Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Любавины

ModernLib.Net / Историческая проза / Шукшин Василий Макарович / Любавины - Чтение (стр. 9)
Автор: Шукшин Василий Макарович
Жанры: Историческая проза,
Советская классика

 

 


Федя упорно не смотрел в ее сторону. Пил и хмуро разглядывал туесок. Не закусывал.

Егор после каждого стакана вытирал ладонью губы и громко хрустел огурцом.

Выпили уже стакана по четыре. Пиво было крепкое, Игнатов подарок.

У Феди заблестели глаза, лицо помаленьку прояснилось.

– Макара искал? – спросил Егор.

– Ага, – Федя отодвинулся от стола. Закурил. – Пойдем прихватим бутылочку? – предложил он, глядя на Егора задумчивыми глазами.

– Хватит вам, – сказала Марья. – И так выпили… Чего еще?

– Ну, я пошел тогда.

– Будь здоров. Забегай когда…

– Ладно.

Федя ушел.

Марья некоторое время смотрела на дверь, потом призналась:

– Чудной какой-то. Большой такой, сильный, а его почему-то жалко. Как ребенок…

Егор поднял на нее помутневшие глаза, долго, непонятно смотрел. Потом сказал:

– Тебе всех жалко… – и отвернулся.

Вечером, когда пригнали коров, Марья вошла в избу с подойником, сообщила:

– Напился Федор-то… Поют с Яшкой песни. Хавронью выгнали из избы, – помолчала и добавила задумчиво: – Что-то у него есть на душе – грустный давеча сидел. Хороший он человек.

Егор молчал. Он тоже пил один и сейчас вспомнил некстати поляну у Михеевой избушки, Закревского.

Марья процедила молоко, вытерла со стола.

– Ужинать собирать?

Егор встал – он сидел на кровати, – пошел к порогу разуваться.

Марья проводила его глазами.

– Что ты, Егор? – Подошла, хотела сесть рядом.

Егор стащил сапог и босой ногой, не говоря ни слова, толкнул ее в живот. Она отлетела к столу и упала на лавку. Схватилась руками за живот, заплакала.

– За что же ты меня так?… Всю жизнь теперь будешь?… Господи…

Второй сапог снимался трудно. Егор перегнулся, лицо налилось кровью, верхняя губа хищно приподнялась – открылись крупные белые зубы.

В избе было сумрачно и тепло. Настоявшийся запах смолья от новых стен отдавал вином.

Марья, всхлипывая, разобрала постель, сняла с кровати подушку, одеяло, раскинула себе на полу.

Егор незаметно следил за ней.

Марья разделась, легла, отвернулась к стене и затихла.

Егор не спеша, мягко ступая потными, натруженными ступнями по прохладному гладкому полу, подошел к жене. Постоял.

– Устроилась?

Марья не ответила.

Егор нагнулся, осторожно, чтобы не захватить тело, забрал в кулак ее рубашку и коротким сильным рывком поднял жену. Марья с испугом смотрела на мужа. Егор тоже смотрел на нее – в упор, внимательно. Потом тихонько, невесело засмеялся.

– Што? – и вдруг привлек к себе, крепко сдавил в руках, теплую, обиженную.

Марья обхватила голыми руками крепкую шею мужа и заплакала всхлипами, горько.

– Дурной ты такой… Что ж ты мучаешь меня? Убил бы уж тогда сразу… Понял ведь, что ничего не было. Забыть не можешь…

– Ну, ну, ладно… – Егор скупо ласкал жену и о чем-то думал.

– По животу меня больше не трогай.

Егор отстранил ее, поймал посчастливевшие смущенные глаза Марьи, заглянул в них, отвернулся, глуховато сказал:

– Давай спать.

<p>– 30 -</p>

Наступил покос.

Школу бросили строить. Объединялись семействами и выезжали далеко в горы: травы там обильные, сочные, не тронутые скотом. Выезжали все. В деревне оставались старики и калеки.

Кузьма поехал вместе с Федей, Яшей Горячим и другими. Николай на покос не ездил – он в это время уезжал в город и нанимался подрядчиком готовить лес на сплав. На этот раз поехали Агафья и Клавдя, – у них свой, бабий счет: за то, что они работали на покосе, бабы и девки из других семейств должны были зимой напрясть им пряжи или выткать столько-то аршин холста.

Покос – самая трудная и веселая пора летом. Жара. Солнце как станет в полдень, так не слезает оттуда, – до того шпарит, что кажется, земля должна сморщиться от такого огня. Ни ветерка, ни облачка… В раскаленном воздухе звенит гнус. День-деньской не умолкает сухая стрекотня кузнечиков. Пахнет травами, смолой и земляникой. Разморенные жарой, люди двигаются медленно, вяло. Лошади беспрерывно мотают головами.

Зато, когда жара схлынет и на западе заиграет чистыми красками заря, на земле благодать. Где-нибудь далеко-далеко зазвучит, поплывет над логами и колками печальная девичья песня, простая и волнующая. Поют про милого, который далеко… И как тоскливо и холодно жить, когда неразумные мать с отцом выдадут за богатого дурака, некрасивого и грубого…

С лугов густо бьет медом покосных трав. Взгрустнули стога. В низинах сгущаются туманные сумерки, и по всей земле разливается задумчивая, хорошая тишина.

Выехали к вечеру, чтобы устроиться с жильем, переночевать, а с утра пораньше начать косить.

Ехали на четырех бричках. На трех разместились люди, четвертая была загружена граблями, косами, вилами и разным скарбом, который необходим людям вдали от дома: старая одежонка, посуда, ружья…

Кузьма сидел в одной бричке с Федей, Клавдя – в другой.

Бричка с бабами шла первой. Правил ею белоголовый парнишка Васька Маняткин, курносый и отчаянный. Свесился Васька набок, держит левой рукой ременные струны вожжей. А с правой тяжелой змеей упал в пыль дороги четырехколенный смоленый бичина… Орел!

Пара каурых рвет постромки. Бричка подскакивает на ухабах. А с нее вверх, в синее небо, летит песня. Что-то светлое, хрупкое – выше, выше, выше… Аж страшно становится.

Сронила колечко-о

Со правой руки-и-и;

Забилось сердечко

По милом дружке-е-е…

Высоко! – коснулась неба и – раз! Упало нечто драгоценное на землю, в травы. Разбилось.

Охх!…

Сказали – мил помер,

Во гробе лежи-ит,

В глубокой могиле

Землею зары-ыт.

Плачут голоса. Без слез. Горько.

Надену я платье,

К милуму пойду,

А месяц покаже-ет

Дорожку к нему…

Сплелись голоса в одну непонятную силу, и опять что-то живучее растет, крепнет. Летит вверх удивительная русская песня:

Пускай люди судят,

Пускай говорят,

Что я, молодая,

Из дома ушла…

И вот широко и вольно, наперекор всему – с открытой душой:

Пускай этот до-омик

Пылает огне-ом,

А я, молодая,

Страдаю по не-ом…

Дослушал песню Кузьма, и защемило у него сердце: захотелось, чтобы дядя Вася был живой. Чтобы и он послушал дивную песню. И… взглянуть бы ему в глаза… Хоть раз, один-единственный раз. Понял бы дядя Вася, что в общем-то трудно Кузьме живется, слишком необъятный у него путь на земле и слишком нравятся ему люди. Порой трудно глаза поднять на человека, – потому что человек до боли хороший. Много, очень много надо сделать для этих людей, а он пока ничего не сделал. И не знает, как сделать. Иногда ему даже казалось, что с подлыми жить легче. Их ненавидеть можно – это проще. А с хорошими – трудно, стыдно как-то. Дядя Вася… он понял бы. Он много понимал. Со школой – это он правильно задумал. За это можно смотреть в глаза хорошим людям. А паразиты убили его… змеи подколодные.

– Что задумался? – спросил Федя.

– Так… Поют хорошо.

– Поют – да. Послушаешь, что они там будут делать!

– Мы долго там будем?

– Недели две, – Федя помолчал, улыбнулся и сказал, как большую тайну: – Я для того корову держу, чтобы летом на покос ездить. Шибко покос люблю. Молока-то я бы мог так сколько хошь заработать… На покосе люди другими делаются – умнее. А еще за то люблю, что там все вместе. Так – живут каждый в своей скворешне, только пересудами занимаются, черти. А здесь – все на виду. И робят сообща…

– Интересно говоришь, – отозвался Кузьма одобрительно, – мысли у тебя… хорошие. Вон кое-где мужики в коммуны организовались… Слыхал?

– Слыхать слыхал, – задумчиво проговорил Федор. – Поглядеть бы, что и как. Да поблизости от нашей Баклани-то нет их – как поглядишь?

Помолчали.

– Ты далеко был, Федор? – спросил Кузьма.

– Когда?

– Ну, когда Макара искал.

– А… далеко, – Федор сразу помрачнел. – В горы они подались. Макарка теперь атаманит. Там их трудно достать.

– А много их?

– С полста. Их в одном месте защучили было – отстрелялись. После этого и ушли. Теперь лето, каждый кустик ночевать пустит.

Солнце клонилось к закату. От холмов легли большие тени. Там и здесь с косогоров сбегали веселые березовые рощицы. Когда на них ложилась тень, они делались вдруг какими-то сиротливыми. Снизу, из долин, к голым их ногам поднимался туман, и было такое ощущение, что березкам холодно.

Бабы молчали. Мужики задумчиво смотрели на родные места. Курили. Далеко оглашая вечерний стоялый воздух, глуховато стучали колеса бричек и вальки.

Приехали поздно ночью. Разложили большой костер и при свете его стали сооружать балаганы. Это веселая работа. Парни рубили молодые нежные березки, сгибали их, связывали прутьями концы – получался скелет балагана. Потом на этот скелет накладывали сверху веток и травы. Внутри тоже выстилали травой.

Кузьма попробовал залезть в один. Там было совсем темно, и стоял густой дух свежескошенной травы. Кузьма лег, закрыл глаза.

А вокруг – невообразимый галдеж – разбирали одежду, захватывали лучшие места в балаганах, смеялись. Время от времени взвизгивала какая-нибудь девка, и кто-то из взрослых не очень строго прикрикивал:

– Эй, кто балует?

Костер стал гаснуть, а люди еще не разобрались. Кто-то из парней «нечаянно» попал в девичий балаган. Там поднялся веселый рев, и опять кто-то из взрослых прикрикнул:

– Эй, что вы там?!

– Петька Ивлев забрался к нам и не хочет вылазить, черт косой!

– Я это место давно занял, – отозвался Петька.

– Я вот пойду огрею оглоблей, – спокойно сказал все тот же бас. – Нашел, дьволина, где место занимать!

– Губа не дура, – поддержали со стороны.

Кто– то потерял друга и беспрерывно звал:

– Ваньк! Ванька-а! Где ты? Я тебе место держу!

Костер погас, а шум не утихал. Пожилые мужики и бабы всерьез начали ворчать:

– Хватит вам, окаянные! Завтра подниматься чуть свет, а они содом устроили, черти полосатые!

– Молодежь – под лоханкой не найдешь.

– Пусть хоть один проспит завтра! Самолично дегтем изгваздаю.

– Спать! – сурово сказал бас, и стало немного тише.

Кузьме нравилась эта кутерьма. Он понимал теперь, почему Федя любит покос. Это смахивало на праздник, только без водки и драк. Он лежал, прижавшись к чьему-то теплому боку, и беззвучно хохотал, слушал озорных ребят и девок. «Где-то Клавдя там моя», – с удовольствием думал он.

Он попал в балаган с пожилыми. В нем было тихо. Зато в соседнем ни на минуту не утихала возня. Ребята прыскали в кулаки, гудели. Иногда кто-нибудь негромко звал:

– Маня. А Мань! Манюня!

– Чего тебе? – откликались из шалаша подальше.

– Это правда, что ты меня любишь?

– Правда. Высохла вся.

– Что ты говоришь! Я тебя тоже. Поженимся, что ли?

– С уговором, что ты, перед тем как целоваться, будешь сопли вытирать.

В том и в другом балагане приглушенно хохотали.

– Я сейчас пойду женю там кого-то! – опять сказал бас, уже сердито. – Кому сказано – спать!

Кузьма никак не мог вспомнить, кому принадлежит этот бас.

Возня стихала, но потом опять все начиналось сначала. Опять слышалось:

– Маня! А Маня! Х-хых…

Маня больше не отвечала.

– Девки! Пойдемте саранки копать?

– Спите, ну вас, – ответили из девичьего балагана.

Понемногу все затихло. Скоро отовсюду слышался легкий, густой, с придыхом, с присвистом храп. Люди спали перед трудным днем, как перед боем, – крепко.

Поднялись, едва забрезжил рассвет. Отбили литовки и пошли косить.

Молодые не выспались, ежились от утреннего холодка, зевали.

– Господи, бла-аслави! – громко сказал высокий, прямой мужик с выпуклой грудью (Кузьма узнал вчерашний бас), перекрестился и первый взмахнул косой.

Литовки мягко и тонко запели. Тихо зашумела трава.

Шли вниз по косогору. Мужики – впереди.

Кузьму еще раньше Николай научил косить. Шел Кузьма в бабьем ряду за Клавдей. Клавдя была в том самом легком ситцевом платьице – с мелкими ядовито-желтыми цветками по синему полю, – в котором Кузьма впервые увидел ее, и подвязана белым платочком под подбородок, маленькая, аккуратная, броская, сама как цветок, неожиданный и яркий в тучной зелени долины.

Кузьма с радостью смотрел на нее. «Чего я, дурак, искал еще?» – думал он.

Клавдя часто оборачивалась к нему, улыбалась:

– Не отставай!

Кузьма не жалел себя. Работа веселила его; в теле при каждом развороте упругой волной переливалась злая, размашистая сила.

Косы хищно поблескивают белым холодным огнем, вжикают… Жжик-свить, жжик-свить… Вздрагивая, никнет молодая трава.

Ряд пройден. Поднялись по косогору и пошли по новому. К полудню выпластали огромную делянку. Стало припекать солнце. Прошли еще по два ряда и побрели на обед. Не смеялись.

Кузьма намахался… Руки, как не свои, висели вдоль тела. Упасть бы в мягкий шелк пахучей травы и смотреть в небо!

Кто– то показал на соседний лог:

– Любавины наяривают. О!… жадность, – все нипочем!

Кузьма посмотрел, куда указали. Там, на склоне другого косогора, цепочкой шли косцы. За ними ровными строчками оставалась скошенная трава, – красиво. Белели бабьи платочки. «Какая-то из них – Марья», – спокойно подумал Кузьма.

Вечером, когда жара малость спала, еще косили дотемна.

Кузьма еле дошел до своего балагана. Есть отказался. Только лежать!… Вот так праздник, елки зеленые! Ничего себе – ни рукой, ни ногой нельзя шевельнуть.

Клавдя пришла к нему.

– На-ка поешь, я принесла тебе.

– Не хочу.

– Так нельзя – совсем ослабнешь.

– Не хочу, ты понимаешь?

Клавдя положила ему на лоб горячую ладонь, наклонилась и поцеловала в закрытые глаза.

– Мужичок ты мой… Это с непривычки. Поешь, а то завтра не встанешь.

Кузьма сел и стал хлебать простоквашу из чашки.

– До чего же я устал, Клавдя!

– Я тоже пристала.

– Но ты-то ходишь, елки зеленые! Я даже ходить не могу.

– И ты будешь. Привыкнешь. Ешь, ешь, мой милый, длинненький мой…

– Ты больше не зови меня длинненьким.

Клавдя размашисто откинула голову, засмеялась.

– Что ты?

– Да я же любя… Что ты обижаешься?

– Не обижаюсь… а получается, что я какой-то маленький.

– Ты большой, – заверила Клавдя и погладила его по голове.

Кузьма усмехнулся – на нее трудно было злиться.

Опять развели костер и опять колготились до поздней ночи.

Кузьма с изумлением смотрел на парней и девок. Как будто не было никакой усталости! «Железные они, что ли?!»

Пришли ребята и девки от Любавиных, Беспаловых, Холманских, – эти гуртовались в покос отдельно, на особицу.

Здешние парни косились. Не было дружбы между этими людьми – ни между молодыми, ни между старыми.

Затренькали балалайки. Учинили пляску. В беспаловской родне был искусный плясун – Мишка Басовило, крупный парень, но неожиданно легкий в движениях.

И здесь тоже имелся один – Пашка Мордвин, невысокий, верткий, с большой кудрявой головой и черными усмешливыми глазами.

Поспорили: кто кого перепляшет?

Образовали круг.

Балалаечник настроился, взмахнул рукой и пошел рвать камаринского.

Первым в пляс кинулся Мишка Басовило. Что он выделывал, подлец! Выворачивал ноги так, выворачивал этак… шел трясогузкой, подкидывая тяжелый зад. А то вдруг так начинал вколачивать дробаря, что земля вздрагивала.

Зрители то хохотали, то стояли молча, пораженные легкостью и силой, с какой этот огромный парень разделывает камаринского.

Мишка с маху кидался в присядку и, взявшись за бока, смешно плавал по кругу, далеко выкидывая длинные ноги… Но вдруг он вырастал в большую крылатую птицу и стремительно летал с конца на конец широкой площадки. А то вдруг останавливался и начинал нахлопывать ладонями себя по коленам, по груди, по животу, по голенищам, по земле, сидя… В заключение Мишка встал на руки и под восторженный рев публики прошелся так по всему кругу. Это был плясун ухватистый, природный. Опасный соперник.

Пашка понимал это.

Он вышел на круг, дождался, когда шум стих… Кокетливо поднял руку, заказал скромненько:

– Подгорную.

Едва балалаечник притронулся к струнам, Пашку как ветром вздернуло с места и закрутило, завертело… Потом он вылетел из вихря и пошел с припевом:

Как за речкой-речею

Целовал не знаю чью.

Думал, в кофте розовой,

А это пень березовый.

Пашка хорошо пел – не кривлялся. Секрет сдержанности был знаком ему. Для начала огорошил всех, потом пошел работать спокойно, с чувством. Смотреть на него было приятно.

Частушек он знал много:

Я матанечку свою

Работать не заставлю,

В Маньчжурию поеду -

Дома не оставлю.

Ловко получалось у Пашки: поет – не пляшет, а только шевелит плечами, кончил петь – замелькали быстрые ноги… Ухватистый, дерзкий.

С крыши капали капели, -

Нас побить, побить хотели,

С крыши – целая вода, -

Не побить нас никогда!

Под конец Пашка завернул такую частушку, что девки шарахнулись в сторону, а мужики одобрительно загоготали.

Стали судить, кто переплясал. Трудное это дело… Пришлые доказывали, что Мишка; Поповы, Байкаловы, Колокольниковы и особенно Яша Горячий отстаивали своего.

– А что Мишка?! Что ваш Мишка?! – кричал Яша, налезая на кого-то распахнутой грудью (его за то и прозвали Горячим, что зиму и лето рубаха его была расстегнута чуть не до пупа). – Что Мишка? Потоптался, как бык, на кругу – и все! Так я сам умею.

– Спробуй! Чего зря вякать-то, ты спробуй!

В другом месте уже легонько поталкивали друг друга.

– Тетеря! Иди своей бабушке докажи!…

– Ты не толкайся! Ты не толкайся! А то как толкану…

– По уху его, Яша, чтоб колокольный звон пошел!

– Шантрапа! Голь перекатная!

– Катись отсюда… Мурло!

– Ну-ка, ну-ка… Что ты рубаху рвешь?… Ромка, подержи балалайку…

Могла завязаться нешуточная потасовка, но вмешался Федя Байкалов.

– Э-э!… Брысь! Кто тут?! – он легко раскидал в разные стороны не в меру ретивых поклонников искусства, и те успокоились.

– Да обои они, черти, здорово пляшут! – воскликнул кто-то.

Это приветствовали смехом. Уладилось. Снова началась пляска как ни в чем не бывало.

Опять тренькала балалайка. Плясали девки. Парами, с припевом, сменяя друг друга.

Кузьма вздрогнул, когда во второй паре увидел Клавдю.

Клавдя плясала, вольно раскинув руки, ладонями кверху, – очень красиво. Ноги мелькали, выстукивая частую дробь. Голова гордо и смело откинута – огневая, броская.

«Молодец! – похвалил Кузьма. – Моя жена!»

Кабы знала-перезнала,

Где мне замужем бывать, -

Подсобила бы свекровушке

Капусту поливать,

– спела Клавдя и обожгла мужа влюбленным взглядом.

Некоторые оглянулись на Кузьму.

«Это она зря», – смущенно подумал Кузьма, незаметно отступая назад. Ушел в балаган и оттуда стал слушать песни и перепляс. «Здорово дают… Молодцы. Но драка, оказывается, может завариться очень даже просто».

Разошлись поздно.

Кузьма нашел в одном из балаганов Федю, прилег рядом. Хотелось поговорить.

– Здорово ты их давеча! – негромко, с восхищением сказал Кузьма, трогая сквозь рубашку железные бицепсы Феди. – Одного не понимаю, Федор: как они могли тебя тогда избить? Макар-то…

Федя пошевелился, кашлянул в ладонь. Тихо сказал:

– Ничего. Что меня побили, это полбеды. Хуже будет, когда я побью.

– Найдем мы их, Федор, – не то спросил, не то утвердительно сказал Кузьма.

– Найдем, – просто сказал Федя.

– Федор, ты в партизанах был?

– Маленько побыл. Баклань-то не задела гражданская. Человек пятнадцать нас уходило из деревни – к Страхову. Шестерых оставили. А один наш в братской могиле лежит на тракте – сродственник Яши Горячего.

– А Яша тоже был?

– Был, ага. Яшка удалой мужик.

– А ты убивал, Федор?

Федор долго не отвечал.

– Приходилось, Кузьма. Там – кто кого.

– Больно тебе было? – тихонько спросил Кузьма. – Когда Макар-то…

– Больно, – признался Федя. – Когда бороду жгли… шибко больно.

– А сейчас не болит?

– Не… Потрогай, – Федя нащупал руку Кузьмы и поднес ее к своей бороде. – Еще гуще стала… чуешь?

– Ага. Как проволочная.

– Ххэ!…

Опять замолчали.

Кузьма, засыпая, невнятно сказал:

– Спокойной ночи, Федор. Знаешь… я как в яму начал проваливаться.

– Спи. Тут воздух вольный. Хорошо.

Мир мягко сомкнулся над Кузьмой.

В последующие дни продолжали косить. А часть людей ворошили подсохшее сено – переворачивали ряды на другую сторону. Копнили.

Кузьма втянулся в работу и теперь уставал не так.

<p>– 31 -</p>

По вечерам плясали, пели песни. Старые люди рассказывали диковинные истории про колдунов, домовых, суседок и другую нечистую силу. Сидели и слушали разинув рот.

Кузьма узнал за эти дни много всякой всячины. Что в нечистого можно стрелять только медной пуговицей – другое не берет. Что клад, который никому не завещали, будет мучать седьмое колено того, кто этот клад зарывал. Одного мужика замучил. Пойдет в поле – прямо из земли вырастает рука и машет ему: иди, мол. Или: захочет переплыть реку, глядь, а с его лодкой стоит другая – из золота: все тот же клад в руки просится. А возьмешь его – примешь грех на душу. Вот и гадай тут: возьмешь – грехи замучают, не возьмешь – клад замучает, потому что ему в земле нельзя, ему к людям надо.

…Одного старика долго просили рассказать о том, как его когда-то – давно-давно – увозили черти.

Этого старичка Кузьма видел несколько раз в деревне – невысокий, плотный, с белой опрятной головой и неожиданно молодыми и умными глазами. Звали его Никон Дегтярев. Их было двое таких на покосе. Второй, еще более древний, – сгорбленный, зеленолицый старик с реденькой серой бородкой. Про его бороду парни говорили: «Три волосинки, и все густые». Звали его очень странно – дед Махор. Деды были приятелями. Дед Махор следил за лошадьми и починял сбрую, Никон отбивал литовки и ремонтировал грабли и вилы.

Долго просили Никона рассказать, как его увозили черти. Он согласился.

Придвинулся к огоньку раскурил «ножку» – папиросу-косушку – и начал…

– Ну, значит… было это, дай бог памяти, годе во втором, не то в третьем – до японской ишо. Загулял я как-то – рождество было. День гуляю, два гуляю… На третий, однако, пришел домой. Стал разболакаться-то, да подумай – как подтолкнул кто: дай-ка, думаю, я еще к куму Варламу схожу. Кума Варлама вы не помните. Вон Махор помнит. Богатырь был. Как рявкнет, бывало, на одном конце деревни – на другом уши затыкай. Дэ-э… Вышел я. А уж под вечер. На дворе мороз с пылью.

Только я из ворот – а по переулку летит пара с бубенцами. Снег веется. Чуток с ног не сшибли: тррр! «Эй! – кричат. – Кум! Мы за тобой. Падай в кошевку!». Кумовья оказались: кум Макар Вдовин и кум Варлам. Мне того и надо – пал в кошеву. Подстегнули они коней и понесли. Дэ-э… Ну, сижу я в кошеве и света белого не вижу – до того ходко едем. А кумовья знай понужают да посвистывают. «Куда, – говорю, – едем-то?». Кумовья только засмеялись. И тут, – видно, и на их, окаянных, сила есть, – только захотел же я курить. Так захотел – сердце заходится. Ну, свернул папироску, стал прикуривать. Чиркаю спичками-то. Одну испортил, другую, третью – с десяток извел, ни одной не зажег. Ну и подумай про себя: «Господи, да что же я прикурить-то никак не могу?». Только так подумал – кумовьев моих как век не было рядом. И сижу я не в кошеве, а на снегу. Вокруг – ни души. Темень – глаз выколи. Тут я струсил. Хмель из головы сразу вылетел. Сижу, как огурчик. Главное – не пойму: что со мной делается? А тут еще поземка начинается, дергает низом: к бурану дело. Что делать? И слышу – далеко-далеко звенят колокольчики: динь-динь, динь-динь…

Похоже, ямщики с грузом.

Закричал я что было силы: «Не дайте душе сгинуть!». Кричу, а колокольчики все – динь-динь, динь-динь…

Я еще громче: «Карау-ул! Погибаю, люди добрые!». Слышу – смолкли колокольчики. Я – кричать. Через немного времени замаячили в темноте двое. На вершнах. Кричат: «Где ты там? Шуми – на голос едем». – «Здесь, – говорю, – ребяты. Вот он я!».

Остановились саженях в пяти. «Кто такой?» – спрашивают. «Христианин, – говорю, – вот – крещусь. Плотник из Баклани, такой-то. Слыхали, может?». Один узнал, – ямщик, ночевал у меня раза два. «Как попал сюда?» – «А сам, – говорю, – не знаю».

Когда вышли на тракт, тут только узнал я, где нахожусь: верстах в семи от деревни.

Ну, сел я на воз-то и все не верю, что домой еду, – перепужался. Рассказал ямщикам, а те только засмеялись. «Ты сам-то, – говорят, – понимаешь, какие это кумовья были?»

Никон помолчал, погасил окурок, сплюнул в костер и закончил:

– Такая была история.

Все сразу заговорили. История понравилась.

Кто– то вспомнил подобную же:

– А я вот слыхал… тоже увезли одного… но только того – на болото. Тоже, говорит, пир горой шел, а потом закричал петух, и никого не стало. А он на кочке сидит…

И оттого, что такие истории, оказывается, уже бывали и что много похожего в них, рассказ Никона казался убедительным.

– Бывает, бывает… Чего только не бывает на белом свете.

– Окаянные, чо им нужно?

– Надо же – завезти человека вон куда и бросить!

Еще рассказывали про перевертушек… Про какую-то знаменитую колдунью…

Костер потрескивал, выхватывал из тьмы трепетный, слабый круг света. А дальше, выше, кругом – огромная ночь. Теплая, мягкая, гибельная. Беспокойно в такую ночь, без причины радостно. И совсем не страшно, что Земля, эта маленькая крошечка, летит куда-то – в бездонное, непостижимое, в мрак и пустоту. Здесь, на Земле, ворочается, кипит, стонет, кричит Жизнь.

Зовут неутомимые перепела. Шуршат в траве змеи. Тихо исходят соком молодые березки.

<p>– 32 -</p>

Следующий день начался для Кузьмы необычно.

Он копнил с бабами.

Работал в паре с Клавдей. У той все получалось как-то очень аккуратно. Воткнет вилы в пласт сена, навалится на них всем телом, упрет черенок в землю – раз! – пласт перевалился.

Кузьма тоже хотел так: глубоко загнал вилы, навалился на них… – черенок хрястнул.

Клавдя долго смеялась над ним.

Кузьма пошел к стану сменить вилы.

У крайнего балагана, на дышле, под которым была подставлена дута, висела зыбка с ребенком. Мать ребенка, соседка Кузьмы в деревне, не захотела отстать от других, поехала на покос с грудным. Днем за ним присматривали старики – Махор и Никон. Она только кормить приходила.

Сейчас их не было – ни того, ни другого.

Еще издали увидел Кузьма что-то черное на груди у ребенка, встревожился, прибавил шагу… И похолодел: змея. Она зашевелилась, гибко и медленно поднялась над краем зыбки. Как завороженные смотрели друг на друга человек и змея. Поразили Кузьму глаза ее – маленькие, острые, неподвижные, как две черные гадкие капельки.

То, что он сделал в следующее мгновение, было опасно не столько для него, сколько для ребенка: можно было не успеть подскочить.

Об этом Кузьма не подумал. Подскочил к зыбке, схватил змею, кажется, прямо за голову кинул на землю.

В этот момент из-за балагана вышел Никон.

– Змея! – крикнул Кузьма.

– Где?

– Вон!… Вон она!

Змея стремительно уползала по выкошенной плешине к высокой траве.

– А-а… Это – сичас… Черня! Черня! – позвал Никон.

Откуда– то вылетел большой красивый пес, вопросительно уставился на хозяина.

– Вон, – показал Никон.

Пес в несколько прыжков настиг гадюку, схватил ее, трепанул и отпрыгнул, загородив ей путь к траве. Змея поднялась чуть не наполовину, разинула рот и грозно зашипела. Пес изготовился к прыжку. Мах!… – промазал, вернулся. На несколько секунд змея и пес непонятно скрутились. Черня раза три высоко подпрыгнул. Змея успела свернуться в кольцо и вдруг с молниеносной быстротой развернулась. Прозевай Черня долю секунды, ему пришлось бы плохо: она целила в голову. Гадюка мягко шлепнулась, тотчас опять вздыбилась и поползла к траве. Черня, не давая ей опомниться, прыгнул. Присев на задние лапы, быстро закрутился на месте, не позволяя ей дотянуться до своей головы. Бросил, отпрыгнул. Змея была уже сильно изранена и разъярена. Она кинулась сама. Тут-то и настиг ее Черня. Он обрушился на змею с такой силой, что сам не устоял, перевернулся, вскочил и принялся рвать ее и крутиться… Через минуту со змеей было покончено.

Кузьма и Никон наблюдали за этим сражением. Ни тот, ни другой не проронили ни слова. Только когда Черня подбежал к ним, Никон поласкал его за ухом и сказал:

– Умница.

Кузьма сел на землю. Колени противно тряслись от пережитого страха.

– Дед… ведь змея-то в зыбке была.

– Чего-о?!

– Так. Смотреть надо… Вам поручили, елки зеленые!

Никон тоже сел на землю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34