Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы

ModernLib.Net / Современная проза / Шукшин Василий Макарович / Рассказы - Чтение (стр. 4)
Автор: Шукшин Василий Макарович
Жанры: Современная проза,
Советская классика

 

 


"Гражданин Новоскольцев Тимофей Макарыч, одна тысяча…"

– Он с какого года рождения?

– С девяностого.

"…Одна тысяча девяностого года рождения, плотник в бывшем, сейчас сидит на пенсии. Особых примет нету.

Вышеуказанный Тимофей двадцать пятого сентября сего года заявился домой в состоянии крепкого алкоголя. В это время семья смотрела телевизор. И гости еще были…"

– Как кинофильм назывался?

– Не знаю. Мы включили, когда там уже шло,– пояснил отец.– Про колхоз. "…Заглавие фильма не помнят, Знают одно: про колхоз.

Тимофей тоже стал смотреть телевизор. Потом он сказал: "Таких плотников не бывает". Все попросили Тимофея оправиться. Но он продолжал возбужденное состояние. Опять сказал, что таких плотников не бывает, вранье, дескать. "Руки, говорит, у плотников совсем не такие". И стал совать свои руки, Его еще раз попросили оправиться. Тогда Тимофей снял с ноги правый сапог (размер 43-45, яловый) и произвел удар по телевизору.

Само собой, вышеб все на свете, то есть там, где обычно бывает видно.

Старший сержант милиции КИБЯКОВ".

Ермолай встал, сложил протокол вдвое, спрятал в планшет.

– Пошли, дядя Тимофей!

Петька до последнего момента не понимал, что происходит. Но когда Кибяков и отец стали поднимать деда, он понял, что деда сейчас поведут в каталажку. Он громко заплакал и кинулся защищать его:

– Куда вы его?! Деда, куда они тебя!.. Не надо, тять, не давай!..

Отец оттолкнул Петьку, а Кибяков засмеялся:

– Жалко дедушку-то? Сча-ас мы его в тюрьму посадим. Сча-ас…

Петька заплакал еще громче.

Мать увела его в уголок и стала уговаривать:

– Ничего не будет с ним, что ты плачешь-то? Переночует там ночь и придет. А завтра стыдно будет. Не плачь, сынок,

Деда обули и повели из избы. Петька заплакал навзрыд. Городская тетя подошла к ним и тоже стала уговаривать Петьку:

– Что ты, Петенька? В отрезвитель ведь его повели-то, в отрезвитель! Он же придет скоро, У нас в Москве знаешь сколько водят в отрезвитель!.,

Петька вспомнил, что это она, тетя, привела милиционера, грубо оттолкнул ее от себя, залез на печку и там долго еще горько плакал, уткнувшись лицом в подушку.

Заревой дождь

Был конец апреля. С карнизов домов срывались крупные капли, теплый ветер сдувал их, они мягко шлепались в стекла окон и медленно стекали светлыми слезами. Ефим Бедарев лежал в районной больнице, в маленькой палате, на плоской койке.

Он почернел от болезни. Устал.

Часто заходил врач, молодой парень.

– Ну, как дела?

– Как сажа бела,– с трудом отвечал Ефим; в темных провалившихся глазах его на миг вспыхивала странная веселость.– Подвожу баланс.

– Бросьте вы!..

– Я шутейно,– успокаивал Ефим. Ему нравился доктор: он был до смешного молодой и застенчивый, этот доктор.

– Лекарство пили?

– А как же! Лучше стало – чую.

Доктор пытливо смотрел на больного. Тот спокойно выдерживал его взгляд.

– Не веришь? Хэх, доктор!.. До чего же ты молодой еще. Прямо завидки берут.

Доктор краснел:

– Как это не верю! Зачем вы так?..

Ефим легонько хлопал его по руке:

– Все в порядке, сынок: я понимаю. Я не жалуюсь… Мне бы только дочь…

– Ей послали телеграмму.

– Вот хорошо! – Ефим хотел увидеть единственную дочь Нину. – Это хорошо.

В полдень, когда в палате никого не было, в открытое окно, с улицы, заглянул человек в белом полушубке. Оглядел палату, снял с огромной головы мерлушковую шапку и лег грудью на подоконник. В палате запахло талой землей и овчиной.

– Здорово, Ефим.

Больной повернул голову и от удивления округлил глаза. Пошевелился – хотел приподняться, но человек в полушубке замахал рукой:

– Лежи!

Ефим внимательно смотрел на пришельца.

– Зашел попроведать,– заговорил тот, глядя раскосыми глазами не то на больного, не то мимо.– Как делишки, Ефим?

Ефим усмехнулся:

– Хорошо.

Большеголовый понимающе кивнул. Вылез из окна, высморкался на землю и снова влез и лег на подоконник. Некоторое время смотрели друг на друга.

– Значит, как я понимаю, плохо дело,– сказал большеголовый и опять понимающе кивнул.

– Ты для чего приполз сюда? – спросил Ефим,

– А приехал в гости к зятю,– охотно заговорил большеголовый,– ну, узнал, что ты, значит, прихворнул. Ага. Ну, сидел на крылечке, и так меня разморило. Вот, думаю, весна, хорошо, солнышко светит. Да-а… А помирать все одно надо.– Он полез в карман полушубка за кисетом.– И опять же так подумал: вот живем мы, живем – вроде так и надо. О смертыньке-то и не думаем. А она – раз! – тут как тут. Здрасте, говорит, забыли про меня? – Большеголовый посмотрел прямо на Ефима.– Взять хоть тебя, Ефим…Он долго слюнявил край газетной самокрутки.

– Ну?

– Ну, жил, думаю, человек… активничал там, раскулачивал… э-э… и все такое.– Большеголовый прикурил, заботливо отмахнул от окна белое облачко дыма.– Крест с церкви тогда своротил. Помнишь?

– Помню, как же.

– Во-от. Я к чему это: там есть бог или нету – это ладно. Не про то счас. Я хочу узнать: как вобче-то?

– Что?

– Мучаешься?

– Хочешь знать: мучает меня совесть, что я вас раскулачивал? Это, што ли?

– Ага, вот это самое.

– Нет, Кирилл, не мучает. Нисколько. А бога ты зря приплел. Ты ж сам не веришь. Хоть бы сейчас-то не вилял душой.

Кирилл усмехнулся:

– Богу не верю – это правда. Ему, как я понимаю, никто не верит, притворяются только.

– Молодец. Хоть на старости лет за ум взялся.

– Не радуйся шибко-то.– Большеголовый назидательно посерьезнел.– Я тебя не пужаю, Ефим, но хочу сказать: кто в жизни обижал людей, тот легко не умирает.

– Ой, как я испугался, прямо трясусь весь. Дурак ты, Кирька, и всегда дураком был. Хэх, блаженненький явился…

– Это ты передо мной веселишься,– продолжал Кирька.– А самому страшно.

– А я не помру. Откуда ты взял, что я помираю?

– Ничего, ничего,– значительно сказал Кирька и затянулся трескучим самосадом.

Вошел доктор.

– Это еще что такое? – нахмурился он, увидев Кирьку.

– Это… сосед мой, – сказал Ефим. – Пусть постоит.

– Бросьте курить-то! И лучше бы уйти…

– Нет,– запротестовал Ефим,– пусть побудет.

Кирька сполз с подоконника, старательно затоптал окурок.

Врач заставил Ефима выпить лекарство, посидел немного рядом с ним и ушел.

Кирька снова лег на подоконник.

– Хороший уход здесь,– сказал он.

– "Хороший уход здесь",– передразнил его Ефим, неожиданно почему-то рассердившись.– Оглоеды.

– Не шуми. Это тебе не сельсовет, а больница.

Помолчали.

– Гляжу я на тебя, Ефим,– заговорил вдруг Кирька задумчиво и негромко,– и не могу понять: ведь сколько ты мне вреда сделал! Хозяйство отобрал, по тайге гонял, как зверя какого, сослал вон куда – к черту на кулички… Так? А зла у меня на тебя нету большого. Не то, что совсем нету: подвернись тогда в тайге, я ба, конечно, хлопнул. Но такого, чтоб света белого не видеть, такого нету. Один раз, помню, караулил у твоей избы чуть не до света. Сидел ты с бумажками прямо наспроть окна. Раз десять прицеливался – и не мог. Не поверишь, наверно? В тайге мог ба, а дома нет. Сижу, ругаю себя последними словами, а стрельнуть не могу.

Ефим скатил по подушке голову в сторону Кирьки, с любопытством слушал.

– Ты какой-то все-таки ненормальный был, Ефим. Не серчай – не по злобе говорю. Я не лаяться пришел. Мне понять охота: почему ты таким винтом жил – каждой бочке затычка? Ну, прятал я хлеб, допустим. А почему у тебя-то душа болела? Он ведь мой, хлеб-то.

– Дурак,– сказал Ефим.

– Опять дурак! – обозлился Кирька.– Ты пойми – я ж сурьезно с тобой разговариваю. Чего нам с тобой теперь делить-то? Насобачились на свой век, хватит.

– Чего тебе понять охота?

– Охота понять: чего ты добивался в жизни? – терпеливо пытал Кирька.Каждый человек чего-то добивается в жизни. Я, к примеру, богатым хотел быть. А ты?

– Чтоб дураков было меньше, Вот чего я добивался.

– Тьфу!.. – Кирька полез за кисетом. – Я ему одно, он – другое.

– Богатым он хотел быть!.. За счет кого? Дурак, дурак, а хитрый.

– Сам ты дурак. Трепач. Новая жись!.. Сам не жил как следует и другим не давал.

Ошибся ты в жизни, Ефим.

Ефим закашлялся. Высохшее тело его долго содрогалось и корчилось от удушающих приступов. Он смотрел на Кирьку опаляющим взглядом, пытался что-то сказать. Вошел доктор и бросился к больному.

Кирька слез с окна и пошел из ограды.

К вечеру, когда больничные окна неярко пламенели в лучах уходящего солнца, Ефиму Бедареву стало хуже.

Он лежал на спине, закинув руки назад. Время от времени тихо стонал, сжимал непослушными пальцами тонкие прутья кровати, напрягался – хотел встать. Но болезнь не выпускала его из своих цепких объятий, жгла губительным огнем; жаром дышала в лицо, жарко, мучительно жарко было под одеялом, в жарком тумане качались стены и потолок…

Над Ефимом стояли врач и дочь Нина, женщина лет тридцати, только что приехавшая их города.

– Что сейчас?.. Ночь? – спрашивал Ефим, очнувшись.

– Вечер, солнце заходит.

– Закурить бы…

– Нельзя, что вы!

– Ну, пару раз курнуть, я думаю, можно?

– Да нельзя, нельзя! Как же можно, папа?!

Ефим обиженно умолкал… И снова терял сознание, и снова хотел встать – упорно и безнадежно. Один раз в беспамятстве ему удалось сесть в кровати. Дочь и доктор хотели уложить его обратно, но он уперся рукой в подушку, а другой торопливо рвал ворот рубашки и тихонько, горячо, со свистом в горле шептал:

– Да к чему же?.. К чему?.. Я же знаю! Я все знаю!..– В сухих, воспаленный глазах его мерцал беспокойный, трепетный свет горькой какой-то мысли.

Кое-как уложили его… Дочь припала к отцу на грудь, затряслась в рыданиях:

– Папа! Папочка мой хороший!.. Папа!..

Доктор увел женщину из палаты и остался с больным один.

Ефим притих.

Врач сидел на кровати, смотрел на него.

– Кирька! – позвал Ефим, не открывая глаз.

– Чего? – откликнулся чей-то голос.

Врач вздрогнул и обернулся – у окна стоял Кирька и глядел на Ефима. Он давно уж наблюдал за непосильной борьбой человека со смертью,

– Вы что тут?

– Смотрю…

– Это кто? Кирька? – спросил Ефим.

– Я.

– Пришел?

– Ага.

– Ничего, Кирька..,– Ефим жадно дышал.– Я потом с тобой потолкую… Конечно, жалко малость…

– Ничего, Лежи, Ефим.

Врач ничего не понял из этого странного разговора. Он решил, что Ефим опять бредит, и сделал знак Кирьке, чтобы тот ушел: больной волновался.

Кирькина голова исчезла.

Ночь кончалась. Заревая сторона неба нахмурилась тучами. Повеяло затхлым теплом болотистых низин – собирался дождь.

Где-то прогудела машина; несколько кобелей-цепняков простуженно забухали в рассветную ттишину.

Над Ефимом склонились врач и дочь.

– Все? – спросил Ефим одними губами.

У женщины запрыгал подбородок. Врач воскликнул:

– Что это вы, Ефим Назарыч! Глупости какие…

– Открой окно.

– Оно открыто.

– Тяжко… Нина, дочка… ребятешек… м-м…-Ефим повел потускневший взгляд в сторону, потянулся под одеялом… Лицо покрылось мучнистой бледностью. Он закашлялся… Изо рта на подушку протянулся тонкий ручеек сукровицы. Последним усилием рванулся он с койки… сел.

Доктор и дочь подхватили его.

В горле у Ефима кипело. Он хотел что-то сказать, но только мычал. Он плохо держал голову… пачкал белый халат дочери теплой кровью и мычал – хотел что-то сказать.

– Что, Ефим, плохо? – с искренней участливостью спросил вдруг посторонний голос – это Кирька опять стоял у окна. Ему никто не ответил. Его даже, наверно, не услышали.

Ефим сразу отяжелел в руках дочери, обвис… Его бережно положили на койку. Стало тихо.

Женщина окаменела у койки. Смотрела на отца большими глазами. В стекла окон сыпанули первые крупные капли дождя; деревья в больничном саду встрепенулись, закачали ветвями, зашумели.

Порывом ветра в окно палаты закинуло клочок бумаги; он упал к ногам женщины, тихо шаркнув по полу. Она вздрогнула, опустилась перед отцом на колени… Кирька медленно пошел прочь от больницы. Шапку забыл надеть – нес в руках. Теплый обильный дождь полоскал голову, стекал по лицу, по шее, за ворот, барабанил по полушубку. Это был желанный дождь – первый в этом году,

Шел Кирька и грустно смотрел в землю. Жалко было Ефима Бедарева. Сейчас он даже не хотел понять: почему жалко? Грустно было и жалко, и все.

Дождь шумел, отплясывал на дороге тысячью длинных сверкающих ножек. Кипело, булькало в канавках и в лужицах… Хлюпало.

Горе

Бывает летом пора: полынь пахнет так, что сдуреть можно. Особенно почему-то ночами. Луна светит тихо. Неспокойно на душе, томительно. И думается в такие огромные, светлые, ядовитые ночи вольно, дерзко, сладко. Это даже – не думается, что-то другое: чудится, ждется, что ли. Притаишься где-нибудь на задах огородов, в лопухах,– сердце замирает от необъяснимой тайной радости. Жалко, мало у нас в жизни таких ночей.

Одна такая ночь запомнилась мне на всю жизнь.

Было мне лет двенадцать. Сидел я в огороде, обхватив руками колени, упорно, до слез смотрел на луну. Вдруг услышал: кто-то невдалеке тихо плачет. Я оглянулся и увидел старика Нечая, соседа нашего.

Это он шел, маленький, худой, в длинной холщовой рубахе. Плакал и что-то бормотал неразборчиво.

У дедушки Нечаева три дня назад умерла жена, тихая, безответная старушка. Жили они вдвоем, дети разъехались.

Старушка Нечаева, бабка Нечаиха, жила незаметно и умерла незаметно. Узнали поутру: "Нечаиха-то… гляди-ко, сердешная",-сказали люди. Вырыли могилку, опустили бабку Нечаиху, зарыли – и все. Я забыл сейчас, как она выглядела. Ходила по ограде, созывала кур: "Цып-цып-цып". Ни с кем не ругалась, не заполошничала по деревне. Была – и нету, ушла.

…Узнал я в ту светлую, хорошую ночь, как тяжко бывает одинокому человеку. Даже когда так прекрасно вокруг, и такая теплая, родная земля, и совсем не страшно на ней.

Я притаился.

Длинная, ниже колен, рубаха старика ослепительно белела под луной. Он шел медленно, вытирал широким рукавом глаза. Мне его было хорошо видно. Он сел неподалеку.

– Ничо… счас маленько уймусь… мирно побеседуем, – тихо говорил старик и все не мог унять слезы.– Третий день маюсь – не знаю, куда себя деть. Руки опустились… хошь што делай.

Помаленьку он успокоился.

– Шибко горько, Парасковья: пошто напоследок-то ничо не сказала? Обиду, што ль, затаила какую? Сказала бы – и то легше. А то-думай теперь… Охо-хо… – Помолчал. – Ну, обмыли тебя, нарядили – все, как у добрых людей. Кум Сергей гроб сколотил. Поплакали, Народу, правда, не шибко много было. Кутью варили. А положили тебя с краешку, возле Давыдовны. Место хорошее, сухое. Я и себе там приглядел. Не знаю вот, што теперь одному-то делать? Может, уж заколотить избенку да к Петьке уехать?.. Опасно: он сам ничо бы, да бабенка-то у его… сама знаешь: и сказать не скажет, а кусок в горле застрянет. Вот беда-то!.. Чего посоветуешь?

Молчание.

Я струсил. Я ждал, вот-вот заговорит бабка Нечаиха своим ласковым, терпеливым голосом.

– Вот гадаю,– продолжал дед Нечай,– куда приткнуться? Прям хошь петлю накидывай. А это вчерашней ночью здремнул маленько, вижу: ты вроде идешь по ограде, яички в сите несешь. Я пригляделся, а это не яички, и цыпляты живые, маленькие ишо, И ты вроде начала их по одному исть. Ешь да ишо прихваливаешь… Страсть господня! Проснулся… Хотел тебя разбудить, а забыл, что тебя– нету. Парасковьюшка… язви тя в душу!..– Дед Нечай опять заплакал. Громко. Меня мороз по коже продрал – завыл как-то, как-то застонал протяжно: – Э-э-э… у-у… Ушла?.. А не подумала: куда я теперь? Хошь бы сказала: я бы доктора из города привез… вылечиваются люди. А то ни слова, ни полслова – вытянулась! Так и я сумею…– Нечай высморкался, вытер слезы, вздохнул.– Чижало там, Парасковьюшка? Охота, поди, сюда? Снишься-то. Снись хошь почаще… только нормально. А то цыпляты какие-то… черт те чего. А тут…– Нечай заговорил шепотом, я половину не расслышал, – Грешным делом хотел уж… А чего? Бывает, закапывают, я слыхал. Закопали бабу в Краюшкино… стонала. Выкопали… Эти две ночи ходил, слушал: вроде тихо. А то уж хотел… Сон, говорят, наваливается какой-то страшенный – и все думают, што помер человек, а он не помер, а – сонный…

Тут мне совсем жутко стало, Я ползком – да из огорода. Прибежал к деду своему, рассказал все. Дед оделся, и мы пошли с ним на зады.

– Он сам с собой или вроде как с ней разговаривает? – расспрашивал дед.

– С ей. Советуется, как теперь быть…

– Тронется ишо, козел старый. Правда пойдет выкопает. Может, пьяный?

– Нет, он пьяный поет и про бога рассказывает.– Я знал это.

Нечай, заслышав наши шаги, замолчал.

– Кто тут? – строго спросил дед.

Нечай долго не отвечал.

– Кто здесь, я спрашиваю?

– А чего тебе?

– Ты, Нечай?

– Но…

Мы подошли. Дедушка Нечай сидел, по-татарски скрестив ноги, смотрел снизу на нас – был очень недоволен.

– А ишо кто тут был?

– Иде?

– Тут… Я слышал, ты с кем-то разговаривал.

– Не твое дело.

– Я вот счас возьму палку хорошую и погоню домой, чтоб бежал и не оглядывался.

Старый человек, а с ума сходишь… Не стыдно?

– Я говорю с ей и никому не мешаю,

– С кем говоришь? Нету ее, не с кем говорить! Помер человек – в земле.

– Она разговаривает со мной, я слышу,– упрямился Нечай.– И нечего нам мешать.

Ходют тут, подслушивают…

– Ну-ка, пошли,– Дед легко поднял Нечая с земли.– Пойдем ко мне, у меня бутылка самогонки есть, счас выпьем – полегчает.

Дедушка Нечай не противился.

– Чижало, кум,– силов нету.

Он шел впереди, спотыкался и все вытирал рукавом слезы.

Я смотрел сзади на него, маленького, убитого горем, и тоже плакал – неслышно, чтоб дед подзатыльника не дал. Жалко было дедушку Нечая.

– А кому легко? – успокаивал дед.– Кому же легко родного человека в землю зарывать? Дак если бы все ложились с ими рядом от горя, што было бы? Мне уж теперь сколько раз надо бы ложиться? Терпи. Скрепись и терпи.

– Жалко.

– Конешно, жалко… кто говорит. Но вить ничем теперь не поможешь. Изведешься, и все. И сам ноги протянешь. Терпи.

– Вроде соображаю, а… запеклось вот здесь все – ничем не размочишь. Уж пробовал – пил: не берет.

– Возьмет. Петька-то чего не приехал? Ну, тем вроде далеко, а этот-то?..

– В командировку уехал. Ох, чижало, кум!.. Сроду не думал…

– Мы всегда так: живет человек – вроде так и надо. А помрет – жалко. Но с ума от горя сходить – это тоже… дурость.

Не было для меня в эту минуту ни ясной, тихой ночи, ни мыслей никаких, и радость непонятная, светлая умерла.

Горе маленького старика заслонило прекрасный мир. Только помню; все так же резко, горько пахло полынью.

Дед оставил Нечая у нас.

Они легли ни полу, накрылись тулупом.

– Я тебе одну историю расскажу,– негромко стал рассказывать мой дед.Ты вот не воевал – не знаешь, как там было… Там, брат… похуже дела были. Вот какая история: я санитаром служил, раненых в тыл отвозили. Едем раз. А студебеккер наш битком набитый. Стонают, просют потише… А шофер, Миколай Игринев, годок мне, и так уж старается поровней ехать, медлить шибко тоже нельзя: отступаем, Ну, подъезжаем к одному развилку, впереди легковуха. Офицер машет: стой, мол. А у нас приказ строго-настрого: не останавливаться, хоть сам черт с рогами останавливай. Оно правильно: там сколько ишо их, сердешных, лежат, ждут. Да хоть бы наступали, а то отступаем. Ну, проехали, Легковуха обгоняет нас, офицер поперек дороги – с наганом. Делать нечего, остановились. Оказалось, офицер у их чижалораненый, а им надо в другую сторону. Ну, мы с тем офицером, который наганом-то махал, кое-как втиснули в кузов раненого, Миколай в кабинке сидел: с им там тоже капитан был – совсем тоже плохой, почесть лежал; Миколай-то одной рукой придерживал его, другой рулил. Ну, уместились кое-как. А тот, какого подсадили-то, часует, бедный. Голова в крове, все позасохло. Подумал ишо тогда: не довезем. А парень молодой, лейтенант, только бриться, наверно, начал. Я голову его на коленки к себе взял – хоть поддержать маленько, да кого там!.. Доехали до госпиталя, стали снимать раненых… – Дед крякнул, помолчал. Закурил, – Миколай тоже стал помогать… Помогать… Подал я ему лейтенанта-то… "Все, говорю, кончился". А Миколай посмотрел на лейтенанта, в лицо-то… Кхэх…Опять молчание. Долго молчали.

– Неужто сын? – тихо спросил дед Нечай.

– Сын.

– Ох ты, господи!

– Кхм… – Мой дед швыркнул носом. Затянулся вчастую раз пять подряд.

– А потом-то што?

– Схоронили… Командир Миколаю отпуск на неделю домой дал. Ездил. А жене не сказал, што сына схоронил. Документы да ордена спрятал, пожил неделю и уехал.

– Пошто не сказал-то?

– Скажи!.. Так хоть какая-то надежа есть – без вести и без вести, а так… совсем.

Не мог сказать. Сколько раз, говорит, хотел и не мог,

– Господи, господи,– опять вздохнул дед Нечай.– Сам-то хоть живой остался?

– Микола? Не знаю, нас раскидало потом по разным местам… Вот какая история. Сына! – легко сказать. Да молодого такого…

Старики замолчали.

В окна все лился и лился мертвый торжественный свет луны. Сияет!.. Радость ли, горе ли тут – сияет!

Хозяин бани и огорода

В субботу, под вечерок, на скамейке перед домом сидели два мужика, два соседа, ждали баню. Один к другому пришел помыться, потому что свою баню ремонтировал. Курили. Было тепло, тихо. По деревне топились бани: пахло горьковатым банным дымком.

– Кизяки нынче не думаешь топтать? – спросил тот, который пришел помыться, помоложе, сухой, скуластый, смуглый.

– На кой они мне…– лениво, не сразу ответил тот, который постарше. Он смотрел в улицу, но ничего там не высматривал, а как будто о чем-то думал, может, вспоминал.

– А я не знаю, что делать. Топтать, что ли…

– Наплавь из острова да топи.

– Не знаю, что делать… Может, правда, наплавить.

– Конечно,

– Ты будешь плавить?

– Я, может, угля куплю. Посмотрю.

– Наверно, наплавлю. Неохота этими кизяками заниматься.

Тот, что постарше, спокойный, грузный, бросил под ногу окурок, затоптал. Посмотрел задумчиво в землю и поднял голову…

– Хошь расскажу, как меня хоронить будут? – Чуть сощурил глаза в усмешке.

– О! – удивился сухой, смуглый.– Ты что?

– Хошь?

– А чего ты… помирать-то собрался?

– Да не собрался. Я туда не тороплюсь. Но я в точности знаю, как меня хоронить будут. Рассказать?

– Во, елки зеленые! Мысли у тебя. Чего ты? – еще спросил тот, помоложе.

– Значит, будет так: помер. Ну, обмыли – то-се, лежу в горнице, руки вот так…– Рассказчик показал, как будут руки. Он говорил спокойно, в маленьких умных глазах его мерцала веселинка.– Жена плачет, детишки тоже… Люди стоят. Ты, например, стоишь и думаешь: "Интересно, позовут на поминки или нет?"

– Ну, слушай! – обиделся смуглый.– Чего уж так?

– Я в шутку,– сказал рассказчик. И продолжал опять серьезно: – Ты будешь стоять и думать: "Чего это Колька загнулся? Когда-нибудь и я тоже так…"

– Так все думают.

– Жена будет причитать: "Да родимый ты наш, да на кого же ты нас оставил?! Да ненаглядный ты наш, да сокол ты наш ясный". Сроду таких слов не говорят, а как помрет человек, так начинают: "сокол", "голубь".,, Почему так?

– Ну, напоследок-то не жалко. А еще приговаривают: "ноженьки", "рученьки", "головушка". "Ох, да отходил ты своими ноженьками по этой горенке". А у кого есть сорок пятый размер – тоже ноженьки!

– Это потому, что в этот момент жалко. Кого жалеют, тот кажется маленьким.

– Ну а дальше?

– Дальше понесли хоронить. Оркестр в городе наняли за шестьдесят рублей. Тут, значит, скинутся: тридцать рублей сама заплатит, тридцать – с моих выжмет, А на кой он мне черт нужен, оркестр? Я же его все равно не слышу.

– Друг перед другом выхваляются. Одни схоронили с оркестром, другие, глядя на них, тоже. Лучше бы эти деньги на поминки пустить…

– Во, я и говорю: кто про что, а ты про поминки.– Рассказчик засмеялся негромко. Молодой не засмеялся.

– Но когда сядут и хорошо помянут – поговорят про покойного, повспоминают – это же дороже, чем один раз пройдут поиграют. Ну и что поиграли? Ты же сам говоришь: "На кой он мне?"

– Тут дело не в покойнике, а в живых. Им же тоже надо показать, что они… уважали покойного, ценили. Значит, им никаких денег не жалко…

– Не жалко! Что, у твоей жены шестидесяти рублей не найдется?

– Найдется. Ну и что?

– Чего же она будет с твоей родни тридцать рублей выжимать на оркестр? Заплати сама, и все, раз уважаешь. Чего тут скидываться-то?

– Я же не скажу ей из гроба: "Заплати сама!"

– Из гроба… Они при живых-то что хотят, то и делают. Власть дали! Моей девчонке надо глаза закапывать, глаза что-то разболелись… Ну, та плачет, конечно, когда ей капают,– больно. А моя дура орет на нее. Я осадил разок, она на меня, А у меня вся душа переворачивается, когда девчонка плачет, я не могу.

– Но капать-то надо.

– Да капать-то капай, зачем ругаться-то на нее? Ей и так больно, а эта орет стоит "не плачь!". Как же не плакать?

– Да…– Николаю, рассказчику, охота дальше рассказывать, как его будут хоронить.– Ну, слушай. Принесли на могилки, ямка уже готова…

– Ямку-то я копать буду. Я всем копаю.

– Наверно…

– Я Стародубову Ефиму копал… Да не просто одну могилку, а сбоку еще для старухи его подкапывал. А они меня даже на поминки не позвали. Главное, я же сам напросился копать-то: я любил старика. И не позвали. Понял?

– Ну, они издалека приехали, сын-то с дочерью, чего они тут знают: кто копал, кто не копал…

– Те не знали, а что, некому подсказать было? Старуха знала… Нет, это уж такие люди. Два рубля суют мне… Хотел матом послать, но, думаю, горе у людей…

– А кто совал-то?

– Племянница какая-то Ефимова. Тоже где-то в городе живет. Ну, распоряжалась тут похоронами. Подавись ты, думаю, своими двумя рублями, я лучше сам возьму пойду красненькой бутылку да помяну один. Я уважал старика…

– Так, а чего ты? Взял эти два рубля да пошел купил себе…

– Да я же не за деньги копал! Я говорю: уважал старика, мы вместе один раз тонули. Я пас колхозных коров, а он своих двух телков пригнал. И надумали мы их в Сухой остров перегнать – там трава большая в кустах и не жарко. Погнали, а его телка-то сшибло водой. Он за телком, да сам хлебнул. Я кой старика-то вытаскивал, телка нашего на дресву оттащило. Из старика вода полилась, очухался, он и маячит мне: телка, мол, спасай, я ничего…

– Спасли? Телка-то.

– Спасли. Хороший был старик. Добрый. Мне жалко его.

– Я его мало знал. Знал, но так… Он долго хворал?

– Нет. У него сперва отнялись ноги… Его в больницу. А он застеснялся, что там надо нянечку каждый раз просить… Заталдычил; "Везите домой, дома помру". Интеллигент нашелся – няньку стыдно просить. Она за это деньги получает, оклад.

– Ну, каждый раз убирать за имя – это тоже…

– А как же теперь? Он и так уж старался поменьше исть, молоком больше… Но ведь все же живой пока человек. Как же теперь?

– Оно, конечно.

– Может, полежал бы в больнице, пожил бы еще…

– Его без оркестра хоронили?

– Какой оркестр! Жадные все, как… Сын-то инженером работает, мог бы… Ну, копейка на учете.

– Да старику-то, если разобраться, на кой он, оркестр-то? – сказал рассказчик, хозяин бани.

– А тебе?

– Чего?

– Тебе нужен?

– И мне не нужен.

– Никому не нужен, но все же хоронют с оркестром. Не покойник же его заказывает, живые, сам говоришь. Любили бы отца, заказали бы. Жадные.

– Бережливые,– поправил хозяин бани.

Смуглый посмотрел на рассказчика… Понимающе кивнул головой.

– Вот и про себя скажи: я не жадный, а бережливый. А то – "не надо оркестра, я его все равно не слышу". Скажи уж: денег жалко. Чего рассусоливать-то? Я же вас знаю, что ты, что Кланька твоя – два сапога пара. Снегу зимой не выпросишь.

Рассказчик помолчал на это… Игранул скулами. Заговорил негромко, с напором:

– Легко тебе живется, Иван. Развалилась баня, ты недолго думая пошел к соседу мыться. Я бы сроду ни к кому не пошел, пока свою бы не починил… И ты же ходишь прославляешь людей по деревне: этот жадный, тот жадный, Какой же я жадный: ты пришел ко мне в баню, я тебе ни слова не говорю: иди мойся. И я же жадный! Привыкли люди на чужбинку жить…

Иван достал пачку "Памира". Закурил. Усмехнулся своим мыслям, покачал головой:

– Вот видишь, из тебя и полезло, Баню пожалел…

– Не баню пожалел, а… свою надо починить. Что же вы, так и будете по чужим баням ходить?

– Ты же знаешь, мне не на че пока тесу купить,

– Да у тебя сроду не на че! У тебя сроду денег нет. Как же у других-то есть? Потому что берегут ее, копейку-то. А у тебя чуть завелось лишка, ты их скорей торописся загнать куда-нибудь. Баян сыну купил!.. Хэх!

– А что тут плохого? Пускай играет.

– Видишь, ты хочешь перед людями выщелкнуться, а я, жадный, должен для тебя баню топить, На баян он нашел денег, а на тес – нету.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18