Городу и миру
ModernLib.Net / Отечественная проза / Штурман Дора / Городу и миру - Чтение
(стр. 29)
Автор:
|
Штурман Дора |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(504 Кб)
- Скачать в формате doc
(511 Кб)
- Скачать в формате txt
(502 Кб)
- Скачать в формате html
(505 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|
|
Очень односторонне, неполно, со смещенными (все та же лево-квазилиберальная ориентация) акцентами представлена, по Солженицыну, русскими "голосами" Запада как мировая, так и внутрисоветская ситуация. Воспроизведение обеих могло бы существенно приблизиться к истине, если бы руководство радиостанций не отказалось от использования в своих передачах эмигрантской антикоммунистической периодики. Упоминание о книгах и периодике эмиграции косвенно свидетельствует о признании Солженицыным исторической роли и миссии последней, хотя в некоторых других своих выступлениях он сомневается в первостепенности, по сравнению с другими гражданскими правами, права на эмиграцию. Солженицын называет "Посев", "Русскую мысль", "Вестник РХД" и "Русское возрождение". Я думаю, что этот список можно существенно расширить: ценные для внутрисоветской аудитории статьи появляются во многих эмигрантских изданиях. Но русская эмигрантская периодика, особенно периодика последовательно антикоммунистическая, игнорируется как большинством университетских советологических центров Запада, так и его радиостанциями.( Одним из главенствующих пороков западного русскоязычного радиовещания является, по Солженицыну, игнорирование в его программах религиозных потребностей русского народа. Писатель говорит об этом и на встрече с руководителями ВВС (1976 г.), в беседе с Лебутийе и в дополнениях к этой беседе (1981 г.). Так в одном из из них сказано: "Передачи для православных. Развивая доктрину, что не должно быть отдельных русских передач, а только "для всего советского народа", обе р/с, но особенно "Свобода" и особенно в последний год сильно теснит и изживает православные передачи, стараясь сделать их "общерелигиозными". При этом опускается, что католики получают свои отдельные передачи из Ватикана (не глушатся), а также в литовской и украинской секциях; протестанты Прибалтики получают передачи на эстонском и латышском языках; мусульмане - в 5 национальных редакциях; есть еврейская религиозная еженедельная передача; баптисты, адвентисты, менониты беспрепятственно слушают передачи десятка миссионерских радиостанций, а православной такой нет ни одной. И даже оставшиеся полчаса в неделю (с повторениями - 2 часа из общего объема передач на "Голосе Америки" 112 часов, а на "Свободе" значительно больше) не отдаются православию, но - общецерковным вопросам. Однако (не считая атеистических потерь) - две трети населения СССР принадлежат традиционно к православию. Ему - 1000 лет (приближается юбилей) и именно оно было ведущей силой русской истории и культуры, главной традицией народного миропонимания. Именно по православию пришелся самый первый и страшный ленинский удар - и повторялся при Сталине, при Хрущеве, при Брежневе, одно время - до полного уничтожения всех церквей, а по числу жертв и беспощадности расправы, очевидно, превосходя все жертвы античных христиан. Радио могло бы живительно восстановить церковные службы, на которые недоступно попасть большинству населения; не упускать православного календаря; популяризировать богословие; читать Священное Писание; ввести отдельные передачи для детей, кому христианская вера наистрожайше запрещена коммунистами; передавать церковную музыку, прослеживать христианские мотивы в русской литературе, давать материалы из православных зарубежных журналов "Вестник РХД", "Русское Возрождение" и другие. И для этого стоило бы выделить много часов в неделю, ибо укрепление народа в своей вере - самое важное в его противостоянии безбожному коммунизму. Но этого ожидаемого радиослушатели не получают, и фактически американская администрация опять оказывается в союзе с коммунистами. Только "Голос Америки" в свои стесненные полчаса иногда дает в малом количестве малую часть этих элементов. Религиозные же передачи р/с "Свобода" от года к году сужаются, теснятся подробностями экуменической жизни мировых церквей, и в оставшиеся полчаса на русском языке для православия собственно уже и не остается места. Вот свежий яркий пример: в 1981 году православная передача пришлась на 27-е сентября - то есть на день Воздвижения Креста Господня, крупный праздник. Но даже единым словом не был упомянут праздник, - а бoльшая часть передачи была посвящена еврейскому Новому году и еврейским религиозным песнопениям. (Что, очевидно, само собою отмечалось и в еврейской религиозной передаче). Такое последовательное изгнание православия из американского радиовещания никак не случайно, оно отражает настроения ведущих лиц. Но прежде всего вредит самим Соединенным Штатам. Очень желательно, чтобы высшее руководство радиостанциями осуществляли люди, сочетающие понимание американских интересов с чуткостью к нуждам и запросам русского народа, от которого так много будет зависеть в ближайшем будущем, и высоко подготовленные профессионально в области русской культуры и истории. При подборе же редакторских кадров "профессиональная пригодность" сейчас понимается странно: зачастую такими считаются лица, журналисты и редакторы, многие годы и десятилетия служившие советскому режиму в его машине дезинформации и лжи" (II, стр. 429-431. Курсив Солженицына). Вряд ли, "не считая атеистических потерь", можно составить себе адекватное представление об истинных религиозных потребностях подсоветских русских, а современные стратегия и тактика русской православной церкви в СССР не тождественны роли, позиции и положению, к примеру, католической церкви в Польше. Но соответствующая ориентация западного русского радиовещания могла бы и удовлетворять, и питать, и активизировать религиозные потребности современных русских, что, по Солженицыну, жизненно необходимо для духовного выздоровления нации. Солженицын, несомненно, хотел бы видеть в числе тех, кто определяет лицо западных русских радиоредакций своих единомышленников, чью позицию он характеризует как "здоровый русский национализм". Он говорит в "Приложении А" к своим "Соображениям об американском радиовещании на русском языке": "В начале 1981 года была произведена поспешная поверхностная ревизия русской секции "Свободы", на основе которой был составлен пресловутый меморандум Кричлоу, с тех пор по сути и принятый для русской секции как руководящий документ. Этот меморандум - образец предвзятости и некомпетентности. Его деловые предложения - самые не деловые: увеличить бюрократическую надстройку (очевидно, увеличив и расходы) и установить над ведущими передачами русской секции предварительную цензуру - к тому же со стороны чиновников, очевидно недостаточно знающих ни русскую жизнь, ни русский язык (снова не стесняясь расходами на переводы), - и все для препарирования русской истории и подавления зачатков русского национального духа. Автор исходит из распространенной на Западе доктрины о чрезвычайной опасности для мира русского национализма. Но здоровый русский национализм нисколько не противостоит Западу: напротив, он направлен на самосохранение измученного, изможденного народа, а не на внешнее распространение, чем заняты правители СССР" (II, стр. 431-432). Очевидно, говоря о национализме Солженицына (а нам предстоит такой разговор в отдельной главе), надо всегда иметь в виду эти его определения "здоровый русский национализм", нисколько не противостоящий Западу и направленный "на самосохранение измученного изможденного народа, а не на внешнее распространение" (выд. Д. Ш.). Итак, помимо - отсутствующей! - готовности защищаться на любом из рубежей, физически атакуемых коммунизмом, помимо - несуществующей! решимости не питать коммунизм своими ресурсами, финансами, техникой и технологией, Солженицын хочет от Запада еще и мощного - с активной помощью антикоммунистической эмиграции - духовного воздействия на порабощенные тоталитаризмом народы, в первую очередь - на русский. Лебутийе спрашивает у Солженицына: "Вы подчеркнули, что если бы 30 лет тому назад мы вели себя по-другому, мы бы, может быть, предупредили Третью мировую войну. Но в октябре 81-го года мы говорим, что ничего не изменилось, что все только к худшему. Неужели слишком поздно, если мы изменимся, или действительно Третья война неизбежна?" (II, стр. 422-423). И Солженицын отвечает: "Латинская пословица говорит "dum spiro, spero'', пока живу - надеюсь. Да, 30 лет упущено, но это не значит, что не нужно начать сегодня. Мы не знаем, какие сроки нам еще отпущены историей, и, может быть, еще можно сделать многое, если приняться за исправление вашего радиовещания активно. Я подчеркиваю, что говорю сейчас не об увеличении финансирования, а о том, что надо сменить принципиальную установку, протрезвиться, прийти в себя" (II, стр. 423). Это "пока живу - надеюсь" - может быть самое характерное настроение Солженицына. Но надежда неразрывно соединена для него с деланием - с активностью в спасительном направлении, которой он требует от себя и хотел бы дождаться от окружающих. Пятого марта 1976 года в Париже Солженицын дал телеинтервью японской компании NET-Tokyo. Интервью вел Госуке Утимура, бывший узник советских концлагерей, человек, по-видимому, тонкий и умный, близкий Солженицыну по миропониманию, чувствующий Японию "Дальним Западом", а не "Дальним Востоком". Приведу полностью начало их дружеского доверительного разговора: "- Александр Исаевич, мы с Вами оба - советские зэки. Я прежде всего и хочу спросить, что Вам дал лагерь? Жизнь там была предельная, очень трудная, и условия эти предельные - не мимоходные, долгие. Я думаю, там перед Вами стоял вопрос смерти и жизни? - Да, Вы сами знаете, что лагерь большинству принес просто смерть, и только тех, кто уцелел, можно спрашивать, каков был духовный выбор и каков духовный результат. Мне удалось уцелеть отчасти потому, что я половину срока провел на шарашках, в научных институтах, но и достаточно тяжелые лагеря достались. Да, в духовном отношении мне лагерь дал очень много. Он нас подводит к самым острым психологическим граням, где оттачивается душа человека. Но и как писателю он дал мне самые глубинные знания Советского Союза, системы советской, потому что ни откуда так глубоко нельзя понять коммунистическую систему, как из Архипелага ГУЛАГа. Там ее центральный стержень, главное ядро. Многолетнее испытание в лагере дает нам и психологические глубины, и социальные тоже. - Но одной воли недостаточно, чтобы прожить в лагере? - Одна воля - может быть направлена неверно. Только голая воля - может увести нас просто в борьбу за существование и душевно погубить. Да, вы правы, одной воли не достаточно. - А что поддерживало вас в лагере помимо воли? - Да перед каждым лагерником развилок: так идти или этак идти. Конечно, есть большой поток людей, сохраняющих жизнь, с потерей совести. Но и большой поток, кто сохраняет совесть. Я очень много таких примеров привожу в "Архипелаге". У одних это религиозное сознание, у других - просто внутреннее духовное отвращение к подлости, к приспособлению. И многие из них погибают, но кто-то и выживает. А внутреннее, духовное состояние очень помогает и физически, оно укрепляет нас тоже: если вас не мучит совесть, то вы все испытания выносите гораздо тверже. Да что я Вам говорю, Вы же не посторонний человек. Вы сами знаете, какие там люди" (II, стр. 277-278). Итак, одной только воли выжить недостаточно для сохранения себя как нравственной личности. Но в мрачнейших безднах земного бытия узников может не спасти физически даже и сочетание воли с духовностью. Я благодарна Солженицыну за то, что он объединяет с верующими в противостоянии злу и тех, кто не осознает (несомненного для Солженицына) божественного источника своего "внутреннего духовного отвращения к подлости, к приспособлению" отвращения более сильного, чем инстинкт самосохранения. Такими людьми совесть возведена в абсолют, причем им неизмеримо труднее оставаться верными этому абсолюту, чем людям, сознающим свою религиозность: у нерелигиозных или агностических мучеников совести нет утешения, даруемого верой в потустороннюю жизнь. И тем не менее иные из них остаются верны голосу совести до костра включительно, на что не всегда хватает воли у верующих. Заметим, что и в толковании самых сокровенных вопросов смысла жизни, смысла истории Солженицын, вопреки искажающим его облик памфлетам, отнюдь не безапелляционен. Слова: "наверное", "вероятно", "кажется", "может быть" - сменяют друг друга в следующем его монологе: "Вы знаете, я вообще пришел к убеждению, что мы, каждый человек, плохо понимаем свою жизненную задачу. Мы построим план, вот буду делать так-то. Но потом вдруг поворачивает нас судьба, верующие люди говорят - Бог, нас поворачивает совсем не так. Происходит с нами несчастье, провал. А потом проходит время, и мы понимаем, что за нас был сделан высший и верный выбор, что мы по своему неразумию не туда шли, то есть имея в виду свою цель, мы шли в другую сторону, не так. А нас поправляет судьба, Бог, - поправляет и направляет нас туда, куда надо. Это поразительно, я много раз в своей жизни наблюдал. Я сам бы не мог так жизнь построить, как за меня она построена, не моими руками. Наверное, и с человеческой историей так, не только с личностями отдельными. Вероятно, с целыми народами и со всем человечеством. Вот кажется, что человечество идет куда-то в пропасть, творится безумие, а может быть в этом есть высший замысел, который мы с Вами не поймем. Следующее поколение, может быть, поймет" (II, стр. 283-284). Чуткий собеседник улавливает тревожащее противоречие в словах писателя, и противоречие не второстепенное, а центральную антиномию великих религий: "Тут получается какое-то противоречие. Вы говорите, что Запад на коленях перед коммунизмом. Дух Мюнхена торжествует. Значит, мрачное будущее у человечества. А с другой стороны - высшая воля поправит?" (II, стр. 284). И Солженицын отвечает так, что снова практически снимается противоречие между верующим, которому "нельзя ни предвидеть" "божественный смысл в истории, божественный взгляд", "ни все на него оставить, самим сложа руки, без действия", и агностиком, подчиненным абсолюту совести: "Мы должны делать все, что в наших силах и в нашем зрении. Если я вижу опасность, я должен о ней предупредить. Если меня, мой голос, слышат, я не имею права молчать. Человеку не дано видеть все и даже видеть слишком далеко. Но мы не имеем права и так сказать: ах, Бог все исправит, будем сидеть спокойно. Нет. Мы должны биться. В этом смысл жизни на земле. Мы бьемся, как можем, как понимаем, сколько хватает нашего зрения, мужества, ума. Конечно есть божественный смысл в истории, божественный взгляд. Но нам нельзя ни предвидеть, ни все на него оставить, самим сложа руки, без действия. Мы не имеем права" (II, стр. 284). Что можно против этого возразить? Но вот разговор переходит конкретно к Японии, и в отношении Солженицына к "Дальнему Западу" возникают все те моменты, которые мы наблюдали в его отношении к Западу "ближнему". Приведу эту часть беседы. Начинает Г. Утимура: "Наше молодое поколение считает свободу, как Вы говорите, коллекцией прав. И наслаждений. Это после японского бума, то есть после невиданного процветания японской экономики... Наше поколение совершенно стало на путь Запада. Не пренебрегать своими национальными ресурсами - об этом теперь мало кто думает. - Это жаль, я думал, в Японии еще сохраняется яркая национальная индивидуальность. А если она теряется, это большая угроза для Японии: современный жадный поток наслаждений - это прах. Это тупик. Ну, бросаются в секс. Через десять лет надоедает и секс. Каждые пять лет надо менять танцы и моды. Но невозможно без конца заглатывать. Только есть, только брать. Надо самим себя ограничить, а за права эти надо платить ответственностью и быть готовым к защите свободы. Над ней нависла большая опасность. Свободных стран на Земле гораздо меньше, чем несвободных. Тирания занимает больше половины Земли сегодня. И многие страны, освободившиеся из колоний, попали во власть тирании, многие страны Африки и Азии. - Видите ли, японцы считают, что гарантию безопасности Японии дает ООН. Как Вы понимаете? - Серьезно верите, что ООН...? - Да, считают серьезно. - Это удивительно. По-моему, Организация Объединенных Наций уже показала свое полное бессилие в любом вопросе. Она только тогда сильна, когда угождает своему большинству, а большинство сейчас - молодые страны, которые только хотят получать. Они могут продиктовать ООН только эгоистические решения. Я думаю, это плохая надежда, плохая защита. - Но тем не менее, японцы стоят на этой позиции, то есть свобода коллекция прав, и не только для молодого поколения, послевоенные поколения все такие. И после войны японцы решили не вооружаться. А теперь, хотя и есть у нас свои военные силы, но официально считается, что это не армия, хотя это все же армия; но японцы считают, что это безнадежная армия. - Очень я понимаю тот духовный путь, которым Япония пришла к решению не иметь оружия, не иметь армии. Это благородное движение. Япония, конечно, понимала долю своей ответственности за участие во Второй мировой войне. И решила не повторять ошибки. Этот путь вызвал симпатию во всем мире. Но вот тридцать лет прошло, вы себя ограничивали, а ваши соседи себя не ограничили. А свободу надо защищать. И посудите, что же у вас есть для защиты вашей свободы в роковую минуту? Будете подавать в ООН? Но там легко проголосуют против вас. Вас будут душить, а ООН при этом будет голосовать против вас. Удивительно, что такая вера в ООН могла в Японии создаться. Вообще, сознают ли ваши соотечественники, насколько опасное в мире положение? Очевидно, нет, раз молодежь ваша веселится" (II, стр. 289-290). Здесь, казалось бы, как и во многих других выступлениях Солженицына, присутствует ясность, которая удовлетворила бы самого последовательного сторонника силового сопротивления тоталитарной экспансии: "...вы себя ограничивали, а ваши соседи себя не ограничили. А свободу надо защищать". Куда яснее? Но вот, через четыре дня, в выступлении по французскому телевидению, снова несколько затмевается эта ясность. Ведущий передачи спрашивает: "Возвращаясь к поставленному Вам вопросу о Ваших выступлениях в США. Вы заявили, что только твердость позволит устоять против наступления советского тоталитаризма, что только твердость оправдает себя?" (II, стр. 311). И Солженицын отвечает, то отводя от себя обвинение в пропаганде силового сопротивления советскому тоталитаризму (сводя проблему только к духовной твердости), то всем смыслом произносимого, прямым и косвенным, всеми возникающими в его монологе параллелями и ассоциациями постулируя необходимость физического сопротивления агрессии: "Я хотел бы напомнить, что выступаю не как политический деятель и, когда я говорю о твердости, я имею в виду не твердость ваших вооруженных сил и не твердость ваших дипломатических нот, я говорю о твердости вашего духа. Этот процесс начался очень давно, он начался не с этой разрядки, он начался не с Мюнхена, он начался по крайней мере с 1918 года, а если глубоко подумать, он идет уже столетия. Благоденствующие люди не хотят слышать о чужих страданиях. Вот вы кончили Первую мировую войну. Что творилось у нас?! Ведь наша страна была ваш союзник, как же вы бросили нас в рабство? А вам хотелось скорее отдохнуть от этой ужасной Первой мировой войны. Что произошло после Второй войны? Ну, раньше того Мюнхен, простите, да, Мюнхен! То же самое, хотелось как-нибудь отдалить, может быть уступать и уступать, и много уступали Гитлеру, но это было все же географически слишком близко к вам, пришлось воевать. Запад занял принципиальную позицию и стойко выдержал это испытание. А потом опять хотелось отдохнуть. И снова - нас покидали в рабстве, нас сдавали насильно, ведь западными прикладами били стариков и детей, против их воли отдавая на уничтожение, на Архипелаг ГУЛАГ. И так сдали почти полтора миллиона. О рабстве нашем знали - ну, пусть не знала ваша публика, не знали широкие массы, - но ваши просвещенные люди, но ваши коммунисты, которые ездили к нам, прекрасно знали о нашем рабстве. Все молчали, и общество было довольно. Как хорошо не знать о чужих страданиях! Сколько-то пожить еще. Когда я говорю о твердости, я говорю о твердости духа. Мы, инакомыслящие, разве у нас есть танки или самолеты, или мы можем послать дипломатические ноты? Наше противостояние основано на твердости духа, ничего, кроме вот этой груди - вот она! Хоть бы было это у вас, была бы твердость воли. Если вы обладаете свободой, то когда-то эту свободу придется отстаивать. Подумайте, как ее теряют. Каждый год несколько стран теряют, теряют, теряют, а вы живете в каком-то забытьи" (II, стр. 311-312). Опять возникает в этих словах уже нами прежде отмеченная безосновательная параллель между противостоянием одиночек и групп тотальному гнету своего государства и сопротивлением государств агрессии параллель, затемняющая предмет обсуждения и вполне однозначную в других выступлениях позицию Солженицына. Но возвратимся к его беседе с Г. Утимурой. События нашего устрашающего века мчатся с выбивающей из колеи быстротой. Возвратили из горьковской ссылки в Москву Сахаровых. И хотя в тюрьмах, лагерях, психзастенках, ссылках, в изгнании все еще томятся другие известные и безвестные лица, стал неожиданно актуальным такой диалог: "- Вы как-то ответили на вопрос западного корреспондента, что обязательно вернетесь в Советский Союз. Мне это чересчур оптимистическим показалось. Притом, когда Вы вернетесь, то обязательно возьмете своих сыновей и свою жену. Но отвечать за себя - это Ваше дело, а втянуть своих детей, свою жену на погибель. Вам не дано такого права. - Здесь неясность в переводе моих слов. Меня спросили: какое чувство, вернусь ли я на родину? На родину - я так в сердце чувствую - вернусь, при жизни. Но родина - что это? Советский Союз или Россия? Это совершенно разные понятия. Я был бы очень рад, если бы японские зрители их не путали. Советский Союз и Россия - не только не одно и то же, но прямо противоположны. Когда я говорил "вернусь на родину", я имел в виду не тот режим, который там сегодня и который меня выбросил. Я просто верю, что изменятся условия наши, вот например, если напечатают "Архипелаг ГУЛАГ" в нашей стране и все, кто хочет, прочтут, - это невозможно сегодня, это будет другая страна. Вот в ту страну я вернусь и верю в это" (II, стр. 285-286). А это - отрывок из уже мною цитированного интервью французскому радио (9 марта 1976 г.): "- Вы иногда подумываете вернуться в свою страну, не правда ли? Ну, скажем, в моменты оптимизма? - То есть - как только такая возможность представится, я непременно вернусь. Я все время и всюду, сколько б я здесь ни жил, буду ощущать себя пленником. Мое возвращение на родину - это мои книги, как только станет возможным моим книгам появляться там, когда вот этот "Архипелаг" начнут беспрепятственно читать наши люди, ведь они не читали, ну, кроме тех струек, которые сочатся понемножку какими-то путями, с этого момента я и вернулся, я нагоняю свои книги и еду туда. Это да, конечно" (II, стр. 314). Я думаю, что в обоих этих отрывках и не только в них исчерпывающе описаны обстоятельства, при которых Солженицын готов вернуться на свою родину: только вслед за своими книгами; а это будет уже другая страна. Если он изменит своему решению - вернуться только вслед за своими книгами, - нам придется искать обоснования его поступку. Во всяком случае Сахаров вернулся из ссылки с теми же словами (в первом своем интервью на вокзале в Москве), за которые он был отправлен в ссылку. У меня нет оснований ожидать чего-то иного от Солженицына. Разговор Солженицына с Утимурой заканчивается грустным и проникновенным диалогом, высветляющим взаимное понимание, которое позволяет собеседникам употреблять местоимения "мы", "наша". Читатель снова укрепляется в убеждении, что патриотизм ("здоровый национализм") Солженицына не только не агрессивен, не шовинистичен, но и чужд обедняющего изоляционизма. Приведу финал этого интервью. Говорит Солженицын: "- В каждом писателе есть нечто, слишком связанное с историей его страны, с его языком, с его нацией. Но обязательно есть нечто общее, особенно потому, что все мы втягиваемся в один и тот же великий мировой кризис. Это всегда - главные психологические и духовные выводы. Обязательно есть они, и я хотел бы, чтоб именно они были восприняты японскими читателями. Во всех книгах они есть, но вот "Архипелаг", хотя рассказывает как будто только об Архипелаге, которого, надеюсь, в Японии не будет, но там много духовных выводов, сделанных на грани жизни и смерти, выводов, очень пригодных для современного человечества. Не моих собственных, а выводов всех тех, кто там страдал. - Это, по-моему, миниатюра судьбы нашего мира. - В каждой книге главное - это духовный стержень, он раньше, может быть, сильно разнился у разных наций, когда они были отдалены, а сейчас все более общий. Может быть, наш опыт будет небесполезен для Японии, может, обережет вашу молодежь от повторения ошибок века. Дай Бог. - У меня такое печальное впечатление, что, по всему ходу истории, едва ли японцы повернут свой путь к той цели, о которой Вы говорите. - Вы думаете, нет? - Очень сложно будет это... японцы не могут понять... - Но тогда... придется дорого заплатить личным опытом. - Верно. - Заплатят и поймут, и повернут, но этот личный опыт может быть очень тяжел, огромные жертвы несет. - Поэтому предупреждаете, но что поделаешь? - Сколько можно, мы говорим из мира страдающего. Конечно тем, кто страданий этих не знал, всегда трудно понять. - Но все же будем надеяться на оптимизм, который у японцев есть... Но все равно, наша речь из другого мира. - Дай Бог, она бы дошла не слишком поздно" (II, стр. 291-292. Выд. Д. Ш.). Пребывание Солженицына в Париже весной 1976 года богато множеством выступлений, французские средства массовой информации, организующие эти выступления, традиционно симпатизируют левой части национального политического спектра. Естественно поэтому, что интервьюеры газеты "Франс суар" (март 1976; II, стр. 316-320) настойчиво стремятся познакомить своих читателей со взглядами Солженицына на западные компартии. Отсюда вопрос: "Считаете ли Вы, что критическая позиция, занятая западными компартиями по отношению к СССР, искренна, или это всего лишь тактика?" (II, стр. 316). Одним из самых существенных, принципиальных и обнадеживающих расхождений между западными (в данном случае - французскими) и советскими коммунистами является, по мнению собеседников Солженицына, отказ компартии Франции от пугающего интеллигенцию догмата диктатуры пролетариата. Солженицын предлагает рассмотреть этот отказ в двух аспектах: в плоскости риторики, которую он называет "коммунистическим жаргоном", и в плоскости историко-политической реальности. Исследование этих обеих плоскостей вопроса решается Солженицыным таким образом, что его взгляд на данную проблему не может быть легализован в СССР, прежде чем осуществится тот отказ советских правителей от коммунистической идеологии, которого добивался Солженицын еще в "Письме вождям". Он говорит: "Если оставаться в пределах жаргона - отказ французской коммунистической партии от диктатуры пролетариата есть страшная измена не только ленинизму, но и марксизму, потому что диктатура пролетариата - это стержень, основа учения самого Маркса, а не только Ленина. Казалось бы, после такого отхода сама французская компартия должна была бы снять с себя звание "коммунистической". И во всяком случае прекратить всякие братские сношения с другими компартиями. Казалось бы, московское руководство должно было бы гневно проклясть вашу коммунистическую партию, предать ее анафеме, исключить из коммунистического движения всего мира, а вместо этого мы видим, что ваши коммунисты довольно мирно посылают делегацию на 25-й съезд, ну с маленьким жестом, что "не верят в генерального секретаря". В чем же тут дело? почему при такой колоссальной измене сохраняется дружба? А вот тут мы должны перейти в область действительности. На самом деле никогда никакой диктатуры пролетариата не существовало на практике ни в одной стране и ни одного дня. И в Советском Союзе с самого первого момента (с октябрьской революции) пролетариат оказался классом обманутым, и даже в первые недели революции коммунисты расстреливали рабочих из пулеметов, когда те хотели свободного выбора фабричных комитетов. Пролетариат в СССР никогда не был правящим классом, а всегда угнетенным. Против рабочего класса были направлены и драконовские законы. Рабочий класс никогда не имел права забастовки. На самом деле, в области действительности, речь идет о диктатуре даже не партии, а о диктатуре партийной верхушки. А она не только осуществлена с первого дня октябрьской революции, но заложена в самом строении ленинской партии, так что с 1903 года, когда эта партия создалась, она не могла и не имела целью установить никакой другой режим, кроме диктатуры своей верхушки" (II, стр. 316-317). Здесь я позволю себе прервать Солженицына. Партия коммунистов "не могла и не имела целью" установить диктатуру пролетариата не только потому, что в ленинской работе "Что делать?" (1903 г.) и гораздо раньше - в "Коммунистическом манифесте" Маркса и Энгельса (1848 г.) и в первых уставах организованного ими "Союза коммунистов" (1850-е гг.) - была постулирована власть верхушки компартии ("авангарда пролетариата"), а не всего рабочего класса. "Диктатура пролетариата" (плоха она или хороша) не может быть построена в принципе. Пролетариат - не правящий, а производственно-исполнительный класс. В общедемократическом социальном контексте он может успешно защищать и отстаивать свои права. Там же, где безраздельно господствует верхушка единственной партии (будь эта верхушка даже вся персонально выдвинута из числа пролетариев, чего никогда не было и быть не может: для руководства, даже плохого, нужно соответствующее образование), рабочий класс так же бесправен, как все остальное общество, кроме вершины иерархии. Исключительная тройная: идеологическая, политическая и экономическая - централизующая монополия какой-то одной силы несовместима с торжеством гражданских свобод даже для одного только пролетариата. Поэтому "диктатура пролетариата" никогда из сферы "коммунистического жаргона" в сферу действительности не переходила и перейти не может. И сущностное расхождение между коммунистами, оперирующими и не оперирующими этим термином, на самом деле отсутствует, что и констатирует Солженицын(.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43
|