Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о страннике российском

ModernLib.Net / Историческая проза / Штильмарк Роберт / Повесть о страннике российском - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Штильмарк Роберт
Жанр: Историческая проза

 

 


Повесть о страннике российском

Роберт Штильмарк

О Нижний! Мининым прославленный стократ,

Не всякий ли тебе уступит в этом град?

Рад будет уступить и сердцем и устами,

Зря на Кулибина своими очесами.

Вот Нижний каковых на свет людей рождает,

Баранщикова – свет еще ли свет не знает?

Эхо: знает!

Стихотворение «Нижний Новгород» нижегородского поэта XVII века Орлова.

От автора

Первым русским путешественником в Южную Америку, или, во всяком случае, одним из первых, был нижегородец Василий Баранщиков. Все виденное он изложил в книге "Нещастные приключения Василия Баранщикова, мещанина Нижнего Новгорода, в трех частях света – в Америке, Азии и Европе с 1780 по 1787 гг.".

Сведения, сообщаемые им, были новостью для русского читателя. За четыре года книга его выдержала три издания.

Журнал "География в школе", 1947, № 6.

Судьба нижегородца Василия Баранщикова была поистине необыкновенной! Второй гильдии купец, вольный человек в своем отечестве, он стал в 1780 году жертвой европейских работорговцев. На протяжении семи лет ему пришлось испытать участь солдата датских колониальных войск, невольника на испанских плантациях в Вест-Индии, пленника турецких пиратов в Палестине, портового грузчика в Стамбуле, матроса на греческом судне, янычара султанской дворцовой стражи. узника долговой тюрьмы в екатерининской России и, наконец, прослыть российским литератором.

Калейдоскоп приключений, бегло и протокольно изложенных в маленькой книжке Баранщикова, казался столь не правдоподобным, что некоторые русские литературоведы подвергали сомнению не только подлинность событий, послуживших канвой книжки, но и реальность существования самого купца Баранщикова. Так, известный библиограф П.Н.Петровв шестом томе "Критико-биографического словаря" под редакцией Венгерова высказывает мнение, что Баранщиков Василий – лицо вымышленное, а его книжка – не что иное, как роман, написанный петербургским литератором и путешественником Федором Каржавиным. Эту точку зрения Н.П.Петрова считали убедительной и сам Венгеров и некоторые другие литературоведы.[1] Действительно, никаких документальных данных о Василие Баранщикове в распоряжении исследователей не имелось, а отдельные эпизоды его книжки просто повторяют традиционные мотивы старинных авантюрных романов, в частности сочинений романиста Федора Эмина, популярных в XVIII веке. Давно предполагалось, что «Нещастные приключения» написаны не самим купцом-странником, а кем-то из тогдашних сочинителей (см.

"Энциклопедический словарь" А.Плюшара, 1838). Главное же, что даже подлинность личности героя внушала исследователям серьезные сомнения.

Однако среди старинных документов, скопированных в "Действиях Нижегородской губернской учетной архивной комиссии" (Нижний Новгород, 1900, том IV, стр. 108-110) нашлись два бесспорных доказательства не только подлинности самого Баранщикова, но и достоверности главных событий его повествования.

Первый документ – сообщение киевского наместнического правления нижегородскому губернскому правлению о переходе российской границы в районе Васильковского форпоста близ Киева нижегородским купцом Василием Баранщиковым, "вышедшим из плену".

Второй документ – подлинный полицейский протокол "допроса, снятого с нижегородского купца Василия Яковлевича Баранщикова, явившегося добровольно из-за границы".

Эти бумаги служат документальным подтверждением истории купца Баранщикова, изложенной в его "Нещастных приключениях".

Документы свидетельствуют, что Баранщиков сдал на пограничном кордоне два иностранных паспорта (испанский с острова Пуэрто-Рико и венецианский), продемонстрировал беглое знание испанского, турецкого и итальянского языков и позволил скопировать для опубликования в своей книге одиннадцать клейм на собственном теле. При помощи этих клейм иностранные рабовладельцы, а также некоторые духовные лица зримо засвидетельствовали свое "священное право собственности" на его тело и душу.

При сопоставлении этих документальных и вещественных доказательств с содержанием книжки "Нещастные приключения" можно без особого труда, сообразуясь с реальными историческими событиями того времени, отсеять элементы вымысла и литературной безвкусицы из автобиографического повествования Баранщикова. В результате в его лице перед нами вырисовывается привлекательная фигура простого русского человека из народной среды, сохранявшего на чужбине несокрушимый оптимизм, веселый и добрый нрав, а главное – горячую, от самого сердца идущую любовь к родной России, упрямое стремление вернуться в свое отечество, несмотря ни на какие преграды.

Бросается при этом в глаза его благожелательное, дружелюбное отношение к народам других стран. Он внимательно присматривается ко всему, что было для него ново в чужих землях, стремясь почерпнуть полезное, делая это без тени высокомерия или, напротив, низкопоклонства. Герой автобиографической книжки "Нещастные приключения" представляется нам человеком гуманным, любознательным, смекалистым, лингвистически одаренным, с присущей русскому простолюдину сноровкой к любому делу, с купеческой хитринкой и грубоватым юмором. Самолюбование и хвастовство ему чужды. Эти нравственные качества высоко поднимают Василия Баранщикова, нижегородского мещанина, над современной ему средой фонвизинских бригадирш и недорослей. В беде он не падает духом, при кратковременных удачах не зазнается. На чужбине у него подчас заводились и немалые деньги, дорогие вещи, ценности; временами русскому удальцу представлялась полная возможность создать себе безбедное существование. Приятная наружность, сила и ловкость обеспечивали ему успех у женщин, но он скорее избегал, чем искал такого успеха. Ничто не было любо ему вдали от родины!

И ведь отлично знал Василий Баранщиков, что дома ждут его суровые кредиторы, расплата по долгам, налогам, податям. Он мало надеялся на снисхождение заимодавцев и тем не менее, рискуя жизнью, подвергая себя опасностям, тяготам и лишениям, упорно шел к одной цели – воротиться в свой Нижний Новгород, обнять жену и детишек, вдохнуть снова "русский дух".

Наша небольшая документальная повесть расскажет читателям о необыкновенных приключениях и странствиях Василия Баранщикова. Там, где конкретные сведения источников были слишком бедными, автору приходилось прибегать не столь к вымыслу, сколь к домыслу, основываясь на реальной обстановке действия.

Автор надеется, что в отзывчивых сердцах советских читателей найдется местечко для скромного героя этой книжки, проявившего немало стойкости в беде, дружелюбия по отношению к угнетенным людям, отвращения к колониальному разбою. Думается, что читатель согласится с автором в том, что тяжестью испытаний, выпавших на долю Василия Баранщикова, он выстрадал себе право на память земляков-потомков.

Сын купеческий

На древнем Неро-озере, в сельце Угодичах, стали на ночлег проезжие купцы, все – попутчики до Ростова, на ярмарку.

Местный старожил из крепких мужичков, некогда сам промышлявший извозом, принял на постой сразу четырех гостей. Приют у него нашли: средней руки прасол из Юрьева-Польского, купец из Вязников с двумя возами тонкого льняного полотна, приказчик московской посудной лавки с одним единственным возом этого хрупкого товара да еще молодой нижегородский купчик. Их подводы, укрытые рогожами и заботливо увязанные, хозяин кое-как разместил на открытом дворе; распряженных лошадей поставили под навес, благо, морозы миновали: шла вторая неделя великого поста, и с самого "прощеного воскресенья" уже капало с крыш.

У нижегородца – двое саней-розвальней, две добрые лошади, побывавшие не на одной ярмарке, да сотни на три кожевенного товара в санях. Целую неделю пришлось ему шагать с обозом, минуя Гороховец, Вязники, Ковров, Суздаль и Гаврилов Посад.

Попутчики попались добрые, не какие-нибудь прощелыги! Из Анькова выехали все вместе, к ночи добрались до Угодичей.

Завтра – день воскресный, базарный. С утра – прости-прощай, последний ночлег, и – на торг!

Попутчики нижегородца уже сидят за столом, в горнице, а сам он пошел еще раз проверить коней под навесом. Так оно и есть: у саврасого овес просыпан, торба пустая! Опять хитрец чалый его раззадорил!.. Вот я вас!

Нижегородец наводит порядок под навесом, и чалому достается отведать ременной вожжи. Овес снова засыпан. При хозяине кони стоят смирно, сочно жуют, чуть встряхивая торбами.

Возы в другом конце двора, у самого дома, под оконцем. Владелец пересекает двор, подсовывает руку под рогожи, ощупывает связки своего товара. Все цело, все на месте: тут и черная юфть, и коричневая, седельная; бархатистая опойка, нежный сафьян из шкур молодых козлят, шелковистая лайка – любые тонкие кожи для дорогой одежи, мебели и переплетов книжных. Есть товар и погрубее, на крестьянскую потребу: хорошо отделанные яловые кожи для сапог и даже просто выдубленные, неокрашенные шкуры, какие кожевники именуют "мостовьем"; они и в неотделанном виде пригодны мужику на полушубок.

Кажется, теперь все – слава богу! Купец входит в сени, бросает на полку рукавицы, обеими руками приглаживает волосы, расчесанные на прямой пробор, и отворяет дверь в горницу.

– Баранщиков! – кричит из-за стола юрьевский прасол, – где ты пропадал на ночь глядя? Аль красотку в сенях углядел?

Слышь, хозяин: где козы во дворе – там козел без зову в гостях! Присматривай за ним в оба, за Васькой этим. Коли девки есть – обернуться не поспеешь: сманит!

Нижегородец Василий Баранщиков прячет усмешку, кланяется сотрапезникам.

– Не по нашему носу рябинку клевать, больно ягода нежна, – отшучивается он с видом полнейшего смиренномудрия и подсаживается к столу.

– У кошечки коготки в рукавичках спрятаны! – не унимается сосед.

Но Баранщиков, вмиг покончив с ужином, торопливо крестится на красный кут в избе и расстилает на полу овчинный полушубок.

Через полчаса все постояльцы вповалку лежат на своих шубах и тулупах, и такой богатырский храп сотрясает закопченные стены, что черные запечные тараканы пугливо прячутся по своим щелям.

***

Родина Василия Баранщикова – губернский город Нижний Новгород на Волге, резиденция наместника, поставленного императрицей Екатериной начальствовать над двумя губернскими правлениями, нижегородским и пензенским. Купечество Нижнего Новгорода издавна привыкло гордиться своим сословием: из его среды вышел спаситель Москвы от поляков Кузьма Минин! Родители Василия – второй гильдии купец Яков Игнатьевич Баранщиков и супруга его Анна Петровна – умерли около 1771 года, когда мальчику было лет четырнадцать. Два старших брата, Иван и Андрей, обучили мальчишку грамоте и с малолетства " упражняли его в купеческом промысле". Вместе с братьями Васька стал рано ездить по российским ярмаркам и так научился разбираться в кожевенном деле, что ни шорник, ни сапожник, ни мебельщик, ни переплетчик уже не могли соперничать с ним в знании всех тонкостей товара.

В купеческих семьях того времени молодые люди редко вступали в брак по собственному выбору: о будущей свадьбе молодых думали родители. Женитьба, замужество ли – дело серьезное, навечное; надобно зрелым умом пораскинуть, чтобы и семья крепкая была, и дети росли здоровыми, и добро чтобы в дом шло, а не за порог! Так рассуждали в ту пору нижегородские бородачи-купцы.

Не нужно думать, будто эта родительская опека непременно несла только горе молодоженам. Конечно, нередко бывали сердечные трагедии из-за родительского самодурства, когда браком своих детей отцы соединяли, например, рыбную лавку и соляную варницу, мало помышляя о том, полюбят ли дети друг друга. Но все же не в этом заключалась главная беда мещанско-купеческого быта: уж очень низменной была самая цель жизни. Все немудреное счастье, о котором купцы-родители денно и нощно пеклись для своих чад, таилось в сундуке! И этот-то разбухающий сундук постепенно заслонял своими коваными стенками весь божий свет и самому Титу Титычу, и дородной его супруге, и дочке-лежебоке, и ухарю-сынку. Насчет же родительского "нрава"… Далеко не все эти титычи, узнав, что девушка не мила молодцу или парень не люб невесте, были так жестоки, чтобы гнать под венец заплаканную чету!

Не испытал столь печальной доли и наш Василий. Лет через пять после смерти отца и матери сосватали парню старшие братья скромную, полюбившуюся ему девушку с нижегородского посада, дочку бедных родителей, и в 1780 году, когда достиг Василий двадцатитрехлетнего возраста, было у молодых супругов уже трое ребятишек. И с торговлишкой пошло у него дело на лад: поднялся по примеру отца до второй гильдии. Не шути: в коляске парой мог прокатиться по овражистым нижегородским улицам! Давала такое право вторая гильдия купеческая, только коляски не было, а кони больше годились для возов. Подати гильдейные ей платил исправно – ежегодно один процент с объявленного капитала. Солидности для объявил он себя в тысячу рублей, хотя со всем оборотным и основным капиталом, с домом родительским о четырех оконцах на улицу, с обоими конями, пошевнями и летней бричкой едва ли "стоил" купец Баранщиков и половину тысячи…

Перед отъездом на ростовскую ярмарку жарко молилась за тароватого муженька молодая супруга. Утешая ее, Василий украдкой поглядывал на готовые в путь возы. Там, под рогожами, лежала судьба купца Баранщикова, потому что купил он товару на весь кредит, полученный у богатых соседей. Кредиту было сотни на две серебром, да еще сотню рублей вложил в это дело Василий своих. Да кони, да розвальни! Почитай, весь тут купец, с потрохами. В Нижнем остается один домишко да четыре ротишка!

А расставались когда, повисла жена на шее мужниной, слезами изошла, будто в рекруты провожала. Сердце-то женское, видать, вещун: не ведал Василий, что уготовила им судьба и впрямь разлуку долгую! Пока молодая купчиха в который раз и целовала, и крестила мужа, двое крошечных Баранщиковых с писком и визгом цеплялись за ее юбку и за ладный отцовский полушубок, а третий, новорожденный, ревел во весь голос в люльке.

Вездесущая соседка Домаша Иконникова не поленилась заглянуть к Баранщиковым: ее тонкий слух сразу уловил – плачут!

В семье Василий был ласков, не груб, ребятишек баловал, жену-бесприданницу не обижал. И в отъезде всегда семью помнил, на ярмарках "в авантаж" не входил. Оно, по правде-то говоря, особенно разгуляться и не на что было, а все же соблазн случался: мужик сильный, собою видный, веселый, ласковый, на разговор и уговор куда какой ловкий! Вот и приходилось, заночевав где-нибудь на Валдае, либо в Кунавине, или в ином прочем месте, где бабы и девки до поцелуев больно горазды, эту самую мужнюю совесть крепко в памяти держать. Да так хитро держать, чтобы и попутчики-зубоскалы, охальники, за излишнюю скромность не осмеяли. Насмешка – прилипчива, купцу от нее – вред…

***

…Спит, раскинувшись на овчине, нижегородец Василий Баранщиков, а сосед его по ночлегу, юрьевский прасол, кряхтит и почесывается, глядит на ущербный месяц в окошке. Оконце маленькое, луч месяца тонок и слаб… Но в этом луче, падающем на грудь соседа, прасол невзначай приметил на шее Василия шнурок от заветного кошеля. Сейчас кошель, наверное, пуст, но через несколько дней он вместит всю выручку. Оно, конечно, грешно об этом думать, на чужое зариться, да больно завидно смотреть, как безмятежно крепко спит этот ладный удачливый малый, которому жизнь будто ковриком под ноги стелется!.. Ну, покамест спи, привыкай спать крепче!

И прасол, чтобы проверить догадку, толкает нижегородца в грудь. В укладистом кошеле не звякнуло, не зашуршало. Пусто! А проснется хозяин – будто, мол, тряс, чтобы храп унять. Не проснулся! Дышит спокойно.

***

Наутро чуть похолодало. Из-за хвойных лесов взошло багровой солнце в туманной дымке. Распахнулись ворота, и с крестьянского подворья выехали на лед Неро-озера один за другим купеческие возы под рогожами. Держат путь к городу, что виднеется за озером, на невысоком взгорье. И хоть немало благолепных древних городов перевидал на своем веку нижегородский купчик Васька Баранщиков, перехватило у него дыхание, когда красное мартовское солнце озарило первыми лучами башни и главы ростовского кремля.

…Будто старинная русская песня, рожденная над озерным северным простором, не растаяла в небе, не отзвенела в лесных далях, а так вот и застыла, окаменев на века. Стала песня теремами и башнями, взметнулась ввысь полукружьями арок, засверкала золотом крестов.

Весной, когда оттаивает озеро Неро, можно поверить, что из темно-синих глубин его восстает и возрождается к жизни очарованный Китеж-град: это возникает на воде отражение чудного прибрежного города, схожего с Китежем и непреклонною судьбою своей.

Ведь и Ростов Великий, подобно сказочному Китежу, не покорился ханскому воеводе. В смертельном бою с татарской ордой полегли защитники города, а полоненный врагами ростовский князь Василько Константинович был замучен за отказ перейти к ним на службу и воевать против русских. Убили пришлые враги ростовского князя, сожгли город дотла, население истребили, а покорить не смогли! Испепеленный град возродился из праха краше прежнего!

Шестнадцать тысяч мастеров российских, крепостных мастеров ростовского митрополита Ионы, отстроили соборы и палаты, возвели новые стены и башни, сделали кремль ростовский похожим на крепостную твердыню. Таким он и стоит на века, таким увидели его торговые гости.

Со всех сторон стекался народ на ярмарку. В четыре лада гудели с кремлевской звонницы тринадцать колоколов. Вот уж впрямь малиновый перезвон! Должно быть, немало серебра подмешано было при литье в колокольную бронзу! К праздникам настраивают эти тринадцать колоколов особые мастера при помощи громадных, аршинной длины камертонов; проверяют, верный и чистый ли тон.

Гулкие волны ростовского колокольного звона катились в бесконечную лесную даль, гасли в сосняках и ельниках по берегам Сары и Ильмы, Которосли и Сити. Названия рек этих – изначальные, от древних пращуров дошедшие, мудрецами еще не истолкованные, а для слуха – привычные и сердцу дорогие.

В молчаливом раздумье гости дошли наконец с возами до подножия стен кремлевских, и… разбежались глаза у Василия Баранщикова.

***

Торг уже кипел. Даже на льду озера Неро стояли легкие палатки, в толпе сновали торговцы горячим пряным сбитнем, купчишки с мелким щепетильным товаром, лотошники, продавцы лент. В стороне, под самым откосом озерного берега, вздымался целый лес задранных вверх оглобель от распряженных возов.

Оставил здесь Василий и свою пару саней, поручив ее одному из попутчиков, и перво-наперво отстоял заутреню в церкви Спаса-на-Торгу. Пятикопеечную свечу воску ярого поставил Николаю Угоднику за благополучное прибытие, а вторую, трехкопеечную, – наперед, за хороший барыш, за удачу в торговле. Потом вернулся к возам, пробился с ними сквозь человеческий муравейник на главную торговую площадь, осененную тенью величественного Успенского собора, занял местечко в стороне и начал осматриваться вокруг.

От многолюдства, пестроты рябило в глазах. У длинных каменных Гостиных рядов мелькали в толпе ватные халаты бухарцев и персов, меховые шапки татар, круглые шапочки китайских разносчиков. Выкрики зазывал, звуки шарманок на каруселях, божба и брань, ржание лошадей на конском торгу, что велся около озера и на льду, пение нищих слепцов на соборной паперти, колокольный перезвон – нелегко сохранить ясную голову и твердую сметку в эдакой сумятице!

В этот раз нижегородцу повезло с первого дня. Ярославский заводчик, обойдя весь базар, раз пять уходил от возов Баранщикова и все-таки, перед самым обедом, снова воротился, чтобы отвалить без малого четыре сотни серебром за весь тонкий товар. Совершая сделку степенно и серьезно, Василий весь напрягся внутренне, чтобы не выдать радости, не спугнуть покупателя: ярославец-то малость переплачивал! Сбывались самый радужные надежды Василия.

– Уговором взял! – торжествовал про себя удачливый купец. – И добротою товара нижегородского!

Непроданными оставались теперь только грубые кожи да заготовки для простых сапог. Для этого товара и покупатель требовался попроще – оброчный мужик или ремесленный человек. И подходец к этому покупателю иной, чем к оптовому купцу.

Крестьянина или мастерового надо уметь привлечь острой шуткой, удивить его, разбудить в нем тайное беспокойство, убедить, что, не купив товара, он упустит редкий случай! Василий и на такой разговор был мастером первой руки. К концу дня он устал и был весь мокрый, будто из бани. Удача его развеселила, он чувствовал себя в ударе и сыпал прибаутками. Голос его даже чуть-чуть охрип, из-под шапки выбилась прядь потемневших от пота волос. Но уже более четырех сотен ассигнациями[2] и двух сотен серебром ощутимо и сладко давили на шейный шнурок нагрудного кошеля, что висел в соседстве с нательным серебряным крестом.

Отторговавшись, привел Василий коней с пустыми возами под надзор одноглазого кузнеца. К началу ярмарки тот установил на базаре горн под тесовым навесом рядом со своим временным жильем. Кузнец нехотя согласился покараулить коней до вечера, и Василий отправился побродить по ярмарке. Теперь дело сделано заботушку – с плеч долой!

Не спеша, он удалился от ростовского кремля, завернул за угол, перешел деревянным мостом через речонку и… чуть не утонул в грязи: развезло предвесенним солнышком груды конского навоза, сваленные из архиерейских конюшен. Еле-еле вызволил купец свои сапоги из зловонной жижи.

Здесь, близ городского вала, некогда служившего городу для охраны от нашествий, Василий нашел лавочку менялы. Спокойствия ради он за малую плату обменял свои деньги – бумажные, серебро и медяки – на золотые десятирублевки царской чеканки.

Нагрудная сума стала меньше и удобнее. Выручки – на полтысячи, из них без малого две сотни – чистая прибыль! Потрудился купец на славу!

Стало смеркаться. Стихал гомон у верхних и нижних торговых рядов, в лавках, лепившихся к самым стенам кремля. Чего тут только не было! Василий видел, как убирают с прилавков товары – немецкую тафту и атлас, сукна и пряности из далекой аглицкой земли, бархат и посуду из Франции. Вот бухарец свертывает самотканый ковер, вот индус завешивает черным покрывалом узорчатые шелка…

Умолкла мартовская капель с крыш. Под ногами захрустел ледок. Василий почувствовал, что за весь день ничего не ел…

Город уже глядел на него тысячами своих глаз-огоньков. На дверях лавок повиси пудовые замки. Железные ставни и шторы прикрывали окна, как отяжелевшие веки закрывают усталые человечьи глаза. Пора бы уже вернуться к кузнецу и лошадям, но… очутился перед приземистым кирпичным домом с затейливым крылечком. Фонарь озаряет внушительного двуглавого орла на вывеске. Дверь приоткрыта, оттуда соблазнительно пахнет жареной бараниной. Царево кружало, иначе кабак. Зайти, что ли, выпить да закусить с устатку?

В низкой горнице – темновато и душно; народу – полно, одни мужики; тверезую бабу сюда калачом не заманишь, к пьяным охальникам. Толстый ласковый ростовчанин целовальник, похожий на евнуха, встречает с поклоном. Э, да тут и попутчик, насмешливый прасол из Юрьева-Польского с какой-то веселой компанией.

– Василь Яковлев, друг сердешный, вот встреча! Вот радость! Вижу, брат, вижу, что расторговался. Честь и место вашему степенству, второй гильдии нижегородскому купцу Баранщикову! Чаятельно, по вашему барышу, вам и сидеть на первом месте в нашей честной компанейке!

Василий бросил на стол серебряный двугривенный. Принесли вина, пива и сбитню, расставили на столе между блюдами. И пошло!

Шум в зальце становился все громче. Гости перебрасывались базарными словечками, озорными шутками, присловьями. Владимирцы поддразнивали ростовцев, ярославцы подпускали шпильки юрьевцам, суздальцам, угличанам. Больше всех доставалось ростовчанину целовальнику.

– Эй, хозяин, в Ростове-то в вашем, сказывают, озеро соломой сожгли?[3] – У вас-ти, в Ростову-ти, чесноку-ти, луку-ти, бери – не хочу, токмо через навоз-ти не переплыти! А навоз-ти все конскай, жемчужная, бирюзовай, им-ти всяя ярманка полна!

Потные красные рожи маячат перед Василием, словно сквозь речной туман.

– Эй, купец, ваше степенство, пьешь по-купецки, а расплачиваешься по-мужицки. Нешто золотого пожалеешь на всю братию? Гулять так гулять! Эх, пошла изба по горнице, сени по палатям, пыль столбом, дым коромыслом, и-эх!

Нижегородец хмелел быстро, и великодушие его к собутыльникам росло с каждой рюмкой. Он и сам уже не помнил, как очутился в обнимку с прасолом, как вытряхивал содержимое всех карманов, куда заранее отложил серебра на обратные харчи и ночлеги… Что было дальше – он не смог бы рассказать и на предсмертной исповеди.

Очнулся он в темноте, где-то в сугробе за городским валом.

Смутно белел сквозь голые ветви вяза озерный простор, рисовались на звездном небе луковичные купола кремлевских башен, взблескивали золотом маковки церквей. Ни души, ни огонька… Опамятовался купец, выбрался из сугроба, хвать за грудь, руку за пазуху… Один нательный крест! Кошеля нет!

Тяжело застонал Василий, за голову взялся, долго стоял посередь чужого проулка, весь в снегу, в распахнутом полушубке.

Все пропало вместе с этим кошелем, не подняться больше в люди, кредиторы в долговой яме сгноят. Домой, значит, возврата нет. Прежде надобно такими же деньгами разжиться для расплаты.

Писать домой тоже нельзя: узнают кредиторы про лютую беду, семью выгонят, дом родительский с торгов уйдет за бесценок, погибнет и жена, и ребятишки малые. А их трое… Эх, Василий, Василий!

Кое-как добрался до площади, нашел в темноте, у пустой коновязи, своих лошадей, запорошенных снежком поверх попоны.

Одноглазый кузнец как раз вышел из соседнего подворья проведать коней, сенца им подбросить да тут и столкнулся с самим хозяином. Кузнец встретил Василия крепкой бранью – дескать, навязал вот купчина свою заботу на шею чужому человеку и глаз до утра не кажет, но, услышав о беде, смирил гнев.

– Эх, поехал черт в Ростов, да заплутался среди крестов… Делать-то что задумал, коли домой пути нету?

Василий ничего не ответил, поправил упряжь на обоих конях и, нашарив в кармане одну-единственную монету, пятиалтыный, молча протянул ее кузнецу. Тот сердито отмахнулся.

– Себе опохмелиться оставь, купец-незадача! С полной мошной по кабакам не шляются. Слушай меня: одна тебе дорога теперь осталась – в море. Не сахарная она, служба морская, не одну соленую слезу из глаза выгонит. Может, и самый глаз, как у меня, отнимет, а все же лучше ее службы нет. Большое жалованье идет матросу, и харчи хорошие, того на суше и не мечтай найти. Подумай, купчина!

Подумал Василий и… решился. Не мешкая, утром продал он тут же на ярмарке и чалого, и саврасого – коней, выращенных при доме из жеребят. С лошадьми продал и попоны, и сбрую, и всю упряжь, и оба воза, что с таким тщанием недавно сам перекрасил и пуговицами медными отделал. Вырученные сорок рублей положил за пазуху, подрядил попутного извозчика до города Санкт-Петербурга за пятнадцать целковых и сразу же тронулся в путь.

Понурившись в чужих неудобных санях, Баранщиков на льду Неро-озера разминулся с летящей тройкой. Кони чуть не сшиблись, и на миг седоки обоих возков успели взглянуть друг на друга.

Василий узнал своего приятеля и собутыльника, юрьев-польского прасола, а тот, махнув Василию рукой велел кучеру погонять к городу. Потеряв из виду убогую подводу, прасол еще долго покачивал в раздумье головой и насмешливо оглаживал шелковистую бородку.

"Пошел на шпиль"

Всяко было в дороге до Питера. И ночлеги в санях, под рогожами да в соломе. И многоверстные переходы берегами глухих болот, и леса, и озера, и старинные города Калязин, Кашин и Бежецк, и редкие встречные обозы, а более всего – снега и снега, вешки в полях, постоялые дворы да придорожные кресты над безымянными могилками самоубийц и замерзших путников. Встречали колодников, угоняемых в царские рудники, вязли за Максатихой в Пустопорожнем болоте, раскинувшемся на десятиверстья. Видели множество зверя и птицы. На заснеженным Бологом озере довелось им посмотреть, как волчья стая по твердому мартовскому насту гнала огромного лося.

Только после Валдая, что стоит на государевом тракте из Москвы в Петербург, двинулись по хорошо наезженной дороге. А народ здесь, по тракту, оказывается, еще беднее живет, чем на Волге-матушке! Государственных, экономических крестьян почти нет, одни господские мужики живут, горе мыкают. Деревеньки бедные, избы черные, народ сумрачный.

Чем ближе к столице, тем чаще приходилось сворачивать в сугроб: с ямщиком почтовым не поспоришь, у него дело государственное, да и господа в кибитках важные лежат, военных много, того и гляди по хребтине схватишь! Бывало, раньше поглядывал Василий Баранщиков на дома побогаче, диковинки высматривал, чтобы, может быть, со временем и для себя перенять. А ныне глядит угрюмо на самые нищие хаты: как-то в них бедняки с корочки на корочку перебиваются, мякиной горе заедают. И стал примечать: таких-то, у которых всей рогатой скотины – вилы да грабли, на святой Руси не в пример больше, чем зажиточных да пузатых. Раньше вроде и не замечалось!

Добрался он "на долгих" до питерской окраины благополучно, только с тела спал, вызволяя из снега не только сани, но и самих кляч. Вот и село Колпино с новым медеплавильным заводом, судоверфью и мастерскими. Здесь просился Василий со своим извозчиком и пешком дошел до града Петрова.

На Невской першпективе дивился многолюдству, движению карет, огромности Гостиного двора, а более всего – строгому порядку и чистоте на улицах. Стрелой летит проспект в серую даль, а по сторонам – решетки чугунные, величественные дворцы, тяжкие цепи разводного моста через Фонтанную реку. Вдали красуются соборы и церкви со шпилями и стройными колоннами – ну впрямь царский град!

На просторной площади у самой Невы заметил Василий дощатое строение между старинным собором[4] и набережной. Строение заинтересовало нижегородца – тут велись какие-то работы. Он смело прошел за деревянный забор и увидел огромную скалу, формой похожую на вспенившуюся волну. От мастеровых людей узнал, что послужит скала подножием памятнику царю Петру.

Подивился Василий, как же столь великую тяжесть смогли сюда, на городскую площадь, притащить, коли она, сия скала, от природа здесь не выросла. Пояснили ему мастера, что утес этот некогда высился близ деревни Лахты в осьми верстах от Питера и название имел "громовой камень". Крестьянин Семен Вишняков предложил превратить "Громовой камень" в постамент для памятника Петрова. Но, действительно, как же было доставить его на площадь? Гранитная скала весила около ста тысяч пудов. В городе долго медлили с каменной облицовкой набережной против будущего памятника – все ждали, когда привезут водой и выгрузят каменную гору. Но способа доставить ее к берегу моря не было.

Наконец умелец российский, простой мужик-кузнец, все-таки придумал способ, доселе небывалый. Прокладывал он по земле деревянные лотки, и по ним катил скалу на литых из меди шарах.[5] Для передвижки скалы согнаны были к месту работ, в Лахту, сотни и сотни окрестных крестьян и «работных людей» – фабричных. Одни ладили дорогу под лотки, другие, опутав скалу канатами, толкали и волокли ее к морю. Тяжело катились по лотками медные шары, медленно двигался на шарах помост с камнем. Доставили скалу сперва до морского берега, потом – водой к Питер-граду. Везли ее по заливу на связанных между собою баржах, поверх которых настлан был бревенчатый помост для камня. Так проплыл камень морем к берегу Невы-реки, где его в конце концов выгрузили и при помощи лебедок благополучно втащили на площадь.

И будет сей величественный утес знаменовать крутизною своею те великие трудности, кои преодолел царь Петр в делах преобразования России! Так пояснили Василию мастеровые люди и еще рассказали, что есть в Петербурге дом такой, кунсткамерой называется, где можно взглянуть на самого покойного царя Петра будто бы на живого. И не так далек до нее путь: через мост, а там по набережной.

Пришел Василий, увидел здание каменное с красивой башней, которая летом могла отражаться прямо в невских струях. Перед зданием – вмерзшая в невский лед деревянная пристань на сваях, верно для увеселительных лодок. Постоял Василий в нерешимости, на Неву полюбовался. Река – шириною с Волгу, только берега здесь низкие и от размыва камнем облицованы. Но во льду тоже проруби видны, и около них те же рыболовы с ноги на ногу переминаются, как в Нижнем.

Не сразу решился Василий войти в кунсткамеру, а как вошел, то подивился: да как же это его, простолюдина неученого, в эдакое место знаменитое, царское пустили? Видел он диковинные вещи – и рыб морских, и разных гадов, и зверей редкостных, и монеты иноземные в превеликом множестве, но более всего запомни царский кабинет. И порог-то переступить – не сразу отважишься.

А переступивши, Василий назад было попятился, чуть-чуть кому-то носки сапог не отдавил, даже мурашки по спине побежали, потому что в кабинете сидел – сам! Мундир на нем военный, лицо задумчивое, усы черные, топорщатся. Круглые очи в одну точку уставлены, словно в задумчивости. А на столе рядом – чертежный циркуль и корабельный рисунок.

И здесь-то в сем заповедном месте, но только в другой зале, где по стенам висело много чертежей корабельных, а на особой подставке красовалась модель галеры, услышал Василий ненароком чужой разговор, касающийся морской службы.

Пожилой господин с важным лицом, в большом парике и старомодном кафтане, какие носили еще при императрице Елизавете лет двадцать назад, беседовал с другим человеком, одетом попроще, в коричневом фраке. Оба жаловались друг другу, сколько хлопот приходится тратить на вербовку экипажей для торговых судов российского флота. Видимо, господа были судовладельцами.

Василий торопливо оглядел себя в стенном зеркале. Одет он был по-русски, в добротном суконно, еще не окончательно потерявшем свое "гильдейное достоинство" полукафтане, в темно-синих шароварах, заправленных в мягкие сапожки, сшитые из собачьей кожи, мехом внутрь. Поэтому за свой вид Василию особенно не приходилось тревожиться, и он решил поискать случая, чтобы заговорить с незнакомцами. Они задержались у самого входа из зала, где медный гвоздь, вбитый в стену, обозначал рост царя Петра.

В зале не было никого из прислуги кунсткамеры, и Василий заметил, как один из коммерсантов, тот, что был в парике и кафтане, стал под гвоздем. От гвоздя до макушки парика осталось добрых десять вершков! Попробовал померяться в росте с государем и господин во фраке – не дотянулся он до гвоздя вершков семь. Тогда и Василий, подмигнув коммерсантам, подошел под отметину. Но и он не победил в росте царя Петра: вершка на три не хватило до гвоздя, вбитого на трехаршинной высоте! Все же рост и ширине плеч у Василия показались судовладельцам завидными, они шутливо заговорили с нижегородцем и вместе с ним направились к выходу.

Господин в кафтане оказался его превосходительством Михаилом Саввичем Бороздиным, второй – его благородием коллежским советником Василием Петровичем Головцыным. Они возглавляли торговую компанию, строившую на охтинской судоверфи новое судно, и как раз собирались ехать в контору верфи.

Василий уже начал рассказывать им свою судьбу, и повествование так заинтересовало обоих господ, что они задержались в передней. Слуге судовладельцев пришлось поодаль подождать с шубами. Василий Баранщиков поведал все, не сетуя, ни на кого не жалуясь и держа себя со спокойным достоинством. Судовладельцы слушали сочувственно.

По окончании рассказа Василий Петрович Головцын, видимо любитель книжного чтения, покачал головой и процитировал Хераскова:

Однако может ли на свете Прожить без денег человек?

Не может, подскажу в ответе, И тем-то наш и скучен век!

Вместе с собеседниками рассмеялся и Василий Баранщиков.

Уметь смеяться над собственной бедой – свойство неслабых людей! Судовладельцам понравился этот ладный, рослый и веселый человек. Они спросили его, что же он намерен делать "без денег в этом скучном веке".

Выслушав ответ, судовладельцы переглянулись. Головцын вопросительно поглядел на Бороздина, тот кивнул утвердительно.

– Если намерение ваше здраво обдумано – поедемте с нами на судоверфь, там служба для вас нашлась бы! – сказал Головцын.

Слуга подал господам их шубы. Заодно лакей накинул на плечи Василию его добротный, но уже потертый полушубок. Получив от бывшего нижегородского купца серебряный гривенник, лакей удостоил Василия титулом "ваше благородие".

У крыльца ждала карета на полозьях. По дороге на Охту господа расспросили подробности происшествия, осведомились о семье и головами покачали: простота – она, мол, хуже воровства! Наконец в оконце кареты стал виден длинный дощатый забор охтинской судоверфи. Вот и широко раскрытые ворота!

Запахло скипидарным духом соснового дерева и острой вонью разогретой смолы.

В конторе судоверфи господа велели кликнуть боцмана Захарыча и пояснили Баранщикову, что поморец боцман вместе с только что нанятым шкипером-иноземцем набирают экипаж для нового судна. Хозяева пожелали Василию "куражу" и простились с ним. Василий вместе с Захарычем отправились прямо на корабль.

Боцман взял у Василия его паспорт, выданный нижегородским магистратом, осведомился о причине, которая гонит в море гильдейного купца, посочувствовал беде и… зачислил Баранщикова Василия Яковлева сына "на все виды матросского довольствия" с жалованьем десять рублей помесячно.

Неоснащенный корабль вскоре перевели с речки Охты на остров Котлин, в Кронштадт. Эта новая российская гавань поразила Василия, хотя городские строения в Кронштадте оказались много скромнее столичных. Зато увидел здесь Баранщиков техническое чудо – устройство для ремонта морских судов, равного которому не было тогда во всем мире: новый город Санкт-Петербург и его "морские врата" – Кронштадт с первых дней своего существования и оснащались-то по-новому!

Попав с кораблем в кронштадтский порт, Василий обратил внимание на стенки каменных молов, уходящих в море. Эти каменные стенки прикрывали вход в канал, шедший в глубину острова, к сухому доку.

Раньше, еще в начале екатерининского царствования, воду из дока выкачивали на голландский манер ветряными мельницами.

Бывало, рассказывали Василию старые моряки, виднелись эти мельницы над доком еще издали, словно черные монахи, машущие пустыми рукавами. А недавно, в 1776 году, поставили рядом с доком великую огневую машину с насосом. Высота машины сей – поболее тридцати аршин! Такой высоты и дома редки, разве только церкви строятся и повыше. Для машины сложена хоромина – кирпичная сорока двух аршин в вышину. Котел огневой подает в ту машину горячий пар, и в ее цилиндре сила пара поднимает вверх мощный поршень. Потом цилиндр окатывают студеною водою, пар садится, и поршень идет вниз. Качающееся коромысло соединяет поршень с насосом. Этот насос и выкачивает воду из дока – ведер двести-триста в минуту.

Теперь кораблям российским или иноземным недолго приходится ждать в Кронштадте починки. Судно по каналу входит в док, за кораблем закрываются искусно сработанные шлюзовые ворота, построенные мастером Нартовым, а хоромина с огневой машиной окутывается облаками пара и черного угольного дыма.

Быстро осушается огромный угольный док, у корабля обнажается днище, и судовые плотники или особые мастера при самом доке заделывают любое повреждение, любую течь. А потом вода самотеком пойдет в бассейн, всплывет судно, шлюз перед ним растворится и – прощай, колыбель корабельная! Полетит парусник навстречу белопенной балтийской волне!

Из-за мелководья в устье Невы иноземные суда с некоторых пор не ходят дальше Кронштадта, питерские грузы берутся на борт здесь. Сюда, в Кронштадт, товары идут из Питера на мелкосидящих баржах, так что грузчиков в Кронштадте – видимо-невидимо, целые артели, но и то, случается, не хватает их для выгрузки-погрузки: в одну только Англию ежегодно уходят тысячи и тысячи пудов уральского железа, а еще медь, и свинец, и пенька, и лес… Шведы, норвеги, датчане грузят в Кронштадте на свои корабли те же товары, да самоцветы уральские, да штофные и полотняные российские ткани. Французы здесь – тоже гости обычные, вывозят к себе и жир, и воск, и смолу, и строевой лес.

Для всех в России-матушке товар по душе находится, лишь бы по-хорошему, по-доброму дела велись! И стоит в Кронштадте этих судов иноземных – сразу и не сочтешь!

Тут, в Кронштадте, оснащался, а потом грузился и тот корабль компании российской, на который поступил Василий Баранщиков. Восемьдесят человек команды работали на борту более двух месяцев чуть не круглыми сутками, хозяева торопили с выходом в плавание. Матросы кроили и шили паруса, пригоняли и крепили их по местам. Тут-то и пришлось туговато новичку!

Василий привыкал, балансируя где-нибудь на верхних реях, преодолевать страх и неуверенность, уговаривая себя, что он – человек русский, стало быть – все может! Названия парусов и рей Василий узнал от Захарыча и запомнил в первый же день. С того дня он уже никогда не спутал марселя с брамселем. А вот разобраться в снастях, в бегущем и стоячем такелаже оказалось похитрее! Не скоро постиг Василий это премудрость, не скоро разобрал, какая разница между шкотами и фалами, вантами и фордунам, штагами и топенантами, леерами и брасами.

Самое же трудное началось, когда оснащенный корабль стал принимать на борт свой многотонный груз – русский сосновый мачтовый лес, бревнышко к бревнышку, что твои струны звонкие!

– для французских кораблестроителей в Гавре и Бордо. На погрузке тяжелых "баланов" Василий показал себя сноровистым малым, поняв, что в этой работе главное – слаженность и товарищество, а также веселый огонек задора.

Приглядевшись к матросу-новичку, хозяева прибавили ему еще пять серебряных рублей месячного жалованья. Стал получать Василий пятнадцать целковых – как говорится, хоть серебром, хоть златом – да на полных харчах.

Вот она, служба-то морская! Выходит, добрый матрос заработчивее иного чиновничка, и заработок притом некорыстный!

На всю жизнь запомнился Василию печальный миг прощания с русской землей. Было это в середине октября 1780 года. В последний раз глядел он на кронштадтский порт с огневой машиной, новыми домами в строительных лесах и узким церковным шпилем. Вдали мерцали едва видные из-за тумана утренние огоньки Петербурга. Под переливы боцманской дудки матросы выбирали оба якоря. Грудью навалился Василий на вымбовку судового шпиля.

Упираясь ногами в палубный настил, налегая на вымбовку, матросы топали и пели "присказку":

Пошел шпиль – давай на шпиль, Бросай все – пошел на шпиль, Становися вкруговую, На вымбовку дубовую!Грудь упри – марш вперед, Топай в ногу – давай ход!

Вот наконец перестали визжать и грохотать в клюзах якорные цепи, и мокрые черные якоря повисли над бортом. Колючий ветер дул навстречу невскому течению, ерошил в заливе мелкую злую волну, будто сердитого зверя против шерсти чесал. Паруса с гулкими хлопками всползли на реи и наполнились ветром.

Все поплыло и закачалось…

Прощай, матушка-родина, прощайте, милые ребятишки и любимая жена! Известия от супруга, уходящего в море, дождетесь вы только из столицы датского царства, города Копенгагена, откуда уже никакие заимодавцы не смогут насильно вернуть своего должника. Пусть потерпят немного, всего с годочек, авось не тронут семью! Воротясь, рассчитается с ними сполна матрос верхней команды Васька Баранщиков!

Белый раб

Почти целый месяц солнце ни разу не пробивало зимних штормовых туч. И, глядя на угрюмое серое небо, на сердито взлохмаченное море, матрос-новичок Василий Баранщиков никак не мог распознать, где осталась его родная земля и куда, в какую сторону он плывет – так часто меняло судно курс и ложилось в дрейф.

Впрочем, времени для размышлений и наблюдений у матроса немного. Четвертую неделю судно стонет, содрогается от киля до клотика в единоборстве со своенравной Балтикой. При сильном боковом ветре корабль медленно кренится вправо, а потом еще медленнее переваливается влево, так что острия мачт будто прочерчивают след в низком небе; если такая бортовая качка усиливаются, то по всему кораблю нарастает тихий, словно бы зловещий, стон. Это пробуждаются скрытые силы во всей громаде корабельного груза. Сосновый мачтовый лес, лучший корабельный лес в мире! Но когда многосаженные бревна застонут, заскрипят, грозя вот-вот порвать тросы и канаты расчалок, тогда шкипер крепче прикусывает свою носогрейку и меняет курс корабля.

Паруса свертывают, судно снова ложится против ветра и дрейфует, а волна бьет и бьет в обшитый дубом форштевень, в крутую, натруженную бурями корабельную грудь. И тогда весь корабль с мачтами, надстройками, снастями, и лебедками начинает низко, покорно кланяться буре.

Он кланяется ей, зарываясь носом в воду и высоко задирая корму, обнажая руль… Килевая качка! Сперва, после бортовой, кажется – вроде бы все же полегче. А слышь, боцман уж свистит матросов к помпам. Сквозь оглушительные хлопки мокрых полускатанных парусов, сквозь вой ветра и топот матросских сапог по палубному настилу доносится до людей в кубрике не громкий, но особенно тревожащий плеск: это булькает и плещется вода на дне темных корабельных трюмов. Четыре помпы – а они требуют восьмерых матросов, свободных от вахты, – довольно быстро справляются с откачкой воды, и свободные от вахты возвращаются к своим подвесным койкам, но проходит час, другой, качка и шторм не ослабевают, и… опять боцманская дудка напоминает, что где-то в корабельных недрах просачивается предательская струйка. То ли конопатка где-то сдала, то ли на верфи за осмолкой недоглядели. Судно-то новое, как пятак медный из-под чекана.

Запомнился Василию свирепый шторм у берегов острова Готланда, когда шкипер не на шутку испугался – выдержат ли крепления груза и не пойдут ли "баланы" куролесить по кораблю.

Обошлось все, только матросы замучились.

Когда подходили к датским водам, боцман Захарыч более всего опасался мели у залива Кегебугт, перед самым Зундским проливом: тяжело нагруженные корабли часто садились на эту мель или же заранее себя предусмотрительно облегчали, перекладывая груз на малые суда. Морока! Но и тут дело обошлось хорошо, выручил опытный лоцман, житель острова Амагер. Спасибо ему, провел в Зунд без перегрузки, да еще и судно похвалил.

Как-то ранним утречком Захарыч подозвал к себе вахтенного матроса Баранщикова. Боцман показал Василию острую тяжеловатую четырехгранную башню на дальнем берегу, чуть видную сквозь зимнюю дымку, и сказал:

– Это Василь, вишь, ратуша города Копенгагена, столицы королуса датского… Почитай, добрались кое-как! Шкипер-то у нас иноземец, не больно спешил. Ну, да о том пущай хозяева тревожатся, им виднее, какого шкипера нанять. Наше дело – шкот потрави да носовой подбери… Что, чай, не сладка показалась служба матросская? Не сладка, да хитра?

– Ничего, привыкаю. Хитра не матросская служба, а наука морская: и мели, и быстрины морские, и пучины, и планеты небесные, и воздухи!

– А ты думал! Зато постигнешь все сие – сможешь штурманом или шкипером стать, господином морей. Не придется тогда российским судовладельцам шкиперов-иноземцев на службу звать. И уважение иметь будешь, не менее чем в звании купеческом… Только что брюха не отрастишь.

– Ну, Захарыч, по этой-то беде сердце не выболит! А вот как подумаю о своей Марьюшке да ребятишек вспомню – будто ножом по сердцу. Который месяц без весточки сидят: сам замесил, а им-то выхлебывай! Хоть бы малую толику Марье на прожитье послать!

– Вот из Копенгагена, столицы датской, и пошлешь. Оттуда что ни день, то в Питер оказия случается. Коли жалованье тебе здесь выдадут (я шкиперу-то скажу), купи еще белья шерстяного теплого. Зело добра здесь всякая справа, всякая одежда, морскому человеку пригодная. И заметь: она здесь подешевле и добротнее, нежели в земле аглицкой. Не упусти из памяти сие, зане плавание впереди зимнее. Про семью не забывай, но и себя помни: поглядывай в оба! Разные люди в портах чужих обретаются.

Много в них народу доброго, а есть и прощелыги-обманщики.

– Это – как везде, Захарыч, их и дома достаточно, не занимать стать! Спасибо тебе, боцман, на добром слове…

…Уже две недели отстаивался в Копенгагене корабль компании российской, груженный мачтовым лесом в Бордо.

Баранщиков несколько раз сопровождал своего шкипера в порт, то гребцом на шлюпке, то носильщиком.

Шкипер-иностранец был грубиян и хитрец, у такого науку не скоро поймешь, все про себя таит, не то что Захарыч.

Город, после Санкт-Петербурга, показался Баранщикову и тесноватым, и небогатым, и довольно-таки невзрачным, но знал о том Василий про себя: зачем другой народ обижать! Город-то все же столица ихняя, королевская, да и новшества добрые в ней есть. Удивился Василий, например, отменному устройству водопровода в копенгагенском порту: бежит по свинцовым трубам вода пресная, чистая и прозрачная. Можно струю сильнее пустить или слабее, можно истечение воды вовсе прекратить. Бежит вода в бак, установленный вместе с ручной помпой на малом судне, на манер гребной галеры. Это судно и развозит воду по всем кораблям на рейде. Никаких хлопот, не то что в иных местах, где приходится воду бочонками в лодках с берега перевозить. Здесь, в Копенгагене, подойдет галера к кораблю, наставит рукав парусиновый и двумя помпами в несколько минут все бочки сполна накачает, будь то хоть военный корабль с полутысячной командой.

Ездил по делам шкипера и в город Хельсингер, что верстах в тридцати от столицы. Видел там грозную крепость Кронборг, что выставила на Зундский пролив четыре сотни орудийных стволов.

Вот, оказывается, какой замочек висит у выхода из моря Балтийского!

Очень понравилась Василию и сама дорога в Хельсингер – вся вымощенная камнем и обсаженная деревами. Летом здесь ехать – будто по саду тенистому.

В одном месте, при выезде из столицы, остановила Василия застава королевская: берут, вишь, подорожную пошлину – того в России давно, уж лет тридцать, как в помине нет.

Дня три перевозили матросы лодками на корабль сухари в мешках, солонину, разный провиант, закупленный у датчан. Как погрузили на борт весь провиант, стали сухари подсушивать, припасы перебирать, груз проверять и крепить, швы у новых парусов чинить, снасти вязать. Боцман говорил: скоро отвалим, на простор океана выйдем!

Уже прискучило Василию в чужом порту. Надоело с утра до ночи глядеть все на ту же гавань, на тот же арочный приземистый мост вдали, за которым чуть виднелась ратуша и площадь с конной статуей. Потянуло молодого моряка дальше, в неизведанную даль.

И пришел наконец роковой день в его судьбе, 12 декабря 1780 года.

В тот день отпустили его снова на берег, сказавши, что это в последний раз перед отвалом. Шкипер дал ему кое-какие поручения, так как изо всей команды Василий Баранщиков лучше всех научился изъясняться с чужеземцами на их языках. Еще в Петербурге и Кронштадте он схватил десятка два слов, немецких, голландских и английских. С помощью своего простейшего словесного набора он самым удивительным образом служил переводчиком для команды, для боцмана и всех, кто нуждался в его услугах. Оказывал он эти услуги с большой охотой и совершенно бескорыстно. В лексикон Баранщикова входили слова: гут, нихт, вайн, мильх, мальцайт, фиш, брот, мерси, плиз, уотер и т. д. Слово "форшмак" служило универсальным обозначением людей и явлений отрицательных.

Бродя в последний день по чужому городу, присматриваясь к лицам, уличным сценкам и товарам в окнах лавок, Василий мимоходом ухитрился выручить своими лингвистическими познаниями даже какого-то итальянского капитана. Итальянец спрашивал у датского купца, может ли тот продать несколько бочек солонины.

Датский оптовый купец не понимал пылкого и нервного южанина, качал головой, предлагал то вяленой рыбы, то водки, то сухарей, словом, только не то, в чем нуждался клиент. Баранщиков, глядя на них со стороны, по одной жестикуляции итальянца понял, что тому было нужно.

– Послушай, друг ты мой любезный, – мягко и ласково обратился он к датчанину, который уже краснел и сердился. – Не надо ему вайн, слышь? Нихт вайн, нихт шнапс. Понял, форшмак ты?

И фиш ему не надо, нихт фиш. Ах ты, господи, да как же по-ихнему мясо коровье зовут, говядину то есть? Сейчас я тебе растолкую, экий ты недогадливый купец! У нас – пропал бы, ей-богу!

Василий сначала изобразил пальцами рога на лбу, замычал, а затем опустился на корточки, показывая что доит корову.

– Мильх? – удивленно спросил датчанин.

– Да не мильх, нихт мильх! – Василий полоснул себя по горлу и представил, будто пальцами присаливает мясо зарезанной коровы.

– А-а-а! – уразумел наконец недогадливый оптовик, – гезальценес риндфляйш?

– Вот, вот, вот! – радостно подтвердил Василий. – Гут фляйш! Давай вези его скорее бочками на шхуну капитану-итальянцу. Ну, братец, и форшмак же ты! Другой бы, к примеру наш, с одного вздоха покупателя бы понял, а я вон лишних полчаса тебе твою же выгоду в башку втемяшивал. Теперь – потолковали и – адью, господа хорошие!

Итальянец догнал его и, указывая на вывеску таверны, пригласил промочить горло. При виде вывески Василий на мгновение задумался, вспоминая, сколько покупок он сегодня собирался совершить. Но, поскольку деньги были еще не истрачены, он решил, что за столь длительную и разумную экономию пора бы себя вознаградить! Они вошли. Итальянский капитан велел налить два стаканчика виски, расплатился, сунул стаканчик прямо в руки Василию, чокнулся со своим добровольным переводчиком, осушил стакан и заторопился к выходу. Он, видимо, очень спешил на свою шхуну. В дверях он махнул Василию рукой на прощание. Баранщиков остался перед стойкой один, со стаканом в руке.

– Зайти в питейное заведение – сие российскому человеку свойственно, но водку пить в одиночку да без закуски – сие не свойственно! – философически заметил Василий вслед ушедшему и огляделся.

В таверне было тихо, тепло и почти пусто. Из десятка столиков в зале занят был только один. За ним сидели двое хорошо одетых датчан. Они смотрели на Василия с большим вниманием. Один из них, показав на крепкую фигуру матроса у стойки, проговорил тихо:

– Великолепен!

Разумеется, Василий этого не слышал и не понял. Второй датчанин поднялся с бокалом в руке и подошел к Василию.

– Уилком! – сказал он по-английски. – Гуд ивнинг! Уонс мор э литл глэз оф бренди, май френд!

Нижегородец про себя решил, что гости изрядно навеселе, коли с таким радушием встречают простого чужеземного матроса, но, будучи человеком благожелательным и вежливым, не желая уронить достоинства русского человека за границей, он подумал и степенно отвечал на своем языке:

– Гут вайн. Гут брот. Мальцайт, господа!

Приветствие привело незнакомцев в такой восторг, что они бросились обнимать русского матроса. Заулыбался и хозяин таверны. Он вышел из-за стойки, один из гостей пошептался с ним. Хозяин отправил посыльного за кем-то, а затем помог гостям расположиться поудобнее за столиком. Перед Василием Баранщиковым появилось несколько бутылок с коньяком и французскими винами. Оба незнакомца принялись с усердием потчевать матроса Баранщикова. Тот не дал себя долго упрашивать и, не чванясь, налег на чарку.

Вскоре перед Баранщиковым возникло новое лицо, и очень вкрадчивый тихий голос, приятный и мягкий, по-русски произнес:

– Здравствуй, брат. Здорово ли живешь? Откуда и куда плывете?

Перед столиком стоял настоящий щеголь. Василий разглядел узкое холеное лицо, серые, немного навыкате глаза, напудренный парик с короткой косицей, перевитой атласной лентой. Кафтан и камзол одного цвета, самого модного – желтовато-зеленого.

Короткие светлые панталоны, схваченные под коленом шелковыми завязками, лакированные туфли с красными каблуками и золочеными пряжками, бирмингамская цепочка с брелоком от часов на груди – словом, не молодой человек, а картинка! А главное, как чисто по-русски говорит и не гнушается к простому матросу обратиться!

– Что же ты молчишь? Вижу, что наш брат – русак. Давай познакомимся, я рад, что земляка встретил на чужбине. Сам я нынче на галиоте купца Хватова, Бенедикта Ивановича, из Риги прибыл. Давай-ка теперь со мной бутылочку бордоского откупорим!

У Василия в голове шумело сильнее, чем в осеннюю бурю шумит сосновый лес. Оба датчанина собрались уходить и долго трясли Василию руку на прощание. Они так небрежно бросили на столик тяжелую золотую монету, с лихвой покрывшую стоимость всего вечернего пира, что Баранщиков чуть не ахнул вслух. "Ишь, – подумалось ему, – как здесь люди богатеют: эдакими деньгами запросто швыряются, словно медяками!"

Баранщиков остался теперь наедине с новым другом, который назвал себя Матвеем. Уходя, один из датчан бросил Матвею короткую фразу по-датски:

– К трем часам цыпленка на набережную. Не раньше, а то наши не успеют управиться со шведом. Пейте часов до двух. Го нат!

– Кто они, господа эти? – спросил Василий, не разобравший ничего. – Видать, люди больно хорошие!

– М-да, господа замечательные. Я уверен, ты сойдешься с ними ближе. Одного Карлом Фритценом зовут, а другой – Германн.

Богатейшие датские судовладельцы. Считай: у них простой матрос двадцать пять рублей в месяц получает.

– Да что ты? Этак я с долгом-то быстро расчелся бы! Мне бы такое жалованье, эх!

– Я сказал, что двадцать пять рублей получает у них простой плохонький матрос. А тебе, красавцу и силачу, – верных три червонца в месяц на полных харчах перепало бы.

– Тридцать рублей?

– А ты как думал? Вот сходим нынче к ним на корабль, он недалеко стоит, сам убедишься, какой кубрик, какая пища матросам. Ты, видно, в деньгах нужду имеешь?

– Имею, батюшка! С долгом рассчитаться надо, чтобы к семейству поскорее воротиться. Большую нужду имею – ребятишки погибают.

– Тогда о чем же думать! Поступай к ним на судно!

– А как же с хозяевами? Контракт нарушить?

– Шкипер отпустит тебя, коли попросишь по-хорошему. За год полтысячи огребешь – и домой, к семье. О чем думать? Время позднее, два часа ночи сейчас, придем в порт, съездим на корабль (он на рейде стоит), проспишься там, а утром – напишем за тебя прошение и – переберешься с вещами. Упустишь такое счастье – за пять лет того не накопишь!

Со смутным ощущением чего-то неладного, преодолевая недобрые предчувствия, Баранщиков, нахлобучив меховую шапку, запахнув полы своей матросской куртки, шагал вслед за легким изящным Матвеем.

Ночь была сырая, ветренная. Редкие снежинки то валились хлопьями, то вихрились в луче фонаря, что болтался над каменной аркой ворот гостиницы Рау на Королевской площади. Миновали конный монумент какого-то датского короля. Ветер задул злее, снег залеплял Василию лицо. Они были уже в порту, и за каменными строениями таможни открылся вихревой простор, мглистая даль гавани, огоньки на судах и черневшие сквозь метель кресты корабельных рей со скатанными парусами.

Баранщиков подивился, как уверенно шел его спутник сквозь мрак и метель, кутаясь в легкий зимний плащ, отороченный дорогим мехом. Если бы не хлещущий в лицо ветер с мокрым снегом, все это могло бы казаться странным сновидением…

Но вот и громада причального пирса, тяжелые парные бревна кнехтов. Матвей уже не шагает, он бежит по оледенелому пирсу, прикрываясь плащом. Василий, едва удерживая равновесие, с горячей, гудящей головой, кое-как поспевает за ним.

Лодка! Закутанный в шубу гребец. А вон из-за штабеля ящиков выходит и другой. Они коротко здороваются с Матвеем, как с добрым товарищем. Матвей помогает Баранщикову спуститься в шлюпку. Мысли у Василия путаются, он хочет спросить, куда же денется сам Матвей в его легком плаще и красных туфельках, но нижегородца уже усадили, вернее, уложили в лодке, чем-то прикрыли, нетерпеливо приговаривая: шон гут, шон гут!

Беспокойство за товарища растворилось и забылось, возникло легкое и щекотное чувство удовлетворения, что не надо больше спешить и бежать, а нужно лишь спокойно лежать, отдаваясь во власть легкой качке…

Он не слышал, как его поднимали по трапу чужого судна, как втащили на борт и опять спустили в корабельный трюм.

Баранщикова все сильнее мутило. Остатками сознания он соображал, что негоже являться матросу мертвецки пьяным на корабль, где собираешься послужить с годок… Что это? Будто железо звякает? Ногу… пустите! А!.. И все потонуло в мягкой сонной бездони…

Пробуждение Василия а утром 13 декабря 1780 года было не из веселых!

***

…Боль, тяжесть во всем теле, но еще какая-то особенная тяжесть на левой ноге, у щиколотки. Батюшки! Железная цепь! Вот те раз, за какие грехи его, беспамятного, заковали? Эх, верно говорят старики: с чаркой спознаться – ум потерять.

Василий рывком поднялся, скинув с головы какую-то ветошь, которой был слегка прикрыт. Темно. Слабый свет только на потолке, где чуть приоткрыт квадратный люк. Сквозь щель проникает серый рассветный луч…

Еще не понимая страшной беды, не ведая пропасти, куда он так легко дал себя заманить из-за лишней доверчивости, Баранщиков услышал слабый стон в двух шагах от себя. У той же стенки, к которой был прикован он сам, Василий различил еще одну человеческую фигуру. Да не одну! Вон еще лежит прикованный человек, и у той, противоположной стены тоже видны люди в оковах. Господи, куда это его занесло?!

Люк приоткрывается шире. Смутно доносятся до Василия далекие звуки выбираемой где-то якорной цепи, шелест волн. В трюме становится посветлее. Сверху, из люка, неторопливо спускаются дюжие грубые молодцы в матросских куртках. Они несут оловянные кружки, ведро, полное ломтей хлеба, и второе ведро с каким-то варевом. Позади этих "кормильцев" показывается еще один матрос с ременной плетью на плече, как у пастуха…

***

Так Василий Яковлевич Баранщиков, российский мещанин из Нижнего Новгорода, уважаемый на родине человек, угодил на судно датских работорговцев, охотников за живым товаром. В Англии людей этой отвратительной профессии называли "духами", причем там "духи" охотились преимущественно за малолетними. Василий Баранщиков не ведал, что лет за сорок до него побывал в руках таких же гнусных вербовщиков и похитителей великий его земляк Михайло Ломоносов, которого спасла от участи Баранщикова только необычайная физическая сила, поморская хватка и смелость: рискуя жизнью, Ломоносов бежал из немецкой крепости, куда был завлечен обманом.

Закованного Баранщикова несколько дней держали в трюме.

Его товарищами по несчастью оказались пятеро немцев из Данцига и других городов, и один швед из Гетеборга, обманутый и взятый работорговцами в тот же день, что и Василий. Кричать, просить, грозить, умолять работорговцев – все было бесполезно: наружу не проникал ни стон, ни крик, ни жалоба. Ответом на уговоры и просьбы была насмешка и плеть.

Трюм с пленниками был небольшого размера, помещался в носовой части датского корабля и снаружи всегда охранялся вооруженным матросом. Кроме этого трюма на корабле были еще два, много большего размера. Их нагружали железом, пенькой, льном, досками. Приняли на борт и большую партию дубовой клепки для бочек, будто для крупного винокуренного завода. Погрузка шла днем и ночью – датчане торопились уйти из порта.

На четвертые сутки плена Василий, уже привыкший к полутьме трюма, различил знакомую фигуру в квадратном вырезе открытого люка. Оттуда спустился по трапу человек в изящном плаще, кружевном галстуке, завитом парике, туфельках на красных каблуках и с лорнетом в руке. Брезгливо сторонясь распростертых на полу тел, он подошел к Василию, поднес лорнет к глазам и насмешливо отвесил своему "крестнику" церемонный, низкий поклон.

– А, друг Василь! Верно, мнишь, что в большую беду попал?

Не печалуйся! Повезут тебя туда, где я и сам немало лет пробыл и теперь о том не жалею. Видишь, какие перстни ношу, как обут, одет? Последняя мода! Коли не будешь и ты дураком, сумеешь угодить хозяевам, стать им в деле помощником – и ты нужды избежишь, новую родину обретешь.

– Плут ты нарядный, обманщик и вор, крадун человеков! – с сердцем проговорил нижегородец. – Даром тебе не пройдет сие.

Держава российская невдалеке, она за меня заступится. Иуда ты искариотский, а не русский человек!

– Русским-то я николи и не был. Только перед тобою намедни русским нарекся. С немцами я – немец, со шведами – швед. С вами – русский. А коли правду хочешь знать – поляк я из Данцига и зовусь Матиасом. А что ловитвою душ простецких промышляю – то верно. Промышляю! Двенадцатый, поди, год, и судьбой, как видишь, не обделен. Дураков на мой век покамест хватало. Надежду имею, что и на будущее сего товару не убудет.

Примечаешь, каких цветов у меня костюмы парижские? Почему не побаловать себя, если карман позволяет? Заметь: всю одежу выписываю, как барин, от лучших парижских портных. Нынче, к примеру, в моде что? Вот такие цвета – коричневато-зеленоватые и желтенькие. Вот этот, что на мне видишь, называется "уличная грязь", самая нынешняя мода. Панталоны эти – цвета "нога нимфы", это уж, считай, отошло… Еще имею в своем гардеробе кафтанчик цвета "лондонский туман", третий кафтан цвета "живот монашенки", а уж к нему камзольчик – загляденье: по цвету называется "отравленная обезьяна"…[6] Вот, друг, какой у меня главный интерес в жизни – мода, чтобы во всей одежде модной стиль чувствовать. А на прочее все – мне наплевать! Разве я не правильно рассудил?

– Бессовестные глаза твои! Про моду болтаешь, обезьяна ты заморская, а сам людей в цепи заковал. Попугай ты отравленный, живот монашенки, тьфу! Куда повезут нас, сказывай.

– Туда, где держава российская тебя навряд ли сыщет, в Южную Америку, друг. Там до тебя только один русский побывал.

– Небось и его ты в руки ловцам передал? Кто ж он таков, тот пленник российский?

– Ошибаешься, друг Василь, не пленником он океан пересек, ибо похитрее меня будет и знает поболее нашего. На Мартинике-острове, колонии французской, он уже года четыре переводчиком обретается. Имя его – Федор Каржавин, купец, лекарь и переводчик. А ты, Василь, вторым русским в Южную Америку угодишь. – В тоне Матиаса зазвучала откровенная издевка. – Только заболтался я с тобою, давненько вашего брата не встречал, соскучился. Ведь уж небось недели три миновало, как я двух таких же русских морячков-ротозеев вроде тебя на датскиегалерыгребцами пересадил.[7]

– Отыди, плут окаянный! Куда ни привезут нас, знай, убегу домой. А тебя встречу – будь то хоть в храме божьем, хоть в доме отчем – порешу, как смердящего пса! Памятуй сие, изверг!

– Ну и дурак! Еще спасибо мне скажешь, когда в Америке алмазы да яхонты пригоршнями с земли в подол собирать будешь! В цепях же вас только до бранд-вахты продержат, дальше сами себе хлебушек горбом выслуживать будете. Ну, фаревелл тебе, простота российская!

Вскоре после ухода Матиаса, в самую полночь, в трюм к семерым узникам вошли сразу несколько матросов. Они принесли необычное угощение – ведро горячего пунша и большую миску сладкой кашицы. Правда, пунш не отличался ароматами, не благоухал лимоном, но был оглушительно крепок и очень горяч. В трюме же температура была близкой к наружной, пленники дрожали от холода, да и железо оков остужало тело сквозь кожаные кольца. Поэтому горячий напиток так и просился в горло, так сам и полился, доставляя наслаждение. Каждому узнику позволили выпить столько, сколько он мог и желал. Баранщиков одним духом осушил кружку. Тепло отрадно разлилось по измученному телу, но благоразумие подсказало притвориться опьяневшим и больше не пить, чтобы слышать все дальнейшее. Когда матросы удалились, Василий изо всех сил напряг слух. На палубе поднялся знакомый топот вокруг судового шпиля – якорного кабестана, только датские матросы поднимали якорь без шпилевой присказки, молча.

– Абфарт! – со страхом в голосе пробормотал один из пленных немцев, приподнимаясь на локте. Якорные цепи скрежетали и лязгали, судно стало покачиваться заметнее. Пленный немец попытался вскочить. Хмель, видно, вылетел у бедняги из головы.

Поскользнувшись на грязном полу, немец, гремя оковами, упал и зарыдал в голос.

На него не глядя и Василий Баранщиков крестился, придерживая другой рукою цепь. Он тоже смахивал слезы с лица и бороды. Никто не обращал внимания на пленных, команда наверху была занята маневрами. Наконец качка и мерный шум волны за бортом сморили и Василия. Он задремал, но чутким, заячьим сном, не давая дремоте полной власти над собой.

Последней надеждой пленников был таможенный досмотр. О нем много толковали матросы, купившие в Копенгагене кое-какие припасы. Баранщиков еще от Захарыча, а потом от плута Матиаса слышал, что досмотр бывает перед бранд-вахтой королевства датского. Сквозь дрему он прислушивался ко всему, что происходило на палубе.

Он различил, как подошла к носовому трапу шлюпка, догадываясь, что это – таможенная стража. Баранщиков стряхнул сон и поднялся на ноги. Сейчас он заявит датским стражникам…

Недовольные хриплые голоса пробасили со шлюпки какую-то команду. На борту "корабля духов" стало тише, потом отчетливо звякнули серебряные монеты, и будто коротенькая звонкая струйка пролилась куда-то вниз, вероятно прямо на шлюпочный нос.

Недовольные басы смягчились, прозвучало прощальное приветствие, плеснули весла, и шлюпка отдалилась. Так рухнула последняя надежда на спасение из плена – хозяева откупились серебром от таможенного досмотра. Ни один таможенный страж даже не поднимался на борт, Баранщиков хорошо это запомнил.

Не прошло и получаса после "досмотра", как трюмный люк над головами пленников распахнулся с грохотом, в темнице стало светлее, и по трапу лихо скатилась в трюм четверка датских моряков в мокрых куртках. Лица их покраснели от ветра и холода, с курток и зюйдвесток капала морская вода.

– Эй, лежебоки, поднимайтесь! Пора за работу, бородатые мальчики, а сначала – обедать, парни!

Над скованной ногою Василия Баранщикова склонился корабельный кузнец. Он позвякал молоточком и зубилом, ловко ударил раза три, снял цепь, проговорил что-то веселое и ткнул московита кулаком в бок, выражая ему свое расположение. Через десяток минут Василий Баранщиков, пятерка немцев и хмурый долговязый швед были уже на палубе. Им коротко объяснили, что бранд-вахта пройдена благополучно и что теперь они должны работать матросами за дополнительную порцию еды. Кто не желает – может убираться назад, в холодный трюм, и там издыхать от истощения: акулы, мол, не отказываются от такого угощения, как труп околевшего с голодухи лентяя! Для сговорчивых же найдется местечко в кубрике и соломенный тюфячок…

…Далеко за кормою исчезли очертания города Хельсингера с грозной крепостью Кронборг, на которой развевалось алой датское знамя с белым крестом. А на противоположной стороне узкого пролива, над башней шведского города Хельсингборга трепетал золотой крест на синем флаге шведского короля.

Судно вышло на простор мелководного, но бурного и опасного Каттегата, и вскоре земля датская и земля шведская стали невидимы для Василия Баранщикова. Чтобы отогнать тоскливые мысли, не поддаться отчаянию, он прилежно нес матросские обязанности, норовил быстрее исполнять команды, до тонкости постигая хитрое управление парусами. На вторые сутки миновали пролив Скагеррак с глубинным подводным течением, уносящим в океан балтийскую волну. Северное море встретило моряков неласково, но и его прошли без задержки и завернули в "канал аглицкий", как именовал боцман Захарыч проливы Па-де-Кале и Ла-Манш. Здесь встречали великое множество судов под всеми флагами, но пленным было строго запрещено подавать им какие-либо знаки. За ослушание грозила смертная казнь на месте.

Да и кто обратил бы внимание на самые отчаянные знаки семерых узников? Мало ли бедного подневольного люда везли по "аглицкому каналу"? Кого корабли уносили на каторжные рудники в Каледонию и Австралию, кого в долговое рабство на колониальные плантации.

Везли молодых немецких крестьян на побережье Северной Америки проливать кровь за короля Георга III против американского генерала Георга Вашингтона. Везли и самый обычный груз ливерпульских негоциантов – цветных рабов для Виргинии, Кубы или Луизианы.

Здешним морякам все это было так же привычно, как, скажем, глядеть на транспорты лошадей для кавалерии или гурты скота для боен. Провожая взглядом невольничий корабль с черными или белыми рабами, английский, французский, американский матрос равнодушно курил свою трубку и весьма хладнокровно судил о том, какая часть груза живьем дойдет о Америки и сколько гиней уделит капитан-работорговец из своей прибыли матросам. Всего этого Василий Баранщиков до тонкости знать не мог, но одно сознавал вполне ясно: здесь, в "аглицком канале", белому рабу рассчитывать на чью-либо помощь нельзя!..

В серой дымке растаяли и аглицкие берега. Наступила ночь.

Далеко-далеко за кормой в последний раз мелькнул свет Эддистонского маяка, видимого за десятки верст. Последний огонек Европы! Прощай надолго, жестокий Старый Свет!

Под тропиком Рака

И день пришел, когда явился белый,

Он бал хитрей и злее всех смертей.

Выменивал он золото твое

На зеркальца, на бусы-безделушки.

Насиловал твоих сестер и жен,

И спаивал твоих сынов и братьев,

И в трюмы загонял твоих детей.

Тогда гремел тамтам по деревням

И люди узнавали, что отчалил

Чужой корабль к далеким берегам,

Туда, где хлопок – бог, а доллар – царь.

(Патрис Лумумба)

Средний ход датского "корабля духов" в открытом океане возмутил бы даже библейского Ноя, ибо равнялся одному-двум узлам. Четыре тысячи миль океанского простора между Копенгагеном и датскими колониальными владениями в Вест-Индии судно едва одолело за полгода. За весь этот рейс оно не сделало ни одного захода в островные бухты, не обменялось сигналами ни с одним встречным кораблем, не пополняло запасов воды и провианта. Морозы постепенно сменились жарой и страшными грозами. От плохой, уже затхлой, воды, подмоченного, вонючего риса и тухлой солонины матросов мутило.

Горше всех приходилось пленникам: на их долю всегда доставались худшие куски!

Июньское жаркое утро 1781 года только начиналось, когда оба судовых якоря с плеском ушли на дно уютной бухты. Остров Святого Фомы! Чудесный остров в водах Вест-Индии – датская колония с 1671 года!

С берегов долетел до корабля незнакомый, пленительный и манящий запах. Это был аромат цветущего лавра, сандалового дерева, пряного перца, еще каких-то неведомых трав и растений…

И странно: от этого запаха суши у Баранщикова еще больнее защемило сердце, потому что это был запах чужбины, "края света"…

Тоскливо огляделся нижегородец, но все, что он увидел с палубы, было очень красиво.

Яркая зелень тропической растительности, высокие пальмы, раскидистые бананы с огромными причудливыми листьями ("Можно и постлать, и укрыться", – подумал Василий), удивительные кусты и цветы напоминали раскрашенные картинки рая из Библии, по которой Василий некогда выучился читать. И все время неотступный, манящий, завлекающий и будто чуть одурманивающий аромат!

Белые домики города Святого Фомы и невысокая колокольня лютеранской кирки приветливо глядели из-за пышных зарослей. На воде красивой бухты дрожало отражение трех невысоких гор с темно-зелеными склонами и скалистыми вершинами. Впоследствии Баранщиков узнал, что первые европейцы-моряки, поселившиеся на острове, прозвали эти три горы названиями корабельных мачт, и эти странные имена гор – Фок, Грот и Бизань – сохранились навсегда.

Здесь, на краю земли, Баранщиков никак не ожидал увидеть такой мирный уголок, встретить такой чистенький, уютный европейский городок, в котором было даже что-то праздничное.

Толпа на берегу состояла из темно-коричневых или совсем черных людей, одетых или полунагих. Поодаль от негров и мулатов стояла кучка белых людей; среди них выделялись мундиры офицеров и широкие шляпы дам. Наряды этих дам ничем не отличались от тех, что носили в Европе.

Пленные простились со своей плавучей тюрьмой. Их перевезли шлюпкой на берег и привели каменистой тропинкой к приземистому зданию ротной казармы. Здесь, на гладко утрамбованном плацу, маршировали солдаты в париках с косицами, похожие на прусских, только в легкой серой одежде, должно быть сшитой из стираных и слегка отбеленных парусов.

При входе в казарму их встретил и придирчиво осмотрел комендант острова Святого Фомы, толстый немец, майор датской службы.

– Рус? – удивился комендант, услышав фамилию Баранщикова. – Отличный экземпляр! Если при таком завидном росте и такой силе он еще и одарен необходимым отсутствием мыслительных способностей, то у него есть все данные, чтобы стать со временем отличным милитером, сиречь военнослужащим… гм! Я хочу сказать, невысокого, конечно, ранга! – спохватился и поправил себя комендант. – Но, знаете ли, – обратился майор к своему адъютанту, – настоящее имя этого московита лучше… предать забвению.

– Позвольте спросить, господин майор, по какой причине?

– почтительно осведомился адъютант.

– Так будет спокойнее. Черт их знает, этих русских. У них, видите ли, здесь, поблизости, на французской Мартинике, есть, говорят, какой-то дипломат, драгоман или консул. Если он разнюхает про земляка, могут получиться осложнения, пойти запросы, понимаете? Да и выговорить невозможно! Попробуйте скомандовать солдату: Барантишкофф Василей! Уф! Нет, это невозможно! Дас ист ганц унмеглих! Пусть-ка он называется ну хотя бы Мишель Фройндлих, у него такое… незлое лицо. Ну-ка, повтори, голубчик, свое правильное имя: Мишель Фройндлих!

– Так что ваше благородие, трудновато, но выговорю: Мишель Фре… Мишель Фру…

– Пфуй, тойфель! Вот история! Ну ладно, пусть он называется Николаефф, Мишель Николаефф. Я знал такого солдата в моем милом Шлезвиге. Этот солдат Николаефф был русского происхождения, но датский подданный, и он умер, то есть его умерли, убили на войне. Не правда ли, отлично иметь такую память на людей и помнить даже своих убитых солдат, а? Теперь мы легко утрем нос этому драгоману с Мартиники, если он, паче чаяния, вздумал бы выручать земляка Баранщикова, не так ли?

Капрал Кристенсен! Отведите новобранцев в казарму. Пойдемте, лейтенант. Я очень доволен сегодняшним пополнением, наш камрад Матиас не даром ест наш хлеб, пьет наш ром и носит обезьяньи камзолы и кафтаны… Я рад, что мы получили несколько добрых послушных солдат, все эти события по соседству мне чертовски не нравятся. Смотрите, как новички славно маршируют в казарму!

Раз-два, раз-два! Боюсь, им всем скоро придется понюхать пороху, мы живем на опасном вулкане… Раз-два, раз-два!

…С этого дня Василий Баранщиков и его шестеро товарищей были "поверстаны в датскую военную службу". Здешнюю колониальную армию здорово муштровали. Два месяца прошли в непрерывных экзекуциях. Новобранцев обучали ружейному артикулу, построениям и перестроениям, залповой стрельбе. Майор комендант, его адъютант и почти все остальные офицеры гарнизона были немцами из Шлезвиг-Голштинии; воинские порядки – скопированы с прусских. Дисциплину поддерживали здесь мучительными наказаниями, в солдатах воспитывали слепую покорность, жестокость, бесчеловечность. Обращались с ними грубо, кормили плохо.

Василий Баранщиков больше всего тосковал по домашнему печеному хлебушку, потому что здесь взамен хлеба полагалось по фунту так называемого "шкофта" – очень странной смеси из бананового мякиша, смолотого кофе и небольшого количества плохой муки.

По утрам солдаты выпивали по чашке кофе с ложкой сахарного песку, вечером съедали кокосовый орех. Кроме того солдатам выдавали на день по двенадцать датских штиверов жалованья, около двадцати четырех копеек на русские деньги. Можно было бы прикупить хорошую пищу, но в тавернах при гавани продавался ром, стоивший недешево, хотя выгоняли его на острове из остатков патоки, или мелассы. Пи варке сахара она считалась отбросом и шла на корм скоту или на выделку рома. Солдатское жалованье утекало в таверны, обогащая хозяев острова. Крепился один Баранщиков. Он твердо решил не давать больше спиртному власти над собой. Штиверы он потихоньку прятал: рано или поздно, но представится же возможность убежать! Иначе нечего и цепляться за постылую жизнь на чужбине!

Когда наконец капрал доложил лейтенанту, а лейтенант – коменданту, что обучение новобранцев закончено, велено было привести всех семерых к присяге.

Воскресным утром в середине августа 1781 года семерых новых солдат повели к зданию островерхой лютеранской кирки.

Церковь была открыта, у входа толпились жители города – островные купцы, плантаторы с дочками и розовощекими сынками, чиновники, офицеры и мелкие служащие. Кучка негров робко жалась к ограде храма, готовая вмиг укрыться от сердитых взоров в заросли мангустаны и душистых лавров. Среди негритянок Баранщиков заметил несколько красивых стройных девушек, изящно одетых, но державшихся тоже поодаль от белой толпы, хотя по цвету кожи многие из них мало отличались от европейских женщин.

Василий знал, что все эти молоденькие негритянки и метиски находятся в услужении у богатых владельцев плантационных хозяйств, знал, что если пристальнее вглядеться в глаза любой из них, то в глубине этих карих и черных глаз увидишь безысходную тоску. А что одеты иные как барышни – то прихоть хозяйская!

Церковь показалась Баранщикову очень странной и бедной: ни золота, ни икон, ни кадильного дыма. Люди молились не стоя, а сидя на скамьях с высокими спинками; а на спинках, как ноты у музыкантов в походном военном оркестре, лежали молитвенники, раскрытые на одном и том же псалме. Позади всех, на возвышении, огороженном бархатными канатами с кистями, восседал майор – комендант гарнизона вместе с самыми богатыми плантаторами.

Новобранцев подвели к алтарю, заставили опуститься на колени перед баллюстрадой, обитой красным плюшем, и комендант гарнизона с важностью подал знак начать церемонию. Пастор и церковный служитель – кюстер принесли из-за алтаря свернутый датский королевский флаг. Когда полотнище развернули, Василий узнал знакомый белый крест на красном поле.

– На кресте господнем поклясться повелят! – со страхом и горечью подумал Баранщиков. – Богу клятва – это тебе не вексель купеческий. Поди развяжись потом с этой клятвой!

Новобранцев заставили взяться за узкую сторону флага, при этом на хорах заиграл маленький орган. Все, кто находился в церкви, запели псалом, а пастор, обернувшись к алтарю и воздев руки к небу, торжественно произносил слова молитвы. Потом капрал Оле Кристенсен стал тихонько называть по именам новобранцев, давал целовать подножие креста на знамени и расписываться в толстой книге. Пастор благославлял присягнувших.

Из пятерых немцев только двое сумели самостоятельно расписаться, трое остальных, а с ними и долговязый швед, кое-как нацарапали крестики, подписался за них капрал. Дошла очередь присягать и до Василия Баранщикова.

– Мишель Николаефф! – негромко позвал капрал.

Будто огромная гора скатилась с плеч у Василия. Весьма быстро, охотно и ловко, с чувством живейшего облегчения Баранщиков проделал всю церемонию, а подписываясь в книге, столь размашисто расчеркнулся гусиным пером, что даже чернильные брызги окропили соседние росписи. За лихость и сноровку комендант велел наградить расторопного солдата-руса пятью штиверами и стаканом церковного вина. Василий же радостно думал про себя:

– Господи, стало быть, не я в ответе перед тобой буду, коли клятву сию нарушу и от службы королусу датскому сбегу! Ибо за присягу на верность его величеству Христиану Седьмому не Василий Баранщиков, а Мишель Николаев на страшном суде ответит!

На другой же день началась регулярная солдатская служба Баранщикова в датском гарнизоне острова Святого Фомы.

Новобранцы несли службу в порту, охраняли кордегардию и цейхгаузы, надзирали за работой цветных рабов на сахарных и кофейных плантациях.

Но чем пристальнее присматривался датский комендант острова к новому пополнению своего гарнизона, тем меньше доверия внушал ему рослый нижегородец, когда он, с ружьем в руке, стоял в карауле на охране датских коммерческих интересов!

***

Развалясь в качалке на балконе своего дома, комендант гарнизона, майор датских королевских войск, читал и перечитывал письмо от отца из далекого Шлезвига. Дома, в метрополии, все еще неспокойно, чернь еще волнуется, не изгладилась из памяти людской ужасная казнь министра Струензее и печальная гибель юной датской королевы, сестры английского монарха.

Ох уж этот Струензее, государственный реформатор и демократ! Сколь необычна его бурная, короткая судьба! Дворцовый медик, потом доверенное лицо Христиана VII и его бывшей семнадцатилетней супруги Каролины-Матильды. Потом – министр, а вскоре и глава правительства. Ну, и тайный возлюбленный Каролины-Матильды. Его любовная связь с особой царствующего дома была использована как предлог для суда, и в конце концов Струензее взошел на эшафот.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3