Современная электронная библиотека ModernLib.Net

От Волги до Веймара

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Штейдле Луитпольд / От Волги до Веймара - Чтение (стр. 13)
Автор: Штейдле Луитпольд
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


В одном из французских загородных дворцов алтарем служил великолепный столик эпохи Ренессанса. На Сомме близ Эпеи это был поставленный боком старый шкаф. В Амьене во время первой мировой войны это был главный алтарь в соборе. Однако во всех алтарях реликва-рии{71} были взломаны с помощью зубил или мотыг. Воры подозревали, и не напрасно, что их оправы золотые, чего доброго, с драгоценными камнями. Стоявшая перед удивительной работы церковной кафедрой фисгармония была разбита, ризница взломана. Мы снова задвинули железную решетку между клиросом и нефом. На ней также были видны следы упорной работы грабителей. О богослужении нечего было и думать. Тем более что пастор Эбен Эмаэля с негодованием говорил о вероломном нарушении нейтралитета 10 и 11 мая 1940 года, когда этот бельгийский форт был захвачен в первой воздушно-десантной операции с помощью тяжелых планеров.

Эти воспоминания нахлынули на меня под Сталинградом. Всюду, где ступал немецкий солдатский сапог, это было святотатством и кощунством. Такова одна из многих мрачных глав нашей «славной германской истории», и никакое богослужение не может скрыть это из памяти.

Дело наших рук…

С середины декабря активность противника чрезвычайно возросла. Однажды незадолго до рассвета прямо перед нашим командным пунктом из тумана внезапно появился советский танк с десантом пехоты. Солдаты в снежных окопах были раздавлены. Советская штурмовая группа попыталась ворваться в дома и руины южной части Дмитриевки. Ее внезапное появление вызвало у нас невероятный переполох.

Почти всегда такие атаки предваряются сильным огневым налетом батарей многоствольных реактивных установок, так называемых «сталинских органов», что вынуждает всех прижиматься к земле. По опыту мы знаем, что эта огневая поддержка будет длиться до последнего мгновения, то есть до тех пор, пока советские солдаты не бросятся в еще дымящиеся воронки и на покрываемые осколками участки, чтобы захватить наши позиции или участки обороны.

В таких операциях в зависимости от погоды и направления ветра используется искусственный туман. Для маскировки дымовые снаряды выстреливают и туда, где в действительности наступление не планируется. Этим противник достигает исключительно сильного распыления наших сил и находит достаточно слабых мест, чтобы наносить нам тяжелые потери в людях и в материальной части.

Между рождеством и Новым годом мы сидим в нашем низком бункере из небольших искривленных стволов деревьев, от сырости подгнивших и покрывшихся плесенью. Щели между стволами, чтобы не сыпалась земля, заткнуты травой. Однако то, что мы гордо называем бункером, в лучшем случае погреб для хранения картофеля, капусты и лука. В одну из изматывающих ночей, когда мы разговорились с Вернебургом, я заметил, что он смотрит на меня вопросительно, испытующе, почти недоверчиво. По выражению его лица, которое в свете масляной мигалки казалось бледно-желтым, я понял, что его мучает совесть.

Наконец он прерывает гнетущую тишину, задавая вопрос медленно и таким тоном, который уже предрешает ответ: «Значит, я совершенно сознательно убивал людей, уничтожал людей?»

Разговор не клеился. Очевидно, нас тяготит одно и то же. Он, наверное, увидел на моем лице и отражение своих мыслей.

Вернебург – коммерсант. В первую мировую войну он также служил артиллеристом. Если батарея противника замолкает, загорается танк, рушатся дома и взлетают мосты, то это его успех. Разумеется, он нередко видел в бинокль или через стереотрубу, как его снаряды убивают людей. Не раз он имел возможность убедиться в губительности действий его орудий. Он видел трупы людей и лошадей, горящие автомашины и изрытую землю, пахнувшую порохом. Однако лично он не стрелял в людей.

Только здесь, в котле, ему пришлось применить пистолеты. Противник прорвался и со всех сторон бросился на одну из его батарей. Вернебург неожиданно оказался в воронке над одним советским солдатом, которому он выстрелил в грудь. Красноармеец пробормотал что-то непонятное и умер у него на глазах. Это потрясло Вернебурга, глубоко взволновало его. Он, вероятно, знал, что, для того чтобы победить в войне, приходится убивать. Но раньше он никогда непосредственно не участвовал в этом.

«Да, Вернебург. Вы правы. Чем дальше от фронта, тем меньше думаешь о том, к каким беспощадным, жестоким действиям готовят всех нас. Но каждому из нас когда-либо приходится поразмыслить об этом. И как только это случается, в нас закрадывается страх, овладевает чувство вины. И это давит, преследует неделями, месяцами, годами. А в этой войне вина лежит на нас. Быть может, то, что происходит здесь, в котле, – это заслуженная кара за несправедливости, которые мы допустили или которые совершили сами.

Знаете, Вернебург, я до сих пор не забыл о первых боях в марте – апреле 1917 года. Это было под Армантьером-Бэйо! Наш королевско-баварский пехотный лейбполк в тяжелых, подбитых крупными гвоздями сапогах и обшитых кожей брюках, с нагруженными до отказа вьючными лошадьми и легкими пулеметными повозками прошел через город. Мы прибыли из Вогез, чтобы захватить бельгийско-фландрскую землю, наступать на Монт-Руж и Монт-Нуар. Цель нашей операции состояла в том, чтобы выйти к морю. Наступление началось в семь утра. Прежде чем рассеялся туман, на позиции противника обрушился сосредоточенный огонь из минометов и гранатометов, пулеметов и горных орудий. Пять минут спустя пехота должна была начать атаку, чтобы сломить последнее сопротивление. Я был в пулеметном расчете и видел, как пулеметные очереди били точно в цель.

Каждая десятая пуля была трассирующей. Канадцы стремглав бросились бежать, падали, и лишь немногие снова поднимались. Я выстреливал ленту за лентой. После огневого налета наши стрелки бросились на вражеские позиции. И через несколько минут мы увидели мертвых канадцев, с изуродованными лицами, искромсанными телами и простреленными касками. Некоторые еще были живы. Один, тяжело раненный в плечо, прислонился к березе. Вдруг я начал дрожать всем телом, как сумасшедший, как пораженный параличом.

Так вот какая у нас работа. Вот для чего нас воспитывали, для этого нами командуют, это мы считаем правильным! Дорога к Каналу проходила по трупам и по раненым. Картины, развернувшиеся передо мной, не оставляли меня весь день, целые недели и месяцы. Я видел их даже во сне».

Я прерываю беседу. Что пользы рыться в воспоминаниях, которые в молодости так угнетающе подействовали на меня? Беспокойство, овладевшее мной при этих воспоминаниях, заставляет меня выйти из бункера. Нужно вернуться к действительности, привести в порядок свои мысли. И все же картины прошлого бередят мое сознание.

Неожиданно вспоминается широкоплечий обер-ефрейтор из взвода связи полка. Его лицо искажено от боли, он громко кричит. Я вижу, как он растопыренными руками прижимает к себе выпадающие из его тела внутренности, ловит ртом воздух и пронзительно вопит о помощи, шатаясь, делает несколько шагов вперед. «Господин полковник, господин полковник, помогите. Я хочу домой, помогите, помогите! Я хочу домой. О мама, мама…»

Но помочь ему невозможно. Вокруг идет ожесточенный бой, под Логовским, вдоль проселочной дороги на Мело-Логовский. Снова вопреки нашей оценке противника советские войска неожиданно вклинились южнее Дона, нанося удар с фланга. И все время в похожем на удары бича щелканье пулеметных и автоматных очередей мне слышится пронзительный крик: «О мама, мама!» Когда мы оставляем высотку, я еще раз прохожу мимо того места, где погиб солдат. Никогда не забыть мне, что за этим отчаянным призывом к матери стоял безжалостный вопрос, обращенный к тем, кто командует: «Во имя чего?»

Каким мучительным может быть этот вопрос! И не ответит на него ни командир, сам отец семейства, ни военный священник, который дает отпущение грехов, и ни друзья, с которыми о таких переживаниях уже был разговор после первой мировой войны. Нет на него ответа в книгах. И мы утешаемся тем, что до последней минуты выполняем свой долг по отношению к народу и отечеству – теперь же по отношению к фюреру. Так, как этого требует присяга…

Раненые в овощехранилище

На западной окраине Дмитриевки между обгоревшими зданиями колхоза находится большое, наполовину врытое в землю овощехранилище с перегородками, по-видимому, для хранения корнеплодов, запасов корма и всего того, что в большом хозяйстве должно храниться долгую зиму. Там пришлось разместить сотни тяжелораненых, они лежат вплотную друг к другу двумя или тремя тесными рядами. Передние доски перегородок оторваны, чтобы удобнее было ухаживать за ранеными.

Все строение, которое прилегает к западному склону, за исключением плоской крыши, засыпано снегом. Это несколько защищает от артиллерийского огня и шальных пуль. Снег перед входом утоптан, но перемешан с мусором, окровавленными обрывками бинтов, пустыми консервными банками и лоскутьями одежды. Все это смешалось в отвратительно пахнущую грязную массу. Такое впечатление, как будто стоишь не около лазарета, а у помойной ямы.

Врачи и санитары вместе с санитарами-носильщиками прилагают большие усилия, чтобы навести хоть какой-нибудь порядок. Но это им не удается.

Сразу же за входом, справа и слева, находятся комнаты для врачей и санитаров. Это совершенно необорудованные подсобные помещения. Они годятся только для того, чтобы, присев в углу, немного поспать. Если кто захотел бы лечь, ему пришлось бы искать место рядом с ранеными. Выдолбленные в стене отверстия, заменяющие окна, скудно освещают строение метров пятьдесят длиной, так что в разных местах повесили керосиновые лампы. В самом конце прохода работает бензоагрегат, обеспечивающий электрическим светом «операционную линию».

Когда я протиснулся сюда, мне показалось, что я попал в подземную шахту, в место, где произошла катастрофа. К моему удивлению, здесь есть и несколько медицинских сестер. Если бы они не стояли как раз на свету, то было бы невозможно узнать, кто здесь работает: мужчины или женщины. У них бледные, усталые, печальные и суровые лица. Сначала я не поверил, что между ними есть и русские. Сейчас не время спрашивать, откуда они, почему они остались или кто задержал их. Они помогают усердно, старательно, неутомимо. Среди них бросается в глаза одна пожилая женщина, широкая в плечах и несколько согнувшаяся, вероятно, под тяжестью лет.

В это время шла обработка солдата, тяжело раненного в грудь и ноги. Из-за перегородок слышны причитания и стоны. Несмотря на это, здесь делается все, что положено, и притом с железным спокойствием. Удушливый воздух становится просто нестерпимым, когда с солдата сдирают последние лохмотья.

Полчаса мы можем провести у раненых. Разговор не клеится. Вместе с нами молча сидят русские женщины. Каждый пытается хоть на несколько мгновений отвлечься от жалоб и стонов раненых.

Я не могу оторвать взгляд от старой русской женщины. Выражение ее лица, ее отсутствующий взор показывают, что она переживает такие человеческие чувства, которые, вероятно, только мать проявляет по отношению к беспомощному ребенку. За ее чисто механическими движениями угадываются ее чувства, страдания, немой плач, заглушенный крик по поводу тысячекратных страданий, которые причинены ей и всем русским людям.

Она как будто не реагирует на то, что происходит вокруг. Рассеянно смотрит она то туда, то сюда – то на стол, то на раненых, которые нуждаются в уходе и которых она хотела бы успокоить, как когда-то утешала своих сыновей.

Еще светло, и я жду, пока стемнеет, чтобы отправиться на командный пункт роты, расположенный на Казачьем Кургане. Дорога туда идет через извилистые впадины и доходит до окопа – неглубокой выемки, укрепленной мешками с песком и досками. Забраться в окоп можно только ползком, а сидеть приходится на корточках. Командиру роты я принес новогодний подарок – буханку хлеба и банку мясных консервов, которые накануне мне подарил генерал фон Даниэльс.

Мы не знаем, о чем говорить друг с другом. Впереди полная неизвестность, а о прошлом не отваживаешься и думать.

Я понимаю состояние молодого лейтенанта. Он тоскует по родине, свидание с которой – несбыточная мечта.

Там теперь зажигают рождественские свечи, короткие огарки, так как в эту военную зиму свечи очень дороги. Каждый думает о своей семье, о родине, о друге.

Утром следующего дня меня снова навещает командир дивизии. Пасмурная погода позволяет незаметно пробраться по дороге от Дмитриевки к передовым позициям. Даниэльс непременно хочет еще раз взглянуть на Вертячий и говорит, что еще не поздно прорваться. А что касается обещания деблокировать нас, то оно не выполнено, и это, говорит он, большое свинство.

Мы слышим немецкую речь

Вскоре после Нового года лейтенант и унтер-офицер с передового наблюдательного пункта южнее дороги между Дмитриевкой и Песковаткой решились доверительно сообщить мне кое-что очень важное. Накануне вечером, примерно между 21 и 22 часами, они слышали с советской стороны немецкую речь. По-видимому, использовался мегафон. Несмотря на сильный западный ветер, отдельные слова были слышны хорошо. Говоривший назвал себя немцем, который хочет обратиться к немецким солдатам, к немецким братьям. Он утверждал, что положение окруженных безнадежно. Попытки Манштейна пробиться провалились. На выручку извне рассчитывать не приходится. Гитлер предал солдат в котле. Дальнейшее сопротивление бессмысленно. Единственное спасение – прекратить его. Фразы примерно такого содержания были повторены по нескольку раз. «Что я думаю по этому поводу, могут ли там быть немцы?» – спросил лейтенант.

Лейтенант и унтер-офицер высказали предположение, что передачу мог вести немец, хотя я тут же сказал им, что вполне мог быть и русский. Разве среди военнопленных не было знающих немецкий язык? Может быть, это просто попытка застращать нас или ввести в заблуждение. Так или иначе, нужно следить за тем, что будет дальше. Не исключено, что передача повторится, а может быть, удастся заглушить ее. Это вполне возможно, так как направление установить нетрудно, а расстояние придется определить приближенно. Я спросил у лейтенанта, не знает ли он, известно ли об этих передачах пехоте, находящейся в непосредственной близости от нас. На это последовал отрицательный ответ. Но лейтенант тут же добавил, что он ни с кем по этому поводу не говорил.

Я заметил, что человек, ведущий передачу, действует, конечно, не в одиночку. Не исключено, что он говорит из снегового окопа, впереди советского переднего края. Все это возможно, сказал лейтенант, но таким путем удалось узнать кое-что о нашем положении. Кое у кого это может вызвать интерес к передачам с русской стороны, а это позволит прояснить наше положение. Лейтенант вопросительно и несколько неуверенно смотрит на меня: он явно испуган своей смелостью.

Что делать? Я говорю, что наведу соответствующие справки у командиров рот и что, видимо, надо издать приказ об обстреле местности, откуда слышен голос. Если передача повторится, то надо открыть огонь из тяжелого пехотного оружия. Это заглушит передачу.

Удивительное дело! Неужели оттуда к нам обратился немец?

Разговор кончается тем, что я отдаю распоряжение немедленно и в любое время сообщать мне по любому виду связи, если передача повторится.

Затем я добираюсь до пехотного взвода, которым командует лейтенант Гейдельбергер. Там были слышны только отрывки передачи. По-видимому, помешал сильный ветер. Возможно, взвод расположен в стороне от передатчика. Выясняется, однако, что все слышали передачу в одно и то же время. Первым обратил внимание на передачу пулеметный расчет, который подумал сначала, что это кричат наши товарищи. Возможно, что, выполняя разведывательное задание, они отклонились от намеченного маршрута и теперь нуждаются в помощи.

Я отдаю приказание: «В каждом случае доносить непосредственно мне. Нужно выяснить, в чем дело».

После моего возвращения поздней ночью в Дмитриевку в штаб полка мы обсуждаем случившееся. Вспоминаем, что еще в октябре солдат нашей дивизии несколько дней находился в советском плену, а затем неожиданно ночью вернулся в наши позиции. Солдат этот из пехотного взвода, который проводил ночную разведку под Мело-Клетской. Там он и был взят в плен. Ранен он не был. Командир роты, на участке которого около трех часов утра появился этот солдат, доставил его ко мне, поскольку высказывания солдата показались ему сомнительными. Солдат утверждал, что в плену с ним обращались хорошо. Обстоятельному допросу он не подвергался. Он встретил там несколько немецких солдат, которым тоже было неплохо, но затем их разлучили. Ясно, что он увидел кое-что такое, чего раньше не знал. Его самого спросили, не хочет ли он вернуться в свою роту. У Красной Армии уже столько немецких пленных, что в нем но нуждаются. Его вполне могут отослать назад. Вернувшись к себе, он должен будет рассказать о том, что видел и слышал. Ясно, что Гитлер просчитался, погнав стольких немецких солдат на Дон, за тысячи километров от Германии. Это может принести Германии огромное несчастье. Не лучше ли и не умнее ли покончить с этим? Во всяком случае, в Донской степи немцу делать нечего.

Таково примерно было сообщение солдата. Это совпадало с тем, что он рассказывал по возвращении на передний край. Там его засылали вопросами: «Хорошо ли вооружены русские? Чем тебя кормили? Оказывали ли на тебя давление? Угрожали ли тебе? Как ты перебрался через Дон туда и обратно? Как глубоко ты был в тылу? »

Солдат отвечал, что он около часа ехал ночью в тыл на джипе с советским офицером. Назад он был доставлен также ночью.

Я хотел, однако, узнать от него больше. Этому помог счастливый случай. Солдат говорил на швабском диалекте, примерно так, как говорят жители Альгау{72}. Все, что он говорил о своей родине и что он отвечал на мои вопросы, требовавшие подробных ответов, я мог подтвердить исходя из своего жизненного опыта. Он не лгал. И я спрашивал себя: чего же хотят добиться русские, в чем заключаются их намерения?

Несколько дней спустя мне сообщили по телефону, что снова слышны немецкие голоса. Я тотчас же отправился на мотоцикле на наблюдательный пункт. Однако КП переменил позицию, так как прежняя была совершенно разбита артиллерией. Мне удалось услышать последние фразы. С русской стороны напоминали, предупреждали, требовали. То же самое слышали в пехотных подразделениях.

Сперва я хотел было промолчать об этих происшествиях. Но уже на следующее утро поступили однотипные донесения из соседних полков. Следовательно, что-то надо было предпринять. В ту же ночь я вместе с командиром артиллерийского дивизиона подполковником Вернебургом и командиром стрелковой роты обсудил создавшееся положение. На карте я отмечаю три сектора обстрела.

Расстояния между передатчиками и нашим передним краем равно, вероятно, 200-600 метров. Можно, однако, предположить, что говорящий работает не с мегафоном, а использует выносной динамик, который ночью устанавливается где-либо в стороне. Представляется, что это именно так, поскольку стрельба из пулемета в ту сторону, откуда слышался голос, была безрезультатной. Мы попытаемся прервать передачу беспокоящим огнем. Из штаба дивизии сразу же запросили, почему мы открыли огонь из стрелкового оружия и артиллерийских орудий. Чтобы ответить на запросы штаба дивизии, я до 7 января еще дважды побывал на передовой, последний раз – в снеговом окопе, на высоте южного склона отрога Казачьего Кургана. Оттуда снова донесся голос, настойчиво призывавший нас одуматься и прекратить сопротивление. Продолжение сопротивления – чистое самоубийство. Красная Армия наступает все дальше на запад и тем самым уничтожает последние надежды на деблокировку.

Мы не знаем, кто ведет передачу. Первые фразы, с которыми он обращается к нам, плохо слышны. А нам, конечно, хочется узнать что-нибудь новое о положении в котле и на всех фронтах. Позднее, в Красногорском лагере для военнопленных, я узнал кто пытался тогда в снежной пустыне вокруг Сталинградского котла положить конец бессмысленным жертвам и спасти жизнь немецких солдат и офицеров. Это были Вальтер Ульбрихт, Эрих Вайнерт, Вилли Бредель и с ними капитан д-р Хадерманн, обер-лейтенант Харизиус и обер-лейтенант Рейер.

Никакой капитуляций. По парламентерам открывать огонь!

На одном из командирских совещаний, это было, кажется, 5 января, генерал фон Даниэльс охарактеризовал все сообщения о выступлениях немцев со стороны противника пустой болтовней или жульничеством. Даниэльс любит употреблять такие выражения. Очевидно, считает он, русские не рассчитывали на наше упорное сопротивление и теперь прибегают к таким средствам, чтобы поколебать моральное состояние наших войск. То же они пытаются делать с помощью листовок.

8 января мне доставляют одну из таких листовок. В ней содержится предложение о капитуляции на почетных условиях. «Положение ваших окруженных войск, – говорится в ней, – тяжелое. Они испытывают голод, болезни и холод. Суровая русская зима только начинается. Сильные морозы, холодные ветры и метели еще впереди, а ваши солдаты не обеспечены зимним обмундированием и находятся в тяжелых антисанитарных условиях,

Вы как командующий и все офицеры окруженных войск отлично понимаете, что у вас нет никаких реальных возможностей прорвать кольцо окружения. Ваше положение безнадежно, и дальнейшее сопротивление не имеет никакого смысла"{73}. Все это верно.

В тот же день генерал фон Даниэльс приходит ко мне с листовкой в руках: «Прочитайте, пожалуйста, Штейдле. Какая наглость! Никто не примет парламентеров. Штаб армии дал указание применять против них оружие. А если кто-либо из нас попробует вступить в переговоры с русскими, то будет немедленно расстрелян. Приказ об этом уже готов. До чего мы дойдем, Штейдле, если каждому вздумается вести переговоры с русскими по своему усмотрению».

В тот же вечер приходит такой приказ по дивизии. Я решаю не объявлять его в своем полку. Как и офицеры моего штаба, я возмущен его содержанием. Оно явно нарушает международные конвенции. Кроме того, как листовка, так и человек, ведший передачу из русских окопов, совершенно правы: наше положение отчаянное, состояние наших войск катастрофическое. В боях за Дмитриевку личный состав моего полка сокращался до 15-20 процентов. Пополнение за счет солдат и младших командиров из уже расформированных воинских частей мало чего стоит, так как они еще не оправились от пережитого. Но даже если это не учитывать, то они не подготовлены и не снаряжены должным образом для ведения боя. Шесть недель без смены непрерывных тяжелых оборонительных боев лишают любую воинскую часть боеспособности.

Генерал фон Даниэльс, кажется, понимает наше положение: «Я сделаю все, чтобы добиться смены полка», – сказал он мне при последней встрече. И действительно, в ночь с 8 на 9 января появляется генерал-лейтенант Лейзер, командир 29-й моторизованной дивизии, которому приказано взять на себя руководство боем. Он думает, что для этого достаточно на командном пункте полка ознакомиться с оперативной обстановкой. Но этим здесь ограничиться нельзя: ведь участок, который мы, неся большие потери, обороняем уже шесть недель, надо удерживать. Здесь важна каждая мелочь, любой даже небольшой опыт. Здесь нет непрерывной линии укреплений. Есть лишь снеговые окопы, небольшие балки и ложбины. Снабжение, эвакуация раненых возможны только ночью. И каждый раз надо давать точные ориентиры – бураны меняют облик ландшафта, – иначе люди не доберутся к окопам, попадут под вражеский огонь или, потеряв силы, замерзнут. Наблюдательные пункты? Да есть, но хороших только несколько, использовать их очень трудно, так как русские держат нас под огнем. Наша линия обороны – это ряд опорных пунктов стрелковых отделений южнее Казачьего Кургана до шоссе Дмитриевка – Песковатка и непосредственно на стыке с 3-й моторизованной дивизией. И еще, разумеется, три 88-миллиметровых орудия, уже шесть недель как врытые в землю и приспособленные для круговой обороны! Они могут поражать танки прямой наводкой. Все время приходится считаться с внезапными атаками, главным образом ночью и даже в туман и снегопад, не исключены атаки и на Дмитриевку.

Что могу я еще сказать старшему по званию командиру? Что необходимо ночью патрулировать снеговые окопы, тормошить солдат, чтобы они не заснули, не замерзли или не были застигнуты противником врасплох. И что все же то здесь, то там через какой-нибудь час советские пулеметчики открывают огонь.

9 января, как только стемнело, мы отходим с позиций с задачей соорудить тыловую оборонительную линию на восточном берегу Россошки у Ново-Алексеевского. Предстоит новое крупное советское наступление. После отклонения предложения о капитуляции это неизбежно.

Последний бой за Сталинград

10 января в 8 часов 5 минут русские начинают артиллерийский обстрел еще более сильный, чем 19 ноября: 55 минут воют «сталинские органы», гремят тяжелые орудия – без перерыва залп за залпом. Ураганный огонь перепахивает всю землю. Начался последний штурм котла.

Потом орудийный гром смолкает, приближаются выкрашенные в белое танки, за ними – автоматчики в маскировочных халатах. Мы оставляем Мариновку, затем Дмитриевку. Все живое драпает в долину Россошки. Мы окапываемся у Дубинина, а через два дня оказываемся в районе станции Питомник в Толовой, балке. Котел постепенно сжимается с запада на восток: 15-го до Россошки, 18-го до линии Воропоново – Питомник – хутор Гончара, 22-го до Верхне-Елшашш – Гумрака. Затем мы сдаем Гумрак. Исчезает последняя возможность самолетами вывозить раненых и получать боеприпасы и продовольствие.

16 января наша дивизия перестает существовать. Я назначаюсь командиром боевой группы, в которую сведены остатки моей дивизии и других разбитых частей. Ее задача – обеспечивать выход из окружения штаба армии, план, который 22 января обсуждался в одной из балок Толовой балки. Ходят слухи, что остатки окруженной 6-й армии должны попытаться прорваться либо в направлении на Калач, либо на Верхне-Царицынский. Обсуждается даже абсурдный план направить обороняющиеся на севере котла части походным порядком вниз по замерзшей Волге. «Все свихнулись… » – так комментирует полковник Болье этот план, который так и не был осуществлен.

Разложение усиливается. Иные офицеры, как, например, начальник оперативного отдела штаба нашей дивизии майор Вилуцки, удирают на самолете. После потери Питомника самолеты приземляются в Гумраке, который русские непрерывно обстреливают. Иные офицеры после расформирования их подразделений тайком бегут в Сталинград. Все больше офицеров хотят в одиночку пробиться к откатывающемуся назад немецкому фронту. Такие есть и в моей боевой группе. Случайно мне становится известно, что казначей моего полка сговаривается с двумя товарищами. Местность до Дона им известна, они знают несколько слов по-русски и поэтому рассчитывают, переодевшись в советскую военную форму, пробиться к своим. Напрасно я уговариваю их оставить этот безумный замысел: ведь это же самоубийство – надеяться русской зимой втроем пробиться за сотни километров через территорию противника к своему фронту. Они еще больше настаивают на своем давно задуманном плане, просят, чтобы я их не выдал.

Их дальнейшая судьба мне не известна.

Нас охватывает все большая растерянность, я говорю Штренгу и Урбану, что надо приготовиться к новому отступлению.

Мой походный чемодан не удастся сохранить. Да он теперь и не нужен: самое необходимое носишь на себе – вторую рубашку и две пары кальсон, последние чистые носки я запихнул в карманы шинели; на шее – толстый шерстяной шарф. Неожиданно я вспоминаю бой в горах между Монте-Томба и Монте-Граппа в Италии в 1917 году. Это произошло бурной ночью. Нам удалось с огромными предосторожностями, чтобы нас не заметил невероятно умелый противник, подобрать труп моего школьного товарища и одногодка графа Монтгеласа. Воспитанник пажеского корпуса в Мюнхене, учебного заведения для сыновей королевского дома и дворян, лейтенант Монтгелас, не имевший никакого боевого опыта, был прислан к нам за два дня до боя. Итальянцы ночью забросали ручными гранатами подразделение этого неопытного лейтенанта. У Монтгеласа был такой же мягкий, теплый шарф ручной вязки… Когда мы нашли убитого, шарф, пропитанный кровью, уже примерз к его груди и шее.

Это тягостное воспоминание мучает меня. Не постигнет ли и меня такая же судьба? Моя уверенность, мой оптимизм, кажется, начинают сдавать. Чувствую, как меня буквально обволакивает глубокая депрессия. Я нервно роюсь в чемодане. К чему все это? Зачем мне нужен этот ящичек с акварельными красками и сверхсильная лупа? К чему теперь матерчатый мешочек с орденами и знаками отличия? Ведь орденские планки нашиты на кителе. Не нужны теперь и уставы, с которыми я не расставался еще с военного училища.

Я бросаю в огонь письма, а вот на дне чемодана я нащупываю две книги, среди них «Майн кампф» Гитлера и маленькую икону, которую я купил за два рубля в Богучаре.

Я уже хотел бросить «Майн кампф» в огонь, но что это мне даст? Пусть русские посмотрят, чего только нет в чемодане немецкого полковника.

23 января приходит приказ: «На рассвете оставшиеся части 376-й пехотной дивизии под командованием командира 767-го гренадерского полка по возможности за один переход отвести в район непосредственно западнее комендатуры Сталинград-Запад. Дальнейшие приказы поступят на месте».

Мы чувствуем облегчение. Кажется, будто теперь наступит порядок. Одно только слово «Сталинград» успокаивает. Там дома, там кров и, конечно, продовольствие. Оружие и боеприпасы – это менее важно.

Когда солдаты проходят мимо нас, мне становится легче. Мы присоединяемся к арьергарду. Теперь отступление похоже не на бегство от противника, а на планомерный, упорядоченный отход с линии фронта. Вероятно, в Сталинграде мы отдохнем и нас сменят. Да, мы направляемся в Сталинград! До сих пор никто из нас не видел этого города.

Темп движения не особенно быстрый. Но с каждым часом фронт отдаляется. Я сижу в коляске мотоцикла, который ведет Штренг, и вдруг чувствую, что дошел до точки, нервы больше не выдерживают. Изнуренный и измотанный, я дрожу всем телом. У меня даже нет сил, чтобы попросить помощи. Штренг, видимо, заметил это. Он сворачивает в сторону и останавливается. Я чувствую, что он кладет правую руку на мое плечо и сильно встряхивает меня: «Придите в себя, господин полковник. Все хорошо. Теперь нам удастся отдохнуть. Последние дни были слишком тяжелыми, зато теперь мы будем в Сталинграде».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28