Мотор запущен. Появляется фельдфебель Беккер, старается быть бодрым, кричит: «Не так все плохо. Выдержим!»
Кавардак в штабе
23 ноября 1942 года. Рассвет. Восходит огненно-красное солнце. Небо пламенеет. Низко над горизонтом – узкая гряда облаков, оправленных в сверкающее золото. Бескрайние снежные поля похожи на окрашенное кровью море, от которого, как синеющие вдали острова и мысы, поднимается Донская гряда. На юге к небу тянутся огромные коричнево-черные столбы дыма, закрывающие горизонт.
Там, в долинах и ложбинах, все тонет в молочном тумане. Ветер доносит глухой орудийный гул, еле видны бесчисленные колонны, двигающиеся из оврагов и между округлыми вершинами к колхозу «Улей».
В одной из балок я нахожу штаб. Там лихорадочно готовятся к передислокации. В глазах безмолвный страх.
«Русские идут! Скорей отсюда! Пожалуйста, не мешайте. Мне надо решить: брать с собой второй комплект обмундирования, домашние туфли, журнал „Берлинер иллюстрирте“, футляр с пластинками и пианолу? Да еще, какие надеть сапоги и брать ли с собой футляр со столовым прибором. Быть может, лучше прикрепить орденские планки? Если понадобится, можно снять или хотя бы расстегнуть шинель, чтобы показать, что ты не какой-нибудь тыловой офицер, а старый опытный солдат мировой войны…»
Все это написано на лицах офицеров, которые, ругаясь, в сутолоке прощаются с окопной роскошью, этим издевательством над всякой военной традицией. Теперь мне ясно, куда делся строительный лес, предназначенный для оборудования позиции. Вот как выглядят, следовательно, зимние квартиры, о которых генерал Штрекер еще в октябре говорил мне, что в некоторых штабах обустраиваются с такой роскошью, как будто находятся в берлинском Груневальде{51}.
Я пробираюсь между спешащими ординарцами, походными кроватями и битком набитыми чемоданами. Один чемодан раскрыт, из него вывалилась шелковая пижама кремового цвета, огромный кожаный несессер и пачка картинок с голыми женщинами, вырезанных из иллюстрированных журналов. Наконец я у «святая святых» – апартаментов генерала.
Однако генерала нет. Уже 24 часа, как корпус с неизвестной целью переброшен на юг, за Дон. В комнате в желтоватом полумраке свечей сидит офицер генерального штаба, я представляюсь ему, и он радостно отвечает мне, что можно объяснить двумя причинами: либо он трусит перед таинственно неопределенным будущим, что сближает даже совершенно незнакомых людей, как стадных животных во время стихийных бедствий, либо он пьян.
Несмотря на беспорядок, сразу же замечаешь необычную тщательность отделки и ничем не оправданные издержки материалов и рабочей силы, которые понадобились для постройки этой зимней квартиры. Обшитые деревом потолки, встроенные шкафы и ниши, гравюры немецких городов. В камине поленья горят на колосниках из кованого железа.
Добротные стулья окружают стол, ножки которого, скошенные наружу, с соединенными в шип перекладинами, напоминают мебель в тирольской крестьянской комнате.
На стене висит икона, богородица с младенцем, бесспорно «реквизированная» в церкви. Можно было бы подумать, что попал в дом православного священника, а не в штаб генерала гитлеровского вермахта.
Я смотрю на сидящего передо мной генштабиста, его прикрытые глаза, нервно подергивающиеся углы губ, удлиненную голову, угловатый подбородок. Он нервно перебирает пальцами. Такие люди в критические минуты либо впадают в апатию, либо становятся несдержанны и вспыльчивы, или же полностью теряют волю.
Этот генштабист просит пехотный полк прикрыть отступление корпуса и тыловых служб за Дон.
Наш разговор длится недолго. То, что здесь происходит, – это не обычное перемещение и не ограниченная перегруппировка местного значения, а самое настоящее бегство.
А ведь совсем недавно я получал от командира дивизии генерала фон Даниэльса приказы, которые позволяли считать, что командование находится на высоте положения. С тех пор все изменилось. Инициатива боевых действий перешла к Красной Армии.
Раз так, то у нашего полка остается лишь одна возможность избежать охвата советскими войсками{52}. Для этого надо предпринять форсированный марш. Все другие приказы – об отвлекающем маневре, об отрыве от противника под прикрытием темноты, о том, что войска ожидают подготовленные позиции, – все это сплошная ложь, ерунда, вроде тактических занятий по карте на маневрах. Все это не имеет ничего общего с суровой действительностью здесь, в Донской степи.
В обстановке бегства все приказы дивизии стали невразумительными и неконкретными. Как и раньше, в них нет данных о численности противника. Последний приказ гласит: «Последние подразделения 767-го гренадерского полка переходят 23.11 в шесть часов мост через Дон у Вертячего. Офицер для получения приказа высылается в дивизию, является 22.11 в I а{53} в Вертячий».
Таков приказ. Но как выполнить его? Сказать ли своим офицерам правду? Как объяснить движение штабных колони? Как объяснить кавардак, возникший, когда офицеры, с проклятиями, ругаясь друг с другом, пытались завести свои автомашины? Как объяснить простым пехотинцам, которые плетутся со своей ношей, тащат ящики с боеприпасами да еще помогают идти больным товарищам, почему штабы везут в автобусах и на грузовиках ненужные вещи?
Вот вывозят рогатый скот, а в деревянных клетках – кур и гусей. На машинах – матрацы и ящики с французскими винами. На снегу остались 70 обессиленных солдат, потому что из-за отсутствия горючего не было возможности их вывезти.
Не сложится ли у командиров батальонов впечатление, что командование потеряло голову? И как обстоит дело у нас самих? Не является ли и оперативный отдел нашей дивизии как раз подобием того оперативного отдела, который мы наблюдаем? Польстив действиям войск и их командиру, «который, разумеется, справится с положением», штаб уже днем 19 ноября покинул полк на произвол судьбы, увернувшись от ответов на вопросы о том, куда намерен передвинуться штаб дивизии и как штаб корпуса оценивает обстановку.
Можно ли, однако, допустить, чтобы доверие войск к командованию было поколеблено? Ведь ясно, что создалась кризисная ситуация. Нельзя, однако, чтобы об этом знали войска. А что такое поспешное отступление не может быть осуществлено без потерь, каждому ясно. Итак, долой бесплодные, расслабляющие раздумья! И главное, марш из этой балки, где беспомощные, потерявшие голову люди мечутся, как в разворошенном муравейнике, пытаясь спасти свое барахло.
Командиры батальонов стоят вплотную друг к другу, с застывшими на морозе лицами, в оледеневших белых маскировочных халатах и ждут новых приказаний. Но что сказать им?
«Главное, что вам нужно знать, – это что русские осуществили глубокий прорыв южнее Клетской и с танками преследуют наши войска. Рубеж сопротивления западнее „Молочной фермы“ потерял свое значение. Необходимо одним броском отойти за Дон! Пункт назначения: переправа около Вертячего. 2-й батальон выступает немедленно. 3-й – в 6 часов 30 минут. 1-й следует за головной походной заставой. Все транспортные средства приспособить для перевозки людей. Главное же, скажите своим солдатам: до сих пор марш был проведен отлично. Новобранцы достойны всяческой похвалы. И предупреждаю: ни капли алкоголя».
Колонны движутся
Картина движения полка за эту ночь совершенно изменилась. Как и предусмотрено, солдаты образуют команды толкачей для каждой автомашины. Тяговые канаты, сыгравшие столь большую роль летом во время форсированных маршей по бесконечным песчаным дорогам, не выдержали страшного холода и полопались. Еще несколько ящиков, как ненужный теперь балласт, летит в канаву. На освободившееся место садятся солдаты с сильно потертыми ногами. После долгих перебранок, в конце концов, удалось разместить раненых в моторизованных колоннах. Походные кухни выдают по большой порции макаронного супа с мясом. Радует пригревающее солнце. Постепенно все примиряются с тем, что пришлось оставить окопы и траншеи под Ближней Перекопкой.
Правда, много разговаривать в пути не приходится. С трудом идем по накатанному снегу. Как можно заключить по отдельным обрывкам разговоров, все мысли вертятся вокруг создавшегося положения.
По правде говоря, все, что мы видели до сих пор, в том числе здесь, в этой балке, к сожалению, похоже на разгром. Бредут разрозненные группы солдат, еле плетущиеся одиночки с трудом протискиваются между автоколоннами. А вот пестрая смесь из подразделений одной части, которую наш полк должен был принять прошлой ночью и вместе с этим пополнением создать оборонительную линию. Однако из этого ничего не вышло! Все, что солдаты могли узнать за последние 48 часов от офицеров или старослужащих вахмистров, должно было подействовать на них потрясающе.
За несколько часов откатывающиеся назад войсковые части образовали все большие интервалы, подразделения распались на многочисленные мелкие маршевые группы. Все, кто медленно, кто быстрее, стремятся к мосту через Дон. Оставшаяся от роты горстка солдат, человек сорок, с несколькими боевыми машинами, под командованием неунывающего лейтенанта пытается маршировать под песню. Рядом взвод еле плетется: многие солдаты с больными ногами. Рядом тащится до отказа нагруженная телега. Потные, утомленные от бессонной ночи, окоченевшие от мороза и голодные солдаты проходят мимо трех легкораненых, которые как раз свежуют заднюю ногу павшей лошади. Прошлой ночью во время арьергардного боя где-то за Осинками эти трое оторвались от своей части и остались без продовольствия.
Сзади движутся подразделения полковой артиллерии. Они уже прошли 45 километров. Беспорядочно сгрудившись, офицеры и солдаты, ухватившись за тросы, преодолевают оледеневшую дорогу. Молоденький солдат, сияя, заявляет, что вот это, наконец, настоящее дело. Четырнадцать дней на Дону он только и делал, что рыл окопы ночью – все это была ненастоящая война. Теперь наконец-то придется испытать кое-что.
Он спрашивает меня, что нам предстоит дальше. Я не знаю, что ему ответить.
Колонны наседают друг на друга. Видимо, впереди образовался затор. Мы петляем мимо машин то вправо, то влево. С трудом обгоняем дивизион Вернебурга. Еще несколько сот метров, и мы тоже застряли. Крутой поворот между широкой балкой и руслом реки совершенно закупорен: сорвавшиеся боевые машины уперлись друг в друга, впереди нас – горящий грузовик, который, по-видимому, свалился на полном ходу и раздавил двух лошадей. Всюду слышны крики и ругань. Солдаты пытаются выбраться из этого хаоса и машину за машиной переправить на другой берег.
Впереди нас, в радиусе одного километра, такой же дикий беспорядок. Видны десятки сгоревших грузовых и легковых машин, валяющееся в грязи и снегу имущество, раздавленные лошади. Здесь царствует панический ужас, хаос, куда более страшный, чем тот, который мы сами пережили несколько часов назад.
Как это повлияет на солдат, которым приказано организованно отходить на юг!
«Все это дьявольски похоже на бегство», – говорит фельдфебель Беккер. Он ищет новую переправу для своего тягача с боеприпасами.
«Во всяком случае, это безобразие», – коротко говорю я. Главное в этой ситуации – обеспечить защиту открытых флангов! Советские войска могут появиться в любое мгновение. Арьергард должен находиться в некотором отдалении от этой переправы. При боевом соприкосновении такое опасное место должно непременно оставаться вне сферы огня противника. Ведь хорошо известно, как легко даже опытные фронтовики теряют голову в такой обстановке.
«Это ужасно, но голов не вешать!»
Прежде чем я успел отдать приказ, появился мой связной, а следом за ним – командир армейского корпуса генерал Штрекер.
Всего несколько дней назад я беседовал с ним. Это было на передовых позициях у Ближней Перекопки, он пробирался по тесным ходам сообщения от одной стрелковой ячейки к другой до наблюдательного пункта на высоте 145. В 40 метрах от нас – советский пулемет.
Я вспоминаю о своих жалобах и пожеланиях, которые я изложил генералу: мало колючей проволоки, нет строительного леса, нет людей, пополнение плохо обучено.
И вся эта история с выпрямлением линии фронта – сплошная гнусность. Речь шла о полосе обороны шириной 800 и глубиной 400 метров. И даже это незначительное сокращение линии фронта Штрекер не мог разрешить, так как по приказу Гитлер оставил за собой решение даже таких мелких вопросов. Нам же удержание этой оборонительной позиции стоило ежедневно 20-30 солдат! Это означает, что за несколько недель полк будет обескровлен и истреблен. Неужели там, наверху, не понимают, какие последствия могут иметь такие решения?
Известно ли вам, господин генерал, что нам не хватало 24 тысяч метров колючей проволоки, 340 печей для блиндажей, 8 тысяч деревянных кольев, 3 тысяч противотанковых мин, 32 тысяч человеко-часов и так далее…
Известна ли вам комедия, когда мы с двумя офицерами штаба с помощью мерных реек так безупречно обозначили на местности разграничительную линию с правым соседом, 44-й пехотной дивизией, что для обеспечения стыка не понадобилось ни одного лишнего пулемета, ни одного лишнего человека по сравнению с тем, что полагалось по уставу. Я и сейчас убежден, что мы, среди бела дня занимавшиеся этими бессмысленными промерами, только потому не подверглись обстрелу, что нас всех приняли за сумасшедших.
Теперь, восемь дней спустя, вы снова стоите передо мной, с пепельно-серым лицом, с впалыми щеками. И тот, кто, как я, знает вас давно, может и теперь различить за вашей строгостью заботу о каждом из нас.
Это впечатление усиливается первым заданным мне вопросом: «Когда вы, Штейдле, рассчитываете быть со своим полком за Доном? Прошу извинить, на этот раз при всем желании я ничем не могу вам помочь. Но вы должны переправиться через Дон! Вперед, без остановки! Без остановки! Промедление невозможно! Невозможно! Вы должны быть за Доном, Штейдле, и я знаю, вы сумеете это сделать. Я знаю ваших солдат, они справятся с этим! Известно ли вам, что здесь вы остались одни? Невероятно, невероятно! Больше я ничего не могу вам сказать. Подробности мне неизвестны. Да, да, Штейдле, это ужасно, но голов не вешать…» При этом его худая фигура куталась в офицерскую шинель. «Голову не вешать, и с богом… с богом!» И затем, сдавленным голосом, сквозь зубы: «Все это ужасно, но вы должны выполнить свою задачу: отойти за Дон».
Каждый раз, когда генерал умоляющим тоном повторяет, что необходимо отойти за Дон, у меня перехватывает дыхание. Ведь именно между «здесь» и «где-то за Доном» нас подстерегают трудности, которые невозможно предугадать заранее и которые, вероятно, доставят нам немало неприятностей. Голова идет кругом, когда я думаю об уцелевших солдатах моего полка, измученных лошадях, нехватке бензина, о многих обморозившихся солдатах, которые держатся из последних сил.
«Итак, мой дорогой Штейдле». С этими словами генерал протягивает мне руку и уже хочет уходить, как вдруг сзади нас раздаются два пистолетных выстрела.
Перед нами на дне балки группа солдат, позади них – полевые жандармы, грубо ругаясь, размахивают пистолетами. В каких-нибудь пятидесяти шагах от нас, между снежной канавой и увядшим ковылем, – советский солдат. Неожиданно он вскидывает руки и что-то кричит. Затем, спотыкаясь, он делает несколько шагов и падает. Столь же неожиданно с середины откоса к нему бросается жандарм, шедший в конце колонны военнопленных. На ходу он выхватывает пистолет, еще раз стреляет в русского и, уже возвращаясь, что-то кричит. Затем он обгоняет пехотную колонну, как раз поднимающуюся из балки, и исчезает. Обер-лейтенант Урбан бросается за ним, Беккер кричит: «Санитары, санитары!» Однако его голос заглушается шумом тягача.
Мы спешим к пострадавшему. Он приподнимается, опираясь на руки, пытается что-то сказать, смотрит широко раскрытыми глазами на небо. Губы его шевелятся, но он не может произнести ни звука. Его глаза раскрываются все шире, как будто хотят выйти из тени широких скул. Вдруг он стонет и плачет. Голова его беспомощно качается между расставленными руками. Этот плотный, коренастый солдат старается не упасть. Кажется, как будто он хочет спросить: «За что, за что же?»
За что? Он падает вперед и переворачивается на бок. Меня охватывает ужас. Одно мгновение мне кажется, что я теряю почву под ногами. Как будто мне нанесли удар по затылку и по вискам. Колени у меня дрожат. Никто из нас не решается сказать что-либо. Все мы глубоко потрясены. «Подлый трус!» – кричу я вслед жандарму.
До сих пор я не могу забыть лицо этого убитого. В нашем присутствии было совершено убийство, и мы не смогли его предотвратить.
Генерал смотрит на взмыленных лошадей, на плетущихся солдат с ногами, обернутыми в тряпье, и с распухшими от мороза носами.
Я пытаюсь утешить себя тем, что русского солдата надо похоронить, чтобы он мог обрести вечный покой, как будто не было совершено преступления!
Генерал говорит сдавленным, неуверенным, непривычным для меня голосом: «Итак, Штейдле, выполняйте! С богом! За Дон!»
«Все погибли»
Весь день с разных сторон слышны стрельба из противотанковых орудий и разрывы снарядов – стреляют русские.
Поступают донесения из арьергарда: советские войска сильно теснят нас не только с запада, но продвигаются также с севера, от колхоза «Улей». На юго-востоке якобы появилась советская кавалерия. И, наконец, сообщают, что пехотный взвод нашего арьергарда неожиданно подвергся нападению со всех сторон. Несомненно, наше положение резко ухудшилось. Прибывает связной мотоциклист и докладывает, что перед арьергардом как из-под земли появились со всех сторон русские и открыли уничтожающий огонь из минометов, противотанковых орудий, автоматов и танков. Он полагает, что все его товарищи погибли: вряд ли кому-нибудь удалось выбраться пешком по открытому заснеженному полю. Ему самому повезло: по откосу он съехал на наезженную колею, а с нее выскочил на дорогу. Связному трудно сохранять спокойствие. Со слезами на глазах он восклицает: «Все погибли! Все погибли!»
Каждое слово его донесения передается дальше и обсуждается всеми: солдатами, которые благодаря смелой советской тактике не впервые оказались в тяжелом положении и потому могут судить о подлинном значении того, что происходит; солдатами, падкими на любую сенсацию; наконец, такими, которые хотя и не могут полностью осмыслить значение событий, но все же с беспокойством говорят о них со своими товарищами.
В результате это донесение проходит через всю полковую колонну и ускоряет темп ее движения, грозивший замедлиться из-за усталости, распухших ног, кровоточащих суставов или тупого равнодушия.
Излишним было бы говорить, что при зимних маршах трудности неизбежны. Однако все возмущаются масштабами этих «трудностей», хаосом, который мы видим во время этого похода за Дон, а также бессмысленными разрушениями, которые можно объяснить только паникой.
Страшные картины сменяют одна другую. На бледно-чернильном фоне вечернего неба вздымаются столбы дыма. Нас окутывают удушливые облака дыма; воздух наполнен едким запахом тлеющей резины, жженой кожи и сгоревшего лака. По обеим сторонам пути следования то и дело возникают новые пожары. Затем мы оказываемся перед широкой лощиной, во всех углах которой бурлит, горит и дымит. В отдалении слышны взрывы и знакомый треск рвущихся снарядов. Сквозь пламя и дым виднеются тесно прижавшиеся друг к другу дома поселка: там все горит. Двигающиеся колонны отчетливо, до малейших подробностей, выделяются на фоне снежного ландшафта. Они петляют и извиваются, в одном месте широкой дугой огибают огромный очаг пожара, в другом – протискиваются между домами, обрывами и опрокинувшимися машинами. Хорошо видно, как ползущая в нескольких километрах с востока группа машин и людей пытается вклиниться в быстро идущие ряды другой колонны. Хаотический беспорядок! Что все это значит? Проезжая на мотоцикле мимо солдат полка, я вижу на их лицах вопросы. Но что я могу сказать? Что известно мне самому? Поэтому приходится молчать и уклоняться от ответов на вопросы офицеров.
Единственный, кто, кроме моего водителя, быстро сориентировался в обстановке, – это стрелок 7-й роты. Я подобрал его на дороге, так как из-за потертостей и открытых ран на ногах он не мог идти. Когда мы остановились около первых полыхающих грузовиков, стоявших прямо на обочине дороги, он, сидя сзади водителя, наивно воскликнул: «Боже мой, как жаль эти превосходные автомашины, как жаль!»
Еще если бы речь шла о каком-нибудь десятке машин! Ведь что брошено здесь, гибнет в дыму и пламени или разграблено, стоит миллионы! К тому же всюду валяются документы, журналы боевых действий, совершенно секретные приказы. Одно это могло бы занять контрразведку на целые месяцы. В этой неразберихе все клятвенные обещания и инструкции о сохранении тайны оказались забытыми. Никто и не думает о них.
«Давайте-ка покурим. Сюда, Фордермейер, вы тоже». Хотя у нас эрзац-табачок, но и он доставляет истинное удовольствие. По крайней мере, не нужно ничего говорить, не нужно никому отвечать, можно предаться размышлениям или даже оттеснить мысли в подсознание. Если бы моя жена знала, в каких условиях мы раскуриваем «Равенклау"{54}, которые она прислала мне на Дон по случаю дня рождения нашего старшего сына!
Приходится притворяться, что на кое-кого все эти неприятности не действуют. Однако, быть может, «неприятности» – это неподходящее слово для обозначения поспешного бегства, для характеристики ситуации, в основе которой лежат «хорошо продуманные» мероприятия командования. Быть может, эта паника – результат неспособности или даже трусости отдельных наших нижестоящих командиров? Где же воспитывавшаяся в немецком офицерском корпусе способность принимать самостоятельные продуманные решения? Разве привычные к исполнению своего долга войска не должны действовать, даже если по какой-либо причине не получат командирского приказа, и переносить неудачи и поражения без потери боеспособности?
Во всяком случае, здесь что-то не сработало. Но нельзя допустить, чтобы паника охватила и мой полк. Я позабочусь об этом. Все солдаты и офицеры полка, несомненно, согласятся со мной. Вот полк проходит мимо меня – в пропотевшем обмундировании, от которого идет пар. Командиры рот сами тащат сани с больными и то и дело подсобляют отстающим повозкам.
Тогда мне казалось, что в такой обстановке добиться чего-либо можно только абсолютной твердостью. Ни тыловые жеребцы{55}, ни дезертиры не могли роковым образом подействовать на моих солдат. Ведь это были солдаты, привычные к тяжелым маршам, закаленные в боях, верившие командованию.
Немногие из нас понимали тогда, как бессмысленны были эти переходы и эти бои, какой сумасбродной была эта вера, каким гибельным было это все для нашего народа.
В походе
Между тем окончательно стемнело. Солдаты тащатся медленно. Они держатся друг за друга – за ранцевые ремни, за шанцевый инструмент или, держа друг друга за руки, попарно, толкаясь и спотыкаясь, бредут по замерзшей, разъезженной колее. Забыты наставления о соблюдении полной тишины во время ночного марша. Уже издалека можно обнаружить марширующие колонны по неясным возгласам, проклятиям и ругани.
То и дело в темноте раздается сердитое: «Реже шаг!» Команда эта передается дальше, в стороны или назад независимо от того, как это может повлиять на темп марша. Каждый рад, услышав: «Реже шаг!» Иногда разрешается несколько минут передышки. Даже небольшая остановка помогает: можно опуститься на землю в надежде обрести покой.
К разговорам, ведущимся вполголоса, примешиваются сальности и непристойности, как это бывает в таких ситуациях. При этом солдатам безразлично, последует ли за этим смех или возмущение. Чем неприличнее, тем лучше.
Было бы бессмысленно ехать дальше на мотоцикле с коляской в такой темноте и подвергаться опасности свалиться под откос. Фельдфебель Беккер принимает мотоцикл, а я шагаю в хвосте колонны вместе со своими солдатами.
Обер-лейтенант Урбан, неунывающий венец, берет меня под руку и идет вместе со мной. Мы откровенно говорим друг с другом о том, сможет ли дивизия преодолеть кризис. Полусонные, мы идем, невзирая ни на что. Потом большой привал. Мгновенно все валятся и, чтобы хоть немного согреться, тесно прижимаются друг к другу. Вскоре почти все погружаются в мертвый сон. Разбудить спящих так людей можно лишь стрельбой, пинками и встряхиванием.
Чего только мы не наслышались во время марша, каких крепких слов, каких суровых оценок!
«Неужели штаб дивизии тащит с собой своих коров? – Эта обожравшаяся банда! – Пропади они пропадом, эти… – Чтобы они бросили дойных коров? Исключено! Скорее на дороге подохнет пара солдат, чем эти дадут грузовик для тех, кто не может идти. – Давно удрали. Было бы новостью, если бы они стали дожидаться, пока появится Иван. – Фураж? Не беспокойся. Чтобы подвезти его, у них всегда найдется горючее. – Если им понадобится, они свезут сено со всей округи. – По какому праву они держат в дивизии целый зоопарк? Новый начальник оперативного отдела, тот, с раздутой рожей, – обожравшийся тюфяк. Надо бы угнать у него коров. – А если кто-нибудь заметит? – Никто не обратит внимания. В штабе тоже много таких, которые охотно помогли бы сделать это. Им достается так же мало сливок, как и нам. – Начальник оперативного отдела! На командном пункте полка он побывал только в последнюю неделю и при первом же выстреле наклал в штаны. А потом смылся. – А Железный крест I класса он получить не прочь!»
В этом же стиле разговор идет дальше. Урбан и я слышим все это от слова до слова. Время от времени кто-то, очевидно тяжелобольной и нуждающийся в медицинской помощи, надрывно кашляет и вполголоса причитает: «Лучше прикончите меня! Не могу больше!»
«Что значит смотаться? Куда смотаться? Разве Дон уже виден?»
«Урбан, мы ведь понимаем друг друга. Разве не позор, что у наших солдат есть повод думать об этом?» Однако кто знает, что в действительности произошло позади нас. Ведь и казначей штаба, несколько дней назад побывавший в Миллерове, высказывал подозрения…
«Об обстановке сказать не могу ничего»
Навстречу кто-то идет по дороге, размахивая карманным фонариком. Обращаясь попеременно то вправо, то влево, он кричит что-то в толпу спящих людей. Сначала слов разобрать нельзя. Потом слышно: «Где командир?»
Приближаясь, он повторяет: «Где командир? Да отвечайте же наконец!»
Вот он уже около нас. И снова мы слышим: «Господи, да где же командир?»
Урбан вскакивает, окликает его, и прибывший докладывает: «Господин лейтенант, впереди в 200 метрах майор из штаба дивизии хочет говорить с командиром полка. Срочно».
«Почему же он не пришел сюда?»
«Майор хромает, он не может выйти из своего вездехода».
Итак, к машине через массу забывшихся тяжким сном людей. Из полуоткрытой двери походной радиостанции падает свет. Из машины медленно выползает офицер и представляется. Я впервые слышу его имя. Потом спрашиваю:
«Кто вы и что вам угодно? Вы ранены? Известно ли вам что-либо об обстановке? »
«Об обстановке сказать не могу ничего. Я ранен. У меня сильно разбито колено. Сегодня утром мы потерпели аварию».
Мое внимание привлекает карта, освещенная лампочкой приборной доски. Между тем майор снова заползает в машину и раскладывает карту на коленях. На ней от руки нанесена обстановка. Неужели наконец это информация из дивизии?
«Я ищу ваш полк со вчерашнего дня. Сумасшедшая поездка. Никто ничего не знает. А плыть против течения – это, как вы знаете сами, безумие. Не знаю, сколько пришлось проехать километров, чтобы найти вас. Наконец-то мы здесь. Мне поручено генералом фон Даниэльсом устно объяснить вам обстановку и передать боевой приказ».
Майор вытаскивает карманный фонарик и шарит лучом по карте.
«Боюсь, однако, что все это уже устарело. Но, во всяком случае, вчера утром было так. Здесь генерал сам нанес обстановку и здесь тоже. Это последние пометки. Штаб дивизии находится теперь в Вертячем».
«Теперь или вчера?»
«Вчера. Здесь 384-я пехотная дивизия, а там – дорога по Донской гряде. Я думаю, она проходит недалеко отсюда в поперечном направлении. 384-я дивизия подбирает всех, кто движется с севера и с запада. Ваш полк тоже переподчинен ей. Во всяком случае, русские были здесь и под Голубинской даже с кавалерией. На севере – с танками, а здесь, на юге, – продвигаясь от Калача».
Майор наклоняется ко мне и говорит полушепотом: «Такое хамство! Русские танки движутся с севера и с юга. Они должны где-то соединиться. Об этом я узнал сегодня в службе тыла, кажется, 16-й танковой дивизии, которая ведет бои там, внизу. Вчера еще она была здесь. А это, наверное, рубеж плацдарма севернее моста через Дон, который удерживается 384-й пехотной дивизией. Или она где-то в другом районе?"{56}
Я с удивлением смотрю на него.
«Извините, господин полковник, разрешите доложить. Обстановка на карте нанесена начальником оперативного отдела. Карта передана мне в таком виде. На ней уже была целая уйма обозначений. Мне кажется, в штабе дивизии сами не имели ясного представления относительно обстановки, и я вляпался, как девица, родившая ребенка.
Прошу извинить, но еще четыре дня назад я был в Чире, я работаю там на базе снабжения корпуса. В штаб дивизии был направлен только для того, чтобы доложить о подготовке к зиме. И вдруг приказ об оставлении позиций. Назад к себе попасть не удалось. Теперь я исполняю обязанности офицера для поручений. Разумеется, как офицер технической службы я не имею никакого понятия об управлении войсками».
«Почему же послали именно вас, ведь там, в штабе дивизии, немало более молодых офицеров?»
«Не знаю. Начальник оперативного отдела разослал своих людей в населенные пункты по всем направлениям, чтобы, как он выразился, найти приличные дома».
«А я уже несколько дней не могу установить радиосвязь! Известно ли вам, что я вовсе не подчинен дивизии?»
«Как так?»
«Да, имеется приказ по корпусу, который пока что не отменен: „767-й пехотный полк действует самостоятельно, обеспечивает отход корпуса и получает приказы непосредственно от него“. И если в дивизии вчера думали иначе, то, быть может, сегодня они уже знают, что на меня рассчитывать не приходится. Впрочем, взаимоотношения внутри нашего командования вам не известны. Не буду затруднять вас. В сущности говоря, вы напрасно прибыли сюда, увы, к сожалению, напрасно!»