Иван выпил последним – смотрел с интересом, как пьет женщина. Мария выпила, удивленно посмотрела на него, дрогнула уголками влажных губ… Стала закусывать. Иван тоже выпил.
– А ты чего в кино не пошла? – спросил Родионов.
– Не хочется, – ответила Мария, лениво перегнулась назад, через стул, включила приемник. Опять коснулась своей ногой ноги Ивана. И опять не обратила на это внимания, причем действительно не обратила: Иван умел разбираться, когда не обращают внимания, а когда только делают вид. Он не убрал свою ногу.
Из приемника полилась хорошая музыка. А может, показалось, что хорошая. Во всяком случае, с музыкой Ивану стало лучше.
– Странное вы поколение, молодые люди, – заговорил Родионов, – иногда просто трудно понимать вас.
– Мы пассивные, неинициативные, равнодушные, – спокойно стала перечислять Мария и опять перегнулась через стул – за сигаретами, которые лежали на приемнике. И опять невольно прислонилась к Ивану. Достала сигареты, отодвинулась от него. – Неужели активность в том только и заключается, чтобы в кино каждый вечер бегать?
– Не в этом, конечно.
– А в чем? – Мария взяла со стола спички, прикурила.
– А в том хотя бы, что ты вот куришь! Да еще при отце.
Мария слабо усмехнулась, но продолжала курить.
– Ведь это же дико! – Родионов посмотрел на Ивана, точно призывая его согласиться с ним.
– А без отца не дико?
Родионов сердито глянул на дочь. И отвернулся. Видно, это был старый разговор у них.
– Я понимаю, о чем ты говоришь, отец. Но вот чего я действительно не понимаю: почему я сейчас должна волноваться, суетиться, проявлять инициативу?… Во-первых, где проявлять? На работе? Я неплохо работаю, меня даже хвалят. Что еще? Целина? Но, сколько бы я ни волновалась по поводу целины, я ничего не изменю – ее вспашут без меня. И посеют, и уберут хлеб, и выполнят план. Что еще? Государственные вопросы? Там тоже без меня все сделают. Что я должна делать, чтобы не казаться равнодушной? Заметки писать в областную газету? Не умею. Да и… все, что там пишут, меня опять-таки не волнует. Все идет своим чередом, что же тут волноваться?
«Умная, – отметил Иван. – Правильно говорит».
– А в кино не люблю ходить – не интересно. Фильмы неинтересные. Ну что я могу сделать, если фильмы неинтересные?… Если я знаю заранее, чем все кончится, кто кого полюбит, кто будет прав, кто виноват. Скучно.
– Что ты с фильмами привязалась? Не в фильмах дело… – чувствовалось, что отец не сразу находит как возразить дочери, и от этого больше злится.
Иван с интересом слушал перепалку отца с дочерью.
– А в чем?
– А в том, что ты вот сейчас сидишь и преспокойненько меня же спрашиваешь: «А почему должна волноваться?». Да ты молодая, черт возьми-то! Поэтому. Почему я, старик, должен волноваться?
– По должности.
– Поехала!… Не то ведь совсем говоришь! И не так думаешь. Кривляешься.
– Возможно.
«Сам ты не то говоришь», – с досадой и сожалением подумал Иван; его начала раздражать деланная невозмутимость молодой женщины.
– Вот!… Вот это самое и называется равнодушием.
– Неубедительно.
Иван заскучал. Разговор перестал его интересовать. Кроме того, ему разонравилась Мария. Захотелось уйти домой.
– Пожалуй, поздно, – сказал он, глядя на Родионова. Тот спохватился.
– Ты что? Ну, нет. Это, брат, нет… Давайте-ка еще по одной выпьем. А потом споем чего-нибудь. Вон вы как хорошо давеча пели.
Иван усмехнулся, вспомнив Пашку: сидит сейчас, наверно, с отцом и с Гринькой и учит их петь про восемнадцать лет.
– А вы с кем согласны: с отцом или со мной? – спросила вдруг Мария.
Иван спокойно посмотрел ей прямо в глаза.
– Мое дело маленькое.
– Ну, а все-таки? Вы же слышали, о чем мы говорили…
– А о чем вы говорили? – Ивана охватило непонятное раздражение. Показалось ему, что женщина ждет от него какой-нибудь смешной глупости – тоже, видно, заскучала. – Вы, в общем-то, ни о чем и не говорили. А вы особенно.
– Так их, Иван!– поддакнул Родионов и испортил все дело. Иван замолчал.
– Так, – неопределенно сказала Мария и опять просто и весело оглядела его всего, потом внимательно посмотрела в глаза.
– Что? – спросил Иван.
– Ничего.
– А я, значит, тоже неважно выступил? – поинтересовался Родионов.
– По-моему, да, – с суровой непоколебимостью ответил Иван.
Отец и дочь засмеялись.
– Тогда выпьем! – Родионов подал рюмки молодым.
Мария взяла свою, подняла.
– За правду-матку!
«Воображаешь из себя много», – подумал о ней Иван и выпил залпом. И почувствовал, что женщина наступила ему на ногу. Иван ухом не повел. Как сидел, так и продолжал сидеть, в сторону Марии не посмотрел. Закусывал. Женщина опять наступила на его ногу. У Ивана сдавило сердце… Он откинулся на спинку стула, нехотя полез в карман за папиросами. На женщину опять не посмотрел. Она убрала ногу.
«Вот так. Так-то оно лучше будет», – весело и победно подумал Иван. Домой идти расхотелось.
– Ну, так споем? – Родионов посмотрел на Ивана.
– Я певец неважный. Подтянуть, если что, могу, – сказал тот.
– Какую вы любите? – спросила Мария.
– Гоп со смыком, – Иван посмотрел на женщину и улыбнулся. И понял, что пошутил рискованно: у той нехорошо дрогнули ноздри красивого прямого носа и так же – чуть дрогнув – сузились холодные глаза. – Русскую какую-нибудь.
Родионов встал.
– Сейчас гитару принесу, – сказал он и вышел из комнаты.
Иван внутренне весь подобрался – ждал.
– Вы молодец, – насмешливо сказала Мария.
– Спасибо, – вежливо поблагодарил Иван. И спокойно и серьезно посмотрел на нее. – Стараюсь.
Мария слегка растерялась. Иван понял почему: она, видите ли, позволила себе вызывающе-смелый жест – наступила на ногу. А это не приняли. Причем это, конечно, надо было принять и понять как знак союзнической солидарности в борьбе со стариками. Но после этого молодой союзник может «по-товарищески» обнять женщину за талию, а при удобном случае притиснуть в углу. И тогда-то получит в ответ обжигающую пощечину. Иван эти шуточки знал. Потом выяснится, что она просто «хотела обратить его внимание на то-то, а он, оказывается, понял это вон как!…»
«Сильно умная», – думал Иван о женщине. Он не хотел затевать с ней никакой игры. Он устарел для игры.
– А где гитара-то, Мария? – спросил из другой комнаты Родионов.
– На комоде, наверно! – громко сказала Мария. – Или за ящиком.
Иван аккуратненько – мизинцем – стряхнул пепел в блюдечко.
– Вы оригинальничаете или действительно такой? – спросила женщина.
– Какой?
– Такой… что-то вроде телеграфного столба – прямой и скучный.
– Я бы ответил, но неудобно – в гостях все-таки.
– А вы коротко, в двух словах.
– В двух словах не умею, я не учитель.
– А вы кто, кстати?
– Шофер.
Женщина не сумела скрыть удивления. Ивана это окончательно развеселило. Он повернулся к женщине и тут со всей ясностью понял: она красива, как черт ее знает кто!
– Что? – спросил он и опять улыбнулся.
Женщина ничего не сказала, пристально и серьезно смотрела на него.
Родионов нашел наконец гитару. Неумело забренькал, направляясь к ним.
– Ну-ка!… – сказал он, подавая гитару дочери.
Мария взяла ее, отодвинулась со стулом от стола, положила ногу на ногу. И опять Иван, не желая того, увидел белую полоску на ее ноге – между чулком и юбкой.
– Так что же?… – Мария посмотрела с усмешкой на Ивана.
– Что хотите. Спойте только одна.
Мария подстроила гитару, подумала… Запела негромко:
Не брани меня, родная,
Что я так люблю его…
При первых же звуках песни, необычайно верно выбранной, у Ивана заболело в груди – сладко и мучительно. Пела Мария хорошо, на редкость хорошо – просто и тихо, точно о себе рассказывала. А Иван так и видел: стоит русская девка в сарафане и просит матушку: «Не брани ты меня, милая, не надо…». Мария пела и задумчиво смотрела в темное окно. Гитара тоже задумчиво гудела, навевала ту тихую грусть, которая где-то, когда-то родилась и осталась жить в песне.
Я не знаю, что такое
Вдруг случилося со мной…
«Ох ты!…», – Иван посмотрел на Родионова. Тот сидел, накоршунившись над столом, печально смотрел в стол. Наверно, многое он прощал дочери за ее песни. И стоило. Ах, какая же это глубокая, чистая, нерукотворная красота – русская песня, да еще когда ее чувствуют, понимают. Все в ней: и хитреца наша особенная – незлая, и грусть наша молчаливая, и простота наша неподдельная, и любовь наша неуклюжая, доверчивая, и сила наша – то гневная, то добрая… И терпение великое, и слабость, стойкость – все.
Мария допела песню, положила ладонь на струны, посмотрела с улыбкой на Ивана и на отца; она знала, что поет хорошо.
– Чего носы повесили?
Родионов очнулся, поднял глаза, внимательно и долго смотрел на дочь, точно изучал.
– Давайте вместе какую-нибудь? – предложила Мария.
– Ну уж нет! – возразил Иван.
Родионов тоже сказал:
– Зачем? Спой еще.
Я о прошлом уже не мечтаю… -
запела Мария, и опять властное чувство щемящей тоски и скорби – странной какой-то скорби: как будто вовсе и не скорбь это, а такое состояние, когда говорят: «Э-э, да чего мы! Вот она, жизнь-то! Жить надо!» – такое чувство опять сразу охватило Ивана. И он увидел степь и солнце… И почему-то зазвенела над степью милая музыка далекого детства, точно где-то колокольчики вызванивали – тихо и тонко. В таком состоянии люди плачут. Или молятся. Или начинают любить.
«Наверно, я влюбился в нее, – думал Иван. И не пугался и не тревожился больше. – Значит, песни эти будут мои. Вся она моя будет». Это радовало.
У Родионова были другие мысли. Он думал:
«Почему я еще горюю? Да у меня же хорошая жизнь была – я же любил свою жизнь. Другие в двадцать пять лет скисают, а я всю жизнь любил. Радоваться надо, а не горевать».
Песня кончилась.
Долго все трое сидели молча – додумывали те думы, какие породила песня. Жалко было уходить из того смутного, радостного и грустного мира, в который уводила песня.
– Да-а, – сказал Родионов. – Так-то, братцы.
Иван смотрел на руку женщины, лежащую на струнах, и его охватило сильное желание взять эту руку и положить себе на грудь. И прижать.
– Давайте еще выпьем, и я пойду, – сказал он несколько осевшим голосом.
Родионов молча налил в две рюмки, посмотрел на дочь… Та отрицательно покачала головой. Она по-прежнему была задумчива.
Родионов и Иван выпили. Иван не стал закусывать. Закурил, поднялся.
Мария тоже поднялась, чтобы пропустить его. Иван, проходя, задел ее, почувствовал тепло ее тела. И с этим теплом вышел на улицу и долго еще чувствовал его – легкое, с тонким дурманом духов.
Родионов проводил его до ворот. Остановились.
– До свиданья.
– Я подумал насчет вашего предложения, – сказал Иван.
– Ну и как?
– Согласен.
– Ну вот… Принимай завтра машину и… будем работать.
– Как же поет она! – не выдержал Иван.
– Поет, – неопределенно согласился Родионов. – Из нее могла бы большая человечина вырасти… – секретарь замолчал, видно, спохватился, что начал об этом совсем некстати. – До свиданья.
– До свиданья.
Иван пошел домой.
Шел, засунув руки в карманы, медленно, как будто он очень устал, как будто нес на плечах огромную глыбистую тяжесть – не то счастье, вдруг обретенное, не то погибель свою, роковую и желанную.
«Как же это так – с одного вечера врезался, – думал он. – Наверно, пройдет».
А в глазах стояла Мария. Смотрела на него. И луна смотрела. И слепые глаза домов – окна – тоже смотрели на него. «Смотрите, смотрите – хорошего тут мало».
Пашка Любавин жил легко и ярко. Он решительно ничего не унаследовал от любавинского неповоротливого уклада жизни, и хитрость отцовскую и прижимистость его тоже не унаследовал – жил с удовольствием, нараспашку. Шоферил. Уважал скорость. Лихачество не один раз выходило ему боком – Пашка не становился от этого благоразумнее. Он никогда не унывал. Ходил по селу с гордо поднятой головой – крученый, сухой, жилистый… С круглыми, изжелта-серыми ясными глазами, с прямым тонким носом – смахивал на какую-то птицу. Отчаянно любил форсануть. На праздники надевал синие диагоналевые галифе, хромовые сапога, вышитую рубаху, подпоясанную гарусным пояском, пиджак синего бостона – внакидку военную новенькую фуражку, из-под козырька которой темно-русой хмелиной завивался чуб – и шел такой, поигрывая концами пояска.
Но и работы Пашка не боялся. И работать умел. Как шофера его охотно брали везде, только предупреждали: «Но смотри!…». Пашка отвечал: «Главное в авиации – что? Не?… Ну: не?…» – «Главное в авиации – порядок, точность». – «Нет, не то, – Пашка дарил конторским обаятельные улыбки и принимался за работу.
Но судьба с ним как-то нехорошо шутила: не везло Пашке в любви. Он всем своим существом шел ей навстречу – смело, рискуя многим, а счастье почему-то сворачивало с его дорожки, доставалось другим. Пашка нервничал, но не сдавался. Нахватался по дорогам у разных людей словечек всяких и сыпал их кстати и некстати – изощрялся, как мог.
Он много раз был влюблен. Но всегда в последний момент что-нибудь да случалось: то оказывалось, что он недостаточно крепко любит, то – его не очень. То выяснялось, что она – дура дурой, то обнаруживалось, что он – редкий трепач, то она – «колода», то он – ветрогон и пустомеля. А чаще всего приходил кто-то третий – «он» – и бессовестным образом становился у Пашки на дороге. А иногда Пашка не менее бессовестным образом сам становился у кого-нибудь на дороге, и все равно ему не везло.
Вот, к примеру, две его последние любовные истории.
Поехал он в отдаленный район в командировку – на уборочную. По дороге встретил председателя колхоза Прохорова Ивана. Тот ехал из города домой на колхозном газике и не доехал – лопнула рессора. Прохоров, всласть наругавшись с шофером, стал «голосовать» попутным машинам. Тут-то и подлетел Пашка на своей полуторке.
– Куда?
– До Быстрянки.
– А Салтон – это дальше или ближе? (Пашка не знал дороги в Салтонский район – впервые ехал туда).
– Малость ближе. А что?
– Садись до Салтона. Дорогу покажешь.
Поехали.
Мрачное настроение председателя не привлекло внимания Пашки. Он сидел, откинувшись на спинку сиденья; правая рука на баранке, левая – локтем – на дверце кабины. Смотрел вперед, на дорогу, задумчиво щурился.
Полуторка летела на предельной скорости, чудом минуя выбоины. С одним встречным самосвалом разъехались так близко, что у Прохорова дух захватило. Он посмотрел на Пашку: тот сидел как ни в чем не бывало – щурился.
– Ты еще головы никогда не ломал? – спросил Прохоров.
– А?… Ничего, не трусь, дядя, – и спросил, как всегда спрашивал: – Главное в авиации – что?
– Главное в авиации – не трепаться, по-моему.
Пашка обжег гневного председателя ослепительной доброй улыбкой.
– Нет, не то, – совсем отпустил руль и полез в карман за папиросами. Придерживал руль только коленями. Его, видно, забавляло, что пассажир трусит.
Прохоров стиснул зубы и отвернулся.
В этот момент полуторку основательно подкинуло – Прохоров инстинктивно схватился за дверцу… Свирепо посмотрел на Пашку.
– Ты!… Авиатор!
Пашка опять улыбнулся.
– Ничего не сделаешь – скорость, – признался он. – Поэзия российских деревень, как говорится.
Прохоров внимательно посмотрел в глаза Пашке… Парень начинал ему нравиться.
– Ты в Салтон зачем едешь?
– В командировку.
– На уборочную, что ли?
– Да… Помочь надо отстающим. Верно?
Хитрый Прохоров некоторое время молчал. Он смекнул, что парня можно, пожалуй, переманить из Салтонского района к себе.
– В сам Салтон или на периферию?
– На периферию. Деревня Листвянка. Хорошие места тут у вас, – похвалил Пашка.
– Тебя как зовут-то?
– Меня-то? Павлом. А что? Павел Ефимыч.
– Тезки с тобой, – сказал Прохоров. – Я тоже по батьке – Ефимыч.
– Очень приятно.
– Поехали ко мне, Ефимыч?
– То есть как это?
– Так… Я в Листвянке знаю председателя и договорюсь с ним насчет тебя. Я, видишь ли, тоже председатель. И я тебе авторитетно заявляю, что Листвянка – это дыра, каких свет не видел. А у нас деревня…
– Что-то не понимаю: у меня же в путевке сказано…
– Да какая тебе разница?! Я тебе дам такой же документ, что отработал на уборочной – все честь по чести. А мы с тем председателем договоримся. За ним как раз должок имеется. Район-то один – Салтонский! А?
– Клуб есть? – спросил Пашка.
– Клуб? Ну как же!… Вот такой клуб!
– Сфотографировано.
– Что?
– Согласен, говорю! Пирамидон.
Прохоров заискивающе посмеялся.
– Шутник ты… Один лишний шофер да еще с машиной! На уборочной – это пирамидон. Шутник ты, оказывается, Ефимыч.
– Что делать! Значит, говоришь, клубишко имеется?
– Вот такой клуб! – бывшая церковь.
– Помолимся, – сказал Пашка. Оба – Прохоров и Пашка – засмеялись.
В тот же вечер Пашка уписывал у председателя жирную лапшу с гусятиной и беседовал с его женой.
– Жена должна чувствовать! – утверждал Пашка.
– Правильно, Ефимыч! – поддакивал Прохоров, согнувшись пополам, стаскивал с ноги тесный сапог. – Что это за жена, понимаешь, которая не чувствует.
– Если я приезжаю домой, – продолжал Пашка, – так? – усталый, грязный, то, се… так? Я должен кого первым делом видеть? Энергичную жену. Я ей, например: «Здорово, Муся!». Она мне должна весело: «Здорово, Павлик! Ты устал?».
– А если она сама, бедная, наработалась за день, то откуда же у нее веселье возьмется? – заметила на это хозяйка.
– Все равно. А если она грустная, кислая – я ей говорю: «Пирамидон». И меня потянет к другим. Верно, Ефимыч?
– Абсолютно! – воскликнул Прохоров.
Хозяйка назвала их «охальниками».
Два часа спустя Пашка появился в здешнем клубе – нарядный, как всегда (он возил с собой чемодан с барахлишком).
– Как здесь население? Ничего? – довольно равнодушно спросил он у одного парня, а сам ненароком обшаривал глазами танцующих: хотел знать, какое он произвел впечатление на «местное население».
– Ничего, – ответил парень.
– А ты, например, чего такой кислый?
– А ты кто такой, чтобы допрос мне устраивать? – обиделся парень.
Пашка миролюбиво оскалился.
– Я – ваш новый прокурор. Порядки приехал наводить.
– Смотри, как бы тебе самому не навели тут.
– Ничего, – Пашка подмигнул парню и продолжал рассматривать девушек и ребят в зале. – Целинники есть?
– Пошел ты!… – сказал парень.
Пашку тоже разглядывали. Он такие моменты очень любил: неведомое, незнакомое, недружелюбное поначалу, волновало его. Больше всего его, конечно, интересовали девки.
Танец кончился. Пары расходились по местам.
– Что это за дивчина? – спросил Пашка у того же парня – он увидел Настю Платонову, местную красавицу.
Парень не захотел с ним разговаривать, отошел. Пашка стоял около стенки, поигрывал концами гарусного пояска, смотрел на Настю.
Заиграли вальс.
Пашка прошел через весь зал к Насте, слегка поклонился ей и громко сказал:
– Предлагаю на тур вальса.
Все подивились изысканности Пашки; на него стали смотреть с нескрываемым веселым интересом.
Настя спокойно поднялась, положила тяжелую руку на сухое Пашккно плечо. Пашка, не мигая, ласково смотрел на девушку…
Закружились.
Настя была несколько тяжела в движениях, ленива. Зато Пашка начал сходу выделывать такого черта, что некоторые даже перестали танцевать – смотрели на него.
Пашка выдрючивался, как только мог. Он то приотпускал от себя Настю, то рывком приближал к себе и кружился, кружился… Но окончательно он доконал публику, когда, отойдя несколько от Насти, но не выпуская ее руки из своей, пошел с приплясом. Все так и ахнули. А Пашка смотрел куда-то выше «местного населения» с таким видом, точно хотел сказать: «Это еще не все. Вот будет когда-нибудь настроение – покажу, как это делается».
Настя раскраснелась, ходила все так же медленно, плавно.
– Ну и трепач ты! – весело сказала она, глядя в глаза Пашке. Пашка только повел бровью. Ничего не сказал.
– Откуда ты такой?
– Из Питера, – небрежно бросил Пашка.
– Все у вас там такие?
– Какие?
– Такие… вображалы.
– Ваша серость меня удивляет, – сказал Пашка, вонзая многозначительный ласковый взгляд в колодезную глубину темных загадочных глаз Насти.
Настя тихо засмеялась.
Пашка весь затрепетал в ее руках, весь ходуном заходил…
– Вы мне нравитесь, – сказал он, – я такой идеал давно искал.
– Быстрый ты, – Настя в упор, спокойно смотрела на Пашку.
– Я на полном серьезе, – сказал он.
– Ну, и что?
– Я вас провожаю сегодня до хаты. Если у вас, конечно, нет какого-нибудь другого хахаля. Договорились?
Настя усмехнулась, качнула отрицательно головой. Пашка не обратил на это никакого внимания.
Вальс кончился.
Пашка проводил девушку на место, опять галантно поклонился и вышел покурить в фойе к парням.
Парни косились на него. Пашка по опыту знал, что так бывает всегда.
– Тут забегаловки нигде поблизости нету? – спросил он, подходя к группе курящих – решил сразу войти в доверие. – Пивишка бы выпить…
Парни молчали… Смотрели на Пашку насмешливо.
– Вы что, языки проглотили? – спросил Пашка.
– Тебе не кажется, что ты здесь слишком бурную деятельность развел? – спросил тот самый парень, с которым Пашка беседовал до танца.
– Нет, не кажется.
– А мне лично кажется.
– Крестись, если кажется.
Парень нехорошо прищурился.
– Выйдем на пару минут? Потолкуем?
Пашка отрицательно качнул головой.
– Не могу.
– Почему?
– Накостыляете сейчас ни за что… Мы потом когда-нибудь потолкуем. Вообще-то, чего вы на меня надулись? Я, кажется, никому еще на мозоль не наступал.
Парни не ожидали такого поворота. Им понравилась Пашкина прямота. Разговорились.
Пока разговаривали, заиграли танго, и Настю пригласил другой парень. Пашка с остервенением растоптал окурок… Тут-то и рассказали ему, что его карта уже бита – у Насти есть жених, инженер, и дело у них идет к свадьбе. Пашка внимательно следил за Настей и, казалось, не слушает, что ему говорят. Потом сдвинул фуражку на затылок, прищурился.
– Посмотрим, кто кого сфотографирует, – сказал он и поправил фуражку. – Где он?
– Кто?
– Инженеришка.
– Его нету сегодня.
– Зарубите себе на носу: я интеллигентов делаю одной левой, – сказал Пашка.
Танго кончилось. Пашка прошел к Насте.
– Вы мне не ответили на один вопрос.
– На какой вопрос?
– Я вас провожаю сегодня до хаты?
– Я одна дойду. Спасибо.
– Не в этом дело… – Пашка сел рядом с девушкой. Круглые кошачьи глаза его смотрели серьезно. Длинные тонкие пальцы рук заметно дрожали. – Поговорим, как жельтмены…
– Боже мой, – вздохнула Настя и поднялась. И пошла в другой конец зала.
Пашка смотрел ей вслед… Слышал, как вокруг него сочувственно посмеиваются. Он не испытывал никакого позора. Только стало больно под ложечкой. Горячо и больно. Он тоже встал и пошел из клуба.
На другой день после работы Пашка нарядился пуще прежнего. Попросил у Прохорова синюю шелковую рубашку – увидел, как тот вчера надевал ее на собрание, – надел свои синие диагоналевые галифе, надраил до жгучего сияния сапоги, накинул на плечи пиджак и появился такой в здешней библиотеке (Настя работала библиотекарем, о чем Пашка заблаговременно узнал).
– Здравствуйте! – солидно сказал он, входя в просторную избу, служившую и библиотекой и избой-читальней одновременно.
В библиотеке была только Настя, и еще у стола сидел молодой человек интеллигентного вида, просматривал «Огонек».
Настя поздоровалась с Пашкой и улыбнулась. Пашка с серьезным видом подошел к ее столу и стал перебирать книги – на Настю ноль внимания. Он сообразил, что парень с «Огоньком» – и есть тот самый инженер, жених Насти.
– Почитать что-нибудь? – спросила Настя, несколько удивленная тем, что Пашка не узнал ее.
– Да, надо, знаете…
– Что вам дать? – Настя невольно перешла на «вы».
– «Капитал» Карл Маркса. Я там одну главу не дочитал… Надо дочитать, пока есть свободное время. Верно?
Парень, сидевший за столом, с удивлением посмотрел на Пашку. Настя хотела засмеяться, но, увидев строгие Пашкины глаза, сдержала смех.
– Как ваше фамилия?
– Любавин Павел Ефимыч. Год рождения 1935, водитель-механик второго класса.
Пока Настя записывала все это, водитель-механик искоса разглядывал ее. Потом посмотрел на парня с «Огоньком»… Тот тоже в этот момент смотрел на него. Пашка на секунду-две растерялся… Зачем-то подмигнул парню.
Тот улыбнулся.
– Кроссвордиками занимаемся? – ляпнул Пашка.
Парень не сразу нашелся, что ответить.
– Да… А вы, я смотрю, глубже берете, – глаза у парня веселые и неглупые.
– Между прочим, Гена, он тоже из Ленинграда, – сказала Настя.
– Ну?! – Гена искренне обрадовался. – Вы давно оттуда? Расскажите хоть, что там нового?
Пашка излишне долго расписывался в карточке, потом придирчиво оглядел том «Капитала»… Молчал.
– Спасибо, – сказал он Насте. Подошел к парню, ухнул на стол огромный том, протянул руку. – Павел Ефимыч.
– Гена. Очень рад!
– Взаимно.
– Как там Ленинград-то?
– Ленинград-то? – переспросил Пашка, придвигая себе несколько журналов. – Шумит Ленинград, шумит, – и сразу не давая Гене опомниться, затараторил: – Люблю смешные журналы смотреть! Особенно про алкоголиков – так разрисуют всегда…
– Да, иногда смешно. А вы давно из Ленинграда?
– Из Ленинграда-то? – Пашка перелистнул страничку журнала. – А я там не бывал сроду. Девушка меня с кем-то спутала. Или во сне видела.
– Вы же мне вчера в клубе говорили! – изумилась Настя.
Пашка глянул на нее весело и невозмутимо.
– Что-то не помню.
Настя посмотрела на Гену, Гена – на Пашку… А Пашка спокойно листал журнал.
– Странно, – сказала Настя. – Значит, мне действительно приснилось.
– Это бывает, – сказал Пашка, продолжая смотреть журнал. – Вот, пожалуйста, – очковтиратель, – показал он, подавая журнал Гене. – Кошмар!
Гена посмотрел очковтирателя, улыбнулся. Ему хотелось разговориться с Пашкой.
– Вы на уборочную к нам?
– Так точно, – Пашка оглянулся на Настю: та улыбалась, глядя на него. Пашка отметил это. – Сыграем в пешки? – предложил он инженеру
– В пешки? Может, в шахматы лучше?
– В шахматы скучно, – сказал Пашка (он не умел в шахматы). А в пешечки – раз-два и пирамидон.
– Можно в шашки, – согласился Гена и посмотрел на Настю. Настя вышла из-за перегородки, подсела к ним.
– За фук берем? – спросил Пашка.
– Как это? – не понял инженер.
– За то, что человек прозевает, когда ему надо рубить, берут пешку, – пояснила Настя.
– А-а. Можно брать. Берем.
Пашка быстренько расставил шашки на доске… Взял две, спрятал за спиной.
– В какой?
– В левой.
– Ваша не пляшет, – ходил первым Пашка.
– Сделаем – так, – начал он, устроившись удобнее на стуле, выражение его лица было довольное и хитрое. – Здесь курить нельзя, конечно? – спросил он Настю.
– Нет, конечно.
– Понятно, – Пашка пошел второй. – Сделаем некоторый пирамидон, как говорят французы.
Инженер играл слабо, это было видно сразу, Настя стала ему подсказывать. Он возражал против этого.
– Погоди, слушай, ну так же нельзя! Зачем же подсказывать?
– Ты же неверно ходишь!
– Ну и что! Играю-то я, а не ты.
– Учиться надо.
Пашка улыбался. Он ходил уверенно, быстро и точно.
– Вон той, Гена, крайней, – не выдерживала Настя.
– Нет, я не могу так! – кипятился Гена. – Я сам только что хотел идти этой, а теперь не пойду принципиально.
– А что ты волнуешься-то? – удивилась Настя. – Вот чудак.
– Как же мне не волноваться?
– Волноваться вредно, – встревал Пашка и подмигивал незаметно Насте. Настя краснела и смеялась: ей было немножко неудобно за своего жениха – за то, что он по пустякам нервничает.
– Ну, и проиграешь сейчас со своей принципиальностью.
– Нет, почему?… тут еще полно шансов сфотографировать меня, – снисходительно говорил Пашка. – Между прочим, у меня дамка. Прошу ходить.
– Теперь проиграл, – с досадой сказала Настя.
– Занимайся своим делом! – серьезно обиделся Гена. – Нельзя же так, в самом деле. Отойди.
– А еще – инженер, – Настя отошла от стола.
– Вот это уж… ни к чему. При чем тут инженер-то?
– Боюсь ему понравиться; с любовью справлюсь я одна… – запела Настя и ушла в глубь библиотеки.
– Женский пол, – к чему-то сказал Пашка. Инженер смешал шашки на доске, сказал чуть охрипшим голосом: – Я проиграл.
– Выйдем покурим? – предложил Пашка.
– Пойдем.
В сенях, закуривая, инженер признался:
– Не понимаю: что за натура? Во все обязательно надо вмешаться!
– Ничего, – неопределенно сказал Пашка. – Давно здесь?