– Здесь? – спросил он, не останавливаясь.
– Одну минуточку! – вскинулась Зоя, но детина уже распахнул дверь.
– Вот что, – угрожающе загудел он с порога, – мне эти шутки, Кузьма Николаевич, сильно не по нутру!
– Какие шутки? – спросил Родионов.
– Людей взяли?
– Взял.
Детина сорвался на крик:
– Так с кем же я сеять-то буду? Вы что тут!… Совсем уж?!
Родионов прищурил усталые глаза.
– Во-первых, не ори, во-вторых, выслушай…
– Я не ору! – грохотнул детина. – А сеять отказываюсь. Все!
Секретарь крепко припечатал к столу широкую ладонь.
– Ты можешь не кричать, бурелом?! На кого ты кричишь?
– Отдайте людей.
– Ни одного человека. Люди твои наводят мост, ты знаешь об этом. Ты знаешь, что без моста нам всем хана. Чего же ты кричишь? Сеять он не будет!… Турусишь чего попало.
– Кузьма Николаевич, – взмолился детина, – отдай людей. Мне без них хоть живьем в могилу лезь и закапывайся. Пусть лебяжинцы сами наводят, раз они не позаботились загодя. Что я им, стройбат, что ли? Или Николай-угодник?
Секретарь смотрел на детину темными немигающими глазами.
– Я думаю у тебя еще десять человек взять, – сказал он серьезно. – У тебя положение лучше, чем у других, не прибедняйся. Как думаешь?
Детина сразу обмяк, грузно опустился на диван и стал вытирать фуражкой могучий загривок.
– Без ножа режут… Только начнешь малость подниматься, тебя опять – раз! – колуном по башке. А план давай!
– До завтра еще десять человек надо… Они хотят ночью работать с кострами.
– Только наладишься, понимаешь, только начнешь шевелиться – раз, палку в колеса. Тц… – детина горестно покачал головой. – Ну, ладно… пойду. Буду выкручиваться как-нибудь. – Он встал и пошел к двери.
– А как насчет этих десяти? – спросил Родионов.
– А?
– Десять человек, говорю, еще надо.
Детина сделал вид, что оценил «шутку» секретаря, криво усмехнулся на прощание и выскользнул из кабинета.
Зоя встала и прикрыла за ним дверь кабинета.
– Никакой культуры у людей!… Прет, как в лесу.
А Ивану сделалось вдруг стыдно. Стыдно стало за то, что сидит он на мягком диванчике, покуривает «Беломорканал», болтает с девкой и ни о чем не заботится, не волнуется, не переживает… Последнее время его что-то частенько стала покалывать совесть.
Трепаться с Зоей расхотелось. Он встал и хотел идти к машине, но в этот момент в приемную почти вбежала Майя Семеновна. Заплаканная… Мельком, отсутствующим взглядом посмотрела на Ивана, на Зою и прямо прошла в кабинет.
Зоя значительно посмотрела на Ивана.
– Чего это она? – спросил Иван.
Зоя так же значительно промолчала.
– А?
– Семейная драма, – не выдержала Зоя. – Ее муж, учитель, спутался с Марией Кузьминичной. А Майя Семеновна – в положении. Да и вообще это дико, хоть бы она и не была в положении. Верно ведь?
Иван не знал, верить Зое или нет. То есть он ей верил, но настолько это было чудовищно, так неожиданно, что сразу не укладывалось в голове.
Майя вошла в кабинет, села на диван и заплакала, склонившись к коленям.
Родионов растерянно смотрел на нее.
– Вот вы, Кузьма Николаевич… – заговорила Майя, пытаясь унять слезы. – Вы говорили, чтобы мы приходили к вам, если что… Вот я и пришла, – она опять склонилась к коленям, закрыла ладонями лицо, затряслась.
– А что случилось-то?
– Мне не к кому больше, поэтому я к вам… Не жаловаться, а просто… Так трудно сейчас, так трудно…
– Дома что-нибудь? С мужем?
– Да… Он связался с дочерью вашей. Я никогда не думала, что он такой. Я думала, он любит меня. Боже, до чего трудно!… – Майя посмотрела мокрыми, по-детски растерянными глазами на Родионова. У Родионова от жалости, от горя и от стыда вступила в сердце резкая боль. Он встал, потом сел, расслабил тело, чтобы унять боль. Она не унималась. Было такое ощущение, будто сердце какой-то своей нежной частью зацепилось за ребро… Он незаметно пошевелил левым плечом, положил левую руку на стол – боль не унималась.
– Давно они?…
– Говорят, давно.
– Он сам сказал?
– Нет… Он трус, он, оказывается, совсем-совсем не такой. Он стал кричать на меня…
– А чего ты плачешь?
– Мне просто стыдно… Я просто растерялась. Я сейчас не знаю, что делать…
– Ничего не надо делать. Тут ничего не сделаешь, – Родионов глубоко вздохнул – боль не проходила. – Не показывай никому, что у тебя горе. Ему особенно. Ничего страшного нет, – он встал, начал небыстро ходить по мягкому ковру. – Это даже к лучшему, что он сейчас раскрылся.
– У меня ребенок будет.
Родионов долго молчал. Ходил.
– Тем более тебе надо спокойней быть. А то родишь какого-нибудь психопата… Все в жизни бывает. Трудно бывает, – Родионов опять незаметно вздохнул и сел на место. – Так трудно бывает, что глаза на лоб лезут. Но убиваться, показывать слабость свою – это последнее дело. Плюнь на все, держись, другого выхода все равно нету.
Майя справилась наконец со слезами, сидела, безвольно опустив на колени руки, смотрела на белый платочек, который держала в руках, шмыгала носом, слушала.
– У тебя жизнь только начинается, – говорил негромко Родионов. – Много будет всякой всячины – и хорошего и плохого… – говорил, успокаивал, и непонятно, кого успокаивал: женщину или себя. Он чудовищно устал за эти десять-пятнадцать минут, даже постарел. – Плохого иногда больше бывает. Но на то мы и люди, чтобы не сдаваться… Так что не плачь.
Вошел Ивлев, внес в кабинет запах талой земли, унавоженных дорог и бензина – он гонял по району на мотоцикле. Грязный. Веселый.
– Здравствуйте!
– Здорово.
– Здравствуйте, – Майя посмотрела на Ивлева и опять склонилась к платочку, опять затряслась.
Родионов встал.
– Вечером я приду к вам. Успокойся. Вечером обо всем поговорим.
– Хорошо, – Майя наспех вытерла слезы и вышла из кабинета, не посмотрев на секретарей.
– Что с ней? – спросил Ивлев.
Родионов отошел к окну, заложил руки за спину и стал смотреть вниз, во двор райкома. Ивлев стоял сзади и требовал ответа. Всю жизнь, с молодых лет, люди так или иначе требуют у него ответа.
– Ты ее мужа знаешь? – спросил он, не оборачиваясь.
– Учитель? Знаю. Говорят, хороший учитель, хвалят его.
– А насчет быта?
– Не знаю, не слышал ничего. Семейный разлад?!
– Разлад, – Родионов прошел к столу, сел на свое место, потрогал ладонями виски. Сказал, не глядя на Ивлева: – В Усятск один поедешь. Я, кажется, заболел.
Ивлев стоял посреди кабинета – руки в карманах, грудь вперед; поза вызывающе спокойная, а в глазах смятение, и левое нижнее веко заметно дергается – о чем-то стал догадываться.
– А что за разлад у них?
– Не знаю… Муж с кем-то связался, с другой.
– С кем?
– Не знаю. Вечером пойду к ним… узнаю, – Родионов упорно не смотрел на второго секретаря. Смотрел на телефон – ждал, что кто-нибудь позвонит, спасет. Было очень тяжело. Жалко было Ивлева, жалко Майю, больно и стыдно за дочь… Невмоготу было. И никто не звонил. – Поедешь, я говорю, в Усятск без меня.
– Ладно. А что с тобой?
– Черт его знает… голова что-то.
– Ладно… Я поехал тогда, – Ивлев пошел к двери, остановился, взявшись за ручку. – А поедешь… к этим-то?
– Схожу.
– Надо сходить, – согласился Ивлев.
– Заверни по дороге в Лебяжье. Там мост наводят, побудь с людьми. – Родионов посмотрел на Ивлева; Ивлев все еще держался за ручку двери, смотрел на него. Родионов опустил глаза.
– Ладно, – сказал Ивлев.
Иван все еще сидел в приемной. Зоя, ужасно смущаясь, рассказывала, как школьная уборщица нечаянно застала учителя с Марией Кузьминичной… Позор, такой позор – педагоги!…
«Что с ней происходит?», – думал Иван. Он, не понимая в данном случае Марию, не верил в ее любовь к этому учителю.
Из кабинета вышел Ивлев, бросил на ходу Ивану:
– Поедем.
…Ивлев сел сзади. Иван видел в зеркальце его лицо – серое, с горестными, злыми глазами. Губы плотно сжаты. «Знает», – подумал Иван.
– Куда?
– В Усятск.
Поехали. Иван еще раз поймал в зеркальце лицо Ивлева; Ивлев смотрел прямо перед собой.
«Сволочь, – подумал Иван о Марии. – Самая обыкновенная сволочь». До щемления в сердце стало жалко Ивлева. Он бы помог ему сейчас, если б мог помочь.
Выехали за село.
– Останови здесь, – сказал Ивлев.
Иван остановился.
– Я выйду… А ты вернись назад. Только в райком не езди. Поставь машину в гараж и иди домой. Мне нездоровится малость… Я побуду здесь пока, – Ивлев вылез из машины и пошел через кустарничек к реке.
Иван развернулся и погнал обратно в Баклань.
«Сволочь. Если уж так требуется кусать кого-нибудь, так кусала бы себя. Как змея».
Пашка был дома, копался в моторе старенькой своей полуторки.
– Чего ты? – спросил Иван.
– Да вон!… – обиженно воскликнул Пашка и кивнул на кабину. – Номера начала выкидывать.
– Пора уж… Ей, наверно, в субботу сто лет будет.
Пашка опять полез было в мотор.
– Слышь… муж-то Майи с дочерью секретарской снюхался, – Иван сказал это с каким-то нехорошим, неприятным злорадством – так, будто собственная его жена «снюхалась» с известным хлюстом и подонком. Сказал и вопросительно смотрел на Пашку, точно ждал, что тот объяснит ему, как это могло случиться.
Пашка повернул к нему голову, долго молчал.
– Да?
– Да.
Дальше Пашка повел себя странно: он как будто знал заранее, что этим все кончится, как будто никогда в том и не сомневался – в непрочности любви учителя к Майе…
– Ну вот, пожалуйста! – сказал он. Положил ключи на капот, спрыгнул на землю. – Я всю жизнь говорил: не присылайте вы к нам этих обормотов! Для чего они здесь нужны? Ответь мне на один вопрос: для чего они здесь нужны? – разглагольствуя, Пашка по привычке стал ходить взад-вперед. – Для чего? Интеллигентов не хватает? У нас своих девать некуда… А учителя этого я давно понял. Он же тихушник. Алкоголик. Это же страшный народ. Я уверен, что он неспроста сюда приехал: он кого-нибудь искалечил там по пьянке, его по глазам видно…
– Будет тебе, – недовольно заметил Иван. – Понес.
– Зараза!… Тихушник, – Пашка вытер ветошью руки, бросил ветошь на крыло, пошел в дом.
Иван сел на дровосеку, закурил. Легче нисколько не стало оттого, что он рассказал Пашке. Тоскливее стало.
Пашка вышел из дома в хромовых сапогах, в диагоналевых галифе, в бостоновом своем пиджаке, в синей шелковой рубахе… Он умывался наспех – за ушами и на шее осталась грязь. Иван хотел сказать об этом, но не сказал – лень было говорить.
– Пока, – сказал Пашка.
Иван кивнул ему, затоптал окурок, пошел в дом. Лег на лавку, заложил руку за голову и стал смотреть в потолок.
Часа через полтора после этого в дом вбежала запыхавшаяся Нюра.
– Ты дома! – Слава богу. Ох…
Иван вскочил с лавки. «Пашка что-нибудь», – мелькнуло в голове.
– А у нас ни тятеньки, ни Андрюшки… Павел дерется! Мне позвонили в библиотеку…
– Где?
– У чайной, на тракте… Скорей, Ваня, а то он наделает там…
Иван побежал на тракт. Дорогой обогнал милиционера, понял: милиционер бежит туда же, куда и он. Махнул через плетень, выбежал кратчайшим путем – огородами – на тракт, к чайной, увидел толпу…
Пашку прижали к заплоту два каких-то мужика – держали. В сторонке еще кого-то держали, двух шоферов, кажется. Пашка был без пиджака, рубаха разодрана, на лице кровь. В тот момент, когда Иван подбежал, один из шоферов, которого держали в сторонке, вырвался, кинулся к Пашке. Пашка тоже рванулся, но его не выпустили. Иван схватил шофера за ворот, отбросил в толпу. Его там подхватили, зажали.
– Ваня! – обрадовался Пашка, увидев брата. – Меня тут уродуют! Ты видишь?… Давай понесем их!
Иван взял его железной рукой, выдернул из толпы и повел в переулок. Кто-то догнал их, отдал Пашкин пиджак.
– Предупреди этих: милиция идет, – сказал Иван тому, что отдал пиджак. – Пусть уходят от греха.
– Куда мы идем? – спросил Пашка. – Фотографироваться?
– Сфотографировал бы я тебя сейчас… Осел. Не сидел еще? Сядешь.
– У меня душа кипит, Ваня…
– Тут поблизости из знакомых живет кто-нибудь?
– Где? Тут? – Пашка огляделся. – Гринька Малюгин вон в той избе живет.
Зашли к Гриньке. Он был дома.
– Где это его так?
– У чайной. Воды дай.
Пашка умылся до пояса, взял у Гриньки чистую рубаху, свою, окровавленную, бросил на крыльцо. Притих.
Сидели на крыльце, курили.
Гринька, пристроившись на ступеньках, катал двумя сковородками дробь: резал ножом свинцовые палочки на мелкие ровные кусочки, насыпал на дно перевернутой сковородки, а другой – тоже дном – крутил, обкатывал. Когда дробинки становились круглыми, они сами выкатывались из-под сковороды на разостланный половичок.
– Запасаюсь на лето.
– В магазине-то нету, что ли?
– В магазине магазинная, не такая. Я магазинной сроду не стреляю. Да и не всегда она бывает там.
– Пойдем? – сказал Пашка.
– Посиди маленько, пусть стемнеет.
– Сейчас что за драки, – стал вспоминать Гринька. – Разве это драки? Раньше драки были!… Убивали. Дадут стягом по голове – готов. Или на задницу сажали. Посадят разик-другой – тоже не жилец: почахнет с полгода и сапоги снимает. Дядька ваш, Макар, царство небесное, тот умел драться. Но он больше с ножом ходил, я это не уважаю. Гирька – милое дело. Возьмешь ее в карман, она тебе не мешает. А когда надо, выручит. Меня один раз прищучили на Куделькиной горке низовские ребята, думал – каюк. Человек шесть, все со стежками. Покрошил я их тогда… Один еще сейчас живой – Семен Докучаев. Помнит. Эта, выпили в ларьке, он говорит: «Помнишь, как мы тебя стежками уходили?». Хэх… Они «уходили». А сам первый пятки смазал.
– Из-за чего дрались? – поинтересовался Иван.
– Да из-за чего… Молодые, охота кулаки-то почесать. Вообще из-за девок большинство. Из-за девок много хороших людей пропадает. У меня дружок был, Ванька Отпущеников, так этот Ванька ходил с одной девкой, с Нюркой Беспаловой. Ну, и задумал ее обмануть. Давай, говорит, женимся. Ночь-то переспал с ней в кладовке, а утром вытурил. А она, Нюрка-то, к матери его. Стучится чуть свет в дверь-то, заполошная девка. Она потом куда-то уехала от стыда. Вот стучит что есть мочи… А мать Ванькина была сердцем слабая. Выскакивает на улицу-то, а Нюрка кэ-эк кинется ей на грудь да как заорет: «Ой, да что же он со мною наделал-то!». Мать, как стояла, так упала. Тут же и померла. А у Ваньки три брата еще было. Осерчали они крепко, братья-то, побили его, да, видно, чересчур – помер Ванька тоже. Жалко мне его было, хороший товарищ был.
– Да-а… – задумчиво сказал Иван. – Не шутили.
– Какие шутки!
– А милиция была? – спросил Пашка.
– Никакой милиции. Это потом уж, в году в двадцать пятом, стала милиция. Родионов вон, секретарь теперешний, первый милиционер у нас был. А до этого никаких милиций. В районе – тогда центр-то в Старой Барде был – имелась каталажка. Кто шибко уж набедокурит, приедут отвезут туда.
– Ну, Иван, пойдем? – не терпелось Пашке.
– Пошли.
Уже начало темнеть. День угомонился, отсверкал, отзвенел… На землю опустились сумерки, и природа, люди зажили другой жизнью – приглушенной, спокойной.
– Пойдем к ней? – сказал Пашка.
– Ты что? К Майе? Да ты что?
– Я буду говорить, ты… просто так.
Иван остановился, посмотрел на брата.
– Не гляди, я трезвый уже. Возьмем ее к себе, и все.
Ивана поразила такая простая мысль: взять к себе, и все. И все мучения долой. Неужели так можно?
– Как же так?…
– А что?
– Пойдет, думаешь?
– Пойдет. Вот именно сейчас самый такой момент: когда бабе изменяют, ей кажется, что она уже никому больше не нужна. А мы придем и скажем, что она нам нужна. Она и пойдет с нами – назло своему бывшему мужу. Ясно? Их понимать надо.
– У нее ребенок будет, – вспомнил Иван. – Ты знаешь об этом?
– Ну и что?
– Пошли. Пошли к Майе.
– А если он там, этот?…
– Ноль внимания. Как будто его нету, – Пашка подсобрался, похорошел, как петух перед дракой.
– Сомневаюсь я здорово.
– Все будет в порядке. Даже не размышляй сейчас, – верил ли Пашка сам в успех или шел просто так, уступая своему авантюрному характеру, – непонятно. Он не думал ни о чем. Он шел. Он не мог не идти, поэтому шел. А уж если он шел куда, он не останавливался – шел. – Он сам ей об этом сказал? – спросил Пашка.
– О чем?
– Что он больше ее не любит.
– Не знаю, – Ивану не хотелось передавать Зоин рассказ о том, как учителя и Марию застала где-то школьная уборщица. Даже думать об этом было противно. Чудилось что-то нехорошее, насильственное в этом содружестве учителя и Марии. Одно из двух: или учитель – тот самый никем не признанный гений, какого искала Мария, или он ловкий и нахальный гад, который сумел обвести ее вокруг пальца.
«Дура ты, дура… Дуреха большая».
Озлобления, какое он испытывал днем, не было. Было тоскливо и грустно. Было жалко Марию.
Майя была одна дома. Сидела у стола спокойная, не рвала на себе волосы, не рыдала… Даже улыбнулась, здороваясь.
– Здравствуйте, ребята. Садитесь.
Может, это и сбило Пашку с панталыку, он оробел. Одно дело, когда человек убит горем, когда он от отчаяния на стенку лезет, и совсем другое – когда он, как говорят, ничем ничего.
– Как живешь? – спросил Пашка.
– Хорошо.
– Попроведать зашли тебя…
– Спасибо, что не забываете…
Иван видел, какая Майя была в райкоме. Удивляла разительная перемена, которая произошла с ней.
«Может, помирились уже, – подумал он. – Наверно, это была сплетня и сейчас все, слава богу, выяснилось».
– А мы, значит зашли вот… – заговорил было Пашка, но Иван сделал свирепое лицо, наступил ему на ногу и мотнул головой – «молчи». -…Зашли вот попроведать.
– Еще раз спасибо. – Майя улыбнулась. – Вы как живете?
– Тоже хорошо, – Пашка уловил момент, когда Майя не смотрела на него, тоже сделал свирепое лицо и тоже молча спросил у Ивана: «В чем дело?».
«Молчи».
Майя заметила, что братья что-то мнутся, вопросительно уставилась на Ивана; она только сейчас вспомнила, что видела его днем в райкоме, а значит, и он видел ее. Иван, встретив такой откровенно вопросительный взгляд молодой женщины, смутился.
– Ну, пойдем, Павел?
– Пошли.
Попрощались с Майей, вышли на улицу.
– По-моему, они помирились. Вранье, наверно, это все, сплетни.
– Да?
– Давеча так плакала, а сейчас… Нет, кумушка какая-нибудь болтанула давеча, она и взвилась… Молодая еще.
– Значит, все, – Пашка сплюнул на дорогу. – Ну как тут не напиться?
– Брось, это не выход.
– А что делать?
– Влюбиться в кого-нибудь.
– Да я всю жизнь только и влюбляюсь!… А видишь, что получается.
– Значит, не так что-то.
– Что не так?
– В чем-то ошибаешься. Может, хамить сразу начинаешь – баба не выносит этого. Вообще я тебе откровенно скажу: будь я бабой, я бы тоже не посмотрел на тебя – болтаешь ты много, куда к черту!
– Так ведь стараешься, чтоб ей веселее было! Не умирать же от скуки.
– Ты говори, только не пустозвонь. Дельные какие-нибудь слова… А то как пойдешь: «пирамидон», «сфотографирую», «тапочки в гробу»… Трепач получаешься. А девки трепачей не любят. Посмеиваться посмеиваются, а как до дела доходит, выбирают скромного.
– Зараза – язык! Все, с этого дня кончаю трепаться. Молчать буду. Пусть лучше сохнет от скуки, а буду молчать. Верно? Пусть, если хочет, сама трепется.
– Кто?
– Ну, с кем познакомлюсь.
– А-а… Ну, конечно! – Иван думал о себе. Понятно, почему Пашку не любят, но почему Мария его не полюбила – это непонятно. Обычно, когда он хотел, чтобы его любили, его любили.
«Что– то у меня тоже не так».
Дома их ждал Андрей. От нечего делать зажег факел и копался в моторе Пашкиной полуторки. Он был в комбинезоне, грязный – видно, как пришел с работы, так сразу сюда.
– Ну, что? – спросил он.
– Что?…
Андрей погасил набензиненную тряпку, затоптал сапогами.
– Пойдем в дом.
Вошли в дом, включили свет.
– Тебя милиция ищет, – сказал Андрей, сурово глядя на Пашку. – Что ты делаешь? Когда ты бросишь свои дурацкие замашки?
Пашка ходил по комнате, покусывал губу, не глядел на братьев.
– Когда были?
– Недавно. Велели утром прийти.
– Что уж я, совсем дурак? Сам пойду…
– А я считаю, надо сходить.
– Зачем? – спросил Иван.
– Затем, что хуже может быть.
– Ничего, он завтра уедет на неделю, а там… забудут. А сейчас, под горячую руку, посадят.
– Докатился!… – Андрей сел на припечье, вздохнул. – С какого горя ты опять напился-то? Хоть бы людей постыдился – сев идет.
Пашка сморщился, потер ладонями виски.
– Тебе мое горе не понять.
– Фу ты!… Сложный какой.
Помолчали.
– Здорово они там? – спросил Андрей Ивана, кивнув в сторону Пашки.
– Да нет… Но суток на десять намахали.
Андрей покачал головой.
– Тц… Дурак, больше я тебе ничего не скажу, – встал и вышел, крепко хлопнув дверью.
– Андрюха в начальство попер, – сказал Пашка.
– Он тебе верно говорит: бросать это надо. Никому ты ничего кулаками не докажешь. Дурость это… Если не умеешь пить, лучше не пей. Без этого тоже можно прожить.
Пашка стал снимать парадный костюм.
– Пойдем посмотрим машину… Я прямо в ночь уеду.
Часов до двух возились с машиной. Наладили. Пашка зашел в дом, взял на дорогу папирос… Хотел было забрать с собой выходной костюм, но махнул рукой.
– Временно прекратим, – сказал он.
– Чего?
– Так… Пока.
– Счастливо. Куда сейчас?
– В город за горючим. Придет милиция, скажи… А вообще-то ничего не надо говорить. Я постараюсь подольше не приезжать.
Иван закрыл за Пашкой ворота, пошел в дом.
«Бабенку, что ли, завести какую-нибудь», – подумал он, представив себе все одинокие долгие вечера в большом пустом доме.
Родионов пришел, как обещал, поздно вечером.
Юрия Александровича не было дома.
Майя сидела все на том же месте – за столом, у окна.
– А где… нету еще? – спросил Кузьма Николаевич.
– Нету еще.
Родионов повесил на гвоздик фуражку, присел к столу, облокотился.
– Подождем.
– Мне ужасно стыдно перед вами, Кузьма Николаич, – призналась Майя. – Я не знаю, зачем я давеча в райком побежала… Я уже все теперь сама решила: мы разойдемся.
Родионов понимающе кивнул головой, достал папиросы, положил перед собой.
– Ничего, мне тоже охота с ним поговорить. Курить можно?
– Пожалуйста.
Родионов закурил.
– Привыкаешь у нас?
– Привыкаю. Трудно, конечно.
Родионов опять понимающе кивнул головой, посмотрел на Майю… Невольно опустил глаза на ее живот, потом опять глянул ей в глаза.
– Ты сама из каких людей?
– Папа у меня научный работник, мама – домашняя хозяйка.
– Трудно, конечно, – согласился Родионов.
– Я не о таких трудностях говорю… Вы подумали, наверно, что вот, мол, одна, без папы с мамой осталась, поэтому трудно.
– И поэтому тоже трудно. А интересно?
– Здесь?
– Да.
– Мне нравится. Здесь как-то… обнаженнее все, здесь работаешь и как-то чувствуешь, нужна твоя работа или не нужна. Я имею в виду нашу, умственную работу. В городе все запутаннее. Мой папа доцент, всю жизнь пишет какие-то брошюры о воспитании, как будто важно все, нужно, а я сейчас понимаю, что не нужно. Никто его брошюры не читает. Это ведь очень обидно. И особенно обидно, когда видишь, сколько еще вокруг работы!… Ну что эти его брошюры?! Все ведь проще и все ужасно труднее.
Родионов с интересом слушал молодую женщину.
– Папу очень уважают все, потому что он хороший, добрый человек, он привык, что его уважают, он очень много работает… А я сейчас лежу иногда ночью и думаю: неужели он не понимает, что не так надо?
– Хорошие брошюры тоже нужны, – заступился Родионов за незнакомого доцента.
– Да я понимаю!… Но это, если бы человек ни на что другое не был способен! Он же очень умный, папа, но вот он уверен, что делает большое дело, и от этого спокойный такой. Сумбурно так выражаюсь… Не знаю, я боюсь, что он возьмет да под старость лет поймет, что всю жизнь обманывал себя, вот тогда… трагедия будет.
– Ну, а что бы ты посоветовала ему делать?
– Да теперь уж ничего… Чего делать? Пусть пишет брошюры. Не переделается же человек в пятьдесят лет.
– А ты попробуй все-таки напиши ему вот об этом. Интересно, что он ответит.
– Ну-у… нет, не стоит. Он обидится. Он меня недалекой считает. А ведь он мог бы, знаете, каким редактором у нас быть!… Он же писать может.
– Он партийный?
– Да.
– Напиши ему, – серьезно стал настаивать Родионов. – Ты не думай, что пятьдесят лет – это все. Это в двадцать пять так кажется, а в пятьдесят кажется, что еще ничего не начиналось. Ты вот напиши ему.
– Он скажет… Не знаю, – Майю тоже заинтересовал тот вопрос: поймет ли отец или не поймет. – Не знаю…
Уличная дверь хлопнула.
– Идет. Сейчас подумает… А ну его к черту, буду я еще думать, что он подумает.
Вошла женщина, соседка Майи.
– Маечка… Здравствуйте. Маечка, я пришла попросить: не поможешь нам в одном деле? Написать надо бумагу одну… Получше бы надо, а мы не умеем.
Майя встала, накинула на плечи шаль.
– Извините, Кузьма Николаич. Я наверно, скоро.
– Давай, давай. Я посижу.
Майя ушла с женщиной.
Родионов пододвинул к себе какую-то книгу, полистал, посмотрел заглавие: «Байрон. Избранное». Отодвинул книгу, навалился грудью на стол, положил голову на кулаки, попытался собраться с мыслями. Решил выделить что-то самое главное для себя сейчас. Но в мозгах все перепуталось, переплелось. Тут же подумалось и о посевной, и о дочери, и о лебяжинском мосте, опять о посевной, об Ивлеве, опять о дочери, о Майе, даже об ее отце-доценте… И все как-то неопределенно думалось, рвано. Тяжело было на душе, смутно. И болит сердце, физически болит.
«То ли старею, то ли устал крепко», – подумал он. Прикрыл глаза.
В сенях послышались чьи-то шаги. Родионов вскинул голову.
Вошел Юрий Александрович. Очень удивился, увидев секретаря райкома, заметно растерялся… И от растерянности улыбнулся и сказал громко:
– Добрый вечер, товарищ секретарь!
– Здравствуй.
Юрий Александрович, не снимая плаща, сел к столу, положил перед собой шляпу.
– Ко мне жена твоя приходила, – сразу начал секретарь, в упор, внимательно глядя на учителя. – Что у тебя происходит?
Юрий Александрович невольно окинул быстрым взглядом комнату, остановился на некоторых вещах жены… Опять посмотрел на секретаря. Он растерялся совсем. Он не мог представить себе раньше, что когда-нибудь вот так, с глазу на глаз будет беседовать с секретарем Родионовым о своих отношениях с Марией – с дочерью одного секретаря, с женой другого. Положение пиковое.
– Прорабатывать меня пришли? – он неопределенно усмехнулся. Он, как это частенько бывает, слегка обнаглел от растерянности. – Я же не член партии.
– Тебя когда-нибудь обижали люди? – спросил Кузьма Николаевич. – Крепко?
– Нн… нет. Я не понимаю, о чем вы?
– За что же ты обидел столько человек сразу?
– А в чем, собственно, дело? Я полюбил женщину… да! Я этого не скрываю. Ну и что теперь?
– Ты на ней жениться хочешь?
– Конечно! – Юрий Александрович решил вымахнуть на волне благородства, прямого, открытого благородства. – Я все понимаю… Мы поженимся с Марией. Не могу же я…
– Ты все можешь! – рявкнул Родионов. Он быстро стал терять власть над собой. В груди образовалась какая-то пустота, и в эту пустоту несколько раз замедленно, с болью, сильно садануло сердце. – Ты трус! Ты готов жениться, но это из-за трусости. Любить ты не умеешь. Когда любят, так не делают. Ты самый обыкновенный паразит!…
– Вы меня можете сколько угодно оскорблять… – красивые девичьи глаза учителя потемнели от обиды и страха.
– Тебя убить надо, а не оскорблять. Милость сделал – он женится. Я те женюсь!… – на скулах секретаря, которые уже успел тронуть ранний загар, выступили белые пятна. – Я тебе покидаюсь такими словами. Ты о другой семье подумал? Ты обо мне подумал… прежде чем втоптать в грязь меня? Образованный человек!…
– Что же теперь делать? Разве так не бывает?
– Так не бывает! Так бывает, когда любят.
– Я люблю.
– Ты завтра уедешь отсюда, – секретарь встал. – Не уедешь, пеняй на себя.
– Я же на работе, как же я…
– Вот так! – секретарь шагнул к двери, снял с гвоздя фуражку, оглянулся на учителя. – Эх, парень… – смотрел убийственно просто, горько и беспомощно. Надел фуражку и вышел.
Майя сидела на крыльце; она увидела через окно, что муж дома, и не стала входить. Родионов остановился около нее, закурил.
– Он завтра уедет на пару недель, пусть едет. За это время… Мы хоть очухаемся все за это время, соберемся с мыслями, – сказал он.
– Я больше с ним жить не буду, – негромко и упрямо ответила Майя.
– Я не заставляю жить. Если за это время ничего не изменится, значит, не изменится. Но сгоряча такие вопросы не решают. Пусть он подумает. И ты подумай. И не расстраивайся, держи себя – о ребенке надо думать, – Родионов склонился к Майе, поднял ее. – Давай руку… Крепись, Мне тоже горько, поверь.