Подивился Василий, как же столь великую тяжесть смогли сюда, на городскую площадь, притащить, коли она, сия скала, от природа здесь не выросла. Пояснили ему мастера, что утес этот некогда высился близ деревни Лахты в осьми верстах от Питера и название имел "громовой камень". Крестьянин Семен Вишняков предложил превратить "Громовой камень" в постамент для памятника Петрова. Но, действительно, как же было доставить его на площадь? Гранитная скала весила около ста тысяч пудов. В городе долго медлили с каменной облицовкой набережной против будущего памятника – все ждали, когда привезут водой и выгрузят каменную гору. Но способа доставить ее к берегу моря не было.
Наконец умелец российский, простой мужик-кузнец, все-таки придумал способ, доселе небывалый. Прокладывал он по земле деревянные лотки, и по ним катил скалу на литых из меди шарах.[5] Для передвижки скалы согнаны были к месту работ, в Лахту, сотни и сотни окрестных крестьян и «работных людей» – фабричных. Одни ладили дорогу под лотки, другие, опутав скалу канатами, толкали и волокли ее к морю. Тяжело катились по лотками медные шары, медленно двигался на шарах помост с камнем. Доставили скалу сперва до морского берега, потом – водой к Питер-граду. Везли ее по заливу на связанных между собою баржах, поверх которых настлан был бревенчатый помост для камня. Так проплыл камень морем к берегу Невы-реки, где его в конце концов выгрузили и при помощи лебедок благополучно втащили на площадь.
И будет сей величественный утес знаменовать крутизною своею те великие трудности, кои преодолел царь Петр в делах преобразования России! Так пояснили Василию мастеровые люди и еще рассказали, что есть в Петербурге дом такой, кунсткамерой называется, где можно взглянуть на самого покойного царя Петра будто бы на живого. И не так далек до нее путь: через мост, а там по набережной.
Пришел Василий, увидел здание каменное с красивой башней, которая летом могла отражаться прямо в невских струях. Перед зданием – вмерзшая в невский лед деревянная пристань на сваях, верно для увеселительных лодок. Постоял Василий в нерешимости, на Неву полюбовался. Река – шириною с Волгу, только берега здесь низкие и от размыва камнем облицованы. Но во льду тоже проруби видны, и около них те же рыболовы с ноги на ногу переминаются, как в Нижнем.
Не сразу решился Василий войти в кунсткамеру, а как вошел, то подивился: да как же это его, простолюдина неученого, в эдакое место знаменитое, царское пустили? Видел он диковинные вещи – и рыб морских, и разных гадов, и зверей редкостных, и монеты иноземные в превеликом множестве, но более всего запомни царский кабинет. И порог-то переступить – не сразу отважишься.
А переступивши, Василий назад было попятился, чуть-чуть кому-то носки сапог не отдавил, даже мурашки по спине побежали, потому что в кабинете сидел – сам! Мундир на нем военный, лицо задумчивое, усы черные, топорщатся. Круглые очи в одну точку уставлены, словно в задумчивости. А на столе рядом – чертежный циркуль и корабельный рисунок.
И здесь-то в сем заповедном месте, но только в другой зале, где по стенам висело много чертежей корабельных, а на особой подставке красовалась модель галеры, услышал Василий ненароком чужой разговор, касающийся морской службы.
Пожилой господин с важным лицом, в большом парике и старомодном кафтане, какие носили еще при императрице Елизавете лет двадцать назад, беседовал с другим человеком, одетом попроще, в коричневом фраке. Оба жаловались друг другу, сколько хлопот приходится тратить на вербовку экипажей для торговых судов российского флота. Видимо, господа были судовладельцами.
Василий торопливо оглядел себя в стенном зеркале. Одет он был по-русски, в добротном суконно, еще не окончательно потерявшем свое "гильдейное достоинство" полукафтане, в темно-синих шароварах, заправленных в мягкие сапожки, сшитые из собачьей кожи, мехом внутрь. Поэтому за свой вид Василию особенно не приходилось тревожиться, и он решил поискать случая, чтобы заговорить с незнакомцами. Они задержались у самого входа из зала, где медный гвоздь, вбитый в стену, обозначал рост царя Петра.
В зале не было никого из прислуги кунсткамеры, и Василий заметил, как один из коммерсантов, тот, что был в парике и кафтане, стал под гвоздем. От гвоздя до макушки парика осталось добрых десять вершков! Попробовал померяться в росте с государем и господин во фраке – не дотянулся он до гвоздя вершков семь. Тогда и Василий, подмигнув коммерсантам, подошел под отметину. Но и он не победил в росте царя Петра: вершка на три не хватило до гвоздя, вбитого на трехаршинной высоте! Все же рост и ширине плеч у Василия показались судовладельцам завидными, они шутливо заговорили с нижегородцем и вместе с ним направились к выходу.
Господин в кафтане оказался его превосходительством Михаилом Саввичем Бороздиным, второй – его благородием коллежским советником Василием Петровичем Головцыным. Они возглавляли торговую компанию, строившую на охтинской судоверфи новое судно, и как раз собирались ехать в контору верфи.
Василий уже начал рассказывать им свою судьбу, и повествование так заинтересовало обоих господ, что они задержались в передней. Слуге судовладельцев пришлось поодаль подождать с шубами. Василий Баранщиков поведал все, не сетуя, ни на кого не жалуясь и держа себя со спокойным достоинством. Судовладельцы слушали сочувственно.
По окончании рассказа Василий Петрович Головцын, видимо любитель книжного чтения, покачал головой и процитировал Хераскова:
Однако может ли на свете Прожить без денег человек?
Не может, подскажу в ответе, И тем-то наш и скучен век!
Вместе с собеседниками рассмеялся и Василий Баранщиков.
Уметь смеяться над собственной бедой – свойство неслабых людей! Судовладельцам понравился этот ладный, рослый и веселый человек. Они спросили его, что же он намерен делать "без денег в этом скучном веке".
Выслушав ответ, судовладельцы переглянулись. Головцын вопросительно поглядел на Бороздина, тот кивнул утвердительно.
– Если намерение ваше здраво обдумано – поедемте с нами на судоверфь, там служба для вас нашлась бы! – сказал Головцын.
Слуга подал господам их шубы. Заодно лакей накинул на плечи Василию его добротный, но уже потертый полушубок. Получив от бывшего нижегородского купца серебряный гривенник, лакей удостоил Василия титулом "ваше благородие".
У крыльца ждала карета на полозьях. По дороге на Охту господа расспросили подробности происшествия, осведомились о семье и головами покачали: простота – она, мол, хуже воровства! Наконец в оконце кареты стал виден длинный дощатый забор охтинской судоверфи. Вот и широко раскрытые ворота!
Запахло скипидарным духом соснового дерева и острой вонью разогретой смолы.
В конторе судоверфи господа велели кликнуть боцмана Захарыча и пояснили Баранщикову, что поморец боцман вместе с только что нанятым шкипером-иноземцем набирают экипаж для нового судна. Хозяева пожелали Василию "куражу" и простились с ним. Василий вместе с Захарычем отправились прямо на корабль.
Боцман взял у Василия его паспорт, выданный нижегородским магистратом, осведомился о причине, которая гонит в море гильдейного купца, посочувствовал беде и… зачислил Баранщикова Василия Яковлева сына "на все виды матросского довольствия" с жалованьем десять рублей помесячно.
Неоснащенный корабль вскоре перевели с речки Охты на остров Котлин, в Кронштадт. Эта новая российская гавань поразила Василия, хотя городские строения в Кронштадте оказались много скромнее столичных. Зато увидел здесь Баранщиков техническое чудо – устройство для ремонта морских судов, равного которому не было тогда во всем мире: новый город Санкт-Петербург и его "морские врата" – Кронштадт с первых дней своего существования и оснащались-то по-новому!
Попав с кораблем в кронштадтский порт, Василий обратил внимание на стенки каменных молов, уходящих в море. Эти каменные стенки прикрывали вход в канал, шедший в глубину острова, к сухому доку.
Раньше, еще в начале екатерининского царствования, воду из дока выкачивали на голландский манер ветряными мельницами.
Бывало, рассказывали Василию старые моряки, виднелись эти мельницы над доком еще издали, словно черные монахи, машущие пустыми рукавами. А недавно, в 1776 году, поставили рядом с доком великую огневую машину с насосом. Высота машины сей – поболее тридцати аршин! Такой высоты и дома редки, разве только церкви строятся и повыше. Для машины сложена хоромина – кирпичная сорока двух аршин в вышину. Котел огневой подает в ту машину горячий пар, и в ее цилиндре сила пара поднимает вверх мощный поршень. Потом цилиндр окатывают студеною водою, пар садится, и поршень идет вниз. Качающееся коромысло соединяет поршень с насосом. Этот насос и выкачивает воду из дока – ведер двести-триста в минуту.
Теперь кораблям российским или иноземным недолго приходится ждать в Кронштадте починки. Судно по каналу входит в док, за кораблем закрываются искусно сработанные шлюзовые ворота, построенные мастером Нартовым, а хоромина с огневой машиной окутывается облаками пара и черного угольного дыма.
Быстро осушается огромный угольный док, у корабля обнажается днище, и судовые плотники или особые мастера при самом доке заделывают любое повреждение, любую течь. А потом вода самотеком пойдет в бассейн, всплывет судно, шлюз перед ним растворится и – прощай, колыбель корабельная! Полетит парусник навстречу белопенной балтийской волне!
Из-за мелководья в устье Невы иноземные суда с некоторых пор не ходят дальше Кронштадта, питерские грузы берутся на борт здесь. Сюда, в Кронштадт, товары идут из Питера на мелкосидящих баржах, так что грузчиков в Кронштадте – видимо-невидимо, целые артели, но и то, случается, не хватает их для выгрузки-погрузки: в одну только Англию ежегодно уходят тысячи и тысячи пудов уральского железа, а еще медь, и свинец, и пенька, и лес… Шведы, норвеги, датчане грузят в Кронштадте на свои корабли те же товары, да самоцветы уральские, да штофные и полотняные российские ткани. Французы здесь – тоже гости обычные, вывозят к себе и жир, и воск, и смолу, и строевой лес.
Для всех в России-матушке товар по душе находится, лишь бы по-хорошему, по-доброму дела велись! И стоит в Кронштадте этих судов иноземных – сразу и не сочтешь!
Тут, в Кронштадте, оснащался, а потом грузился и тот корабль компании российской, на который поступил Василий Баранщиков. Восемьдесят человек команды работали на борту более двух месяцев чуть не круглыми сутками, хозяева торопили с выходом в плавание. Матросы кроили и шили паруса, пригоняли и крепили их по местам. Тут-то и пришлось туговато новичку!
Василий привыкал, балансируя где-нибудь на верхних реях, преодолевать страх и неуверенность, уговаривая себя, что он – человек русский, стало быть – все может! Названия парусов и рей Василий узнал от Захарыча и запомнил в первый же день. С того дня он уже никогда не спутал марселя с брамселем. А вот разобраться в снастях, в бегущем и стоячем такелаже оказалось похитрее! Не скоро постиг Василий это премудрость, не скоро разобрал, какая разница между шкотами и фалами, вантами и фордунам, штагами и топенантами, леерами и брасами.
Самое же трудное началось, когда оснащенный корабль стал принимать на борт свой многотонный груз – русский сосновый мачтовый лес, бревнышко к бревнышку, что твои струны звонкие!
– для французских кораблестроителей в Гавре и Бордо. На погрузке тяжелых "баланов" Василий показал себя сноровистым малым, поняв, что в этой работе главное – слаженность и товарищество, а также веселый огонек задора.
Приглядевшись к матросу-новичку, хозяева прибавили ему еще пять серебряных рублей месячного жалованья. Стал получать Василий пятнадцать целковых – как говорится, хоть серебром, хоть златом – да на полных харчах.
Вот она, служба-то морская! Выходит, добрый матрос заработчивее иного чиновничка, и заработок притом некорыстный!
На всю жизнь запомнился Василию печальный миг прощания с русской землей. Было это в середине октября 1780 года. В последний раз глядел он на кронштадтский порт с огневой машиной, новыми домами в строительных лесах и узким церковным шпилем. Вдали мерцали едва видные из-за тумана утренние огоньки Петербурга. Под переливы боцманской дудки матросы выбирали оба якоря. Грудью навалился Василий на вымбовку судового шпиля.
Упираясь ногами в палубный настил, налегая на вымбовку, матросы топали и пели "присказку":
Пошел шпиль – давай на шпиль, Бросай все – пошел на шпиль, Становися вкруговую, На вымбовку дубовую!Грудь упри – марш вперед, Топай в ногу – давай ход!
Вот наконец перестали визжать и грохотать в клюзах якорные цепи, и мокрые черные якоря повисли над бортом. Колючий ветер дул навстречу невскому течению, ерошил в заливе мелкую злую волну, будто сердитого зверя против шерсти чесал. Паруса с гулкими хлопками всползли на реи и наполнились ветром.
Все поплыло и закачалось…
Прощай, матушка-родина, прощайте, милые ребятишки и любимая жена! Известия от супруга, уходящего в море, дождетесь вы только из столицы датского царства, города Копенгагена, откуда уже никакие заимодавцы не смогут насильно вернуть своего должника. Пусть потерпят немного, всего с годочек, авось не тронут семью! Воротясь, рассчитается с ними сполна матрос верхней команды Васька Баранщиков!
Белый раб
Почти целый месяц солнце ни разу не пробивало зимних штормовых туч. И, глядя на угрюмое серое небо, на сердито взлохмаченное море, матрос-новичок Василий Баранщиков никак не мог распознать, где осталась его родная земля и куда, в какую сторону он плывет – так часто меняло судно курс и ложилось в дрейф.
Впрочем, времени для размышлений и наблюдений у матроса немного. Четвертую неделю судно стонет, содрогается от киля до клотика в единоборстве со своенравной Балтикой. При сильном боковом ветре корабль медленно кренится вправо, а потом еще медленнее переваливается влево, так что острия мачт будто прочерчивают след в низком небе; если такая бортовая качка усиливаются, то по всему кораблю нарастает тихий, словно бы зловещий, стон. Это пробуждаются скрытые силы во всей громаде корабельного груза. Сосновый мачтовый лес, лучший корабельный лес в мире! Но когда многосаженные бревна застонут, заскрипят, грозя вот-вот порвать тросы и канаты расчалок, тогда шкипер крепче прикусывает свою носогрейку и меняет курс корабля.
Паруса свертывают, судно снова ложится против ветра и дрейфует, а волна бьет и бьет в обшитый дубом форштевень, в крутую, натруженную бурями корабельную грудь. И тогда весь корабль с мачтами, надстройками, снастями, и лебедками начинает низко, покорно кланяться буре.
Он кланяется ей, зарываясь носом в воду и высоко задирая корму, обнажая руль… Килевая качка! Сперва, после бортовой, кажется – вроде бы все же полегче. А слышь, боцман уж свистит матросов к помпам. Сквозь оглушительные хлопки мокрых полускатанных парусов, сквозь вой ветра и топот матросских сапог по палубному настилу доносится до людей в кубрике не громкий, но особенно тревожащий плеск: это булькает и плещется вода на дне темных корабельных трюмов. Четыре помпы – а они требуют восьмерых матросов, свободных от вахты, – довольно быстро справляются с откачкой воды, и свободные от вахты возвращаются к своим подвесным койкам, но проходит час, другой, качка и шторм не ослабевают, и… опять боцманская дудка напоминает, что где-то в корабельных недрах просачивается предательская струйка. То ли конопатка где-то сдала, то ли на верфи за осмолкой недоглядели. Судно-то новое, как пятак медный из-под чекана.
Запомнился Василию свирепый шторм у берегов острова Готланда, когда шкипер не на шутку испугался – выдержат ли крепления груза и не пойдут ли "баланы" куролесить по кораблю.
Обошлось все, только матросы замучились.
Когда подходили к датским водам, боцман Захарыч более всего опасался мели у залива Кегебугт, перед самым Зундским проливом: тяжело нагруженные корабли часто садились на эту мель или же заранее себя предусмотрительно облегчали, перекладывая груз на малые суда. Морока! Но и тут дело обошлось хорошо, выручил опытный лоцман, житель острова Амагер. Спасибо ему, провел в Зунд без перегрузки, да еще и судно похвалил.
Как-то ранним утречком Захарыч подозвал к себе вахтенного матроса Баранщикова. Боцман показал Василию острую тяжеловатую четырехгранную башню на дальнем берегу, чуть видную сквозь зимнюю дымку, и сказал:
– Это Василь, вишь, ратуша города Копенгагена, столицы королуса датского… Почитай, добрались кое-как! Шкипер-то у нас иноземец, не больно спешил. Ну, да о том пущай хозяева тревожатся, им виднее, какого шкипера нанять. Наше дело – шкот потрави да носовой подбери… Что, чай, не сладка показалась служба матросская? Не сладка, да хитра?
– Ничего, привыкаю. Хитра не матросская служба, а наука морская: и мели, и быстрины морские, и пучины, и планеты небесные, и воздухи!
– А ты думал! Зато постигнешь все сие – сможешь штурманом или шкипером стать, господином морей. Не придется тогда российским судовладельцам шкиперов-иноземцев на службу звать. И уважение иметь будешь, не менее чем в звании купеческом… Только что брюха не отрастишь.
– Ну, Захарыч, по этой-то беде сердце не выболит! А вот как подумаю о своей Марьюшке да ребятишек вспомню – будто ножом по сердцу. Который месяц без весточки сидят: сам замесил, а им-то выхлебывай! Хоть бы малую толику Марье на прожитье послать!
– Вот из Копенгагена, столицы датской, и пошлешь. Оттуда что ни день, то в Питер оказия случается. Коли жалованье тебе здесь выдадут (я шкиперу-то скажу), купи еще белья шерстяного теплого. Зело добра здесь всякая справа, всякая одежда, морскому человеку пригодная. И заметь: она здесь подешевле и добротнее, нежели в земле аглицкой. Не упусти из памяти сие, зане плавание впереди зимнее. Про семью не забывай, но и себя помни: поглядывай в оба! Разные люди в портах чужих обретаются.
Много в них народу доброго, а есть и прощелыги-обманщики.
– Это – как везде, Захарыч, их и дома достаточно, не занимать стать! Спасибо тебе, боцман, на добром слове…
…Уже две недели отстаивался в Копенгагене корабль компании российской, груженный мачтовым лесом в Бордо.
Баранщиков несколько раз сопровождал своего шкипера в порт, то гребцом на шлюпке, то носильщиком.
Шкипер-иностранец был грубиян и хитрец, у такого науку не скоро поймешь, все про себя таит, не то что Захарыч.
Город, после Санкт-Петербурга, показался Баранщикову и тесноватым, и небогатым, и довольно-таки невзрачным, но знал о том Василий про себя: зачем другой народ обижать! Город-то все же столица ихняя, королевская, да и новшества добрые в ней есть. Удивился Василий, например, отменному устройству водопровода в копенгагенском порту: бежит по свинцовым трубам вода пресная, чистая и прозрачная. Можно струю сильнее пустить или слабее, можно истечение воды вовсе прекратить. Бежит вода в бак, установленный вместе с ручной помпой на малом судне, на манер гребной галеры. Это судно и развозит воду по всем кораблям на рейде. Никаких хлопот, не то что в иных местах, где приходится воду бочонками в лодках с берега перевозить. Здесь, в Копенгагене, подойдет галера к кораблю, наставит рукав парусиновый и двумя помпами в несколько минут все бочки сполна накачает, будь то хоть военный корабль с полутысячной командой.
Ездил по делам шкипера и в город Хельсингер, что верстах в тридцати от столицы. Видел там грозную крепость Кронборг, что выставила на Зундский пролив четыре сотни орудийных стволов.
Вот, оказывается, какой замочек висит у выхода из моря Балтийского!
Очень понравилась Василию и сама дорога в Хельсингер – вся вымощенная камнем и обсаженная деревами. Летом здесь ехать – будто по саду тенистому.
В одном месте, при выезде из столицы, остановила Василия застава королевская: берут, вишь, подорожную пошлину – того в России давно, уж лет тридцать, как в помине нет.
Дня три перевозили матросы лодками на корабль сухари в мешках, солонину, разный провиант, закупленный у датчан. Как погрузили на борт весь провиант, стали сухари подсушивать, припасы перебирать, груз проверять и крепить, швы у новых парусов чинить, снасти вязать. Боцман говорил: скоро отвалим, на простор океана выйдем!
Уже прискучило Василию в чужом порту. Надоело с утра до ночи глядеть все на ту же гавань, на тот же арочный приземистый мост вдали, за которым чуть виднелась ратуша и площадь с конной статуей. Потянуло молодого моряка дальше, в неизведанную даль.
И пришел наконец роковой день в его судьбе, 12 декабря 1780 года.
В тот день отпустили его снова на берег, сказавши, что это в последний раз перед отвалом. Шкипер дал ему кое-какие поручения, так как изо всей команды Василий Баранщиков лучше всех научился изъясняться с чужеземцами на их языках. Еще в Петербурге и Кронштадте он схватил десятка два слов, немецких, голландских и английских. С помощью своего простейшего словесного набора он самым удивительным образом служил переводчиком для команды, для боцмана и всех, кто нуждался в его услугах. Оказывал он эти услуги с большой охотой и совершенно бескорыстно. В лексикон Баранщикова входили слова: гут, нихт, вайн, мильх, мальцайт, фиш, брот, мерси, плиз, уотер и т. д. Слово "форшмак" служило универсальным обозначением людей и явлений отрицательных.
Бродя в последний день по чужому городу, присматриваясь к лицам, уличным сценкам и товарам в окнах лавок, Василий мимоходом ухитрился выручить своими лингвистическими познаниями даже какого-то итальянского капитана. Итальянец спрашивал у датского купца, может ли тот продать несколько бочек солонины.
Датский оптовый купец не понимал пылкого и нервного южанина, качал головой, предлагал то вяленой рыбы, то водки, то сухарей, словом, только не то, в чем нуждался клиент. Баранщиков, глядя на них со стороны, по одной жестикуляции итальянца понял, что тому было нужно.
– Послушай, друг ты мой любезный, – мягко и ласково обратился он к датчанину, который уже краснел и сердился. – Не надо ему вайн, слышь? Нихт вайн, нихт шнапс. Понял, форшмак ты?
И фиш ему не надо, нихт фиш. Ах ты, господи, да как же по-ихнему мясо коровье зовут, говядину то есть? Сейчас я тебе растолкую, экий ты недогадливый купец! У нас – пропал бы, ей-богу!
Василий сначала изобразил пальцами рога на лбу, замычал, а затем опустился на корточки, показывая что доит корову.
– Мильх? – удивленно спросил датчанин.
– Да не мильх, нихт мильх! – Василий полоснул себя по горлу и представил, будто пальцами присаливает мясо зарезанной коровы.
– А-а-а! – уразумел наконец недогадливый оптовик, – гезальценес риндфляйш?
– Вот, вот, вот! – радостно подтвердил Василий. – Гут фляйш! Давай вези его скорее бочками на шхуну капитану-итальянцу. Ну, братец, и форшмак же ты! Другой бы, к примеру наш, с одного вздоха покупателя бы понял, а я вон лишних полчаса тебе твою же выгоду в башку втемяшивал. Теперь – потолковали и – адью, господа хорошие!
Итальянец догнал его и, указывая на вывеску таверны, пригласил промочить горло. При виде вывески Василий на мгновение задумался, вспоминая, сколько покупок он сегодня собирался совершить. Но, поскольку деньги были еще не истрачены, он решил, что за столь длительную и разумную экономию пора бы себя вознаградить! Они вошли. Итальянский капитан велел налить два стаканчика виски, расплатился, сунул стаканчик прямо в руки Василию, чокнулся со своим добровольным переводчиком, осушил стакан и заторопился к выходу. Он, видимо, очень спешил на свою шхуну. В дверях он махнул Василию рукой на прощание. Баранщиков остался перед стойкой один, со стаканом в руке.
– Зайти в питейное заведение – сие российскому человеку свойственно, но водку пить в одиночку да без закуски – сие не свойственно! – философически заметил Василий вслед ушедшему и огляделся.
В таверне было тихо, тепло и почти пусто. Из десятка столиков в зале занят был только один. За ним сидели двое хорошо одетых датчан. Они смотрели на Василия с большим вниманием. Один из них, показав на крепкую фигуру матроса у стойки, проговорил тихо:
– Великолепен!
Разумеется, Василий этого не слышал и не понял. Второй датчанин поднялся с бокалом в руке и подошел к Василию.
– Уилком! – сказал он по-английски. – Гуд ивнинг! Уонс мор э литл глэз оф бренди, май френд!
Нижегородец про себя решил, что гости изрядно навеселе, коли с таким радушием встречают простого чужеземного матроса, но, будучи человеком благожелательным и вежливым, не желая уронить достоинства русского человека за границей, он подумал и степенно отвечал на своем языке:
– Гут вайн. Гут брот. Мальцайт, господа!
Приветствие привело незнакомцев в такой восторг, что они бросились обнимать русского матроса. Заулыбался и хозяин таверны. Он вышел из-за стойки, один из гостей пошептался с ним. Хозяин отправил посыльного за кем-то, а затем помог гостям расположиться поудобнее за столиком. Перед Василием Баранщиковым появилось несколько бутылок с коньяком и французскими винами. Оба незнакомца принялись с усердием потчевать матроса Баранщикова. Тот не дал себя долго упрашивать и, не чванясь, налег на чарку.
Вскоре перед Баранщиковым возникло новое лицо, и очень вкрадчивый тихий голос, приятный и мягкий, по-русски произнес:
– Здравствуй, брат. Здорово ли живешь? Откуда и куда плывете?
Перед столиком стоял настоящий щеголь. Василий разглядел узкое холеное лицо, серые, немного навыкате глаза, напудренный парик с короткой косицей, перевитой атласной лентой. Кафтан и камзол одного цвета, самого модного – желтовато-зеленого.
Короткие светлые панталоны, схваченные под коленом шелковыми завязками, лакированные туфли с красными каблуками и золочеными пряжками, бирмингамская цепочка с брелоком от часов на груди – словом, не молодой человек, а картинка! А главное, как чисто по-русски говорит и не гнушается к простому матросу обратиться!
– Что же ты молчишь? Вижу, что наш брат – русак. Давай познакомимся, я рад, что земляка встретил на чужбине. Сам я нынче на галиоте купца Хватова, Бенедикта Ивановича, из Риги прибыл. Давай-ка теперь со мной бутылочку бордоского откупорим!
У Василия в голове шумело сильнее, чем в осеннюю бурю шумит сосновый лес. Оба датчанина собрались уходить и долго трясли Василию руку на прощание. Они так небрежно бросили на столик тяжелую золотую монету, с лихвой покрывшую стоимость всего вечернего пира, что Баранщиков чуть не ахнул вслух. "Ишь, – подумалось ему, – как здесь люди богатеют: эдакими деньгами запросто швыряются, словно медяками!"
Баранщиков остался теперь наедине с новым другом, который назвал себя Матвеем. Уходя, один из датчан бросил Матвею короткую фразу по-датски:
– К трем часам цыпленка на набережную. Не раньше, а то наши не успеют управиться со шведом. Пейте часов до двух. Го нат!
– Кто они, господа эти? – спросил Василий, не разобравший ничего. – Видать, люди больно хорошие!
– М-да, господа замечательные. Я уверен, ты сойдешься с ними ближе. Одного Карлом Фритценом зовут, а другой – Германн.
Богатейшие датские судовладельцы. Считай: у них простой матрос двадцать пять рублей в месяц получает.
– Да что ты? Этак я с долгом-то быстро расчелся бы! Мне бы такое жалованье, эх!
– Я сказал, что двадцать пять рублей получает у них простой плохонький матрос. А тебе, красавцу и силачу, – верных три червонца в месяц на полных харчах перепало бы.
– Тридцать рублей?
– А ты как думал? Вот сходим нынче к ним на корабль, он недалеко стоит, сам убедишься, какой кубрик, какая пища матросам. Ты, видно, в деньгах нужду имеешь?
– Имею, батюшка! С долгом рассчитаться надо, чтобы к семейству поскорее воротиться. Большую нужду имею – ребятишки погибают.
– Тогда о чем же думать! Поступай к ним на судно!
– А как же с хозяевами? Контракт нарушить?
– Шкипер отпустит тебя, коли попросишь по-хорошему. За год полтысячи огребешь – и домой, к семье. О чем думать? Время позднее, два часа ночи сейчас, придем в порт, съездим на корабль (он на рейде стоит), проспишься там, а утром – напишем за тебя прошение и – переберешься с вещами. Упустишь такое счастье – за пять лет того не накопишь!
Со смутным ощущением чего-то неладного, преодолевая недобрые предчувствия, Баранщиков, нахлобучив меховую шапку, запахнув полы своей матросской куртки, шагал вслед за легким изящным Матвеем.
Ночь была сырая, ветренная. Редкие снежинки то валились хлопьями, то вихрились в луче фонаря, что болтался над каменной аркой ворот гостиницы Рау на Королевской площади. Миновали конный монумент какого-то датского короля. Ветер задул злее, снег залеплял Василию лицо. Они были уже в порту, и за каменными строениями таможни открылся вихревой простор, мглистая даль гавани, огоньки на судах и черневшие сквозь метель кресты корабельных рей со скатанными парусами.
Баранщиков подивился, как уверенно шел его спутник сквозь мрак и метель, кутаясь в легкий зимний плащ, отороченный дорогим мехом. Если бы не хлещущий в лицо ветер с мокрым снегом, все это могло бы казаться странным сновидением…
Но вот и громада причального пирса, тяжелые парные бревна кнехтов. Матвей уже не шагает, он бежит по оледенелому пирсу, прикрываясь плащом. Василий, едва удерживая равновесие, с горячей, гудящей головой, кое-как поспевает за ним.
Лодка! Закутанный в шубу гребец. А вон из-за штабеля ящиков выходит и другой. Они коротко здороваются с Матвеем, как с добрым товарищем. Матвей помогает Баранщикову спуститься в шлюпку. Мысли у Василия путаются, он хочет спросить, куда же денется сам Матвей в его легком плаще и красных туфельках, но нижегородца уже усадили, вернее, уложили в лодке, чем-то прикрыли, нетерпеливо приговаривая: шон гут, шон гут!
Беспокойство за товарища растворилось и забылось, возникло легкое и щекотное чувство удовлетворения, что не надо больше спешить и бежать, а нужно лишь спокойно лежать, отдаваясь во власть легкой качке…