– Здорово, курносый! – так она меня называла. Она была юмористка. Приехала в командировку от Центрального Комитета комсомола налаживать самодеятельность. Привезла два ящика всякого барахла: балалайки, комплект «Синей блузы» – пятьдесят сборников, ноты, парики, грим, бороды и инструкции.
– Будешь помогать мне?
– Конечно. Как же ты все это дотащила?
– А я приехала не одна. Вместе с Альбертом Душенко. Знаешь такого? Он сказал, что вы учились в школе юниоров Театра Революции, еще до Пролеткульта. Теперь он, так же как и мы с тобой, бросил актерство навсегда. Он большой профсоюзный босс, работает в Центральном совете строителей.
– Где вы остановились?
– В комсомольском бараке, у самой речки.
В пролеткультовские времена я был влюблен в Милочку. Немножко. Не до потери сознания. Писал ей стихи, считал, что она вполне может стать кинозвездой, как Анна Стен или Мэри Пикфорд. Как-то провожал ее после репетиции ночью до фабрики «Циндель», рядом с которой она жила, расписывал ее будущую карьеру и обещал познакомить с режиссером Рошалем.
А потом как-то позабыл о ней, отвлекли разные дела, пьесы, Всероскомдрам, «Синяя блуза», клуб «Трехгорки»… Тогда она была совсем девочка, в красной косынке, со стрижеными волосами, в кожаной куртке, прямо с плаката «Комсомол, на стройки первой пятилетки!».
– Мне говорили, что ты нуждаешься, тебе никто не платит зарплаты и суточных, что у тебя совершенно нет денег, как же ты живешь?
Я показал на мокрую простыню и пододеяльник.
– Да, Милочка! Я беру в стирку белье. С прачечными тут обстоит плохо, быт пока неорганизован («пока» – тоже было любимое здесь слово). Люди все заняты ужасно, с зари до зари на стройке, жара, бани нет, ветер, бураны, воду в бочках возят. А времени у меня свободного много. Мыла я достал в заводоуправлении целый ящик. Вот и постирываю понемногу. Сушить негде, приходится в комнате. Или на крыше.
Она с любопытством взглянула на крышу, но там, кроме старого кота, ничего не было.
– И выгодно! – продолжал я, перевоплотившись в прачку. – Пятнадцать копеек простыня, десять полотенце, пододеяльник – двадцать копеек.
– Это невозможно, – возмутилась Милочка. – Старый пролеткультовец берет в стирку белье! Я добьюсь, чтоб тебя взяли инструктором по самодеятельности, положили зарплату.
Милочка была доверчива и бесхитростна. Она хотела облагодетельствовать все человечество, и в первую очередь бывших пролеткультовцев. Я еле убедил ее, что это шутка, что я человек скромный и почти без потребностей, здесь карточки и сухой закон, вина и водки нет и в помине, самогонщиков и шинкарей преследуют, жизнь дешевая.
Мы пошли с ней гулять. Она рассказывала о том, как в Доме профсоюзов на Солянке познакомилась с Альбертом Душенко, как он уговорил ее поехать сюда, какой он умнейший, благородный и цельный человек, что подобных она еще не встречала, как он хорошо поет и играет на всех инструментах. У него даже тут, с собой, маленькая гармошка-черепашка, на таких, знаешь, в цирке играют клоуны-эксцентрики.
– Он и есть клоун-эксцентрик! – закричал почему-то я. Наверно, из ревности.
Послушать ее, так Альберт – это воин, красавец, гигант, атлет, вождь, трибун. Но я-то его хорошо знал. Целый год мы с ним учились и выступали в Театре Революции, играли восставших рабочих и полицейских, лакеев и прохожих. Это очень низенький, прыщеватый, нескладный, непропорционально сложенный, робкий и застенчивый человечек. Правда, я его давно не видел, но мог ли он за пять лет стать другим? Вряд ли. Неужели между тобой, Милочка, и этим Альбертом что-то…
Она не отвечала, и мы шагали по берегу мелководной речки, узенькой и грязной, обгоняемые грузовиками, тарантасами, двуколками, запряженными низкорослыми башкирскими лошадками, грабарками и пешеходами, спешащими на стройку землекопами, бетонщиками…
Сколько на стройке тогда работало людей?
По одним сведениям, пятьдесят тысяч, по другим – семьдесят, по третьим – сто пятьдесят… Точно не было известно никому, ибо каждый день количество строителей менялось. Приезжали из окрестных сел, из казачьих станиц, из Башкирии, Казахстана, Киргизии, с берегов Байкала, Волги, Иртыша, с Украины, из Белоруссии, откуда только не приезжали!
И уезжали многие, не увидев здесь того, на что надеялись: многоэтажных домов с горячей водой и со всеми удобствами, магазинов, рынков, золотых приисков, тысячных заработков, разливанного моря самогона и браги. Жили во времянках, в бараках, в палатках…
Вот уж кончился поселок строителей. Дальше одиночные палатки, на далеком расстоянии одна от другой. И одичавшие голодные собаки.
Мы с Милочкой все шагаем и шагаем, и она рассказывает о «Цинделе», о «Синей блузе», о любви к театру и к живой газете. Об Альберте мы совсем не говорим, мне эта тема неприятна.
Так она мне заморочила голову своими рассказами, смехом, жизнерадостностью, жалостью ко мне, что я вдруг ни с того ни с сего стал просить ее руки. Я умолял ее переехать в мой каупер, кричал, что не в силах больше сносить одиночество холостяцкой жизни. Я обещал исправиться, поступить на службу и регулярно получать зарплату, говорил, что я еще не очень стар, что могу выдержать экзамены в медицинский институт, стать хирургом, получать стипендию.
Она тоже что-то говорила, но я не слышал. Мы говорили оба, не слушая друг друга, поднимая столбы пыли, почти бежали по шоссе, и по берегу реки, и опять по шоссе. Я излагал гигантские планы нашей будущей жизни с путешествиями, циклами пьес и романов, учебой, новым театром, который мы откроем здесь и который прославится на весь мир.
Наконец, истомленные многочасовой прогулкой, голодом, жаждой, жарой, шумом и грохотом на шоссе, мы остановились. Я взял ее руки в свои, потом схватил за плечи.
– Я заставлю тебя, Милочка, переменить мнение обо мне.
– Но я и так очень хорошего мнения о тебе, курносый.
Милочка улыбнулась.
– Ну так как? Решено? Переезжаешь ко мне?
Милочка широко раскрыла глаза:
– Зачем?
– Выйдешь за меня замуж.
– Но я и так замужем.
– За кем?!
– Разве я тебе не сказала? За Альбертом. Перед самым отъездом сюда мы расписались. Ехали шесть суток. Значит, сегодня ровно педеля.
Меня завертело, закружило, затошнило.
– Зачем ты это сделала?! Как ты могла! Ведь я так ждал тебя!
Милочка удивилась:
– Ты меня ждал? Разве ты знал, что я еду сюда?
Нет, я этого не знал. Я вообще за последние два года ни разу не подумал о ней. Но сейчас мне показалось, что все эти годы я думал только о ней, что именно она занимала все мои помыслы, что только ради того, чтоб встретиться с ней, я поехал на Урал.
Еще с тех пор, как я в семилетнем возрасте вышел на сцену в опере Даргомыжского «Русалка» в роли маленькой русалочки и прокричал: «Я прислана к тебе, любезный князь, от матери моей нарочно» – и действительно вообразил себя дочерью царицы Днепра, склонность к перевоплощению была мне свойственна.
Я перевоплощался по всякому поводу и без всякого повода: в Лешего, в дядю Макса, в баса Цесевича, в моего отца, в военкомовского мерина Буланого, в индюка из отцовского курятника, в артиста Петипа, в персонажей из виденных и прочитанных пьес.
Долго находиться в одном образе я не мог, становилось скучно. Тогда я мгновенно перевоплощался в партнера моего героя. Почти одновременно я был Отелло и Дездемоной, Онегиным и Татьяной, Поташем и Перламутром, Тильтилем и Митиль. Наверно, это плюс отсутствие таланта (это я пишу из скромности) помешало мне стать актером. Малейший повод заставлял меня тут же, без всякой подготовки, перевоплощаться. Не то чтобы играть или притворяться каким-нибудь персонажем, а именно становиться им.
С годами эта склонность к перевоплощению стала исчезать. Наоборот, я изо всех сил старался быть самим собой. Но какой я САМ СОБОЙ? Я этого не знал. Знал только, что бывают минуты, когда нужно стараться НЕ БЫТЬ СОБОЙ, преодолеть что-то, когда грустен – заставить себя стать веселым, когда больно – не показывать. А тут, во время прогулки с Милочкой, на меня вдруг накатило это самое перевоплощение.
Я заплакал, зарыдал, затрясся. Сам не знаю, что со мной произошло. Я вдруг рассказал ей (и поверил в это), как долго и нежно любил ее еще в Пролеткульте, как торчал у подъезда и ждал минуты, чтоб проводить, гордился, когда она изображала Таню и была умнее и благороднее всех персонажей «Плодов просвещения», Это потому, что она и на самом деле была всех умней и благороднее.
Как же я был несчастен, узнав, что она связала свою судьбу с Альбертом, с этой презренной «Бертой»!
В те годы было модно в театральных кружках и киностудиях называть молодых мужчин женскими именами. Среди нас, мужиков с первой растительностью под носом и с ломающимися голосами, были Люси и Люли (Алексей и Леонид), Зины (Зиновий), Наташи (Натан), Тони и Аси (Антон и Алексей), Моти и Пани. Я был, например, Дора. А Душенко Альберт был, конечно, Бертой. Так вот, за эту презренную Берту?…
Откуда у меня только взялось! Я умолял Милочку немедленно расторгнуть брак с Душенко, рыдал и проклинал их связь.
Сперва Милочка смотрела на меня, как на сумасшедшего. А потом, знаете, неожиданно поверила. К счастью, ненадолго. Поверила и тоже заплакала. На мгновенье ей показалось, что все обстояло именно так, как я говорил, что произошла катастрофа и она загубила свою молодую жизнь на корню.
А я, обуянный бесом, каркал, что ничего хорошего из их брака не выйдет, что это блеф, афера, очередное жульничество этого паяца Душенко. Мы синеблузники, мы профсоюзники! Максимум полгода продлится их брак, в котором оба будут глубоко несчастны и о котором очень скоро постараются забыть.
И вот мы с Милочкой стоим на берегу реки.
А чуть подальше палатка.
И мы смотрим на реку, на палатку, друг на друга.
И прошло сорок два года.
Мы с Милочкой читаем выбитые на постаменте бетонной палатки – памятник первым строителям города и завода – стихи, произведение местного поэта. О том, что мы жили здесь сорок два года назад, что палатка была тогда брезентовая, а не бетонная, как сейчас, и в ней было прорезано оконце, в которое вставлено зеленое стеклышко, а брезент палатки был множество раз промыт дождями и высушен солнцем… У входа в палатку дымился костер, защищавший от гнуса и комаров, а над костром висел законченный чайник. Вокруг палатки выли четыре ветра, и самый зверский был южный, гнавший песок из степей. Вода в реке бурлила и несла свою рыжую накипь. Теперь река была широкая – три проточных озера, одно за другим, не меньше километра ширины, будто Нева. Через реку вели три просторных моста-перехода, навстречу нам катили машины всех марок, бежали автобусы, трамваи. Переходы соединяли левый берег с новым городом на правом берегу. На обоих берегах проживает четыреста тысяч людей. Разноцветные дымы взвиваются от мартеновских печей…
Мы стоим на нравом берегу и не обращаем внимания на дымы, и на дождик, и на высокое уральское небо, и на очертания знаменитой горы.
– Ты помнишь, курносый, – Милочка все еще держится своего юмора, – помнишь, как мы пекли в золе картошку, которая была такой же редкостью, как клубника? А потом репетировали: «Мы в домнах и мартенах расплавим наш металл и этим непременно угробим капитал»?
– Альберт здоров? – осторожно спрашиваю я.
– Да, он здесь. Он прилетел раньше меня и поехал в короткую командировку на заводы-поставщики по своим профсоюзным делам.
– Давно я его не видел.
– Он болел. Как, впрочем, и ты. Мы с ним очень за тебя волновались. Что тебя занесло сюда? Я прочитала в газете, что ты прибыл собирать материал для новой пьесы. Ну как, получается?
– Нет пока.
– А я прилетела только вчера. Альберт не встретил меня, и я ужасно волновалась. Оказывается, все благополучно, срочное задание по профсоюзной линии. Зато меня встретили две сестры, их мужья, дети и даже два внука. Вот как у нас! У младшей сестры дочь невеста, сегодня выходит замуж за сменного инженера с листопрокатного. Хороший парень, знающий, только что окончил аспирантуру, собирается защищать кандидатскую, наверно в будущем году. Я тебя сегодня вечером возьму на свадьбу и со всеми познакомлю. Знаешь, сколько у меня здесь родственников? Шестнадцать. Конечно, считая с зятьями, их родителями, со сватами и золовками. Всех увидишь. Все кодло.
Я тут же перевоплотился в почтенного старика, утомленного своей известностью, но тем не менее простого и чуткого, ветерана, мудрого и улыбчивого.
– Смогу ли я помочь супругу твоей племянницы? Хочешь, я поговорю с директором комбината или с заместителем министра?
– Не нужно, Игорька и так все ценят. Увидишь, какой это прекрасный малый.
Мы идем на левый берег, в гостиницу. Милочка ходит быстро, молодо. Я тихонько прихрамываю, стараюсь не отстать.
Она говорит о своих родственниках, о каждом из шестнадцати, долго и подробно. А я стараюсь перевоплотиться во внимательно слушающего старого друга. Но все отвлекаюсь, не могу заставить себя сосредоточиться. Так неожиданна и безумна эта встреча.
Единственное, что я понимаю, – она уже не работает, ни на «Цинделе», ни в самодеятельности, нигде. Альберт более десяти лет находился на Севере. Она поехала к нему. Долго они жили на полуострове, а в середине пятидесятых годов вернулись в Москву. Альберта сразу заграбастали профсоюзы, загрузили по уши всякими заданиями, но искусства он все равно не бросает, руководит драмкружком во дворце строителей.
Судя по ее рассказу, они жили очень хорошо, были нежными супругами, заботились о чужих детях, а своих у них не было.
О том, что происходило здесь, на этом берегу, сорок два года назад, ни Милочка, ни я не вспоминали.
Милка покидает меня, пообещав вечером вместе с Альбертом заехать за мной в гостиницу.
Я сижу в номере один. Смотрю в окно, во дворе что-то горит в железном ящике, очевидно мусор, облитый соляркой.
Открываю дверь и силою страстного желания перевоплощаюсь в двадцатилетнего (с хвостиком) корреспондента центральных газет и секретаря многотиражки «Даешь чугун!».
Чем могу я помочь этой великой стройке, в которой участвует вся страна, да и не она одна? Здесь полно специалистов из Германии, Америки, Италии. Оборудование для будущего гиганта едет по железным дорогам, мчится по воздуху, ползет на гусеничных колесах своим ходом.
Да и нужна ли здесь моя помощь?
Что я знаю, что я умею, что окончил? Профшколу строительной специальности, да и то не сдал выпускных экзаменов.
Однако очень скоро, при помощи вагона-редакции, старших газетчиков и дружащих с нами инженеров и ударников-рабочих, я начинаю понимать строительство, доменный процесс, коксохим, добычу руды, внутризаводской транспорт. Вдруг мне открываются чудеса монтажа сложнейших механизмов. Теперь уж я сам даю консультации приезжающим журналистам и писателям.
Рядом со мной, в других номерах гостиницы, уединились Катаев и Смолян. Они колдуют и на большом листе картона делают выкладки: сколько замесов в смену может дать бетономешалка «Егер» и сколько «Рансом».
А в соседнем номере Семен Нариньяни, Зиновий Островский, прораб Мишка Заслав и машинист эскаватора Чурак высчитывают, как четыре скупых рыцаря, сколько будет стоить кубометр вынутой земли при переводе «Ма-рион-12» на хозрасчет. Выходит, что вместо прежних одного рубля тридцати одной копейки получится рубль двадцать две. Будто это их копейки!
Результаты соревнований, олимпиад, состязаний механизмов и участков, бригад и городов будут описаны потом, в романе Катаева «Время, вперед!», в книге На-риньяни «Звонок из тридцатого года», у Малышкина, у Воробьева, у Богданова, у Авдеенко… Сейчас же еще этих книг нет, авторы готовят натуру для них. Это не просто созерцатели и описыватели, это еще и организаторы натуры.
Гостиница наша выкрашена в ярко-малиновый цвет. Потом, через сорок два года, ее покрасят в темно-зеленый, и вокруг будут заросли сирени. Теперь же о сирени и думать нечего, какая там сирень! Ведь это самый молодой город, вырастающий в степи…
Пора возвращаться в семидесятые годы.
Я готовлюсь на свадьбу и беру у дежурной электрический утюг, глажу брюки, чищу пиджак, посматриваю на часы. Нет, рановато. Приглашен на семь. Л спать поздно. Прогулка с Милочкой здорово меня утомила.
Однако еще больше утомляет мысль о том, что придется целый вечер сидеть за столом, отказываться от коньяка, беседовать с совершенно незнакомыми людьми, выслушивать и произносить тосты, улыбаться, жать руки и кричать «горько!».
Хоть бы не вернулся из своей командировки Альберт и забыла обо мне Милочка. Вот бы хорошо. Я смог бы погулять один по городу, вспомнить…
Но без четверти семь стук в дверь. Милочка приехала за мной на такси.
Альберта все еще нет. Он даже не позвонил. Синоптики предсказывают грозу, ливневые дожди, циклон. Милочка беспокоится.
Сорок два года она беспокоится о муже. Да и не о нем одном. О сестрах, о всех своих родственниках, стариках и юношах, обо всех.
– Но ведь ты слесарь-наладчик, большой специалист, активистка-комсомолка, талантливая актриса, ты была украшением нашей мастерской, тебя любой театр принял бы. В чем дело, почему ты осталась не у дел, только жена своего мужа, старшая сестра, свояченица, сноха, невестка, золовка и больше никто?
– Видишь ли, курносый, в каждой семье обязательно есть человек, который живет только ради своей семьи. Кто-то должен объединять всех, навещать, заботиться, быть в курсе жизни всех. Конечно, это неправильно, при полном коммунизме так не будет. Но пока что… Ну вот заболеет кто-нибудь, кто-нибудь родит, кто-нибудь защищает диссертацию, а кто-нибудь уезжает в далекую командировку, и некуда девать детей, кто-нибудь готовится к рекорду, а кто-нибудь приехал, а кто-нибудь поссорился, и дело доходит прямо-таки до развода. Ну вот все сразу к тете Милочке, спасай, старуха! И старуха появляется. Ты знаешь, как трудно было организовать сегодняшнюю свадьбу на сорок человек? Но я нашла большую квартиру, купила продуктов, вина, связалась с рестораном, выписала невесте свадебное платье из Польши, там у меня подруга детства. Ты увидишь, как будет сегодня хорошо. Только бы Альберт… Смотри, какие тучи, кругом все обложило, наверно, на дорогах потоп, гроза, как бы он не попал…
– Вернется твой Альберт, – с неожиданным раздражением говорю я. – Вернется… А может быть, мне неудобно ехать на свадьбу? Тем более с пустыми руками, цветов здесь купить негде, я пытался. У вас там все родные, друзья, все знают друг друга, а я…
– Очень удобно. Они все слышали о тебе, ждут. И Альберт будет рад…
Милка права. Меня встречают радушно, сажают на почетное место, а потом очень быстро забывают и начинают говорить о своих делах. О комбинате, о листопрокатном, о конструкторском бюро, о новых сдвоенных ваннах на мартенах, о людях, которых я совсем не знаю.
Милочка хозяйничает и все посматривает на дверь, на окно.
Вода и ветер грозно обрушиваются на город. Одиннадцатый час, сказаны все тосты, поцелуи произведены, пожелания изложены, Альберта нет.
Молодой муж звонит в милицию, там у него работает друг, узнает, нет ли каких дорожных происшествий. Звонят в городок, где в командировке Альберт. Он выехал еще днем, после обеда. Я стараюсь отвлечь Милочку от мрачных предчувствий, начинаю рассказывать об этом городе – каким он был сорок два года назад. Рассказ мой никого не удивляет и не потрясает. Знаем, знаем, тысячи раз слышали и читали о бараках, палатках, комсомольцах, штурмах.
Из вежливости меня не перебивают. Но слушают без всякого интереса. Это естественно. Большинство гостей родилось гораздо позднее описываемых мной событий. Конечно, интересно, но сколько можно?!
Тогда, чтоб поддержать интерес ко мне и отвлечь Милочку, я перехожу на другую тему. Я рассказываю о своих встречах с великими людьми, о том, как я видел Есенина, ходил на все вечера Маяковского, встречал Горького, видел Станиславского, хорошо знаком с Райкиным… Тут уж меня вовсе перестают слушать и потихоньку разговаривают о своих делах. И мне становится грустно. Я так хотел провести сегодняшний вечер с Милочкой и Альбертом. Но Милочка на кухне, хлопочет, ей не до меня. Альберта нет и нет…
Думаю об Альберте.
Когда я чувствую себя одиноким, вижу, что никому до меня нет дела, я перевоплощаюсь и летаю из одного времени в другое, легко преодолеваю тысячи километров, десятилетия, возраст. Сейчас я улетаю в тысяча девятьсот двадцать пятый год, на комсомольское собрание в Театре Революции. Идет вопрос о вступлении старых комсомольцев в партию. Из речи Фимки Хвесина я узнаю, что Берта был рабочим на гвоздильном в Елисаветграде, где дружил с такими же, как он, первыми комсомольцами города, юными поэтами Михаилом Светловым и Михаилом Голодным… А потом – низенькая комнатка в Охотном ряду и среди штаба синеблузников, готовящих программу к десятилетию Октября, и он, Берта, руководитель одной из групп.
…А потом здесь, на Урале, сорок два года назад, вместе со всеми трамовцами, прямо с репетиции мы бежим на доменный участок, вода заливает котлован, до утра, а потом еще сутки Альберт по пояс в ледяной воде откачивает воду, роет траншею для стока подпочвенного ключа… Потом две недели болеет ангиной.
В темной, опустевшей Москве первых месяцев войны я встретил его на улице Горького. Он бежал на призывной пункт, вместе с собственной ложкой и кружкой. Маленький, растрепанный, очень возбужденный, он помахал мне рукой:
– Прощай, старик!
Он был политруком истребительного батальона, попал в окружение, потерял две трети батальона, вернулся в Москву, был представлен к ордену, не успел получить его, был отправлен на Восток, потом на Север. Там трудился на руднике, спасал людей от голода и цинги, сам делал за многих тяжелую работу, вновь соединился с Милочкой, вернулся в Москву, опять послан на свой старый пост в профсоюзы, организовал театральный коллектив во Дворце строителей, где ставил разные пьесы, в том числе и одну мою.
Так уж повелось, что профсоюзных деятелей обычно выводили в театре, в кино, в рассказах как персонажей комических. С туго набитым портфелем, суетливая, малограмотная и в общем-то мало кому нужная личность. В самом деле – у нас государство рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции. Зачем же еще этот профсоюзник? Кого и от кого он должен защищать?
Однако об Альберте Душенко никто так не думает. Наоборот! Он являет совсем новую фигуру. Защитник неотъемлемых прав строителей, враг несправедливостей, которые еще случаются, невнимания к нуждам производства и быта.
Восьмой год ездит по Уралу, следит за точным, буквальным выполнением договоров, за техникой безопасности, за борьбой с нарушителями чистоты земли, воды, воздуха.
Милочка мне сегодня рассказывала, как он успел насмерть поссориться с директором комбината, своим бывшим другом, тоже первым пришедшим на стройку вместе с Альбертом и жившим с ним в одном бараке и спавшим на одной койке.
Дирекция отдала приказ об уплотнении жилищной площади сталеваров, выселении всех, кто, проживая в ведомственных домах, утратили связь с комбинатом, о подселении в малозаселенные квартиры вновь приехавших рабочих, не имеющих жилплощади.
Альберт доказал, что право жить в благоустроенных и комфортабельных квартирах нужно заслужить многолетним трудом, нельзя оптом расселять, заселять, не разобравшись в каждом отдельном случае, а если рабочий стал портным или кондуктором, он так же нужен городу, как и горновой.
Врагов он наплодил множество, но добился и очистных сооружений, и справедливости в распределении квартир, и увеличения строительства домов…
И вот такой человек… Почему никто сейчас не говорит о нем, никто не волнуется? Все заняты своими ничтожными делами.
Часы бьют двенадцать.
Я бегу на кухню. Там Милочка раскладывает на блюдечки пломбир. И я взрываюсь. Я начинаю ее ругать черными словами, я возмущен ею. Почему она не едет на розыски, почему она так спокойна?!
– Но я уже привыкла, что он всегда где-нибудь задерживается, опаздывает.
– Ты никогда не любила его, я давно подозревал. Какую он сделал глупость, женившись на тебе, – изобличаю я Милочку.
– Замолчи, курносый!
Она не слушает меня и разносит пломбир. Затем отзывает в сторону седовласого зятя и молодого мужа.
Втроем они одеваются и собираются куда-то ехать на машине зятя. Я тоже одеваюсь. Я тоже поеду с ними. В конце концов, я раньше всех знаком с Бертой, раньше всех! Я знаю его сорок восемь лет!
Звонок из автоинспекции. Действительно, во время ливня было несколько катастроф на западном шоссе. Количество жертв и фамилии выясняются.
Впопыхах я не могу найти мои ботинки. Я их ищу и вдруг молча начинаю молиться. Господи, молюсь я, спаси этого проклятого Берту, а то ведь, если он погибнет, я никогда в жизни не найду себе покоя, господи, спаси его…
И чудо происходит. Открывается дверь, входит Альберт. Грязный до самых бровей, улыбающийся и мокрый.
Он аккуратно, еще на лестнице, снимает заляпанные грязью ботинки, здесь, на Урале, все так делают. Уходит в ванную, умывается, возвращается в большую комнату, отмахивается от Милочки: «Ну задержался, и все!», выпивает штрафную, целует молодых, подходит ко мне.
– Привет, Дорочка!
– Привет, Берточка!
Ласково треплет меня по уху. Он маленький, еле достает мне до плеча.
Внучатый племянник густым басом кричит:
– За здоровье дяди Берты!
Дядя Берта делает жест Милочке. Та без слов понимает его и приносит крошечную гармошку-черепашку, с которой обычно выступают в цирке клоуны-эксцентрики.
Альберт запевает песню о том, как «попид горою, по-пид зеленою козаки идут, а попереду Дорошенко…». Играет он на черепашке виртуозно и поет неплохо. Оказывается, у него баритон.
Затем он долго и жадно ест, и Милочка смотрит на него своими лучистыми и преданными глазами. Как она его ждала, и как волновалась, и как не показывала этого!…
И тут мне ужасно захотелось перевоплотиться. В Берту Душенко. Хоть ненадолго, хоть на десять минут.
Но было уже поздно, и я утратил свойство перевоплощаться.
С тех пор я никого никогда не уговариваю не выходить замуж…
Я начал свой рассказ с того, что сорок два года назад писал последнюю картину драмы «Земля дрожит» и у меня никак не получалась. Теперь я понимаю, почему не получалась. И еще многое понимаю… Впрочем, после того как пьеса была поставлена, и прошла раз шесть или семь, была хвалебная рецензия, и пьеса в общем-то провалилась, и мы никогда с Альбертом не вспоминаем о ней при встречах, дружба наша продолжалась и будет продолжаться всегда. С ним, с Милочкой и с этим странным городом на границе Азии и Европы. Всегда, пока мы живы. И даже немножко после.
Эскиз романа
Тереза Горобец ударила по клавишам. Рояль сыпал трели и ронял аккорды. Я, объявленный конферансье как артист-мелодекламатор Исидорский, открыл рот и прошептал:
– Любовь – это сон упоительный.
– Чего, чего? – закричали в публике.
– Сон! Упоительный! – повторил я.
Тереза опять стукнула по клавишам.
Я разевал пасть, как карась на столе. Публика шумела. Чем больше я старался, тем страннее звуки вырывались из меня. Так я стоял у рояля с накрашенными губами, густо напудренный, со страдальческими, устремленными к переносице нарисованными бровями, в кофте Пьеро и с черным чулком на голове. Пытался под музыку рассказать монолог из «Принцессы Грезы» Ростана. С каждой буквой у меня пропадал голос и очень быстро пропал совсем. Я вращал глазами и вздымал руки. Публика хохотала. Тереза играла изо всей мочи. Раздались свистки. И я покинул сцену.
Что было потом, я расскажу. Но сперва то, что было до этого.
До этого был фурункулез. Четыре фурункула рдели под мышкой, называлось это «сучье вымя». Болела вся рука, температура доходила до тридцати девяти, тошнило. Я прикладывал сырой лук, листья подорожника. Не помогало.
В шестнадцать с половиной лет, когда живешь на даче под Харьковом, в местности, называемой Зеленый Гай, когда знаешь, что это последнее лето под родительским кровом и скоро поезд умчит тебя в огромную столицу, где ты будешь учиться в студии Художественного или другого театра и скоро станешь знаменитым на всю Россию, – все кажется призрачным, как бы нарисованным на тюле. Жаркие южные ночи, мечты о будущем, страстное желание влюбиться в кого-нибудь, неурядицы в семье и этот фурункулез еще…
Готовясь к вступительным экзаменам в Москве, я учил стихи Блока, Брюсова, Надсона, Волошина, Ростана, Каменского, все, что попадалось под руку. Но стихи от сучьего вымени не помогали. Помогали только свежие пивные дрожжи, которые в бутылках мне привозил раз в три дня отец из города.
Вместе со мной готовилась ехать в Москву и стать знаменитой артисткой костлявая и поэтичная Тереза Горобец, дочь известного профессора музыки и хорошая пианистка. А также Мишка Э., ставший впоследствии популярным кинорежиссером, Захар С, ставший вскорости журналистом, затем хорошим писателем, редактором толстого журнала, и Володя К., именуемый нами почему-то Тарасом Трясило. Вот Володя-то и сделал гигантскую карьеру, стал электротехником, окончил два института, работал с Шателеном и теперь, кажется, академик. Никто из нас так и не стал актером. Из пятерых – никто. Ну это, наверно, правильный процент. Тогда мы еще не знали своей будущей судьбы. Были полны надежд, самоуверенны и беспредельны в своих помыслах.
Перед отъездом в Москву решили дать в музыкальной раковине Зеленого Гая концерт. Вход пять копеек. Места не нумерованы.
Мы волновались. День начался скверно. Сперва шел дождь, потом вдруг разразилась такая жара, какой не было лет сто. Приехал из Харькова на поезде отец. Из-за жары у него в вагоне взорвалась бутылка с пивными дрожжами, и на светлом чесучовом костюме кусками лежали выскочившие из бутылки, взбесившиеся дрожжи. Они же висели на усах и на брюках. Чертыхаясь и соскребая с лица следы аварии, он с омерзением посмотрел на мои приготовления к вечернему концерту. В актерские мои таланты он абсолютно не верил. В моих товарищей тоже. Но Тереза Горобец ему нравилась. И папа ей нравился тоже. А я был влюблен немножечко, чуть-чуть в Терезу. В дальнейшем эта тема не имела никакого развития.