Но до роли восторженного поклонника советской власти он дошел не сразу, а гораздо позже.
В 1921 году Горький выехал за границу. В это время Горький не только не был слугой коммунистического режима, но был, по его словам, «настроен мизантропически».
В эмиграции Горький, совместно с писателем-эмигрантом В. Ф. Ходасевичем, издавал журнал «Беседа». 8-го ноября 1923 г. Горький писал из Сорренто В. Ходасевичу по поводу циркуляра Крупской об изъятии из советских библиотек, обслуживающих массового читателя, религиозно-философских произведений Платона, Канта, Шопенгауэра, Владимира Соловьева, Л. Толстого и других:
«Первое впечатление, мною испытанное, было таково, что я начал писать заявление в Москву о выходе моем из русского подданства. Что еще могу сделать я в том случае, если это зверство окажется правдой?
Знали бы Вы, дорогой В. Ф., как мне отчаянно трудно и тяжко» (В. Ходасевич «Горький», «Современные записки» (Париж), кн. 63, 1937.).
В 1925 г. Горький писал о Короленко: «Он, ведь, для меня был и остается самым законченным человеком из сотен мною встреченных, и он для меня идеальный образ русского писателя». А, ведь, известно, как резко отрицательно В. Г. Короленко относился к советской власти.
В 1927 г. Горький писал С. Н. Сергееву-Ценскому:
«Жалуетесь, что проповедники хватают за горло художников? Дорогой Сергей Николаевич, это ведь всегда было. Мир этот — не для художников, им всегда было тесно и неловко в нем — тем почтеннее и героичней их роль… Мечтателей, чудаков, беспризорных одиночек особенно люблю». — Человек, настроенный коммунистически — так писать не мог.
В 1929 году Горький, после двухлетней переписки и настоятельных приглашений со стороны Сталина, вернулся в Россию.
Привез его в Россию П. Крючков, агент ГПУ, расстрелянный потом. Приезд Горького был событием.
Вот что в 1954 году рассказал на страницах «Социалистического вестника» о встрече Горького в Москве и об отношении его к кремлевской власти П. Мороз, бывший начальник и военный комиссар броневых сил на Юго-западном фронте в 1920 году, и в 1930 году руководитель «Севгресстроя» под Севастополем (в 1929 году Мороз сопровождал Горького при его объезде строительств, производившихся на Северном Кавказе, и совхозов, а потом встречался с Горьким в Крыму и много с ним беседовал) :
«Когда вечернее радио Москвы сообщило о предстоящем приезде Горького, призывая население столицы к достойной встрече великого писателя, призыв был поддержан населением с таким энтузиазмом, с каким оно не поддерживало ни одного мероприятия «партии и правительства». «У очень многих граждан страны, — пишет Мороз, — помимо сердечного, любовного отношения к Горькому, теплилась надежда найти в нем, наконец, спасителя. Каждый думал: Горький — буревестник свободы, боровшийся столько лет с такой силой, с такой страстью против насилия и несправедливости — молчать не будет. Многие хотели даже думать, что приезд Горького — не просто визит туриста, а связан с какой-то политической миссией».
В июле 1929-го года, во время посещения Горьким Северного Кавказа, он высказал сопровождавшему его Морозу свое мнение об этой московской встрече в следующих словах:
«Такие грандиозные встречи могут быть только при двух положениях: либо, когда народ живет в материальном, политическом и духовном довольстве, либо когда народ находится в абсолютной материальной, политической и духовной нищете и рабстве».
О какой именно жизни в Советском Союзе шла речь, Горькому стало ясно из первой же сотни писем, доставленных ему почтой в течение первого дня его пребывания в Москве.
Писали ему все. Писали и люди с именами, и начинающие писатели, обыватели, коммунисты и комсомольцы, директора московских заводов, инженеры и рабочие. Писали служащие всех рангов, от народных комиссаров до машинисток, артисты и артистки, отцы и матери, жены и дети, — умоляя в своих письмах о спасении арестованных детей, мужей, отцов и матерей. И на Северный Кавказ и в Ростов на Дону Горький приехал с полным пониманием «счастливой и веселой жизни» советских людей.
«В середине июля на устроенном в честь писателя ужине, — пишет Мороз, — на котором присутствовал и «хозяин» края — секретарь краевого комитета коммунистической партии — А. А. Андреев (позже член Политбюро), произошло мое первое знакомство с Горьким. После ужина, закончившегося довольно рано, Горький спросил меня, есть ли у меня свободное время, и пригласил поехать к нему, как он сказал: «для уточнения программы и плана экскурсии». Начали говорить о плане нашей поездки, как вдруг Горький меня спросил: «Вы бывший анархист?» — «Нет, — отвечал я, — откуда вы это берете?» — «Мне почему-то так показалось, — сказал Горький, — исходя из ваших дружеских отношений с Евдокимовым». В процессе нашей дальнейшей беседы Горький опять совершенно неожиданно задал мне второй вопрос: «А молчать вы умеете, когда надо?» Улыбаясь, я ответил: «Научили… молчу вот уже седьмой год». Горький заметил: «Это замечательно. Если не секрет, где вас научили молчать?» — «Пожалуйста, никакого секрета в этом нет. Первые уроки преподали на Лубянке, но они не дали желаемых результатов. Тогда был дан более длительный курс наук, — в читинской каторжной под начальством Губельмана, брата Ярославского».
— «И что же?», — спросил Горький.
— «Как видите, — ответил я, — слава Богу, молчу-молчу даже тогда, когда не надо молчать».
— «Мне хотелось бы задать вам еще один вопрос», — сказал Горький. «Скажите, пожалуйста, — только, если можете, откровенно, — как вы думаете, много в Союзе молчальников?»
Прежде, чем ответить на этот вопрос, я спросил Горького: «А вы соблюдаете неписанное правило этики, по которому откровенность одной стороны налагает определенные обязательства на другую сторону?»
Горький посмотрел на меня и спросил: «Обязательство хранить тайну откровенности?» — «Да».
— «Ну, кончено, — сказал Горький, — я иначе и не мыслю нашей беседы».
— «В таком случае, пожалуйста. Я думаю, и почти уверен, что с 1927 г. число молчальников в Советском Союзе на сегодня доходит до 80 процентов населения. Но завтра… безмолвствовать будут все, кроме пропагандистов — аллилуйщиков».
Горький с грустью посмотрел мне в глаза, помолчал, как бы раздумывая, и сказал: «Да, пожалуй, вы правы. Но почему же это так?»
На следующий день утром они отправились в совхоз «Гигант», на строительство Сальского элеватора и электрической станции. Горький во время посещения этих предприятий был сдержан, не вступал в беседы ни с администрацией, ни со служащими, ни с рабочими. Но при посещении колхозов Горький был весьма любознателен и внимателен. Знакомясь с колхозами, расположенными по направлению Ростов на Дону — станица Старо-Щербинская, Горький осматривал, вернее, знакомился с колхозами во всех деталях. При этом он особенно интересовался единоличными хозяйствами, не вошедшими в колхоз. Он знакомился с каждым двором и его хозяином. Вел длительные беседы, но о чем он говорил, никто не мог ничего сказать. Такие же методы применил Горький и при осмотре колхозов в районе станицы Екатерининская — Ростов на Дону.
Последним объектом посещения был «Россельмаш», к которому, несмотря на его грандиозность, Горький проявил полное равнодушие.
В гостинице Горький начал беседу следующими словами:
«Если вы думаете, что я что-нибудь понял из того, что делается в станицах, то вы глубоко ошибаетесь. И как я ни стараюсь, как ни напрягаю свой мозг, чтобы понять все эти дела, творящиеся и с крестьянами, и с рабочими, и с городским людом, я ничего понять не могу. Я прежде всего не вижу целесообразности. По-видимому, стар я стал. Но людей, сопротивляющихся этому, я понимаю. Единственное, что мне представляется отчетливо, это то, что все это, вместе взятое, возвращает нас к пятидесятым годам прошлого столетия, но в более свирепой форме. Да, формы проведения в жизнь мероприятий такого социализма будут безусловно очень свирепыми».
«В свое время, — продолжал Горький, — главная задача передовой литературы прошлого заключалась в том, чтобы показать подневольный характер труда и раскрыть противоречия между огромной созидательной силой труда и угнетенным положением трудящегося человека.
Тогда были люди, которые, несмотря на ограниченные возможности, создали прочную традицию уважения к труду и свободе трудящегося человека, посвятив немало красивых страниц воспеванию труда. Конечно, такие люди есть и будут, но будут ли у них в будущем хотя бы те ограниченные возможности прошлого, я очень и очень сомневаюсь. Будут ли у литератора будущего хотя бы ограниченные возможности, изображая труд в нашем «социализме», поставить в центр своего внимания человека — радующегося труженика? Думаю — нет. В тумане всех событий представляются только или почти только страдания».
На следующий день Горький должен был уехать из Ростова. Вечером был устроен, по распоряжению А. А. Андреева, прощальный ужин, на котором Горький вел оживленную беседу, но, главным образом, он делился своими воспоминаниями о прошлом, не сказав ни слова о своих впечатлениях от виденного на Северном Кавказе.
Андреев, по-видимому, недовольный этим направлением беседы, задал Горькому прямой вопрос о его впечатлениях от посещения организованных коллективных хозяйств.
Горький, отвечая, сказал:
«Все дело коллективизации, по моему глубокому убеждению, должно быть построено исключительно на добровольных началах, никакого принуждения не должно быть. При соблюдении этого условия, коллективизация может дать весьма положительные результаты».
Прощаясь, Горький с грустью сказал:
«Не унывайте, поживем — увидим. Я думаю, все образуется. При случае не забывайте меня. Я всегда буду рад потолковать с вами о нашей так не удавшейся жизни».
«Последующие мои встречи с Горьким, — писал Мороз, — относятся к 1934 и 1935 годам, когда Горький большую часть времени проводил в Крыму на даче ЦИКа СССР, в двадцати километрах от Севастополя. Первая встреча с Горьким после пятилетнего перерыва произвела на меня гнетущее впечатление. Поразил меня внешний вид Горького. Когда-то высокий и худой, он превратился в совершенно сгорбленного, усталого человека, как ни старался он держать себя бодро. Горький внимательно слушал меня и, видя мое волнение и слезы, проступившие на моих глазах, успокаивающе сказал: «Вы очень болезненно и близко все принимаете к сердцу. Относитесь ко всему с некоторым холодком и поберегите ваши нервы и здоровье.
Они вам еще пригодятся в жизни. Я вас, да и не только вас, а всех, тяжело переживающих события, понимаю. Трудно и очень даже бывает тяжело на душе, но вы в таких случаях должны прежде всего помнить, что остановить колесо, делающее историю России, внутренними силами невозможно. Слишком уж далеко зашли. Слишком велики силы, подпирающие и охраняющие реакцию штыком. В этом я уже убедился и особенно после посещения Соловецких островов».
Это упоминание Горьким о его посещении концлагеря на Соловецких островах и высказанное им ясное понимание действительного положения в стране, дало Морозу решимость задать ему два вопроса: «Я, Алексей Максимович, — сказал Мороз, — часто задавал себе вопрос и сейчас задаю его вам, зачем вы приехали в Союз, после посещения 29-го года?» И второй вопрос: «Как вы могли допустить появление в таком виде в печати вашей статьи о Соловецких островах?»
«Видите ли, — начал Горький, — вы не первый задаете мне эти вопросы. Но я был поставлен в такие условия, при которых я не мог не приехать. К этому необходимо добавить, что статьи Сталина «Головокружение от успехов» и «Ответ товарищам колхозникам», опубликованные в печати, явились результатом моих настояний о добровольности коллективизации. Это мне дало повод более оптимистически рассматривать значение моего приезда в Союз, хотя, повторяю, что не приехать я все равно не мог. Что же касается статьи с моими впечатлениями о Соловецких островах, опубликованной в печати, то там карандаш редактора не коснулся только моей подписи — все остальное совершенно противоположно тому, что я написал, и неузнаваемо».
Все последующие беседы с Горьким носили тот же характер огорчений. И ни разу Горький, кроме как по вопросу о народном просвещении, не сказал ни одного слова, одобряющего внутреннюю или внешнюю политику советской власти.
Даже в вопросах индустриализации, отзываясь с восхищением о растущих гигантах индустрии, Горький говорил: «Но сделать все это можно было бы со значительно меньшим напряжением сил».
Летом 1935 года Горький, ссылаясь на состояние своего здоровья, просил отпустить его в Италию. Сталин ответил отказом, но утешал его тем, что климат в Крыму не хуже, чем в Италии.
Известный французский литератор, русский по происхождению, Виктор Сэрж, который пробыл в России до 1936 года, в своем дневнике, напечатанном в 1949 году в парижском журнале «Ле Тан Модерн», рассказывал о своих последних встречах с Горьким:
«Я однажды встретил его на улице, — пишет Сэрж, — и был потрясен его видом. Он был неузнаваем — это был скелет. Он писал официальные статьи, в самом деле отвратительные, оправдывая процессы большевиков. Но в интимной обстановке ворчал. С горечью и презрением говорил о настоящем, вступал или почти вступал в конфликты со Сталиным».
Сэрж также рассказывал, что по ночам Горький плакал.
В последние годы жизни Горький стал для советского правительства опасной обузой. Ему запрещено было выезжать из Москвы, Горок и Крыма, когда он ездил на юг. Об этом рассказывает Илья Шкапа в своей книге — «Семь лет с Горьким. Воспоминания» (Советский писатель. Москва 1964 стр. 311-312).
«Устал я очень» говорил он несколько раз, — «хотел бы побывать в деревне и даже пожить как в былые времена»… Не удается… Словно забором окружили — не перешагнуть!…»
Вдруг я услышал:
«Окружен… Обложили… ни взад, ни вперед!… Непривычно сие!»
Мне показалось, пишет Шкапа, что я ослышался, необычен был голос Горького и смысл его слов. Глаза тоже были другие, не те, которые я хорошо помнил. Сейчас в них проступали надлом и горечь. В ушах звучало! «Непривычно сие»…
В юбилейной заметке «Литературная газета» от 29-го марта 1958 года назвала Горького «основоположником советской литературы». А еще гораздо раньше — Горький был объявлен «основоположником пролетарской литературы и отцом социалистического реализма». И то и другое неверно. За все свое пребывание в Советском Союзе Горький не написал ни одной повести, даже ни одного рассказа, в котором он описывал бы окружавшую его советскую действительность. В 1930 году он писал В. Вересаеву:
«Романа из современной жизни я не пишу, а затеял роман от 80-х годов до 1918 г. Кажется, это будет нечто подобное хронике, а не роман. Очень хочется мне научиться писать хорошо. Огорчаюсь. Написал большую повесть, взяв три поколения семьи фабриканта. Не знаю, что вышло. Вообще я не в себе как-то. Горький мне надоел, требования мои к нему растут, а он, видимо, бессилен удовлетворить их. Должно быть, уже поздно. Пятьдесят шесть лет.»
Описывал он в своих повестях только жизнь в дореволюционной России и в последующие годы.
Горький, хотя и говорил и писал о социалистическом реализме, но придавал ему совершенно не тот смысл, который ему придали потом казенные критики. Известно, что Горькому не нравились произведения Фадеева, Гладкова, Панферова и других признанных столпов «социалистического реализма». Хвалил он, наоборот, произведения таких писателей, как Тынянов, «Серапионовы братья», Олеша, Федин и другие, которых никоим образом нельзя назвать образцами «социалистического реализма». А о советских поэтах он в 1934 году писал Ольге Бергольц:
«Современных поэтов я плохо понимаю, мне кажется, что стихи у них холодно шумят и вызывает этот шумок — как будто— чужой поэтам ветер. Читаешь и думается: через силу написано, от ума».
Как на образец «социалистического реализма», казенные критики обыкновенно указывают на повесть Горького «Мать», написанную им в 1906 году. Но сам Горький в 1933 году заявил своему старому другу и биографу В. А. Десницкому, что
«Мать» — «длинно, скучно и небрежно написана».
А в письме к Федору Гладкову он писал:
«Мать» — книга, действительно только плохая, написана в состоянии запальчивости и раздражения».
В 1936 году Горький умер. В предисловии к третьему тому книги «Горький. Материалы и исследования», вышедшей в Москве в 1941 году под редакцией В. А. Десницкого, говорится, что
«Горький был чудовищно умерщвлен бандой фашистских предателей и шпионов».
На процессе Бухарина, Рыкова, Ягоды и др. в 1938 г. в Москве, кремлевские врачи Левин и Плетнев показали, что они умертвили Горького по приказу Ягоды. Но, как известно, Ягода был только исполнителем воли Сталина. Горького убил Сталин, потому что знал, что Горький внутренне не примирился с его диктатурой и рвется за границу.
В своей вышедшей по-английски книге «Тайная история сталинских преступлений», Александр Орлов, бывший помощник верховного прокурора Советского Союза, заместитель начальника Экономического Управления ГПУ, начальник экономического сектора Иностранного Отдела НКВД, а во время гражданской войны в Испании — особоуполномоченный. Политбюро по организации контрразведки при республиканском правительстве, рассказывает о том, что Сталин до последних дней жизни Горького надеялся, что Горький напишет о нем книгу, как в свое время написал о Ленине. Когда надежд на это оставалось все меньше, он стал надеяться хотя бы на статью Горького о нем. Горький, если и обещал это сделать, то все оттягивал. Ягода, сообщает Орлов, прямо требовал у Горького написания книги, очерка или статьи о Сталине, но ничего не добился. Когда Сталин и Ягода увидели, что надежд на это нет, то круто переменили свое отношение к писателю. В своей книге Орлов пишет:
«После смерти Горького, служащие НКВД нашли в его бумагах тщательно спрятанные заметки. Когда Ягода кончил чтение этих заметок, он выругался и сказал: «Как волка ни корми, он все в лес смотрит».
О нахождении этих, тщательно спрятанных дневников Горького, рассказал также на страницах «Соц. вестника» писатель Глеб Глинка. Глинка был тогда одним из ближайших сотрудников московского журнала «Наши Достижения», основанного Горьким. Немедленно после получения известия о смерти Горького, рассказывает Глинка, по распоряжению ЦК партии были созданы специальные комиссии для разбора и приведения в порядок архива Горького.
«В особняк на Поварской улице в Москве назначили группу из нескольких литераторов, под председательством редактора журнала «Наши Достижения» — Василия Тихоновича Бобрышева. Здесь рукописей оказалось много. Работали всю ночь. И уже под утро, когда все сотрудники едва держались на ногах, с нижней полки заваленной книгами и старыми газетами этажерки была извлечена еще одна объемистая папка, с какими-то старыми черновиками, и среди них оказалась толстая тетрадь в клеенчатой обертке.
К тетради сразу потянулось несколько рук. Кто-то раскрыл ее, в начале, в середине, еще раз в середине и в конце. Через его плечи смотрели остальные. Все молчали, но чувствовалось, как комната заливается туманом страха.
— Без паники! Ни один из сотрудников не сойдет с места! — И, тяжело опустив ладонь на закрытую тетрадь, Бобрышев прибавил: — Немедленно вызываю уполномоченного НКВД! Понятно, товарищи?
На Лубянке в кабинет следователя вызывали по одному. Каждый дал подписку о неразглашении. Каждого предупредили, что если, хоть одним словом проговорится, хотя бы собственной жене, — будет немедленно ликвидирован вместе со всем своим семейством.
Тетрадь, обнаруженная в особняке на Поварской улице, была дневником М. Горького. Полный текст этого дневника был прочитан разве только самым ответственным работником НКВД, кое-кем из Политбюро и уж, конечно, Сталиным.»
Не прошло и двух недель после разбора архива Горького, как журнал «Наши Достижения» и другие журналы были закрыты, и обслуживающие их редакционные работники, включая машинисток, арестованы.
«Затем, пишет Глинка, начались повальные аресты всего горьковского окружения. Даже писателя Зазубрина, который, по стариковской дружбе, приходил вечерком к Горькому чайку попить, отправили в концлагерь. Письма Горького, находившиеся в руках у сов. граждан, предложено было сдать в государственный архив. Тех, кто не торопился с этим делом, вызвали на Лубянку. Тогда же были арестованы врачи, которые лечили Алексея Максимовича в последние годы его жизни».
После процесса Бухарина, Рыкова, Ягоды и других и показаний врачей, Лев Троцкий, который прекрасно разбирался в сталинском климате, воцарившемся в Москве, писал:
«Горький не был ни конспиратором, ни политиком. Он был добрым и чувствительным стариком, защищающим слабых, чувствительным протестантом. Во время голода и двух первых пятилеток, когда всеобщее возмущение угрожало власти, репрессии превзошли все пределы… Горький, пользовавшийся влиянием внутри страны и за границей, не смог бы вытерпеть ликвидации старых большевиков, подготовлявшейся Сталиным. Горький немедленно запротестовал бы, его голос был бы услышан, и сталинские процессы так называемых «заговорщиков» оказались бы неосуществленными. Была бы также абсурдной попытка предписать Горькому молчание. Его арест, высылка или открытая ликвидация являлись еще более немыслимыми. Оставалась одна возможность: ускорить его смерть при помощи яда, без пролития крови. Кремлевский диктатор не видел иного выхода».
В сороковых годах профессор Дмитрий Дмитриевич Плетнев, который лечил Горького, полностью подтвердил версию Троцкого о том, что Сталин ускорил смерть Горького при помощи
яда.Профессор Плетнев, в 1938-м году, вместе с другими врачами обвинялся в отравлении Горького, был приговорен к смерти, но потом был помилован и приговорен к 25-ти годам лагеря, которые после были сокращены до 10-ти, но его все-таки не освободили. Отбывал он наказание на Воркуте.
Там тогда находилась, в качестве заключенной, бывшая немецкая коммунистка Бригита Герланд. Имя профессора Дмитрия Плетнева было хорошо знакомо ей. После смерти Сталина Бригита Герланд была освобождена из лагеря и вернулась на родину, в Западную Германию. Вскоре после своего прибытия в Германию она напечатала в «Социалистическом Вестнике» статью под заглавием: «Кто отравил Горького?». В этой статье она писала:
«Имя профессора Дмитрия Дмитриевича Плетнева и его историю я слышала, конечно, до того как попала в советский лагерь. Можно, поэтому, себе представить, с каким вниманием я разглядывала этого человека, когда впервые встретилась с ним и узнала от других заключенных, что это «тот самый». А через некоторое время я попала в амбулаторию в качестве «сестры» под его начальство и там с ним сдружилась. Очень часто он оставался после приемных часов, расспрашивал меня о загранице и сам много рассказывал. В течение одной из таких долгих бесед, уже после месяцев нашего знакомства, он мне рассказал следующую историю:
«Мы лечили Горького от болезни сердца, но он страдал не столько физически, сколько морально: он не переставал терзать себя самоупреками. Ему в Советском Союзе уже нечем было дышать, он упорно стремился назад в Италию.
На самом деле Горький старался убежать от самого себя, сил для большого протеста у него уже не было. Но недоверчивый деспот в Кремле больше всего боялся открытого выступления знаменитого писателя против его режима. И как всегда, он в нужный ему момент, придумал наиболее действительное средство. На этот раз этим средством явилась бомбоньерка, да, красная, светло-розовая бомбоньерка, убранная яркой шелковой лентой. Одним словом, красота, а не бомбоньерка. Я и сейчас ее хорошо помню. Она стояла на ночном столике у кровати Горького, который любил угощать своих посетителей. На этот раз он щедро одарил конфетами двух санитаров, которые при нем работали, и сам съел несколько конфет. Через час у всех трех начались мучительные желудочные боли: еще через час наступила смерть. Было немедленно произведено вскрытие. Результат? Он соответствовал нашим самым худшим опасениям. Все трое умерли от яда».
«Мы, врачи, молчали. Даже тогда, когда из Кремля была продиктована совершенно лживая официальная версия о смерти Горького, мы не противоречили. Но наше молчание нас не спасло. По Москве поползли слухи, «шепотки» о том, что Горького убили: Сталин его отравил. Эти слухи были очень неприятны Сталину. Нужно было отвлечь внимание народа, отвести его в другую сторону, найдя других виновников. Проще всего было, конечно, обвинить в этом преступлении врачей. Врачей бросили в тюрьму по обвинению в отравлении Горького. С какой целью? Глупый вопрос. Ну, конечно, по поручению фашистов и капиталистических монополий. Конец? «Конец вам известен».
Так закончил свой рассказ профессор Дмитрий Дмитриевич Плетнев. А Бригита Герланд, очутившись снова на свободе после смерти Сталина, напечатала свою статью — «Кто отравил Горького?» в июньском номере 1954-го года «Социалистического Вестника», в органе русских социал-демократов-меньшевиков, выходившем тогда в Нью-Йорке под редакцией Рафаила Абрамовича, Бориса Николаевского и Соломона Шварца.
В 1964-ом году известный американский журналист Дон Левин ездил в Советский Союз. Он хотел, между прочим, узнать правду об обстоятельствах смерти Горького. Во время своей поездки, описанной в его книге на английском языке «Я вновь открываю Россию», он дважды посетил в Москве вдову Горького, Екатерину Павловну Пешкову. Екатерина Павловна хорошо знала Дон Левина. Она знала о его встречах с Горьким в России и за границей и о том, что в свое время он перевел на английский язык несколько произведений Горького. Пешкова хорошо приняла Левина и его жену. Они много говорили о Горьком. Дон Левин рассказал ей, что, как он слышал от хорошо осведомленных людей, Максим Горький не умер естественной смертью. «Что
выдумаете?» спросил Левин Пешкову. Она вдруг сильно заволновалась и воскликнула:
«Это не совсем так, как говорят, но не требуйте от меня, чтобы я рассказывала вам об этом. Я потом три дня и три ночи не смогу спать, если расскажу вам…»
Дон Левин больше не говорил с ней о смерти ее мужа. По мнению Дон Левина, эти слова Пешковой подтвердили слух о том, что Сталин «помог» Горькому умереть. Книга Левина вышла в Нью-Йорке, когда Екатерина Павловна Пешкова еще была жива и проживала в Москве и Левин послал ей свою книгу.
***
Если при жизни писателя партийные редакторы не особенно церемонились с его статьями, то теперь, когда Горького больше нет в живых, они самым бесцеремонным образом фальсифицируют его писания, вычеркивая из его статей все, что они находят нужным, приписывая к ним целые фразы, совершенно извращая смысл его высказываний по тому или другому вопросу. Вот один из примеров.
В своей книжке «Владимир Ленин», вышедшей в Ленинграде в 1924 году, на стр. 23, Горький писал о Ленине:
«Я часто слышал его похвалы товарищам. И даже о тех, кто, по слухам, будто бы не пользовался его личными симпатиями. Удивленный его оценкой одного из таких товарищей, я заметил, что для многих эта оценка показалась бы неожиданной. «Да, да, я знаю, — сказал Ленин. — Там что-то врут о моих отношениях к нему. Врут много и даже особенно много обо мне и Троцком». Ударив рукой по столу, Ленин сказал: «А вот указали бы другого человека, который способен в год организовать почти образцовую армию да еще завоевать уважение военных специалистов. У нас такой человек есть!»
Все это редакторы посмертного издания собрания сочинений Горького выбросили, и взамен этого вставили следующую отсебятину:
«А все-таки не наш! С нами, а не наш! Честолюбив. И есть в нем что-то нехорошее, от Лассаля.»
Этого не было в книжке, написанной Горьким в 1924 году, вскоре после смерти Ленина, и изданной в том же году в Ленинграде.
Книга Горького о Ленине заканчивалась (в 1924 г.) такими словами:
«В конце концов побеждает все-таки честное и правдивое, созданное человеком, побеждает то, без чего нет человека».
В собрании сочинений Горького эти его слова выброшены, а вместо них партийные редакторы вписали такую отсебятину:
«Владимир Ленин умер. Наследники разума и воли его
—живы. Живы и работают так успешно, как никто никогда нигде в мире не работал».
Это только один из примеров, как казенные редакторы в угоду власти фальсифицируют произведения М. Горького.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. Евреи в русской революции
I
Известный американский журналист и писатель, Вильям Генри Чемберлин, проживший в Советской России 12 лет и прославившийся затем своими серьезными статьями и книгами о России, несколько лет тому назад как-то рассказал, что после появления его книги «Железный Век России» ("Russia's Iron Age"), он стал получать с разных концов Америки запросы о роли евреев в Русской Революции.