил Степан.
— Не знаю, батька. Не распаляй ты сердце свое, ради Христа, плюнь с высокой горы на воеводу… — Леонтий утратил отеческий тон, заговорил резонно, с умом. — На кой он теперь тебе, Унковский? Иди себе с богом на Дон…
На берегу возникло какое-то оживление. Кто-то, какие-то люди подскакали к лагерю на конях, какая-то станица. Похоже, искали атамана: им показывали на струг, где сидели Степан с Леонтием.
— Кто там? — спросил Степан ближних казаков.
— Ногайцы… К которым посылали с Астрахани.
— Давай их, — велел Степан.
На струг взошли два татарина и несколько казаков.
— Карасе носевал, бачка! — приветствовал татарин, видно старший в ногайской станице.
— Хорошо, хорошо, — сказал Степан. — От мурзы?
— Мурса… Мурса каварила…
Степан покосился на Леонтия, сказал что-то татарину по-татарски. Тот удивленно посмотрел на атамана. Степан кивнул и еще сказал что-то. Татарин заговорил на родном языке:
— Велел сказать мурза, что он помнит Степана Разина еще с той поры, когда он послом приходил с казаками в их землю. Знает мурза про походы Степана, желает ему здоровья…
— Говори дело! — сказал Степан по-татарски. (Дальше они все время говорили по-татарски.) — Читал он письмо наше?
— Читал.
— Ну?.. Сам писал?
— Нет, велел говорить.
— Ну и говори.
— Пять тысяч верных татар… — Татарин растопырил пятерню. — Пять…
— Вижу, не пяль.
— Найдут атамана, где он скажет. Зимой — нет. Летом.
— Весной. Не летом, весной! Как Волга пройдет.
Татарин подумал.
— Весной?..
— Весной.
— Ага, весной. Я так скажу.
— На Дону бывал? — спросил Степан. — Дорогу найдешь туда?
Татарин закивал головой.
— Были, были…
Степан заговорил негромко:
— Скажи мурзе: по весне подымусь. Куда пойду — не знаю. Зачем пойду — знаю. Он тоже знает. Пусть к весне готовит своих воинов. Куда прийти, я скажу. Пусть слово его будет твердым, как… вот эта сабля вот. — Степан отстегнул дорогую саблю и отдал татарину. — Пусть помнит меня. Я дружбу тоже помню.
— Карасе, — по-русски сказал татарин.
— Как ехали? — спросил Степан. Тоже по-русски.
— Той сторона. — Татарин показал на левый, луговой берег.
— Переплывали на конях?
— Кони, кони.
— Где?
— Там!.. Вольгым савернул — так…
— Где островов много?
Татарин закивал.
— Ладно. Микишка! — позвал Степан казака. — Передай Черноярцу: татар накормить, напоить… рухляди надавать и отправить.
— Опять ведь нехорошо делаешь, атаман, — забылся и сказал с укором Леонтий. — Татарву на кой-то с собой подбиваешь. А уговор был…
— Ты по-татарски знаешь? — живо спросил Степан.
— Знать-то я не знаю, да не слепой — вижу… Сговаривались же! А то не видать…
— Отчаянный ты, жилец. Зараз все и увидал! Чего ж ты воеводе астраханскому скажешь? Как?
— Так ведь как чего?.. Чего видал, то и сказать надо, на то я и послан. — Астраханец чего-то вдруг осмелел. — Не врать же мне?
— Да много ль ты видал-то?! Пропьянствовал небось с моими же казаками… Вон глаза-то красные. — Степан ловко опять отвел жильца от опасений. — Чего глаза-то красные? Много ты такими глазами увидишь…
Леонтий заерепенился:
— Купца Макара Ильина с собой завернул, стрельцов сманил, сотника в воду посадил… Сидельцев с собой подбиваешь. Волгой никому не даешь проходу… С татарвой сговор чинится… Много, атаман, — твердо и недобро закончил Леонтий.
— Много, жилец. Так не пойдет. Поубавить надо. Ну-ка, кто там?! Протяжку жильцу! — кликнул атаман.
К Леонтию бросились четыре казака, повалили и стали связывать руки и ноги. Леонтий сопротивлялся, но тщетно. К связанным рукам и ногам его привязали веревки — два длинных свободных конца.
— Степан Тимофеич!.. Батька!.. — кричал жилец, барахтаясь под казаками. А потом и барахтаться перестал, то просил, то угрожал: — Ну, батька!..
— Я не батька тебе! Тебе воевода батька!.. Наушник. Кидай! — велел Степан.
Леонтия кинули в воду, завели одну веревку через корму на другой борт, протянули жильца под стругом, вытащили.
— Много ль ты видал, жилец? — спросил Степан.
— Почесть ничего не видал, атаман. Сотника и стрельцов не видал… Где мне их видеть? — я берегом ехал. Далеко же!..
— Татар видал?
— Их все видали — царицынцы-то. Не я, другие передадут…
— Кидай, — велел Степан.
Леонтия опять бултыхнули в воду. Протянули под стругом… Леонтий на этот раз изрядно хлебнул воды, долго откашливался.
— Видал татар? — спросил Степан.
— Каких татар? — удивился жилец. Да так искрение удивился, что Степан и казаки засмеялись.
— У меня ногайцы были… Не видал, что ль?
— Никаких ногайцев не видал. Ты откуда взял?
— Где ж ты был, сукин сын, что татар не видал? Кидай!
Степан хоть не зло потешался, но со стороны эта «протяжка», видно, кое-кого покоробила… Фрола Минаева, например, — скосоротился и отвернулся. Степан краем глаза уловил это. Уловить уловил, но и осердился на своих тоже. Всю ночь со стрельцами вместе прогуляли, а теперь им жалко Леонтия!
Леонтия в третий раз протянули под стругом. Вытащили.
— Были татары? — спросил Степан.
— Были… видал. — Жилец на этот раз долго приходил в себя, откашливался, плевался и жалобно смотрел на атамана.
— Чего они были? Как скажешь?
— Коней сговаривались пригнать. Батька… хватит, я все сообразил, — взмолился Леонтий. — Смилуйся, ради Христа!.. Чего же я ее… хлебаю и хлебаю?.. Поумнел уж я.
— Добре. Хватит так хватит.
Леонтия развязали.
— Скажи Унковскому: еслив он будет вперед казакам налоги чинить, живому ему от меня не быть. За коней, за сани и за пищаль, какие он побрал у казаков, пускай отдаст деньги: я оставлю трех казаков. И пусть только хоть один волос упадет с ихной головы…
— Скажу, батька… Он отдаст. Казаки тоже будут в сохранности… — Леонтий готов был сулить все подряд. — Отдаст…
— Пусть спробует не отдать. Сам после того бежи в Астрахань. Скажешь: ушли казаки. Шли мирно, никого с собой дорогой не подбивали. Скоро не придут. Не скажешь так, быть тебе в Волге. Мы стренемся. Чуешь, жилец?
— Чую, батька: донести туда, знамо, донесут, но не теперь, не я пока… Так?
— Пошел. С богом!
Леонтий, с молитвой в душе господу богу, поскорей убрался от свирепого атамана.
У Степана же все не выходило из головы, как скосоротился на «протяжку» Фрол Минаев… Как-то это больно застряло, затревожило.
«Чего косоротиться-то? — думал он, желая все понять до конца, трезво. — Раз война, чего же косоротиться? Или — сама война поперек горла?»
Он пристально оглядел казаков… Его пока не тормошили, не спрашивали ни о чем, — сборами занимался Черноярец, — и он целиком влез опять в эту думу о войне. Война это или не война? Или — пошумели, покричали — да по домам? До другого раза, как охота придет?.. Степан все глядел на казаков, все хотел понять: как они в глубине души думают? Спроси вот — зашумят: война! А ведь это не на раз наскочить, это долго, тяжко… Понимают они? Фрол, тот понимает, вот Фрол-то как раз понимает… «Поговорить с Фролом? — шевельнулась мысль, но Степан тут же загубил ее, эту мысль. — Нет. Тары-бары разводить тут… Нет! Даже и думать нечего про это, тут Фрол не советчик. А можеть, я ответа опасаюсь за ихные жизни? — скребся глубже в себя Степан Тимофеич, батька, справедливый человек. — Можеть, это и страшит-то? Заведу как в темный лес… Соблазнить-то легко… А как польется потом кровушка, как взвоют да как кинутся жалеть да печалиться, что соблазнились… И все потом на одну голову, на мою… Вот где горе-то! Никуда ведь не убежишь потом от этого горя, не скроешься, как Фролка в кустах. Да и захочешь ли скрываться? Сам не захочешь. Ну, Стенька, думай… Думай, Разя! Знамо дело, такой порох поджечь — только искру обронить: все пыхнет — война! А с кем война-то, с кем!.. Ведь не персы, свои: тоже головы сшибать умеют. Думай, Разя, думай: тут бежать некуда будет…» Степан даже пошевелился от этих своих растревоженных дум. На миг почудилось ему, что он вроде заглянул в темный сырой колодец — холодом пахнуло, даже содрогнулся… Откинулся на локоть и долго смотрел на солнце. «Пил много последние дни, ослаб, — вдруг ясно понял он свою слабость. — Поубавиться надо». И — чтобы не заглядывать больше в этот жуткий колодец — встряхнул себя, сгреб в кулак и больше не давал сползти в тягучие тягостные думы, а то и вовсе ослабнешь с ними, засосет, как в трясину.
— Иван, все сделано? — спросил Степан Черноярца.
— Все, батька. Надо трогаться…
— Стрельцы где?
— Какие?
— Те… с жильцом которые пришли, полусотня.
— Они там, у балочки. А зачем?
— Коня. И найдите Семку-скомороха. Все, Иван, пятиться некуда: или пополам, или вдребезги. Подымай; трогайтесь, я догоню вас.
Иван понял только одно: что хоть уж не сейчас же Москву-то воевать. Матернулся в душе на атамана: завьется как ошпаренный!.. Иди догадайся, чего опять?
Через пять минут Степан во весь опор летел на коне в лагерь астраханских стрельцов. За ним едва поспевал Семка-скоморох (Резаный, прозвали его казаки). Он тоже ничего не понимал пока, не совсем оклемался после истязаний в страшной башне, но следовал за атаманом послушно и с охотой.
Подскакав к лагерю, Степан остановил коня.
— Стрельцы! — громко, напористо, короткими фразами заговорил он. — Мы уходим. На Дон. Вам велено назад. Что ж, пойдете? — Степан спрыгнул на землю. — К воеводе опять пойдете?! Опять служить псам?! Они будут душить невиновных, казнить всяко, кровь человеческую пить… а вы им служить?! — Степан больше и больше распалялся. — Семка, расскажи, какой воевода! Покажи, чего они с людями невиновными делают!..
Семка вышел вперед, ближе к стрельцам, открыл рот, и издал гортанный звук, и замотал головой горько. И даже заплакал от обиды и слабости.
— Слыхали?! Вот они, воеводы!.. Им, в гробину их мать, не служить надо, а руки-ноги рубить и в воду сажать. Кто дал им такую волю? Долго терпеть будем?! Где взять такое терпение? Не лучше ли свить им всем петлю покрепче, да всех разом — к солнышку ближе. Вони много будет, разок перенесем, ничего… Заживем на Руси вольно! Идите со мной. Мститься будем за братов наших, за все лиходейство боярское. Жить не могу, как подумаю: какие-то свиньи помыкают нами. Рубить!!! — Степан почувствовал близость нежеланного, опаляющего сердце страшного гнева, сам осадил себя. Помолчал и сказал негромко: — Пушки не отдам. Струги и припас не отдам. Идите ко мне! Кто не пойдет — догоню дорогой и порублю. Подумайте. Будете братья мне, будет нам воля!.. Чего же больше надо? Учиним по Руси вольную жизнь, бояр и всех приказных гадов ползучих выведем. За то и смерть принять легко — бог с ей! А так жить больше не дам. Сами захочете — не дам! Вот… Все. Ставлю над вами вашего же сотника — пойдем на Дон пока. Там перезимуем, соберемся с силой… Там, слышно, много всяких обиженных набралось — мы их всех приветим. Заживем, ребятушки, вольно! — Степан повеселел глазами, даже посмотрел на стрельцов и на их сотника радостно. — Рази ж неохота вам пожить так? Когда вы так жили?