Особенно весело не было. Мужчины разговаривали о предстоящей партконференции, про общих знакомых, о командировках. Женщины колготились на кухне. Ивлев рассматривал толстый семейный альбом Фонякиных. Перелистал один раз, закурил и стал листать сначала. Ольга в какой-то из комнат (их в доме было четыре) приводила себя в порядок.
За столом оживились. Выпили. Фонякин тоже выпил, хотя жена пробовала удержать его.
— Что ты? — сказал Фонякин. — Сегодня положено.
Петр пил много, чем неприятно удивил тещу, полную молодящуюся женщину. Пил, но почему-то не пьянел. Люди нравились ему. Он только не знал, о чем говорить с ними. Старался улыбаться, поддакивал.
Ольга была весела. Ивлев пригляделся и понял: притворяется, не хочет обижать родных.
Завели патефон, пошли танцевать.
Фонякин с Ивлевым ушли в соседнюю комнату, незаметно прихватили с собой бутылку вина.
— Потолкуем, — сказал Фонякин. — Вот тут жить будете. Ничего?
Петр оглядел комнату.
— Хорошо, чего еще надо.
— Пока… А там видно будет. Садись.
Закурили. Выпили молча по рюмке.
— Что делал это время?
— Работал.
— Столярничал?
— Да.
— Сама нашла тебя?..
— Сама.
— Ну и как? Как теперь думаешь? — Фонякин имел в виду дочь.
— Если в двух словах: по-моему, дело идет к лучшему. Не сразу, наверно… Не знаю, по-моему, она взялась за ум. Я верю. Учиться хочет.
— Здесь тоже столярничать думаешь?
— А что еще?
Фонякин налил по рюмке. Оглянулся на дверь.
— Не прихватят нас с тобой?
— Нельзя пить?
— Дэ-э… Давай.
Выпили.
— Кхэ… А где столярничать хочешь?
— В МТС.
— В РТС. Эмтээсов нет теперь.
— Ну в РТС. Какая разница.
Помолчали.
— Рад, что приехали, — сказал Фонякин. — Старею, наверно… Сны какие-то дурацкие вижу.
— Одна она у вас была?
— Она не говорила?
— Нет.
— Сын был… Убит под Курском. Николай. Ступай позови ее… Пусть споет. Охота послушать.
Ольга вошла в комнату, вопросительно посмотрела на отца.
— Садись, дочь. Давно не виделись… — просительная нотка прозвучала в голосе Фонякина; и весь он был какой-то беспомощный перед крупной, красивой дочерью.
«Оба мы перед ней какие-то… маленькие, — признался себе Петр. — И не знаем, что делать. Вот человечина!»
— Спеть?
— Спой. Сейчас я гитару принесу, — Фонякин встал и вышел из комнаты.
— Сдал крепко отец-то, — сказал Петр.
Ольга, уперев руки в бока, задумчиво смотрела в темное окно. Ничего не сказала.
— Покажи брата, — попросил Петр.
Ольга показала глазами на портрет (увеличенную фотографию) молодого круглолицего, до удивления похожего на Ольгу парня в офицерской форме. Взгляд такой же — прямой, твердый, открытый. Петр вгляделся.
«Он бы сумел с ней поговорить», — подумал невольно.
Фонякин принес гитару, неумело тренькнул струнами, подавая ее дочери.
— Твоя. Помнишь?
— Помню, — Ольга взяла гитару, села на стул, положила ногу на ногу. Тесная юбка чудом не затрещала.
— Что желаете? — посмотрела с усмешкой на отца и мужа. Когда она так усмехалась, у нее отчетливо обозначались темные усики над ярким, капризно очерченным ртом.
— Чего-нибудь, — сказал Фонякин.
Петр всего раза два слышал, как она поет: хорошо, ему очень нравилось.
Ольга настроила гитару, подумала. Посмотрела на отца, на мужа… И запела негромко:
Мне помнится сказка,
Забытая сказка:
О том, как влюбился в огонь мотылек,
Он думал, что будет тиха его ласка,
Но огненных сил превозмочь он не мог.
При первых же звуках песни у Петра сделалось хорошо на душе; уютно стало в комнате. Пела Ольга низким, чистым голосом, просто, будто нехотя. Но голос шел от сердца, и так был он дорог!.. Полузабытое, редкое чувство далекой молодости — когда хотелось отчего-то вдруг заплакать — вспомнилось.
Гитара задумчиво гудела.
И вечером чистым, порою лучистой
В окно растворенное тихо влетел
И, словно безумный, не чувствуя боли,
В огне серебристом мгновенно сгорел.
Любовь моя тоже — забытая сказка…
Петр посмотрел на тестя. Тот сидел, накоршунившись над столом, печально и хмуро смотрел перед собой. Многое он прощал дочери за ее песни. Любил он ее, крепко его заботила ее судьба.
Ольга допела песню, положила крупную белую ладонь на струны, посмотрела с усмешкой на обоих.
— Чего носы повесили?
Фонякин очнулся, поднял голову.
— Так.
— Давайте вместе какую-нибудь? — предложила Ольга.
— Ну уж нет! — возразил Петр.
Фонякин тоже сказал:
— Зачем? Спой еще.
Я о прошлом уже не мечтаю, —
запела Ольга; и опять властное чувство тоски и скорби охватило Ивлева, но странной какой-то скорби: как будто и не скорбь это, а такое чувство, когда хоть и грустно, хоть и плакать хочется и жаль чего-то, но если плакать, то и смеяться и любить — вместе. И прощать и жалеть: «Милые, милые, родные люди, ничего, хорошо ведь?»
«Моя ты или не моя? Если б ты была моя совсем, с твоими песнями вместе! Ничего бы не надо больше», — думал Петр.
Ольга кончила петь.
Некоторое время все трое сидели молча, додумывали думы, какие породила песня. Жалко было уходить из того смутного, зыбкого, бесконечно доброго и печального мира, куда увели песни.
В комнату вошел директор школы, низенький, плохо скроенный человек в бостоновом костюме, сказал громко:
— А, вот они где!.. Ольга Павловна, без вас там все разваливается. Пойдемте танцевать, — посмотрел на Петра вопросительно.
— Я не танцую, — сказал тот.
Ольга положила гитару на стол, легко поднялась. Петра всегда поражало, с какой легкостью она носит свое большое тело.
— Пойдемте.
Они ушли.
— Вот так, — сказал Фонякин. И надолго умолк.
Петр слушал патефон, веселый говор и смех, звучавший в соседней комнате. Опять новая жизнь…
— Значит, столярничать? — спросил неожиданно Фонякин.
— А что?
— Так просто. А поучитъся… не думал? У тебя сколько?
— Пять классов.
— М-да-а… не густо. Но ведь и годов-то тебе еще не много.
«К чему он?» — недоумевал Петр.
— А что? — опять спросил он.
— Да ничего!.. Время сейчас такое — все учатся… У нас вечерняя школа хорошая. Хотя бы техникум… Жизнь большая.
— Посмотрим, Павел Николаевич.
Жизнь дальше пошла так.
Столярного дела в РТС Петру не нашлось. Мелкие, шабашные заказы по селу выполняли старики-пенсионеры. Да и стыдно было бы заниматься этим. Зато его с великой охотой взяли в плотничью бригаду на строительство кошары.
Ольга не на шутку принялась за книги.
Рано утром Петр осторожно вставал с кровати, умывался во дворе под рукомойником, одевался, ел на кухне невкусные пироги с морковью, которые почему-то в изобилии пекла теща, запивал молоком… Если Фонякин был дома, он беззлобно ругался с кем-нибудь по телефону в прихожей. Иногда вместе ели пироги с морковью.
Теща и Ольга спали еще.
— Как дела? — спрашивал Фонякин.
— Ничего. Как у вас?
— Ничего.
И каждый думал о своем.
Позавтракав, Петр уходил на улицу, садился на скамейку у ворот, закуривал в ожидании автобуса (стройка была в пяти километрах от села, рабочих возили на работу и с работы). Это было самое хорошее время дня — эти полчаса, пока он ждал автобуса. Солнце еще не поднялось из-за горы, но светло уж, и все село ворошится. Поднимая пыль, прошло стадо коров. Небольшое. Большое оно будет в конце села. Хлопают калитки; запоздавшие бабы догоняют пастуха, подстегивая коров хворостинками.
— Ну, отелилась, ли чо ли?! — ругаются. Как будто не сами виноваты, что пронежились лишних пяток минут в теплой постели.
Протарахтит телега с мужиком. Мужик что-нибудь крикнет запоздавшей бабе, а та в долгу не останется. Засмеются. Голоса еще с хрипотцой — со сна, теплые. Люди не успели наработаться — не сердитые. Да и шибко уж просторно, ясно, свежо вокруг, так и подмывает крикнуть через дорогу что-нибудь самое пустяковое.
— Здорово, сосед!
— Здоров. Как ночевал?
— А ничо, слушай! Жена бы не растолкала, дак ишо бы поспал. На коровьем-то реву оно, это, спится, язви ее!
А подальше еще двое переговариваются через плетни:
— Ты что седня вечером делаешь-то?
— Дак а чо?.. Вроде особо-то нечего.
— Может, сплаваем в островишко, посидим?
— Оно можно бы… у меня припасишки вышли. Я этто заказывал Семке Косому, поедешь в город, возьми на мою долю с кило. Забыл, окаянная душа!
— У меня есть маленько, я дам.
— Но давай. А я на днях сам поеду, дак куплю. Дроби-то я накатаю…
— У меня дробь есть. Правда, тоже не магазинная…
— Да дроби не надо. Я вон парнишку заставлю, накатат сколько надо.
— Ну и сплавам, посидим, — а дальше негромко: — Я тада возьму на литровку?.. — кивок в сторону крестового дома, где живут две учительские семьи. — Штук шесть-то добудем, поди.
— Бери, добудем.
Договорились вечером сплавать на охоту. Пороху один другому одолжит. Дробь пойдет самодельная. А так как деньжонок у обоих нет, а выпить после охоты надо, один возьмет у учителей шесть рублей под уток (бутылка — пара), купит две бутылки и поставит в погреб. Приплывут затемно, разложат во дворе огонь под таганком, сами отеребят, опалят, распотрошат утку и заварят целиком в чугуне. Вкусно и долго пахнет потом на улице паленым; блаженно покряхтывают двое, прихваливают:
— А ничо получилось!..
— Мм.
— Жалко, в одну промазал. Прямо над головой шаркнула, гадина… Темно.
— Ничо, этого от пуза.
Трепыхается слабый огонек под таганком, выхватывая из тьмы две фигуры. Бывает, со двора не в лад, но задушевно поплывет в теплом стоялом воздухе:
Аб чем, дева, плачешь?
Аб чем, дева, пла-ачешь?
Аб чем, дева, пла-а-ачешь?..
Мужской голос, с плохо скрытой завистью, прикрикнет с улицы:
— Огонь-то затопчите потом, девы!
Если «девы» не успокоятся, выходят жены.
— Ну-ка, марш по домам!
…На работе к Ивлеву сперва было несколько настороженное отношение — директорский зять. Скоро, однако, наладилось. Работать Петр умел, за счет других не ловчил, плохого к людям за душой не таил — это скоро понимают.
Ольга целыми днями читала, забравшись с ногами на диван. Мужа с работы встречала не то что прохладно — спокойно: оторвется от книги — мысли далеко-далеко.
— В печке на сковородке картошка жареная, в сенях — огурцы, капуста. Хлеб — в шкафу.
Ивлева не очень огорчало такое.
«Ничего, — думал, — лишь бы тосковать не начала».
Сам серьезно подумывал над словами тестя: не начать ли учиться? Жизнь выровнялась, на душе устоялся желанный покой. Листал вечерами Ольгины книги, и крепло желание: сидеть рядом с женой и въедаться в неведомый, чужой мир.
Ночью, в темноте, негромко разговаривали.
— Мне тоже отец советует учиться. А? Я ведь, если возьмусь…
— Правильно советует. У него только другое, наверно, на уме… свое. Я сама возьмусь за тебя. Странно мне, Петя! Как будто, знаешь, шла, шла и вдруг — море. Совсем не ждала. И прямо не знаю, что мне с ним делать — большущее такое!.. — и добавляла сердито: — А мне уж скоро тридцать.
— Ерунда какая. Люди…
— Да я не об этом. Жалко!
— Чего жалко?
— Ничего. Тебя жалко, что не понимаешь.
— Понимаю, почему не понимаю. Жалко, что время зря много ухлопала?
— Спи. Дай твою руку… Я не знаю: может, я испугаюсь, что оно такое большое…
— Не бойся. Хорошее дело надумала — не робей. Я тоже с тобой: рога черту свернем. Я ведь мужик крепкий, мне если что западет в башку…
— Не хвались. А учиться будешь, я без отца давно решила. Хорошо от тебя потом пахнет — сосновым. Спи.
Петр засыпал счастливый. Иногда, когда он засыпал так, Ольга вдруг говорила сама себе твердо, зло и отчаянно:
— Нич-чего у меня не выйдет.
Приехав в Крутоярское, Петр написал тетке письмо с новым адресом. Похвалился в письме, что живет хорошо. И вдруг получил телеграмму от дяди:
«Срочно выезжай тетя безнадежная».
Петр в тот же день выехал на родину.
Случилось так, что в тот день, в который уехал Петр, в село привезли хороший фильм. Ольга слышала о нем и вечером пошла в клуб. Сидеть ей пришлось рядом с молодым человеком, которого она раза два видела на улице, знала, что он учитель истории и географии, что сам откуда-то из Ленинграда, кажется. Худощавый, среднего роста, бледный, опрятно одетый. Ольга тогда еще подумала: «Интересно, как он о Стеньке Разине рассказывает: „Дорогие дети, Степан Тимофеевич был человек энергичный и очень мужественный…“?»
— Здравствуйте, — вежливо сказал молодой человек Ольге, когда она села рядом.
Ольга тоже сказала:
— Здравствуйте.
И все. И стали ждать начала картины. Ольга, как бы между прочим, раза два глянула на него: сидит, облокотившись на спинку стула, терпеливо ждет.
Сеанс все не начинался.
Молодой человек ослабил галстук, посмотрел на часы.
— Что-то долго они…
— Вы давно здесь? — спросила вдруг Ольга. Сама не ждала, что заговорит.
— Здесь, в зале? — простодушно уточнил молодой человек, повернувшись к Ольге; ей показалось, что он близорукий. — Минут пятнадцать уже.
— Нет, в деревне?
— В этой? — опять уточнил молодой человек. — В этой — год.
Ольге сделалось весело: очень смешно он уточнял вопросы.
— Нравится у нас?
— Почему «у нас»? Вы ведь сами приехали.
— Я родилась здесь.
— Да? В отпуск?
— Нет, домой приехала. Совсем.
— Хорошее дело, — он произносил: «дево». Опять посмотрел на часы. — Ужасный механик. Копуша.
Ольге хотелось разговаривать.
— Нравится у нас?
Молодой человек сморщил лоб и погладил его вдоль морщинок средним пальцем (у него была такая привычка).
— Нравится. Не все только.
— Привыкнете, — Ольга ужаснулась пустому слову. Странно, у нее пропала легкость, с какой она находила слова в любом почти разговоре — ироничные, никогда не серьезные и всегда серьезные, более или менее остроумные и едкие. Парень предложил неожиданный тон разговора: простой и недвусмысленный.
— Привыкнем, — согласился он. У него, кажется, не было охоты разговаривать. Это задело Ольгу за живое. Она ждала, что он, изголодавшись по «светским» разговорам, пойдет щеголять, станет показывать, что «и мы здесь» кое-что понимаем. Эдит Пиаф? Извольте: поет хорошо, а книжки писать не умеет. Нет такой — женской литературы. Знаете, что подумала каждая третья женщина, прочитав ее исповедь: «Если бы я рассказала!..» После Чехова или Толстого так не подумаешь. Ну, что еще? Поэзия? Наша? Как сказать…
Было время, когда Ольге такие слова кружили голову, как вино, потом она научилась сама говорить их, потом они стали злить ее. Все это хорошо, мило, но очень уж дорого надо платить.
Ольга ненароком еще раз посмотрела на молодого человека. Из каких же он? По облику, по костюму он даже не из тех, кто поначалу кружит голову, а из тех, кого и поначалу жалко: слабенькие, начинают с отрицания всех и вся, объявляют жизнь «болотом», потом объясняются в любви. А кончают тем, что снова объявляют жизнь «болотом» и стесняются давать деньги на аборт.
Сеанс все не начинался.
— Ужасный механик, — сердито сказал молодой человек и опять посмотрел на часы. Сердиться он не умел.
— А куда вы торопитесь?
— Да никуда!.. Но так тоже нельзя — впустить людей и томить их тут.
— Видите — плохо в деревне.
Молодой человек вдруг негромко засмеялся. Ольге кровь бросилась в лицо.
— Вы как шпион: потихоньку выспрашиваете у меня… — смеялся молодой человек искренне, необидно. — Если это самое плохое в деревне, я согласен ждать еще час.
— Что же самое плохое? — Ольга вконец потерялась. Никак не могла обрести легкий путь в разговоре. А говорить хотелось. Она даже ругнулась по-мужски про себя. «Что со мной?»
— Да ничего, все нормально. Вы кино любите?
— Хорошее.
— А я — всякое. Черт его знает: понимаю, что это гвупо (глупо), а хочется смотреть. Если совсем дрянь — тоже смешно.
— Это опять-таки деревня, — уперлась на своем Ольга.
Посмотрели друг на друга. И вдруг рассмеялись оба. Ольге стало легко.
— Доконаю я вас с этой деревней.
— А что вы делать приехали?
— Я тоже учительница, — Ольга чуть поторопилась. — Не совсем еще. Мне нужно дотянуть полтора года заочно.
— В нашем полку прибыло.
— А разве возьмут так?
— Возьмут. У нас треть таких — дотягивают. С руками-ногами возьмут. Не хватает же. У вас какой?
— Литература
— Возьмут.
— Серьезно: вы не скучаете здесь? Почему летом-то остались?
— Тут… всякие дела. Не скучаю, я серьезно говорю. Только надо… Да нет, впрочем…
— Что?
— Так. Найдется что-нибудь, чтоб не скучать. Были в школе?
— Нет еще.
— Отличная школа. Вот такие нужны.
— А ребята как?
— Как везде — разные. Многих бы я попер из школы. Нельзя. Это плохо.
— Плохо, что гнать нельзя?
— Да. Зачем?.. — молодой человек совсем повернулся к Ольге и с горячностью стал ей доказывать: — Зачем, скажите, и ему, и себе нервы трепать?!
— Но восемь-то классов надо…
— Да восемь-то ладно. А он за восемь перевалил, а учиться не хочет. Ну и иди с богом! Сглупил? Ошибся? Вечерняя школа к услугам. А мы врем, тройку ставим, когда надо двояк прочный. Кол осиновый!
— О!..
— А есть славные. Одно удовольствие. При чем тут деревня?
Свет погас наконец.
— Поехали, — сказал молодой человек и снял пиджак. Фильм, правда, был хороший. Но Ольгу волновала близость молодого человека, она почувствовала плечом его руку и отвлеклась от картины. Можно бы отодвинуться и сосредоточиться на картине… В конце концов Ольга так и сделала. Но теперь она слышала запах «Шипра», исходивший от его лица. И это тоже отвлекало. Это вконец вывело из себя Ольгу. Впору было встать и уйти. Черт знает что лезло в голову: захотелось вдруг крепко прижать его к себе и шепнуть на ухо ласково: «А ты еще совсем-совсем маленький». У нее даже голова заболела от волнения. И в ушах пошумливало. «Да ты что, девка?» — пыталась она унять себя. Едва досидела до конца сеанса. Вышли вместе. Ольга глубоко вздохнула.
— Душно…
— Хорошая картина. Оказывается, не надо ничем удивлять, — молодой человек задумчиво сморщил лоб и потрогал его пальцем. — Лев Толстой говорил: «Если хочешь что сказать, скажи прямо». Правильно.
— Пойдемте на речку? Так пить захотелось, не дотерплю до дома.
Пошли на речку.
Волнение Ольги поулеглось, и она теперь думала: Что это? Любовь, что ли? Боже милостивый!..»
— Как вас зовут?
— Юрий. А вас?
— Ольга.
— Вот такие-то дела, Юрий Батькович, — Ольгу опять стало одолевать волнение. — Как говорил Лев Толстой?
Юрий что-то начал понимать. Молчал. Растерялся, наверно.
В темном месте Ольга остановилась. Юрий тоже. Ольгу слегка затрясло… Теперь уж она не могла — обняла его, нашла его губы и нежно поцеловала. Едва сдержала себя, чтоб не впиться в них с жадностью.
— Вот так… как учил Лев Толстой. Ну что? Говори что-нибудь! — Ольга еще держала его в объятиях.
— Оля, что это? — голос Юрия вздрагивал. — Что-то не понимаю…
Ольге стало легко и весело. Теперь она обрела себя. Отпустила его, вздохнула полной грудью.
— Пойдем на речку, я утоплюсь. Только не молчи, а то мне сейчас станет стыдно.
— Я не молчу. Я только не понимаю…
— Да я сама не понимаю! А чего непонятного, кстати? Ну, поцеловались. Ты что, до этого никогда не целовался?
— Почему?..
— Ну и вот. Влюбилась в тебя. Но убей бог, не знаю, за что. Ты красивый, что ли? В тебя влюблялись?
— Кой черт влюблялись! Я как тюлень…
— Вот, а я как раз люблю тюленей.
Подошли к речке, Ольга оперлась руками о берег, припала к воде.
— Охх!.. Сейчас всю выпью, — еще раз припала.
Юрий сел на камни. Молчал. Он еще не пришел в себя от случившегося.
— Ну пойдем, — Ольга поднялась, ополоснула руки. — Я объясню, что произошло, — действительно стало немножко стыдно. «Тороплюсь. Всегда тороплюсь». — Произошло… я не знаю, что. Кажется, я правда влюбилась. Но поступила сейчас ужасно-ужасно глупо, — Ольга говорила тихо. Ей захотелось вдруг плакать. — Ужасно!.. Дура.
— Не надо так, Ольга.
— А иначе не могла. Мне показалось, что я тебе нужна. Понимаешь? Не сейчас, не… Всегда. И ты мне нужен. Но я… маханула так, что теперь не понимаю: это показалось или это так и есть?
— Ольга, — сказал вдруг твердо Юрий, — я слабохарактерный человек, но иногда на меня находит… Не мучайся. Я знаю, что тебя мучает: сама первая сказала. Да еще так… сразу. Только, ради бога, не мучайся. Во-первых: если мне не сказать, я сам никогда не скажу. Во-вторых… Черт, я еще не очухался…
— Иди домой. Давай очухаемся.
— Подожди, Оля.
— Нет, давай подумаем. Надо. Иди. До свиданья, — Ольга повернулась и пошла в свою улицу. Шла скоро, не разбирая дороги. Она плакала. Это впервые за много-много лет. Она даже не помнила, когда она последний раз плакала. Плакалось, не могла успокоить себя и не могла понять: отчего же плачется-то?
На другой день Юрий рано утром пришел к Фонякиным.
Фонякин ругался по телефону в прихожей.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте. Счас, минуточку… — Фонякин выяснил наконец, сколько машин пойдет с рабочими на покос, повесил трубку.
— Ольга Павловна дома?
— Ольга?.. Спит, наверно. Счас посмотрю.
Юрий остался в прихожей.
— Идет, — сказал Фонякин, проходя в кухню. — Садитесь, пожалуйста.
— Ничего, спасибо, — Юрий подождал немного в прихожей, потом вышел на крыльцо. Не заметил сам, как начал ходить по крыльцу туда-сюда.
Вышла Ольга в халате… Наступил тот самый момент, которого оба, наверно, боялись и ждали. Сколько он продолжался, этот мучительный момент?.. Смотрели в глаза друг другу…
— Я не умытая еще, — словно оправдываясь, сказала Ольга. Сказала негромко.
Юрий шагнул к ней, взял за руки.
— Оля…
— Подожди, не надо. Не говори. Я сейчас… возьму полотенце.
— Оля, я только хочу сказать…
Ольга, не слушая его, ушла в дом. Вышла она в легком ситцевом платье, которое очень было к лицу ей. На плече — полотенце.
— Оля…
— Не надо! Ты же сказал. Я все поняла, Юра.
— Я ничего еще не сказал. Я всю ночь думал…
— Теперь ты торопишься. Не надо. Давай спокойно идти… Я тоже всю ночь думала.
— Мы куда?
— На речку. Купаться.
— Я, кстати, там пиджак забыл вчера.
Ольга засмеялась.
Утро было на редкость прекрасное. Солнце выплыло из-за горы и всю землю затопило прозрачным теплым светом. Все отсыревшее в ночной прохладе — крыши домов, заборы, деревья, — все отходило теперь, чуть парило, издавало волнующе-свежий, резковатый запах подгнившей древесины, зелени, подсыхающей земли… Взошло солнце, и природа светло безмолвно ликовала. Человеку бы так!
— Побежим? — предложила Ольга. И первая побежала. Юрий побежал за ней следом.
— Неудобно немного… Оль?! — негромко крикнул он на бегу.
— Учитель?.. За бабой с утра пораньше?! — Ольгу взял такой смех, что она остановилась и долго хохотала, запрокинув голову.
Юрий стоял рядом, улыбался, любуясь ею, такой же свежей, здоровой, чистой, как само это утро.
— Ты как это утро, Ольга, — сказал он.
— Милый ты мой, — с нежностью сказала Ольга, погладила его мягкой, теплой ладошкой по голове, по щеке. — Умненький мой. Малышечка моя…
Юрия обожгла такая неожиданно сердечная, неподдельно-родная интонация и нисколько не обидело, что он «малышечка».
Пришли к реке. Пиджак Юрия лежал на берегу.
— Купаться будешь? — спросила Ольга, глядя на Юрия, готовая опять смеяться.
— Я плавки не взял, — простодушно сказал Юрий.
Ольга опять засмеялась: что-то смешно ей было сегодня, все смешно.
— Сколько тебе лет, Юра? — спросила она, раздеваясь.
— А что? — Юрий покраснел и всячески старался не выдать волнения, какое охватило его при виде ее полуобнаженного тела.
— А что?
— Ну так. Сколько?
— Двадцать шесть, — он прибавил себе полтора года.
— А мне — двадцать девять, — Ольга бросила платье на камни, распрямилась, чуть прогнулась назад, раскинула руки. — Двадцать девять, тридцать, тридцать пять, сорок — все. Бабий век — сорок лет.
— Чепуха, — счел нужным сказать Юрий, думая в это время: раздеваться ему или нет. И решил, что не нужно.
Ольга постояла над водой, глядя в нее, потом сразу ухнула с головой вниз… Вынырнула, охнула и поплыла от берега, загребая одной рукой. Крикнула:
— Хорошо! Обожгло всю!..
Юрий понимал, что не надо бы ему сейчас раздеваться — показывать свое отнюдь не атлетического сложения тело, но и сидеть дураком на берегу, когда женщина купается, тоже как-то неловко. Он быстренько, пока Ольга была далеко, скинул одежду и тоже, как она, ринулся с головой в студеную воду. Действительно обожгло.
— Плыви сюда!
Юрий поплыл было, но вернулся.
«Еще судорога, на грех, сведет», — подумал он.
…Лежали на теплых камнях. Юрий нет-нет да невольно взглядывал на Ольгу. Молочно-белое, гладкое, крепкое тело ее все было в мелких светлых капельках и блестело под солнцем, как чешуйчатое.
«Такой я еще не видел», — должен был признаться Юрий.
«Приедет Петр, наделает беды, — думала в это время Ольга. — Убьет кого-нибудь: меня или его».
— Юра, я ведь замужем, — сказала она серьезно. И ждала, что скажет Юрий. Рук с лица, которыми защищала глаза от солнца, не отняла.
— Ну и что? — спросил Юрий. — Разве не бывает?..
— Бывает, — согласилась Ольга. — Ты поможешь мне закончить институт, — Ольга отняла руки от лица, приподнялась на локте. — Я все перезабыла.
— Вспомним! Чего там помогать-то, господи.
— Нет, не просто окончить — не так. Так я могу. Все должно быть очень серьезно, Юра. Все должно быть удивительно серьезно, ты не представляешь себе, как! Должна быть огромная библиотека с редкими книгами. Должно быть два стола… Ночь. За одним ты, за другим я. Полумрак, только горят настольные лампы. И больше ничего. Два стола, два стула, две раскладушки… Нет, одна такая широченная старинная кровать, застеленная лоскутным одеялом. И наволочки на подушках — ситцевые, с цветочками… Ты кого больше всех любишь из ученого мира?
— Коперника, — первое, что пришло в голову, сказал Юрий; он никогда так не думал: кого именно больше всех.
— А я — Циолковского. Я видела в Калуге его домик… Здорово это — почти всю жизнь прожить непризнанным. Только под конец, когда уже ничего не нужно… А?
— Это — подвижники, — согласился Юрий. Его тоже постепенно захватывало чувство, какое владело сейчас Ольгой; она умела заражать. — Это — чисто российское явление.
— Вот именно! А еще в доме должна быть мастерская…
— Какая мастерская?
— Столярная и слесарная. Много-много всяческих инструментов! Столы мы себе сами сделаем… — Ольга резко качнула головой, стряхивая каплю воды, наползавшую со лба на глаз. Пристально посмотрела на Юрия, так, что тому не по себе как-то стало. Легла на спину и опять закрыла лицо руками. И замолчала.
Четыре дня не было Петра Ивлева. Все эти четыре дня Ольга уходила вечером из дома и возвращалась глубокой ночью.
Фонякин зачуял что-то недоброе. Попробовал было поговорить с женой, та отмахнулась.
— В клуб ходит, куда еще.
— Каждый вечер-то?
— А чего тут такого? Что она, старуха, что ли?
— Она мужняя жена — вот что тут такого! — рассердился Фонякин. — Нет мужа дома — нечего одной по ночам шляться.
Жена нехорошо покривилась.
— Муж…
— А кто же он ей?
— Не пара — вот кто! — выпалила жена. — Вывезла!.. Таких-то у нас своих хоть отбавляй.
— Во-он ты как, — Фонякин понял, что жена, если что и знает, не скажет: зять был ей не по душе.
И запала ему в голову неспокойная дума.
«Против Петьки что-то замышляют, не иначе».
Один раз застал мать и дочь, о чем-то оживленно беседующих. При его появлении обе враз смолкли. Ольга ушла в свою комнату.
— Чего затеваете? — прямо спросил Фонякин.
Жена притворно всполошилась:
— Ты что?! Чего затеваем? Господи-батюшка!.. Скажет тоже.
— Смотри, — пригрозил Фонякин. — Я вам парня в обиду не дам. Поняла?
А на пятый день ему принесли в кабинет письмо. Ему лично.
«Уважаемый т. Фонякин!
Мы вас на самом деле уважаем, вы тут ни при чем. Но уймите как-нибудь свою кобылу-дочь. Это же стыд зольный! Ведь он, как ни говорите, учитель, наших детей учит. И она, мы слышали, тоже учительствовать собирается. Какой же они пример…»
Фонякин не дочитал письмо; у него в кабинете было много народу. Сидел, как помоями облитый, боялся посмотреть в глаза людям.
«Вот оно!.. Начинается», — думал.
Крепился, сколько мог, потом не выдержал, сказал:
— Товарищи, мне что-то… того… худо малость. Пойду полежу. Закончим на этом.
Шел домой скорым шагом. Правая рука — в кармане, письмо в кулаке — сжал так, что ладонь вспотела.
«Вся деревня знает уже. Сволочи! Одни мы с Петькой, как Исусы… Ну, погодите!»
Вошел в дом мрачнее тучи. Жена, увидев его, встревожилась.
— Что? Опять? Врача, может?..
— Позови Ольгу. Сама уйди куда-нибудь с глаз долой.
— А что такое, Павел?..
— Я кому сказал!
Жена, чувствуя грозу, пошла исполнять приказание.