По мере приближения шаги делались не громче, а все менее слышными. Но они безусловно приближались. Наконец замерли совсем близко. Некоторое время длилось насторожённое молчание, потом послышалось совсем тихое:
Рупп удивился: девичий голос! Он хотел было откликнуться, но вспомнил о пароле и промолчал. Между тем после короткого молчания девушка проговорила снова:
— Как и всякий другой.
Чужим показался ему и собственный голос и эти слова, похожие на шамканье старика.
Тень склонилась над ямой и закрыла весь мир.
Он машинально протянул руки и принял небольшую корзинку.
— Ну-ка, подвинься.
Девушка скользнула в яму. Привыкшие к темноте глаза Руппа видели, как проворные руки пришелицы ловко распаковали корзинку. Через минуту к его застывшим ладоням прикоснулся горячий металл стаканчика.
Первый глоток молока, как пламенем, обжёг горло Руппа. Но он с жадностью сделал второй и третий. Закоченевшие пальцы крепко сжимали стаканчик.
— Вот хлеб, — приветливо сказала девушка. Но Рупп, казалось, не слышал. Он глотал горячее молоко и, как на чудо, смотрел на девушку.
А она спокойно уселась, поджав ноги, и смотрела, как он пьёт. Потом неторопливо, по-хозяйски завинтила пустой термос и поставила его в угол ямы.
Рупп, кажется, только тогда до конца понял, как он прозяб, когда выпил молока. Он все ещё не в силах был шевельнуть ни ногой, ни рукой.
Повидимому, девушка поняла его состояние. Она участливо спросила:
Рупп кивнул головой и тут же увидел, что она расстёгивает пальто. Вообразив, что девушка хочет отдать ему свою одежду, он предупреждающе вытянул руки.
Но она и не думала снимать пальто. Расстегнув все пуговицы, она вплотную придвинулась к Руппу и обвила его полами пальто.
— Погоди… Я согрею тебя.
Тепло её тела обессилило Руппа. Его руки сами обвились вокруг её стана. Он приник к ней, прижавшись щекою к её тёплой щеке. У самого уха он услышал тихий смех. Этот звук показался Руппу таким ласковым, и тепло её тела было таким родным, что он закрыл глаза и без сопротивления отдался наслаждению мгновенно надвинувшегося сна.
Когда Рупп открыл глаза, было уже светло. У самого уха слышалось спокойное дыхание, и в поле зрения был кусочек румяной щеки, светлый завиток волос…
Рупп замер в благоговейном страхе. Он боялся пошевелиться, боялся дышать. Руки девушки были попрежнему сомкнуты на его плечах и крепко держали полы пальто. А он страшился разжать затёкшие пальцы своих рук, лежавших на её поясе.
Но его удивлённое восхищение длилось недолго. Девушка тоже открыла глаза. Ему показалось, что она изумлённо смотрит на него, словно не понимая, что произошло. Потом, вспомнив все, беззаботно рассмеялась и стала спокойно собирать рассыпавшуюся косу. Просто спросила:
Он не нашёл ответа. Молча смотрел на неё.
— Видно, ещё не отошёл, — с улыбкой сказала она, и только сейчас он отдал себе отчёт в том, что она белокура, что у неё большой сочный рот, что вокруг её несколько вздёрнутого носика рассыпаны мелкие-мелкие веснушки. Только сейчас Рупп разобрал, что у неё смеющиеся голубые глаза.
Девушка поднялась, деловито застегнула пальто и одним сильным движением выскочила из ямы.
Нагнувшись над её краем, показала рукою на тянувшуюся в глубь леса прогалину, объяснила, как следует итти, чтобы не наткнуться на фермы, где может оказаться полиция. Потом снова улыбнулась широкой приветливой улыбкой.
— Прощай.
— Густа… — повторил Рупп.
— Франц.
— Что ж, — она посмотрела в сторону, — может быть, и увидимся. На работе… Подай мне корзинку.
Рупп поймал руку Густы и прижался к ней губами. Девушка испуганно отдёрнула руку.
— Нет, — твёрдо ответил он. — Ты очень хороший товарищ, Густа.
Она с минуту колебалась, словно собираясь что-то сказать, но, видимо, раздумала и быстро пошла прочь.
Он смотрел ей вслед. На губах его осталось ощущение шероховатого прикосновения обветренной кожи девичьей руки.
Рука Густы была такая же загрубевшая, как у Клары, но от неё совсем иначе пахло… Совсем иначе…
3
Оторвав взгляд от окна, Рузвельт отыскал на странице место, где остановился, и стал читать дальше:
«…Я бы хотел от имени народов Соединённых Штатов выразить искреннее сочувствие русскому народу, в особенности теперь, когда Германия ринула свои вооружённые силы в глубь страны… Хотя правительство Соединённых Штатов, к сожалению, не в состоянии оказать России ту непосредственную поддержку, которую оно желало бы оказать, я хотел бы уверить русский народ… что правительство Соединённых Штатов использует все возможности обеспечить России снова полный суверенитет и полное восстановление её великой роли в жизни Европы и современного человечества…»
Рузвельт отлично знал, что в словах этих не было ни на иоту искреннего сочувствия борьбе, которую вёл русский народ, не было ни подлинного доброжелательства, ни хотя бы простого примирения с тем, что произошло в России. Это была игра, которую старался вести тогдашний президент Штатов, профессор Принстонского университета, сын попа и сам душою всего лишь причетник. Большевики свели на-нет всю работу государственного департамента, добившегося того, что правительство Керенского стало, по существу, компрадором российской формации, готовым продать страну американским бизнесменам. Заслуга американских дипломатов и разведчиков в том и заключалась, что они сделали Америку монопольным покупателем России из первых рук. Если бы не большевики, Америка, наверно, была бы полным хозяином недр, железных дорог и всей промышленности России. Российская колония, думалось Вильсону, стала бы рассадником американского влияния на величайшем материке Старого Света. Сухорукий недоносок Керенский не сумел использовать пятимиллиардный поток американского золота, чтобы справиться с революцией. Напрасно Фрэнсис тратил слова и деньги. Ни кликуша Керенский, ни кабинетный писака Милюков, ни слизняк Церетели не сумели обмануть народы России. И пожали то, что должны были пожать: революция уничтожила их самих. Позвав на помощь себе Корнилова, Керенский тут же перепугался. Его ужаснул призрак русского бонапартизма, потому что адвокатик сам мечтал о лаврах узурпатора. Когда великолепные американские планы потерпели крушение из-за этой шайки политической мелкоты, что оставалось Вильсону? Только лавировать. И, вероятно, всякий другой американский президент, будучи на его месте, отправил бы съезду Советов такое же послание…
Рузвельт задумался и, опустив книгу, стал машинально разглядывать плафон на потолке. Его мысли текли вспять, — к тому времени, когда Вудро Вильсон писал эти строки Четвёртому съезду Советов России. Допустим, что через два года после того, как были написаны эти слова, в кресле президента Штатов оказался бы не Гардинг, а снова сам автор этих строк, допустим, что вице-президентом был бы не Кулидж, а он, Франклин Делано Рузвельт. Ведь старый проповедник пытался же протащить его на это место в двадцатом году?..
Произошла ли бы тогда интервенция в Сибири и на севере России?.. Пожалуй… произошла бы…
Во имя чего это было сделано?.. Взять свою часть в России?..
«Часть»! Теперь считают, что в этом был величайший промах. От этой ориентации и произошли все ошибки. Мизерный масштаб экспедиции Гревса, привлечение к участию в деле джапов и, как результат, провал всего предприятия. Гревс был прав, не желая таскать каштаны для других.
Или допустим ещё одну возможность: президентом был бы он, Рузвельт. Что тогда? Оказались бы Соединённые Штаты столь же яростным и последовательным противником Советов? Ведь никаким скребком не вычистишь из истории того, что именно Соединённые Штаты последними установили отношения с СССР. Ещё одна непоправимая ошибка! Россия — это сила. Нельзя оставаться зрителем её развития. Нужно бороться с нею, уничтожить её или, если нельзя уничтожить, то… её хотя бы временно своим другом.
С улыбкой, в которой нельзя было прочесть ответа на этот вопрос, поставленный самому себе, Рузвельт отогнул страницу с посланием Вильсона и внимательно прочитал то, что было на следующей:
"Съезд выражает свою признательность американскому народу и в первую голову трудящимся и эксплуатируемым классам Северной Америки Соединённых Штатов по поводу выражения президентом Вильсоном своего сочувствия русскому народу через Съезд Советов в те дни, когда Советская Социалистическая Республика России переживает тяжёлые испытания.
Российская Социалистическая Советская Федеративная Республика пользуется обращением к ней президента Вильсона, чтобы выразить всем народам, гибнущим и страдающим от ужасов империалистической войны, своё горячее сочувствие и твёрдую уверенность, что недалеко то счастливое время, когда трудящиеся массы всех буржуазных стран свергнут иго капитала и установят социалистическое устройство общества, единственно способное обеспечить прочный и справедливый мир, а равно культуру и благосостояние всех трудящихся".
Через голову Вильсона Ленин протянул руку всем американцам. И по чьей вине? По вине самого же Вильсона!.. Ещё одна ошибка старого проповедника.
Когда это было?
Двадцать один год тому назад!
Как много и как бесконечно мало изменилось с тех пор!
Боже милосердный, как много камней преткновения на его пути.
Как примирить непримиримое — интересы Моргана с интересами Рокфеллера? Как поделить между ними мир, когда каждый хочет захватить его целиком?..
Если представить себе, что вот завтра Гитлер, безнаказанно проглотив Чехословакию, вторгается в Польшу, и подступает к границам Советов, что же тогда — гневно крикнуть на весь мир: Соединённые Штаты не допустят, чтобы этот разбойник без предела усиливал своё варварское государство? Послать Сталину такое же письмо, какое послал Ленину Вильсон?.. Что толку? Кто поверит его словам? Да если бы даже и поверили, нельзя предоставить русским до конца бороться один на один с фашистской машиной войны, которую сами они, американцы, так последовательно толкают на восток. Если в этом единоборстве Гитлер возьмёт верх, Германия окажется бесконтрольным распорядителем Европы со всеми её рынками, со всеми капиталовложениями Моргана в её хозяйство. И Гитлер, нет сомнения, на этом не остановится. Он будет итти дальше и дальше на восток, пока не встретится где-нибудь на Урале или возле Байкала с японцами. Тогда прощай для Америки китайский рынок, прощай вся юго-восточная Азия и, может быть, все острова Тихого океана! А что будет тогда с Ближним Востоком, с его нефтью?.. Прав был вчера Гарри, снова и снова напоминая о том, что забыть о нефти — значит провалить все дело.
Кое-кто твердят, будто Америке нет никакого дела до Ближнего Востока, что ей с избытком хватает для бизнеса и надолго хватит своей собственной нефти. Морган и компания никак не желают взять в толк, что интересы Америки требуют расширения нефтяной базы. Для большой политики, которую ведёт он, Рузвельт, мало знать, что запас нефти в Соединённых Штатах велик. Нужно иметь её под рукой во всех концах света — в Техасе и в Мексике, в Ираке и в Польше, в Персии и в Индонезии. Моргановцы не хотят думать о том, что они будут делать со своими долларами без нефти и без недр Рокфеллера, когда придёт срок Соединённым Штатам брать в руки вожжи мировой политики. Такое время придёт, оно не может не прийти, должно прийти! Это будет спор с Англией и с Японией за пересмотр карты мира. А может быть, с той и другой сразу?.. Оставить к тому времени источники Ирана и Ирака в руках этих англичан? Отдать источники Голландской Индии джапам?..
По какому пути пойдёт Индия, если японцы выкинут оттуда англичан? А Африка? Что делать с Африкой… Или, может быть, кто-нибудь попытается уверить его, будто американцам нет дела ни до Африки, ни до Азии? Что же, найдутся и такие, которые всерьёз начнут толковать о том, что на дорогах истории достаточно места, что Штаты могут двигаться вперёд, не столкнувшись ни с кем…
Нет, он не может равнодушно смотреть, как Гитлер разевает рот на весь мир. Как можно не понимать: руками этого типа господа из Сити готовятся выбить из седла американских предпринимателей. Но не для того он, Рузвельт, намерен в третий раз сесть в президентское кресло, чтобы позволить кому бы то ни было отодвинуть Штаты на задний план.
Пёс, который лает, когда в пасти у него кость, не умён. Грызть кости следует молча… Гитлер жаден и глуп. Он рычит, давясь пищей. Он очертя голову лезет в драку из-за любого куска тухлятины…
Мерзость!
Гарри, к сожалению, тоже не совсем понимает, как опасен Гитлер. Если этот взбесившийся пёс получит все чего добивается, с ним не будет сладу. Его следует держать на цепи и на голодном пайке. Быть может, ради этого придётся пойти на временный союз с Россией, если… если она согласится на это.
Рузвельт окончательно отложил книгу и посмотрел на указатель скорости. Поезд делал не более пятидесяти — пятидесяти пяти километров в час. Рузвельт любил ездить медленно. Лёжа на диване своего салона, он с интересом следил за видами, пробегавшими за толстыми, в три дюйма, стёклами вагона.
Президент прекрасно знал свою страну. Он мог без путеводителя с точностью сказать, где в любой данный момент находится поезд. Он мог с сотней подробностей, которых нельзя было найти ни в учебниках географии, ни в истории, рассказать, что и когда произошло в любом из пунктов. Он любил часами с оживлением, даже несколько хвастливо, рассказывать это своим спутникам. Те, кто часто с ним ездил, поневоле приобщались к знанию исторической географии Америки.
В салоне никого, кроме Рузвельта, не было. Считалось, что в этот час он спит, выполняя строжайший наказ своего врача Макинтайра. Рузвельт полулежал с выражением полного удовлетворения на лице: одиночество не было слишком частым уделом президента.
Следуя извивам железной дороги, луч солнца медленно переползал вдоль тёмных, морёного дуба, панелей стены. Иногда он исчезал вовсе, перехваченный высоким краем выемки или стеною леса, пробегавшего за окном.
В президентском вагоне поезда было тихо. Стук колёс на стыках мягко доносился сквозь толстые стальные плиты пола, утяжелённого ещё листами свинца. Эта комбинация стали и свинца должна была, по мысли конструкторов, сообщить полу не только непробиваемость на случай покушения при помощи бомбы, но и придать вагону столь большой вес, что взрыв не должен был бы его перевернуть. Вагон просто осел бы на полотно. Впрочем, единственным практическим результатом этих инженерных выдумок, который пока ощущали пассажиры вагона, было то, что толстый пол отлично поглощал звуки, а тяжесть придавала вагону плавный ход. На ходу можно было писать без помех.
Поезд прогрохотал по небольшому мосту. Перед взором Рузвельта поплыли крыши большой фермы, одиноко стоящей на высоком берегу ручья. Он отлично помнил эту красиво расположенную ферму. Её голубые крыши всегда были для него живым напоминанием благополучия, о котором так жадно мечтает американский земледелец.
Он, Рузвельт, не раз уже обещал сделать эту мечту реальностью. Но несколько миллионов полуголодных фермеров попрежнему быстро катились к полному разорению. Они разорялись под непосильным гнётом налогов и спекулятивной политики крупных земельных компаний, действовавших заодно с монополистами по скупке сельскохозяйственных продуктов.
Рузвельт знал, что подобная политика стягивает горло американского фермера, как мёртвая петля палача. Он прекрасно знал, что эта политика монополий пополняет армию безработных, и без того достигшую опять страшной цифры в восемнадцать миллионов человек. И, что скрывать, он знал, какую ужасную взрывную силу таит в себе такая армия. Только последние глупцы могли не видеть, что ещё в 1933 году американский народ был на грани восстания. Ещё немного, и фермеры пустились бы в атаку. Если бы тогда нашлись люди, способные объединить озлобленных фермеров с миллионами доведённых до отчаяния безработных!.. Удар тридцати миллионов человек, ведомых таким полководцем, как голод… Брр!.. И сейчас ещё становится не по себе…
Но что же навело его на эти невесёлые воспоминания?.. Ах да, богатая ферма с голубыми крышами!
Рузвельт сделал усилие, чтобы приподняться. Ему хотелось ещё раз взглянуть на убегавшие крыши. Вот они, там, вправо!.. Но почему они так потускнели? Почему крест-накрест забиты окна и что означает этот повалившийся забор? Что это за обгорелые столбы на месте загона для скота? Неужели цепкая лапа кризиса схватила за горло даже таких крепких хозяев?..
Что же скажет он сегодня фермерам в Улиссвилле?
Кстати об Улиссвилле: если голубые крыши, значит скоро эта станция.
Рузвельт нажал кнопку звонка.
— Артур, — сказал он вошедшему Приттмену, — я должен сесть у окна.
Камердинер молча помог ему подняться на шинах протеза. Это была мучительная операция. Те несколько шагов, что отделяли диван от окна, стоили Рузвельту огромного напряжения — лоб его покрылся крупными каплями пота.
— Ничего, ничего, Артур, — немного задыхаясь, пробормотал он. — Все в порядке… Идите…
Приттмен послушно удалился. Он знал, что президент ни за что не позволит фермерам, перед которыми ему предстояло выступить с речью, заметить, что перед ними, по существу говоря, совершенный калека. В любых обстоятельствах посторонние могли видеть президента только сидящим. Если же он стоял, им предоставлялось смотреть на его массивный корпус, с формами, развитыми, как у атлета, либо на его большую голову, с высоты которой навстречу им всегда светилась приветливая улыбка сильного главы Штатов. Ноги Рузвельта в таких случаях бывали закрыты. Даже если ему нужно было встать в присутствии посторонних, его очень ловко, всего на один момент, прикрывали слуги или агенты личной охраны. Никому из непосвящённых не дано было видеть нечеловеческого усилия, которое невольно отражалось на лице президента, когда нужно было поднять тяжёлое тело на шины, заменявшие ему безжизненные ноги.
Несколько минут Рузвельт неподвижно сидел у окна. Сквозь толстые стекла зеленоватого цвета все окружающее приобретало несколько более блеклые тона. В первое время, когда охрана прикрыла президенту вид на мир этими пуленепроницаемыми стёклами, его раздражало то, что сквозь них не видно ярких красок, которые он любил. Но со временем он привык к этой стеклянной броне, как и к остальным неудобствам жизни президента.
В салон вошёл Гопкинс. Рузвельт встретил его оживлённым возгласом:
— Смотрите, смотрите, Гарри!
И показал на высившийся у подножия холма огромный транспарант с изображением красного чудовища, держащего в клешнях ленту с надписью: «Омары Кинлея».
Тысячи подобных реклам мелькали вдоль полотна железной дороги. Гопкинс не мог понять, почему именно этот аляповатый щит с багровым чудищем привёл президента в такой восторг.
— Если бы вы знали, Гарри, — оживлённо пояснил Рузвельт, — какое чертовски забавное воспоминание молодости связано у меня с омарами!
— Я ем омаров только с соусом Фалька, — ответил Гопкинс унылым тоном человека, которому из-за отсутствия доброй половины желудка самая мысль об еде не доставляла ничего, кроме неприятности.
— Перестаньте! — воскликнул Рузвельт. — Фальк самый отвратительный обманщик, который когда-либо занимался соусами. Он готовит их из дешёвых отходов.
— Кто вам сказал?
— Против Фалька уже несколько раз пытались возбудить преследование: он отравляет миллионы людей. Но всякий раз этот негодяй ускользает. И не могу понять, каким образом? — Рузвельт развёл руками.
— Так я вам скажу: вероятно, всякий раз, когда Фальк должен попасть под суд, в его компании прибавляется ещё один акционер — судья, который прекращает дело.
— Если бы это было так просто… — недоверчиво произнёс Рузвельт.
— Не воображаете ли вы, что это слишком сложно? — желчно сказал Гопкинс. — Но чорт бы его побрал! Неужели я должен отказаться и от омаров?
— Мясо омаров очень полезно, — наставительно возразил Рузвельт. — Когда я собирался открывать ресторанную линию…
— Вы опять выдумываете.
— Ничуть не бывало. Сейчас расскажу. Но сначала о соусах. Боюсь, что ваше пристрастие к дрянной приправе вынудит хирургов к повторной операции.
— Станут они напрасно терять время! — с напускной небрежностью сказал Гопкинс. — Разве только какая-нибудь старая дева, одна на все Штаты, теперь не знает, что борьба с раком — пустое занятие.
— Ну, уж непременно рак! — В тоне Рузвельта звучало ободрение, хотя он отлично знал, как называется болезнь Гопкинса.
Сам тяжело больной, ясно сознающий свою неизлечимость, Рузвельт не мог свыкнуться с мыслью, что смерть сторожит его ближайшего помощника, ставшего ещё нужнее после смерти Гоу. Гарри дьявольски работоспособен, его связи обширны. Он, как хороший лоцман, помогает Рузвельту вести корабль сквозь пенистые буруны политики между банковской Сциллой Моргана и нефтяной Харибдой Рокфеллера… Да, Гарри незаменимый помощник.
Рузвельт отлично знал, что говорят и даже чего не говорят вслух, а только думают об его советнике. Злые языки приклеили Гопкинсу ярлык «помеси Макиавелли и Распутина из Айовы». Его считают злым гением Белого дома, закулисным интриганом. Все это знал президент. Но зато он знал и то, что Гарри — это человек, с которым он может работать спокойно. Наконец, Рузвельт был уверен: в любой момент можно вместо себя подставить Гопкинса под удары политических противников. Всякое поношение отскочит от Гарри, как старинное каменное ядро от брони из лучшей современной стали.
Откуда, как пришла эта дружба двух людей, столь мало похожих друг на друга? Рузвельт был аристократ, в том смысле, как об этом принято говорить в его круге. Он всегда с гордостью произносил имена своих предков, высадившихся с «Майского цветка». Он знал, что его считают «тонко воспитанным человеком общества», и не без кокетства носил репутацию всеобщего очарователя. Как он мог сойтись с этим социалистом-ренегатом, сыном шорника, резким, подчас нарочито неучтивым Гопкинсом? Гарри был способен, забросив все дела, вдруг превратиться в оголтелого гуляку и в наказание за это надолго слечь в постель. Почему потомственный миллионер так доверился человеку, не обладавшему сколько-нибудь значительными собственными средствами, но с лёгкою душой разбрасывавшему чужие миллиарды?
Все это считалось психологической загадкой для журналистов и досадным парадоксом, хотя никакой загадки тут не было: Гопкинс был фанатически предан Рузвельту, он был «его человеком».
Когда Гопкинс, заговорив о соусах, невольно напомнил Рузвельту о своей смертельной болезни, чувство беспокойства всплыло у Рузвельта со всею силой. Президент ласково притянул Гарри к себе за рукав. Но Гопкинс махнул рукой, словно говоря: «Буду ли я есть соус Фалька или какого-нибудь другого жулика — всё равно смерть».
Рузвельт с возмущением воскликнул:
— Гарри, дорогой, поймите: вы мне нужны! Мне и Штатам. Не зря же толкуют, что вы мой «личный министр иностранных дел»!
Гопкинс криво улыбнулся.
— Если вопрос стоит так серьёзно, то я готов переменить поставщика соусов.
— Запрещаю вам покупать их у кого бы то ни было, слышите? Моя собственная кухня будет поставлять вам приправы к еде. Макинтайр составит рецепты и…
Гопкинс перебил:
— Тогда уж и изготовление этих снадобий поручите Фоксу.
— Блестящая мысль, Гарри! Из того, что Фокс фармацевт, вовсе не следует, что он не может приготовить вам отличный соус для омаров. Кстати, я едва не забыл об омарах.
Зная, что сейчас Рузвельт ударится в воспоминания, Гопкинс болезненно поморщился. Ему жгла руки папка с бумагами, которую он держал за спиной. Необходимо было подсказать президенту кое-что очень важное. Дело не терпело отлагательства, а воспоминания Рузвельта — это на добрых полчаса.
— Вы отчаянный прозаик, Гарри. Если бы нас не сближало то, что мы оба безнадёжные калеки…
— Надеюсь, не только это…
— Но и это не последнее в нашей совместной скачке, старина! Хотя не менее важно то, что у нас чертовски разные натуры: вы способны думать об омарах только как о кусках пищи красного цвета, немного пахнущих морем и падалью, для меня омар — целое приключение. Это было лет двадцать тому назад, может быть, немного меньше. Мне пришла идея ускорить доставку даров моря из Новой Англии на Средний Запад, перевозя их в экспрессах. Этого ещё никто не пробовал. Я стал размышлять над тем, какой продукт смог бы выдержать высокий тариф такой перевозки.
— По-моему, устрицы…
— Нет, омары! Вот что показалось мне подходящим товаром. Перевозка в холодильнике экспресса не могла сделать их слишком дорогими для любителей деликатесов в Сен-Луи. В течение года дело шло так, что я подумывал уже о расширении ассортимента, когда случилось несчастие… вот это… — Рузвельт указал на свои ноги. — Пришлось бросить все на компаньона.
— Кого именно? — быстро, хотя и совершенно машинально спросил Гопкинс.
— Не все ли равно? — неопределённо ответил Рузвельт. — Когда я пришёл в себя от удара настолько, что вспомнил об этих омарах и справился о деле, оказалось, что оно с треском вылетело в трубу.
— Как и большинство ваших дел, — скептически заметил Гопкинс.
— Да… Компаньона осенила великолепная идея: «Если арендовать целую полосу берега в бухте и огородить её так, чтобы омары не могли уходить в море, то они начнут размножаться и скоро заполнят всю бухту. Это будут наши собственные омары, совсем пол руками». Увы, в его плане оказался один маленький просчёт: чтобы размножаться, омары должны уходить в море… Так лопнуло это дело…
Рассказывая, Рузвельт, мечтательно смотрел в окно, весь отдаваясь воспоминаниям:
— Потом мне ещё раз пришла блестящая мысль, связанная с гастрономией. Я заметил, что по Албани пост-род происходит усиленное движение автомобилей, и подумал: было бы неплохо создать вдоль этой дороги цепь ресторанов. Они снабжались бы готовыми блюдами из одной центральной кухни. Я даже составил меню: холодное мясо, сандвичи, несколько сортов салатов, пиво, эль и, может быть, ещё чай в термосах. Горячий — только чай, остальное в холодном виде. Такое дело могло бы отлично пойти. Но, чорт побери, я никогда не мог забыть печальной истории с омарами и так и не решился приняться за свои рестораны…
— Рестораны не для вас, патрон, — желчно проговорил Гопкинс, — а вот что касается омаров, то просто удивительно, что вы, уделяющий столько внимания улучшению условий человеческого существования, не подумали об условиях, определяющих возможность размножения или вымирания омаров.
— Что общего между омарами и людьми?
— Те и другие поедают падаль, те и другие созданы богом на потребу нам.
— Я лучшего мнения и о боге и о людях, Гарри.
— Тем более достойно сожаления, что вы не занялись вопросом регулирования их размножения.
— Должен сознаться, Гарри, я никогда всерьёз не интересовался этими делами.
— А стоило бы.
— Не стану спорить, но, на мой взгляд, это чересчур большой и сложный вопрос, чтобы заниматься им между прочим. А на серьёзное изучение у меня нет времени.
— Для нас с вами он стоит в одном единственном аспекте: что делать с людьми, когда их станет ещё больше? Впрочем, мы не знаем, что с ними делать уже сейчас! — сердито проговорил Гопкинс. — По-моему, вопрос не так уж сложен, как хотят его представить всякие шарлатаны от науки: людей на свете должно быть как раз столько, сколько нужно.
— Нужно для кого? — прищурившись, спросил Рузвельт.
Гопкинс прищурился, копируя собеседника:
— Для нас с вами! — И пожал плечами.
— Ручаюсь вам, Гарри, мальтузианство — бред кретина, забывшего лучшее, что господь-бог вложил в нашу душу: любовь к ближнему.
— Что касается меня, — желчно сказал Гопкинс, — то я люблю ближнего только до тех пор, пока получаю от него какую-нибудь пользу. А я не думаю, чтобы увеличение народонаселения, хотя бы у нас в Штатах, способствовало моей или вашей пользе.
— Это отвратительно, Гарри, то, что вы говорите! — крикнул Рузвельт. — У вас немыслимая каша в голове… вы ничего не понимаете в этом. Хорошо, что ни вы, ни я не успеем засесть за мемуары.
— За меня не ручайтесь…
— Не обольщайтесь надеждой, что я оставлю вам время на это старческое копание в отбросах своего прошлого.
— Только потому, что мне не дано дожить до старости, только поэтому.
— Вовсе нет, — запротестовал Рузвельт. — Я не позволю ни себе, ни вам тратить время на стариковские жалобы, пока один из нас способен на большее.
Гопкинс отлично понимал, что хочет сказать Рузвельт, но ему доставляло удовольствие строить гримасу недоумения. Он любил поднимать подобные темы и часто спорил с президентом. Эрудированные доводы образованного и дальновидного Рузвельта частенько бывали Гопкинсу очень кстати, когда ему самому доводилось отстаивать точку зрения президента перед его противниками. Эти доводы особенно были нужны Гопкинсу потому, что он не находил их у себя.
Гопкинс не был простаком. К тому же, будучи помощником такого изощрённого политика, как Рузвельт, он не мог относиться к противникам так легкомысленно, как относился кое-кто из его друзей, в особенности все эти оголтелые ребята из шайки Ванденгейма. Гопкинс смотрел на коммунизм, как на серьёзное явление в жизни общества. Он отдавал должное русским, проводившим учение Маркса и Ленина в жизнь с завидной последовательностью. Но он, разумеется, не соглашался с тем, что позиция его общественной системы — капитализма — могли быть сданы этому враждебному его миру мировоззрению.
Вот тут-то ему недоставало теоретических знаний, а Рузвельт прибегал иногда к мыслям таких, казалось бы, далёких миру президента философов, как Ленин и Сталин. При грандиозном размахе их философских построений, при невиданной смелости социальных и экономических решений, предлагаемых человечеству, они никогда не отрывались от реальности.