Младший Прозоровский ринулся с саблей навстречу казакам, но тотчас был убит наповал выстрелом из пищали в лицо.
Дворяне и приказные одни бросились наутек, другие сплотились вокруг воеводы, отбивались. Однако дело их было безнадежно: наседали и казаки и стрельцы. И стали еще прыгать сверху, со стены, казаки Уса: они сбили преграду на стене и сигали вниз, где кипела рукопашная и полосовались саблями.
— В Кремль! — велел воевода. — В Кремль пробивайтесь!
Но его ударом копья в бок свалил Иван Красулин, голова стрелецкий, пробившийся к нему с несколькими стрельцами.
На Красулина кинулись было дворяне, но казаки быстро взяли его в свои ряды и сильно потеснили приказных, дворян и немногих верных стрельцов. Прибывало казаков все больше и больше.
В суматохе не заметили, как верный холоп поднял воеводу и вынес из свалки еле живого. Было еще одно спасение — Кремль, туда и пятились, отбиваясь, наиболее отважные дети боярские, дворяне и военные иностранцы: в Кремле можно было запереться.
Но уже немного оставалось и их, наиболее отважных и преданных, когда появился Степан. Он был весь в горячке боя — потный, всклокоченный, скорый. Прихрамывал: прострелили на южной стене ногу, мякоть.
— В Кремль! — тоже велел он. — Скорей, пока там не заперлись! Иван, останься — добей этих. В Кремль! К утру надо весь городок взять. Не остывайте!
И повел большую часть казаков к Кремлю.
Стреляли по всему городу. Во многих местах горело, тушить пожары никто не думал. Сопротивление оказывали отдельные отряды стрельцов, отрезанные друг от друга, не зная положения в городе, слыша только стрельбу. Бой длился всю ночь, то затихая, то вспыхивая где-нибудь с новой силой, особенно возле каменных домов и церквей.
…Воеводу положили на ковер в соборной церкви в Кремле. Он стонал.
Фрол Дура, пятидесятник конных стрельцов, стал в дверях храма с готовностью умереть, но не пустить казаков.
Прибежал митрополит. Склонился над воеводой, заплакал…
— Причаститься бы, — с трудом сказал воевода. — Все, святой отец. Одолел вор… Кара. Причасти… умираю. Скажи государю: стоял… Причасти, ради Христа!..
— Причащу, причащу, батюшка ты мой, — плакал митрополит. — Не вор одолел, изменники одолели. За грехи наши наказывает нас господь. За прегрешения наши…
Начали сбегаться в храм приказные, стрелецкие начальники, купцы, дворяне, матери с детьми, девицы боярские, дрожавшие за свою честь… Сгрудились все у иконы Пресвятой Богородицы, молились. Стон, причет, слезы заполнили весь храм под купол; в пустой гулкой темени — высоко и жутко — вскрикивали, бормотали голоса.
Дверной проем храма, кроме дубовой двери, заделывался еще железной решеткой. Храбрый Фрол стоял у входа с ножом, истерично всех успокаивал и, вдохновляя себя, ругал казаков и Стеньку Разина.
Еще прибежали несколько дворян — последние. Закрылись, навесили на крюки тяжелую решетку… Последних вбежавших спрашивали:
— Вошли?
— Где они?
— Вошли… Через Житный и Пречистенские вороты. Пречистенские вырубили. Все посадские к вору перекинулись, стрельцы изменили… Город горит. Светопреставленье!..
В дверь (деревянную) забарабанили снаружи. Потом начали бить чем-то тяжелым, наверно бревном. Дверь затрещала и рухнула. Теперь сдерживала только решетка. Через решетку с улицы стали кричать, чтоб открылись, и стали стрелять. Остро запахло пороховой гарью.
Ужас смертный охватил осажденных. Молились. Выли. Крик рвался из церкви, как огонь. В церковь неистово ломились, били бревном в кованую решетку, отскакивали от встречных выстрелов; трое казаков упало.
Решетка под ударами сорвалась с крюков, с грохотом обрушилась внутрь храма на каменный пол.
Фрола Дуру, изрубили на месте.
Воеводу подняли, вынесли на улицу и положили на земле под колокольней. Дворян, купцов, стрельцов — всех, кроме детей, стариков и женщин, вязали, выводили из храма и сажали рядком под колокольню же.
— Тут подождите пока, — говорили им. Никого не били, особенно даже и не злобились.
— А что с нами делать будут? — спросили, кто посмелей, из горестного ряда под колокольней. Но и кто спросил, и кто молчал, с ненавистью и скорбью глядя на победителей, знали, догадывались, что с ними сделают.
— Ждите, — опять сказали им.
— А что сделают-то? — извязался один купец с темными выпученными глазами.
— Ждите! Прилип как банный лист… Блинами кормить будут.
Ждали Степана.
Светало. Бой утихал. Только в отдельных местах города слышались еще стрельба и крики.
С восходом солнца в Кремле появился Степан. Хромая, скоро прошел к колокольне, остановился над лежащим воеводой… Степан был грязный, без шапки, кафтан в нескольких местах прожжен, испачкан известкой и кровью. Злой, возбужденный; глаза льдисто блестят, смотрят пристально, с большим интересом.
Суд не сулил пощады.
— Здоров, боярин! — сказал Степан, сказал не злорадствуя, — как если бы ему было все равно, кто перед ним… Или — очень уж некогда атаману — ждут важные дела, не до воеводы; запомнил Степан, как поносил и лаял его воевода здесь же, на этом дворе, прошлой осенью.
Прозоровский глянул на него снизу, стиснул зубы от боли, гнева и бессилия и отвернулся.
— Тебе передавали, что я приду? — спросил Степан. — Я пришел. Как поживает шуба моя?
Из храма вышел митрополит… Увидев атамана, пошел к нему.
— Атаман, пожалей ранетого…
— Убрать! — велел Степан, глянув коротко на митрополита.
Митрополита взяли под руки и повели опять в храм.
— Разбойники! — закричал митрополит. — Как смеете касаться меня?! Анчихристы! Прочь руки!..
— Иди, отче, не блажи. Не до тебя.
— Прочь руки! — кричал крутой старик и хотел даже оттолкнуть от себя молодых и здоровых, но не смог. В дверях ему слегка дали по затылку и втолкнули в храм. У входа стали два казака.
— Принесите боярину шубу, — велел Степан. — Ему холодно. Знобит боярина. Нашу шубу — даровую от войска, не спутайте.
Доброхоты из приказных побежали за шубой.
Большая толпа астраханцев, затаив дыхание, следила за атаманом. Вот она, жуткая, желанная пора расплаты. Вот он, суд беспощадный. Вот он — воевода всесильный, поверженный, не страшный больше… Да прольется кровь! Да захлебнется он ею, собака, и пусть треснут его глаза — от ужаса, что такая пришла смерть: на виду у всех.
И Разин был бы не Разин, если бы сейчас хоть на миг задумался: как решить судьбу ненавистного воеводы, за то ненавистного, что жрал в этой жизни сладко, спал мягко, повелевал и не заботился.
Принесли шубу. Ту самую, что выклянчил воевода у Степана. Степан и хотел ту самую. Спектакль с шубой надо было доиграть тоже при всех — последнее представление, и конец.
— Стань, боярин… — Степан помог Прозоровскому подняться. — От так… От какие мы хорошие, послушные. Болит? Болит брюхо у нашего боярина. Это кто же ширнул нашему боярину в брюхо-то? Ая-яй!.. Надевай-ка, боярин, шубу. — Степан с помощью казаков силой напялил на Прозоровского шубу. — Вот какие мы нарядные стали! Вот славно!.. Ну-ка, пойдем со мной, боярин. Пойдем мы с тобой высоко-высоко! Ну-ка, ножкой — раз!.. Пошли! Пошли мы с боярином, пошли, пошли… Высоко пойдем!
Степан повел Прозоровского на колокольню. Странно: атаман никогда не изобретал смерти врагам, а тут затеял непростое что-то, представление какое-то.
Огромная толпа в тишине следила — медленно поднимала глаза выше, выше, выше…
Степан и воевода показались наверху, где колокола. Постояли немного, глядя вниз, на народ. И снизу тоже смотрели на них…
Степан сказал что-то на ухо воеводе, похоже, спросил что-то. Слабый, нелепо нарядный воевода отрицательно — брезгливо, показалось снизу, — мотнул головой. Степан резко качнулся и толкнул плечом воеводу вниз.
Воевода грянулся на камни площади и не копнулся. В шубе. Только из кармана шубы выкатилась серебряная денежка и, подскакивая на камнях, с легким звоном покатилась… Прокатилась, подпрыгнула последний раз, звякнула и успокоилась — легла и стала смотреть светлым круглым оком в синее небо.
Степан пошел вниз.
Начался короткий суд над «лучшими» людьми города — дворянами, купцами, стрелецкими начальниками, приказными кляузниками… Тут — никаких изобретательств. Степан шел вдоль ряда сидящих, спрашивал:
— Кто?
— Тарасов Лука, подьячий приказу…
Степан делал жест рукой — рубить. Следовавшие за ним исполнительные казаки рубили тут же.
— Кто?
— Сукманов Иван Семенов, гостем во граде… Из Москвы…
Жест рукой. Сзади сильный резкий удар с придыхом:
— Кхэк!
— Кто?
— Не скажу, вор, душегубец, раз…
— Ы-ык! Молодой, а жиру!.. Боров.
— Кто?
— Подневольный, батюшка. Крестьянин, с Самары, с приказу, с гумагами послан…
Люди вокруг жадно слушали, как отвечают из ряда под колокольней, не пропускали ни одного слова.
— Врет! — крикнули из толпы, когда заговорил самарец. — С Самары, только не крестьянин, а с приказа, и суда в приказ прислан… Лиходей!
— Кхэк!.. — махнул казак, голова самарского приказного со стуком, с жутким коротким стуком, точно уронили деревянную посудину с квасом, упала к ногам самарца.
Некоторых Степан узнавал.
— А-а, подьячий! А зовут как, забыл…
— Алексей Алексеев, батюшка…
— За ребро, на крюк.
— Батюшка!.. Атаман, богу вечно молить буду, и за детей твоих… Сжалься, батюшка! Можеть, и тебя когда за нас помилуют…
Подьячего уволокли к стене.
— Где хоронить, батька? — спросили Степана.
— В монастыре. Всех в одну братскую.
— И воеводу?
— Всех. По-божески — с панихидой. Жены и дети… пусть схоронют и отпоют в церкви. Баб в городе не трогать. — Степан строго поглядел на казаков, еще раз сказал: — Сильничать баб не велю! Только — полюбовно.
На площадь перед приказной палатой сносили всякого рода «дела», списки, выписи, грамоты… Еще один суд — над бумагами. Этот суд атаман творил вдохновенно, безудержно.
— Вали!.. В гробину их!.. — Степан успел хватить «зелена вина»; он не переоделся с ночи, ни минуты еще не имел покоя, ни разу не присел, но сила его, казалось, только теперь начала кидать его, поднимать, раскручивать во все стороны. Он не мог сладить с ней. — Все?
— Все батька!
— Запаляй!
Костер празднично запылал; и мерещилось в этом веселом огне — конец всякому бессовестному житью, всякому надругательству и чванству и — начало жизни иной, праведной и доброй. Как ждут, так и выдумывают.
— Звони! — заорал Степан. — Во все колокола!.. Весело, чтоб плясать можно. Бего-ом! Все плясать будем!
Зазвонили с одной колокольни, с другой, с третьей… Скоро все звонницы Кремля и Белого города названивали нечто небывало веселое, шальное, громоздкое. Пугающие удары «музыки», срываясь с высоты, гулко сшибались, рушились на людей, вызывая странный зуд в душе: охота было сделать несуразное, дерзкое — охота прыгать, орать… и драться.
Степан сорвал шапку, хлопнул оземь и первый пошел вокруг костра. То был пляс и не пляс — что-то вызывающе-дикое, нагое: так выламываются из круга и плюют на все.
— Ходи! — заорал он. — Тю!.. Ох, плясала да пристала, сяла на скамеечку. Ненароком придавила свою канареечку! Не сбавляй!.. Вколачивай!
К атаману подстраивались сзади казаки и тоже плясали: притопывали, приседали, свистели, ухали по-бабьи… Наладился развеселый древний круг. Подбегали из толпы астраханцы, кто посмелей, тоже плясали, тоже чесалось.
Черными испуганными птицами кружили в воздухе обгоревшие клочки бумаг; звонили вовсю колокола; плясали казаки и астраханцы, разжигали себя больше и больше.
— Ходи! — кричал Степан. Сам он «ходил» серьезно, вколачивая ногой… Странная торжественность была на его лице — какая-то болезненная, точно он после мучительного долгого заточения глядел на солнце. — Накаляй!.. Вколачивай — тут бояры ходили… Тут и спляшем!
Плясали: Ус, Мишка Ярославов, Федор Сукнин, Лазарь Тимофеев, дед Любим, Семка Резаный, татарчонок, Шелудяк, Фрол Разин, Кондрат — все. Свистели, орали.
Видно, жила в крови этих людей, горела языческая искорка — то был, конечно, праздник: сожжение отвратительного, ненавистного, злого идола — бумаг. Люди радовались.
Степан увидел в толпе Матвея Иванова, поманил рукой к себе. Матвей подошел. Степан втолкнул его в круг:
— Ходи!.. Покажь ухватку, Рязань. Мешком солнышко ловили, блинами тюрьму конопатили… Ходи, Рязань!
Матвей с удовольствием пошел, смешно семеня ногами, и подпрыгивая, и взмахивая руками. Огрызнулся со смехом:
— Гляди, батька, а то я про донцов… тоже знаю!
Костер догорал.
Догадливый Иван Красулин катил на круг бочку с вином.
— Эге!.. Добре, — похвалил Степан. — Выпьем, казаченьки!
Улюлюкающий, свистящий, бесовский круг распался.
Выбили в бочке дно; подходили, черпали чем попало — пили.
Астраханцы завистливо ухмылялись.
— Всем вина! — велел Степан. — Что ж стоите? А ну — в подвалы! Все забирайте! У воеводы, у митрополита — у всех! Дуваньте поровну, не обижайте друг дружку! Кого обидют, мне сказывайте! Баб не трогать!
— Дай дороги, черти дремучие! — раздался вдруг чей-то звонкий, веселый голос. Народ расступился, но все еще никого не видно. — Шире грязь, назем плывет! — звенел тот же голос, а никого нет. И вдруг увидели: по узкому проходу, образовавшемуся в толпе, прыгает, опираясь руками о землю, человек. Веселый молодой парень, крепкий, красивый, с глазами ясного цвета. Ноги есть, но высохшие, маленькие, а прыгает ловко, податливо, скорей пешего. Астраханцы знали шумного калеку, почтительно и со смехом расступались. Тот подпрыгал к Разину, смело посмотрел снизу и смело заговорил:
— Атаман!.. Рассуди меня, батюшка, с митрополитом.
— Ты кто? — спросил Степан.
— Алешка Сокол. Богомаз. С митрополитом у нас раздор…
— Так. Чего ж митрополит?
— Иконки мои не берет! — Алешка стал доставать из-за пазухи иконки в ладонь величиной, достал несколько…
Степан взял одну, посмотрел.
— Ну?..
— Не велит покупать у меня! — воскликнул Алешка.
— Пошто?
— А спроси его? Кто там? — Алешка показал снизу на иконку, которую Степан держал в руках.
— Где? — не понял Степан.
— На иконке-то.
— Тут?.. Не знаю.
— Исус! Вот. Так он говорит: нехороший Исус!
— Чем же он нехороший? Исус как Исус… Похожий, я видал таких.
— Во! Он, говорит, недобрый у тебя, злой. Где же он злой?! Вели ему, батюшка, покупать у меня. Мне исть нечего.
Матвей взял у Алешки иконку, тоже стал разглядывать. Усмехнулся.
— Чего ты? — спросил его Степан.
— Ничего… — Матвей качнул головой, опять усмехнулся и сказал непонятно: — Ай да митрополит! Злой, говорит?
— Как тебе Исус? — спросил Степан, недовольный, что Матвей не говорит прямо.
— Хороший Исус. Он такой и есть. Я б тоже такого намазал, если б умел, — сказал Матвей, возвращая богомазу иконку. — Строгий Исус. Привередничает митрополит…
Степану показалось, что это большая и горькая обида, которую нанесли калеке. Опять от мстительного чувства вспухли и натянулись все его жилы.
— Где митрополит? — спросил он.
— В храме.
— Пошли, Алешка, к ему. Счас он нам ответит, чем ему твой Исус не глянется.
Они пошли. Степан скоро пошагал своим тяжелым, хромающим шагом, чуть не побежал, но спохватился и сбавил. Алешка прыгал рядом… Торопился. Рассыпал иконки, остановился, стал наскоро подбирать их и совать за пазуху. И все что-то рассказывал атаману — звенел его чистый, юношеский голос. Степан ждал и взглядывал в нетерпении на храм.
К ним подошел Матвей; он тоже вознамерился пойти с атаманом.
— Ты, мол, обиженный, потому мажешь его такого! — рассказывал Алешка. — А я говорю: да ты что? Без ума, что ли, бьесся? Что это я на него обиженный? Он, что ли, ноги мне отнял?
— Степан Тимофеич, возьми меня с собой, — попросил Матвей. — Мне охота послухать, чего митрополит станет говорить.
— Пошли, — разрешил Степан.
Алешка собрал иконки. Пошли втроем. Вошли в храм.
Митрополит молился перед иконой Божьей Матери. На коленях. Увидев грозного атамана, вдруг поднялся с колен, поднял руку, как для проклятия…
— Анчихрист!.. Душегубец! Земля не примет тебя, врага господня! Смерти не предаст… — Митрополит, длинный, седой и суровый, сам внушал трепет и почтение.
— Молчи, козел! Пошто иконки Алешкины не велишь брать? — спросил Степан, меряясь со старцем гневным взглядом.
— Какие иконки? — Митрополит посмотрел на Алешку.
— Алешкины иконки! — повысил голос Степан.
— Мои иконки! — смело тоже заорал Алешка.
— Ах, ябеда ты убогая! — воскликнул изумленный митрополит. — К кому пошел жалиться-то? К анчихристу! Он сам его растоптал, бога-то… А ты к ему же и жалиться! Ты вглядись: анчихрист! Вглядись! — Старик прямо показал на Разина. — Вглядись: огонь-то в глазах… свет-то в глазах — зеленый! — Митрополит все показывал на Степана и говорил громко, почти кричал. — Разуй его — там копытья!..
— Отвечай! — Степан подступил к митрополиту. — Чем плохой Исус? Скажи нам, чем плохой?! — Степан тоже закричал, невольно защищаясь, сбивая старца с высоты, которую тот обрел вдруг с этим «анчихристом» и рукой своей устрашающей.
— Охальник! На кого голос высишь?! — сказал Иосиф. — Есть ли крест на тебе? Есть ли крест?
Степан болезненно сморщился, резко крутнулся и пошел от митрополита. Сел на табурет и смотрел оттуда пристально, неотступно. Он растерялся.
— Чем плохой Исус, святой отче? — спросил Матвей. — Ты не гневайся, а скажи толком.
Митрополит опять возвысил торжественно голос:
— Господь бог милосердный отдал сына своего на смерть и муки… Злой он у тебя! — вдруг как-то даже с визгом, резко сказал он Алешке. — И не ходи, и не жалься. Не дам бога хулить! Исус учил добру и вере. А этот кому верит? — Митрополит выхватил у Алешки иконку и ткнул ею ему в лицо. — Этому впору нож в руки да воровать на Волгу. С им вон, — Иосиф показал на Степана. — Живо сговорятся…
Степан вскочил и пошел из храма.
— Ну, зря ты так, святой отец, — сказал Матвей. — Смерти, что ль, хочешь себе?
— Рука не подымется у злодея…
— У тебя язык подымается, подымется и рука. Чего разошелся-то?
— Да вот ведь… во грех ввел! — Митрополит в сердцах ударил Алешку иконкой по голове и повернулся к Богородице: — Господи, прости меня, раба грешного, прости меня, матушка-Богородица… Заступись, Пресвятая Дева, образумь разбойников!
Алешка почесал голову; он тоже сник и испугался.
— Злой… А сам-то не злой?
— Выведете из терпения!..
Тут в храм стремительно вошел Степан… Вел с собой Семку Резаного.
— Кого тут добру учили? — запально спросил он, опять подступая к митрополиту. — Кто тут милосердный? Ты? Ну-ка глянь суда! — Сгреб митрополита за грудки и подтащил к Семке. — Открой рот, Семка. Гляди!.. Гляди, сучий сын! Где так делают?! Можеть, у тебя в палатах? Ну, милосердный козел?! — Степан крепко встряхнул Иосифа. — Всю Русь на карачки поставили с вашими молитвами, в гробину вас, в три господа бога мать!.. Мужику голос подать не моги — вы тут как тут, рясы вонючие! Молись Алешкиному Исусу! — Степан выхватил из-за пояса пистоль. — Молись! Алешка, подставь ему свово Исуса.
Алешка подпрыгал к митрополиту, прислонил перед ним иконку к стене.
— Молись, убью! — Степан поднял пистоль.
Митрополит плюнул на иконку.
— Убивай, злодей, мучитель!.. Казни, пес смердящий! Будь ты проклят!
Степана передернуло от этих слов. Он стиснул зубы… Побелел.
Матвей упал перед ним на колени.
— Батька, не стреляй! Не искусись… Он — хитрый, он нарошно хочет, чтоб народ отпугнуть от нас. Он — старик, ему и так помирать скоро… он хочет муку принять! Не убивай, Степан, не убивай! Не убивай!
— Сука продажная, — усталым, чуть охрипшим голосом сказал Степан, засовывая пистоль за пояс. — Июда. Правду тебе сказал Никон: Июда ты! Сапоги царю лижешь… Не богу ты раб, царю! — Степана опять охватило бешенство, он не знал, что делать, куда деваться с ним.
Иосиф усердно клал перед Богородицей земные поклоны, шептал молитву, на атамана не смотрел.
Степан с томлением великим оглянулся кругом… Посмотрел на митрополита, еще оглянулся… Вдруг подбежал к иконостасу, вышиб икону Божьей Матери и закричал на митрополита, как в бою:
— Не ври, собака! Не врите!.. Если б знал бога, рази б ты обидел калеку?
— Батька, не надо так… — ахнул Алешка.
— Бей, коли, руби все, — смиренно сказал Иосиф. — Дурак ты, дурак заблудший… Что ты делаешь? Не ее ты ударил! — Он показал на икону. — Свою мать ударил, пес.
Степан вырвал саблю, подбежал к иконостасу, несколько раз рубанул сплеча витые золоченые столбики, но сам, видно, ужаснулся… постоял, тяжело дыша, глянул оторопело на саблю, точно не зная, куда девать ее…
— Господи, прости его! — громко молился митрополит. — Господи, прости!.. Не ведает он, что творит. Прости, господи.
— Ух, хитрый старик! — вырвалось у Матвея.
— Батька, не надо! — Алешка заплакал, глядя на атамана. — Страшно, батька…
— Прости ему, господи, поднявшему руку, — не ведает он… — Митрополит смотрел вверх, на распятие, и крестился беспрестанно.
Степан бросил саблю в ножны, вышел из храма.
— Кто породил его, этого изверга! — горестно воскликнул митрополит, глядя вслед атаману. — Не могла она его прислать грудного в постеле!..
— Цыть! — закричал вдруг Матвей. — Ворона… Туда же — с проклятием! Поверни его на себя, проклятие свое, бесстыдник. Приспешник… Руки коротки — проклинать! На себя оглянись… Никона-то вы как?.. А, небось языки не отсохли — живы-здоровы, попрошайки.
Степан шагал мрачный через размахнувшийся вширь гулевой праздник. На всей площади Кремля стояли бочки с вином. Казаки и астраханцы вовсю гуляли. Увидев атамана, заорали со всех сторон:
— Будь здоров, батюшка наш, Степан Тимофеич!
— Дай тебе бог много лет жить и здравствовать, заступник наш!
— Слава батюшке Степану!
— Слава вольному Дону!
— С нами чару, батька?
— Гуляйте, — сказал Степан. И вошел в приказную палату.
Там на столе, застеленном дорогим ковром, лежал мертвый Иван Черноярец. Ивана убили в ночном бою.
Никого в палате не было.
Степан тяжело опустился на табурет в изголовье Ивана.
— Вот, Ваня… — сказал. И задумался, глядя в окно. Даже сюда, в каменные покои, доплескивался шумный праздник.
Долго сидел так атаман — вроде прислушивался к празднику, а ничего не слышал.
Скрипнула дверь… Вошел Семка Резаный.
— Что, Семка? — спросил Степан. — Не гуляется?
Семка промычал что-то.
— Мне тоже не гуляется, — сказал Степан. — Даже пить не могу. Город взяли, а радости… нету, не могу нисколь в душе наскрести. Вот как бывает.
И опять долго молчал. Потом спросил:
— Ты богу веришь, Семка?
Семка утвердительно кивнул головой.
— А веришь, что мы затеяли доброе дело? Вишь, поп-то шумит… бога топчем. Рази мы бога обижаем? У меня на бога злости нету. Бога топчем… Да пошто же? Как это? Как это мы бога топчем? Ты не думаешь так?
Семка покачал головой, что — нет, не думает. Но его беспокоило что-то другое — то, с чем он пришел. Он стал мычать, показывать: показывал крест, делал страшное лицо, стал даже на колени… Степан не понимал. Семка поднялся и смотрел на него беспомощно.
— Не пойму… Ну-ка ишо, — попросил Степан.
Семка показал бороду, митру на голове — и на храм, откуда он пришел, где и узнал важное, ужасное.
— Митрополит?
Семка закивал, замычал утвердительно. И все продолжал объяснять: что митрополит что-то сделает.
— Говорит? Ну… Чего митрополит-то? Чего он, козел? Лается там небось? Пускай…
Семка показал на Степана.
— Про меня? Так. Ругается? Ну и черт с им!
Семка упал на колени, занес над головой крест.
— Крестом зашибет меня?
— Ммэ… э-э… — Семка отрицательно затряс головой. И продолжал объяснять: что-то страшное сделают со Степаном — митрополит сделает.
— А-а!.. Проклянут? В церквах проклянут?
Семка закивал утвердительно. И вопросительно, с тревогой уставился на Степана.
— Понял, Семка: проклянут на Руси. Ну и… проклянут. Не беда. А Ивана тебе жалко?
Семка показал, что — жалко. Очень… Посмотрел на Ивана.
— Сижу вот, не могу поверить: неужели Ивана тоже нету со мной? Он мне брат был. Он был хороший… Жалко. — Степан помолчал. — Выведем всех бояр, Семка, тада легко нам будет, легко. Царь заартачится, — царя под зад, своего найдем. Люди хоть отдохнут. Везде на Руси казачество заведем. Так-то… Это по-божески будет. Ты жениться не хошь?
Семка удивился и показал: нет.
— А то б женили… Любую красавицу боярскую повенчаю с тобой. Приглядишь, скажи мне — свадьбу сыграем. Ступай позови Федора Сукнина.
Семка ушел.
Степан встал, начал ходить по палате. Остановился над покойником. Долго вглядывался в недвижное лицо друга. Потрогал зачем-то его лоб… Поправил на груди руку, сказал тихо, как последнее сокровенное напутствие:
— Спи спокойно, Ваня. Они за то будут кровью плакать.
Пришел Сукнин.
— Ступай к митрополиту в палаты, возьми старшего сына Прозоровского, Бориса, и приведи ко мне. Они там с матерью.
Сукнин пошел было исполнять.
— Стой, — еще сказал Степан. — Возьми и другого сына, младшего, и обоих повесь за ноги на стене.
— Другой-то совсем малой… Не надо, можеть.
— Я кому сказал! — рявкнул Степан. Но посмотрел на Федора — в глазах не злоба, а мольба и слезы стоят. И сказал негромко и непреклонно: — Надо.
Сукнин ушел.
Вошел Фрол Разин.
— Там Васька разошелся… Про тебя в кружале орет что попало.
— Что орет?
— Он-де Астрахань взял, а не ты. И Царицын он взял.
Степан горько сморщился, как от полыни; прихрамывая, скоро прошел к окну, посмотрел, вернулся… помолчал.
— Пень, — сказал он. — Здорово пьяный?
— Еле на ногах…
— Кто с им? — Степан сел в деревянное кресло.
— Все его… Хохлачи, танбовцы. Чуток Ивана Красулина не срубил. Тот хотел ему укорот навести…
Степан вскочил, стремительно пошел из палаты.
— Пойдем. Счас он у меня Могилев возьмет.
Но в палату, навстречу ему, тоже решительно и скоро вошел Ларька Тимофеев, втолкнул Степана обратно в покои… Свирепо уставился атаману в глаза.
— Еслив ты думаешь, — заговорил Ларька, раздувая ноздри, — что ты один только в ответе за нас, то мы так не думаем. Настрогал иконок?!.
Степан растерянно, не успев еще заслониться гневом, как щитом, смотрел на есаула.
— Ты что, сдурел, Ларька? — спросил он.
— Я не сдурел! Это ты сдурел!.. Иконы кинулся рубить. А митрополит их всем показывает. Зовет в церкву и показывает… Заместо праздника-то… горе вышло: испужались все, дай бог ноги — из церквы. На нас глядеть боятся…
До Степана теперь только дошло, как неожиданно и точно ударил митрополит: ведь он же сейчас нагонит на людей страху, отвернет их, многих… О, проклятый, мудрый старик! Вот это — дал так дал.
Степан сел опять в кресло. Посмотрел на Ларьку, на брата Фрола… Качнул головой.
— Что делать, ребята? Не подумал я… Что делать, говорите? — заторопил он.
— Закрыть церкву, — подсказал Фрол.
— Как закрыть? — не понял Ларька.
— Закрыть вовсе… не пускать туда никого.
— А? — вскинулся с надеждой Степан.
— Нет… видели уж, — возразил Ларька. — Так хуже.
— А как? — чуть не в один голос спросили Степан и Фрол. — Как же? — еще спросил Степан. — Разбегутся ведь, правда.
— Сам не знаю. Выдь на крыльцо, скажи: «Сгоряча, мол, я…»
— Ну, — неодобрительно сказал Степан. — Это что ж… Знамо, что сгоряча, но ведь — иконы! А там — мужичье: послушать послушают, а ночью все равно тайком утянутся. Где Матвей? Ну-ка, Фрол, найди Матвея.
— Э-э! — воскликнул Ларька. — Давай так: я мигом найду монаха какого-нибудь, научу его, он выйдет и всем скажет: «Там, мол, митрополит иконы порушенные показывает: мол, Стенька изрубил их — не верьте: митрополит сам заставил меня изрубить их, а свалить на Стеньку». А?
Братья Разины, изумленные стремительным вывертом бессовестного Ларьки, молча смотрели на него. Есаул мыслил, как в ненавистный дом крался: знал, где ступить неслышно, как пристукнуть хозяина и где вымахнуть, на случай беды, — все знал.
— Где ты такого монаха найдешь? — спросил Степан первое, что пришло в голову; Ларька часто его удивлял.
— Господи!.. Найду. Что, монахи жить, что ли, не хочут? Все жить хочут.
— Иди, — сказал Степан. — Иди, останови митрополита вредного. Промахнулся я с им.
— А ты потом выйдешь и устыдишь митрополита принародно. Скажи: «Ая-яй-яй, старый человек, а такую напраслину на меня…»
— Нет, — возразил Степан, — я не пойду. Сам устыди его хорошенько. А батька, скажи всем, пьяный лежит. Нет, не пьяный, а… куда-то ушел с казаками. Найди, найди скорей монаха, надавай ему всякой всячины — пусть разгласит всем, что иконы рубил. Хорошая у тебя голова, Ларька. Не пьешь, вот она и думает хорошо. Молодец. Ай, как я оплошал!..
Трезвый Ларька, а с ним и Фрол пошли улаживать дело.
Ларька смолоду как-то чуть не насмерть отравился «сиухой» и с тех пор не мог пить. Казнился из-за этого — стыд убивал, но никакая сила не могла заставить его проглотить хоть глоток вина: пробовал — тут же все вылетало обратно, потом был скрежет зубовный и страдание. Так и жил — мерином среди жеребцов донских. Может, оттого и злобился лишний раз.
— Мы с Федькой Шелудяком будем стыдить митрополита, — сказал оборотистый есаул Фролу, — а пока монаха пошукаем… Нет, давай-ка так сделаем, — приостановился Ларька, — вы с Федькой Сукниным народу суда назовите побольше — вести, мол, важные, а я монаха приведу. Потом уж митрополита выташшим…
— Матвея тоже возьмите с собой, — посоветовал Фрол, — пусть тоже пристыдит его. Мужичьими словами… он умеет.
— Да пошел он… ваш Матвей — без его управимся.
…Уса Степан не нашел в кружалах: собутыльники Уса, прослышав, что его ищет гневный атаман, заблаговременно увели куда-то совсем пьяного Василия.